Ежи Вавжак ЛИНИЯ

Я несу тебе пламя

и пепел моего огня.

Арагон

Глава первая

При виде большой прямоугольной таблицы с надписью: «Турист, тебя приветствует Злочевская земля!» — он снисходительно улыбнулся. Через несколько десятков метров его фотографическая память водителя отметила цветной герб в форме щита: красные зубчатые крепостные стены средневекового замка с открытыми настежь воротами, над которыми висела золотая корона с атакующими ее с обеих сторон двумя испуганными птицами.

Но размышления о рекламных способностях хозяев района сразу же улетучились, как только он вспомнил о цели поездки в Злочев.

«Какой я к черту турист!»

Он сильнее нажал на газ — ровный до сих пор асфальт начал понемногу подниматься, прицеливаясь стрелкой вектора в вершину холма.

«Никакой красочный проспект, никакие лакированные статейки разных доморощенных спецов от туризма не заманили бы меня в этот городишко. Стоит только сравнить: Белград, Загреб, Адриатическое побережье, по дороге Вена или Прага… Хорошую поездочку мне устроил шеф».

— У вас, товарищ Валицкий, есть машина, поезжайте, поговорите с людьми, кое-что проверите. Думаю, трех-четырех дней, ну, в крайнем случае, недели вам хватит, чтобы написать большую статью. Ну, знаете, та-акую…

«Вот именно, что не знаю», — хотел он тогда сказать главному редактору.

— Товарищ редактор, — сказал он все-таки с мягкой улыбкой, которая с успехом могла выражать как глубокое уважение к главному редактору, так и осторожное неодобрение того, что ему предлагают сделать, — я не специалист в области такого рода статей. Вероятно, вам знакома моя последняя книга и вы знаете, какие проблемы меня интересуют.

— Вы не понимаете меня, Валицкий, — прервал его главный. — Я имею в виду не какой-нибудь сделанный левой ногой неудобоваримый трактат. Там решается дело, понимаете, дело первого секретаря районного комитета партии. И не только. Это также касается и нас, редакции. Я уже больше не хочу выслушивать на бюро, что хоть мы и являемся органом воеводского комитета, а не поднимаем важных и актуальных вопросов. А сейчас мы, без сомнения, столкнулись именно с таким делом. И статью для нашей газеты должен написать тот, кто действительно умеет держать перо в руках, умеет писать и думать.

— А что за человек этот Горчин? — все-таки спросил он.

— Я, собственно говоря, его знаю давно, хотя встречались мы с ним не так уж часто. Тем более сейчас, последние два года, с тех пор, как он сидит в Злочеве. Раньше, когда он работал в отделе пропаганды нашего воеводского комитета, мы с ним кое-как ладили…

— Что значит «кое-как»? — бесцеремонно перебил Валицкий.

— Вы знаете, как бывает на работе. Ладить с ним было нелегко. На всех нас, работников прессы, радио, телевидения, и, видимо, на своих товарищей из отдела он производил впечатление человека заносчивого. Но бог мой! — Главный махнул рукой. — Кто из нас не имеет недостатков. Однако я считаю, что если все это не имело особого значения в воеводском комитете, где он был большим или меньшим винтиком огромного механизма, то там, в Злочеве, где он стал первым, у него могла просто закружиться голова. С его характером это вполне возможно. Хотя вообще-то, я думаю, что здесь мы имеем дело с подлым пасквилем. Однако мы не можем оставить его без внимания, делать вид, что такие вещи нас не касаются, и тем самым покрывать кого-то только потому, что у него в кармане такой же партийный билет, как у нас. Партийная совесть…

— Хорошо, — довольно резко прервал Валицкий, — беру это дело. Только предупреждаю, что я не ручаюсь за эффект.

— Кто может за это поручиться? — рассмеялся главный, а его большое красно-кирпичное лицо еще больше покраснело. Он с некоторым трудом вытащил свою широкую грузную фигуру из-за письменного стола. — Я думаю, что у вас все пойдет как следует.

— По крайней мере, мне так кажется. — Валицкий тоже встал и взял протянутую ладонь, невольно поморщившись от твердого, короткого, неожиданно сильного рукопожатия главного, который только с виду казался лишенной энергии горой мяса.

Продолжая ехать дальше, он восстанавливал в памяти события сегодняшнего утра. Посыльный из редакции должен был, наверное, много раз звонить в дверь, прежде чем его разбудил. Валицкий встал и, протирая опухшие глаза, подошел к двери с желанием как следует отругать незваного гостя.

— Чего надо? — рявкнул он. — А, это ты, Янек. Что случилось, дружище, если ты меня поднимаешь ночью?

— У меня для пана редактора письмо от главного. Он мне велел вас из-под земли достать, вот я с девяти здесь под дверями и караулю. Соседка мне сказала, что вы не выходили, ну я и начал ломиться, — оправдывался Янек, видя хмурое лицо Валицкого.

— Заходи, — Стефан отступил в глубь комнаты и из лежащего на столе бумажника высыпал мелкие монеты, — бери пять злотых и беги. — И он слегка подтолкнул мальчика в спину.

«Чего этот старикашка опять от меня хочет?» Валицкий сел на кровать и, широко зевая, разорвал конверт. По мере чтения сонливость проходила, как будто ему на голову начала падать размеренная, но все более холодная струя воды.

«Я разговаривал в воеводском комитете с секретарем по пропаганде об анонимках из Злочева, — писал главный своим старательным мелким почерком. — Они тоже кое-что получили, и таких бумажек у них значительно больше. Со вчерашнего дня там сидит шеф воеводского партийного контроля Юзаля. Ему должны позвонить, чтобы Вы могли свободно поговорить обо всем этом деле. Вы найдете его в гостинице, но спешить с разговором некуда. По-моему, лучше сначала самому разобраться в обстановке. Еще раз желаю вам успеха, ведь это Ваша первая серьезная работа для нашей газеты, — помните об этом».

Машина выехала на открытое пространство. Отсюда уже видны были первые строения Злочева: шпили костелов, несколько заводских труб, крыши, крытые красной черепицей или выделяющиеся черными прямоугольниками толя, бетонные ажурные ограды. Вся эта хаотичная застройка предместья не имела какого-либо порядка и симметрии, а улицы, как бы случайно сюда забредая, выходили прямо в поле.

С правой стороны из-за поворота выглянул тяжело посапывающий паровоз узкоколейки, тянущий два пассажирских вагона. Клубы густого черного дыма укладывались, как длинная грива, над этим миниатюрным поездом, случайно попавшим сюда из прошлого века.

«Экспресс „Ориент“, — сказал сам себе Валицкий громко и рассмеялся, — будто фильм смотришь. Честное слово, уж больно забавно начинается моя поездка».

Через минуту он уже въезжал на главную улицу городка. Движение в эту пору тут было довольно оживленным. Его раздражали ротозеи-возчики, прохожие, невнимательно, в любом месте переходящие улицу, полное отсутствие дисциплины и темпа, к которому он привык в большом городе. Поэтому Стефан ехал медленно и осторожно. Он упрямо искал центральную площадь и гостиницу вместо того, чтобы остановиться у тротуара и спросить, куда ехать, у первого же встречного. Вскоре он действительно заметил длинную цветную вывеску с надписью: «Ресторан при гостинице».

— Я послал телеграмму, моя фамилия — Валицкий, Стефан Валицкий из «Газеты работничей», — представился он администратору.

— Вам повезло. Иначе я должна была бы вас послать на частную квартиру.

— Что, у вас нет свободных номеров?

— Нечему удивляться. Мало ли здесь разных людей болтается по командировкам. Кроме того, у нас съезд районной кооперации. Наши заняли первое место в стране. Можно себе представить, что сегодня вечером будет в ресторане, — добавила она уже без всякой связи с его вопросом, давая выход своей жажде посплетничать.

— Хорошо же я попал, — жалобно вздохнул Валицкий.

— Пускай уж пан редактор не притворяется. Вы, наверное, и приехали для того, чтобы о них написать.

— Может быть, — усмехнулся он, — но начну я все-таки с гостиницы. Конечно, если мне здесь что-нибудь не понравится. — И он отошел, оставив женщину, которая с немым удивлением смотрела ему вслед. Однако на лестнице Валицкий остановился: — А пан Юзаля в каком номере живет?

— В тринадцатом, — ответила та, не заглядывая в толстую книгу.

— Ему повезло, — рассмеялся Валицкий.

«Видимо, товарищ Юзаля не такой уж суеверный, — думал он, поднимаясь по крутой деревянной лестнице, — интересно, какой он вообще».


«По правде говоря, — думал Юзаля, — не по душе мне это дело. Уверен, что Михал Горчин — хороший парень, полон благих намерений и верен партии. Горячая голова, это факт. Но ведь такие-то и нужны партии, а не холодные, расчетливые люди. Только таким, как Михал, в жизни труднее всего. И с такими, как он, тоже нелегко».

Юзаля осмотрел почти пустое в это время кафе. Пробежал взглядом по стене, выложенной каким-то голубым блестящим материалом, потом минуту всматривался в тихую жизнь за венецианским окном, прикрытым пожелтевшей занавеской. Под окном сидели, наклонившись друг к другу, две девушки, и о чем-то шептались. Еще какое-то время он наблюдал за мужчиной, склонившимся над внутренностями разобранной музыкальной машины, и снова вернулся к разложенной на столике газете. Однако ему не читалось.

Когда позавчера в его кабинет вошел заведующий секретариатом первого, он сразу почувствовал, что готовится какое-то дело, которым снова он, председатель воеводской комиссии партийного контроля, должен будет обязательно заняться.

— Что там опять, Владек? — спросил он заведующего.

— Первый хочет с вами разговаривать, товарищ председатель.

— Не знаешь о чем? Ну, не будь уж таким скромным и не делай вид, будто ты не знаешь, что происходит у нас в воеводском комитете, — улыбнулся Юзаля. — Ты бы мог позвонить, со мной нечего нянчиться.

— У него сидит какая-то баба, уже третий день к нему рвется. Я старику не завидую. Представьте себе, приехала прямо в воеводство насчет квартиры. И хочет разговаривать только с первым секретарем.

— А куда она должна была ехать, к господу богу? Если эти растяпы в районе не могут разобраться, то она вынуждена приезжать со своими делами сюда. Ты живешь с родителями в трех комнатах и не знаешь, что такое, когда нет крыши над головой. Но если бы те…

— Да бросьте вы, товарищ Юзаля, — прервал его заведующий с возмущением. — Что это вы ни с того ни с сего начинаете повышать мой политический уровень?

— Потому что ты молодой еще и глупый, хоть и магистр, — улыбнулся Юзаля. — Ну, товарищ Владек, только не дуться! — Он встал из-за письменного стола и дружески похлопал молодого человека по плечу.

— Пошли, пофлиртуем немножко с твоей симпатией в секретариате. Как там ее зовут? Зося, кажется?

— Какая там симпатия, — надул тот с презрением губы, — у меня других дел полно.

— Э, рассказывай. — Непонятно почему у Юзали поднялось настроение. — Нет более важного дела, чем любовь. Вот что самое главное. Я бы тебе кое-что мог рассказать но этому поводу. Да, братец, любовь. Политика — это работа, а жизнь, чтобы она имела смысл, состоит из двух вещей: из работы, понимаешь, такой честной работы, которая человеку дает настоящее удовлетворение, и любви. Если уж не к женщине, то к голубям, или почтовым маркам, или к футболу.

— Я где-то это читал, — пробурчал уже совсем насупившийся заведующий секретариатом. — Что вы сегодня на меня напали, товарищ председатель?

— Уж ты сразу — напали, — возразил Юзаля. — Однако ловко ты меня поддел. «Где-то читал». Ну ладно, видимо, не таким уж глупым человеком это написано! — Он засмеялся.

Еще какое-то время он дружески подтрунивал над заведующим секретариатом, но вскоре женщина в платке открыла дверь, без конца повторяя слова благодарности, и позволила Юзале войти в кабинет первого секретаря.

Секретарь не торопясь излагал суть дела. Юзаля сидел, глядя в окно, метрах в ста от которого сооружали четырнадцатиэтажное здание, и спокойно курил сигарету. На какой-то момент он оживился, когда секретарша принесла кофе.

— Что это ты меня с такими почестями принимаешь?

— Оставь, — у первого не было желания шутить, — беспокоит меня злочевское дело. Я знаком с Горчиным давно и знаю, что он честный человек. Но понимаешь, люди меняются, иногда к лучшему, другой раз к худшему. Я не подозрителен, но… — он развел руками, — все возможно.

— Я пошлю туда кого-нибудь из своих людей, ты дай мне все эти письма. О, вижу, их много собралось.

— Что-то в них есть, вызывающее тревогу. — Первый какое-то мгновение колебался, как если бы ему трудно было не только выразить смысл того, что он сказал, но даже уловить его в своем воображении. — Ты помнишь, как он туда поехал два года назад? Сколько было протестов из Злочева, как там его хотели съесть! Но это было другое. Он тогда был совершенно прав. Теперь все выглядит иначе. Я еще с ним по-настоящему не разговаривал. Всего несколько слов. Он был страшно смущен, а потом так неумело изображал удивление, что я его оставил в покое. Мне не хотелось говорить без конкретных фактов.

— Хорошо, мы проверим все обвинения.

— Нет, Стах, — улыбнулся первый, — я говорю о другом. Нужно, чтобы ты это сделал сам. Чтобы поехал на место, посидел там несколько дней и пришел бы ко мне сказать правду.

— Правду? — На какое-то мгновение Юзаля задумался, потом встал и подошел к окну. Его не стесняло красноречивое молчание секретаря, потому что они были друзьями уже двадцать лет. — Хорошо сказано, но какая она, эта злочевская правда?

— Правда одна, независимо от уровня, — сказал с легкой улыбкой секретарь, но взгляд у него был внимательный, как будто бы он держал наготове еще более неоспоримые аргументы, — так, во всяком случае, меня учили в школе.

— Я не знаю, хорошо ли ты делаешь, посылая туда именно меня. Мне страшно не хочется заниматься этим делом. Я, наверное, старею. — Он беспомощно развел руками. — Я уже старый человек, и ты должен меня послать на пенсию. На персональную.

Неожиданно глаза Юзали вспыхнули живой, почти юношеской улыбкой, которую секретарь сразу же заметил и радостно хлопнул его по плечу:

— Мы еще с тобой много лет повоюем, старичок. А если я еще раз услышу такой разговор, то вызову тебя на бюро и мы тебе всыплем по первое число.

— Так или иначе, а я иногда чувствую себя порядочно измотанным, — добавил уже серьезно Юзаля.

— Вот поэтому такой выезд в район тебе только поможет. Возьми мою «Волгу», она мне будет не нужна, потому что я завтра весь день должен сидеть над бумагами.

— И всегда-то тебе удается меня переубедить. — Юзаля протянул руку. — Спасибо за кофе. Доложу, как только у меня все будет написано черным по белому.

А когда он уже стоял в дверях, секретарь добавил, на этот раз без всякой иронии:

— Пускай уж будет по-твоему, я хочу знать эту злочевскую правду.

— Хорошо, — усмехнулся Юзаля, — ты ее узнаешь.

Сейчас председатель комиссии партийного контроля не был уверен в том, что все пойдет легко и просто. Именно сейчас, пока он еще палец о палец не ударил в этом деле. Утром Юзаля зашел в районный комитет, но Горчин еще до девяти часов уехал в поле. «Проверить, как идет подготовка инвентаря к уборочной кампании» — так ему сказала машинистка в секретариате. Он отказался от чая, которым его хотели угостить, и, предупредив, что зайдет после обеда, решил прогуляться по городу. И Юзаля только сейчас, прогуливаясь по улицам этого городка, как случайный турист, осматривающий старые дома, костелы, витрины магазинов, овощные рынки, немного замедленное уличное движение, отдал себе отчет в том, что первый секретарь снова оказался прав. Его, уже немного засидевшегося в своем удобном кресле, он бросил в район, вводя с самого начала в новое дело, в новую работу, и в то же время первый был уверен, что дело Горчина отдано в самые верные руки.

Официантка принесла наконец кофе. Юзаля выпил глоток, кофе был горячий, ничего хорошего больше сказать о нем было нельзя. Он закурил сигарету, которую вытащил из смятой в кармане пачки. Эти сигареты он курил только с некоторых пор, крепкие, дерущие горло, но напоминающие ему старый, приятный, пробирающий до нутра запах крупно нарезанной махорки.

Приближался полдень. Понемногу в кафе становилось все больше посетителей. В основном сюда входили женщины среднего возраста, возвращающиеся из магазинов, нагруженные сумками и нейлоновыми сетками, плохо накрашенные и слишком громко разговаривающие. Несколько явно скучающих парней с битловскими гривами пили газированную воду. В углу под окном присела испуганная пожилая женщина в платке, которая, видимо, случайно попала сюда из села.

— У вас есть здесь телефон? — спросил Юзаля проходившую мимо официантку.

— Да, у буфета. Вы можете позвонить.

Юзаля еще минуту колебался. Ему сиделось хорошо, спокойно, но в то же время его охватывало характерное нетерпение, какое он всегда испытывал перед новым заданием, заданием, которое ему было известно только в общих чертах и могло принести целый ряд неожиданностей, утвердить или поколебать его веру в этих людей, которые здесь, в районе, проводят большую работу, во всяком случае, так об этом говорят цифры и отчеты.

Именно такое нетерпение и заставило Юзалю прервать короткий отдых у столика кафе и пройти те несколько шагов в сторону буфета, откуда можно было позвонить Цендровскому. Он не хотел идти к председателю районного совета из-за простого, как ему казалось, приличия. Ведь Горчин был здесь первым, и, прежде чем начать ездить по Злочевскому району, Юзаля должен был сначала встретиться с ним. Староста Цендровский, как в мыслях по-прежнему называл его Юзаля, был все-таки его давним, добрым знакомым, а такая вот «случайная» встреча в кафе, такая, как будто ни о чем, беседа могла бы ему уже дать если не первый след, то во всяком случае какое-то общее понимание отношений, той атмосферы, которая создалась в руководстве района после прихода Горчина.

«Не буду же я здесь сидеть над чашкой кофе, как какой-нибудь пенсионер, — убеждал самого себя Юзаля. — Нужно начать присматриваться, чем дело пахнет», — добавил он, уже немного злясь на себя за такое копание в мелочах.

Председатель Цендровский обрадовался, что Юзаля наконец приехал к ним в Злочев, но немного смутился, когда тот в конце разговора предложил:

— Я сижу в вашей «Мальве». Спокойно здесь и опрятно, — похвалил он, — приходите, вот за кофе и повспоминаем старые времена.

— С большим удовольствием, — ответил сердечно председатель, — но не лучше ли встретиться у меня? Я сейчас пошлю за вами машину.

— Все-таки я предпочел бы здесь, — упорствовал Юзаля, терпеливо выслушивая настойчивые приглашения до тех пор, пока наконец Цендровский не уступил.

— В случае чего все свалю на вас, товарищ Юзаля, — добавил он как бы в шутку.

«А что может быть? — рассмеялся уже про себя Юзаля, повесив трубку. — Что за люди! Если уж ему пришлось представлять народную власть, то он считает неудобным зайти в кафе. Сразу же беспокоится, что бы сказали по этому поводу избиратели, налогоплательщики или, наконец, товарищи из бюро райкома. Да, наверное, из бюро, — начал догадываться он. — Может быть, тот же Горчин, который, кажется, является апостолом воздержания».

Под окном кафе остановилась серая «Варшава». Из нее вышел пожилой, сильно поседевший мужчина в темно-синем костюме. Входя на три каменные ступеньки, ведущие к входной двери, он машинально поправил галстук.

— Привет, староста, — Юзаля протянул ему руку и почти встал с места, — уж слишком мы все любим сидеть за письменным столом. Так не сердитесь, что я хотел вас немножко расшевелить.

— Здравствуйте. Вы к нам надолго? — спросил Цендровский, сразу усаживаясь в не очень удобное креслице, оплетенное цветным пластиком.

— Из того, что я посиживаю в кафе, можно бы сделать такой вывод. Но, к сожалению, нет. Просто я не застал Горчина и пошел немного прогуляться по городу… Что у вас слышно нового?

— Это самый трудный вопрос, товарищ Юзаля, — непринужденно улыбнулся Цендровский, — если бы я был здесь бургомистром, то сказал бы, что вы все уже видели по дороге. Но в моем положении председателя районного совета я должен был бы вас пригласить посмотреть весь район.

— Вы знаете, нужно будет поехать. Только сегодня уж очень жарко.

— Вот именно, — Цендровский снова поправил галстук, который слишком сильно сжимал его выступающий кадык, — возьму-ка я какую-нибудь газированную воду вместо кофе. Сердце. — Он постучал себя в грудь.

— О, это нормальное дело у ответственных работников, — сказал невозмутимо Юзаля. — Тут нечего волноваться, у каждого из нас свой черед. Лучше об этом не думать.

— Я уже о нем не думаю, я его чувствую, вот здесь, честное слово.

Они заказали бутылку минеральной воды.

Разговор шел нелегко. Юзаля видел, что у Цендровского все время напряжено внимание, что он не может полностью погрузиться в старые воспоминания. Староста все время был начеку, как бы в ожидании того самого главного вопроса, который он, председатель комиссии партийного контроля, должен был ему задать.

Становилось невыносимо жарко, кафе наполнялось людьми. Цендровский беспокойно вертелся на своем месте. Юзаля, чтобы уж больше его не мучить, предложил прогуляться в сторону гостиницы.

— Как вам работается с Горчиным? — спросил он наконец как бы невзначай.

— Крутой он, — сказал неожиданно быстро Цендровский, но тут же пожалел, что у него вырвался такой однозначный ответ. — Я хотел сказать, что он здесь вовсю взялся за работу, а результаты вы, товарищи из воеводства, видимо, сами лучше всего можете оценить. — И Цендровский начал перечислять все первые места, какие район занял в различных кампаниях.

«Ах ты вьюн, — Юзаля не сердился, такая изворотливость его больше смешила, чем отталкивала от этого человека, — хочешь выкрутиться, тебе осталось несколько годочков до пенсии, и ты не хочешь усложнять себе жизнь. Или не знаешь, кто из вас прав, и порядочность заставляет тебя молчать».

— Крутой, — он все-таки подхватил вырвавшееся первым слово, — это, наверное, хорошо, а? Только все зависит от того, против кого направлена его крутость, против каких людей и в чьих интересах.

— В интересах партии, товарищ Юзаля, — возмутился председатель или сделал вид, что он возмущен. — Ясное дело. Ведь не сомневаетесь же вы в этом?

— Знаете, товарищ Цендровский, только кажется, что все так просто. Интересы партии тоже можно понимать по-разному.

— Эдак любое дело можно дискредитировать, — ответил после короткого раздумья Цендровский.

— Вот именно. И поэтому нужно особенно тщательно к нему приглядываться. Изнутри… Но что это я начал вдруг теоретизировать. Вот уже гостиница… Мне приятно было вспомнить старые времена, староста. Спасибо, что проводили.

— Я тоже немного размял кости и оторвался от своих бумаг. Думаю, что мы еще выберемся с вами в деревню. На кислое молоко, — рассмеялся он с явным облегчением.

— Без сомнения. — Юзаля потряс его руку. — Я здесь в Злочеве покручусь несколько дней. Зайду к вам или позвоню. А этой «Мальвы», или как ее там, уж очень-то не избегайте. Совсем неплохое кафе, наш Н. не постыдился бы такого.

— Если бы было время, — вздохнул председатель, — а тут одна работа другую подгоняет. Замкнутый круг.

— Это правда, — поддакнул примирительно Юзаля, видя, что Цендровский до конца не хочет выйти из взятой на себя роли.

Вход в гостиницу был рядом. Он с удовольствием вошел, потому что на улице было невыносимо жарко.

— Вам звонили, — сказала дежурная, — просили, чтобы вы соединились с номером… — она проверила запись на полях лежащей рядом газеты, — девятьсот девяносто.

— Спасибо. — Председатель снял трубку телефона. — Говорит Юзаля, — представился он, когда женский голос, опередив его, сказал: «Слушаю, районный комитет». — Товарищ Горчин уже вернулся?

— Нет, еще не вернулся, но был разговор по ВЧ с воеводским комитетом. Я должна вам передать, товарищ Юзаля, что к вам явится редактор Валицкий из газеты и чтобы вы ему помогли. Вот это меня и просили вам сказать.

— Кто, кто? — удивился Юзаля.

— Редактор Валицкий из «Газеты работничей», — терпеливо повторила она.

— А чем я ему могу помочь?

— Сказали только, чтобы помочь. Так у меня записано.

— Ну хорошо. Спасибо. Скажите, товарищ, секретарю Горчину, когда он вернется, что я буду у него завтра около девяти.

Он медленно поднимался на свой этаж, помахивая ключом, прикрепленным к большой деревянной груше, ставшей скользкой от частого перехода из рук в руки.

«Что они там в воеводском комитете думают? Черт знает. Мне своих забот хватает, а тут еще голову морочат с каким-то журналистом. В чем ему помочь? Если бы ему нужны были какие-нибудь материалы, то он пришел бы ко мне в комитет».

Юзаля толкнул дверь и пообещал себе, что вздремнет и не будет думать о том, что и так должно случиться.


Катажина украдкой посматривала на отца, сразу же отводя глаза, когда тот поднимал голову над тарелкой. Она прекрасно знала, что с ним происходит, какие слова он подавляет в себе изо всех сил, чтобы не допустить проявления гнева или старческого раздражения. Катажина, как никогда раньше, была уверена, не допускала ни тени сомнения в том, что в конце концов права будет она. Именно так она и сказала матери во время их короткого разговора до обеда, пока доктор Буковский принимал последнего пациента в своем кабинете.

— Отец узнал, с кем ты была на море, — сообщила Буковская дочери почти шепотом, хотя кроме них в комнате никого не было.

— Как это — с кем? — Катажина пробовала еще какое-то время делать вид, что она удивлена. — О чем ты говоришь?

— Хоть бы уж не лгала собственной матери. — Ее бледные губы сжались в плаксивую гримасу, а белые подвижные пальцы нервно мяли платок. Она выглядела жалко в своем материнском бессилии, и Катажина уже хотела в естественном порыве прижать ее к себе, взять морщинистое лицо матери в свои ладони, но ее удержала от этого глухая бессильная злость, не позволяющая ей примириться с матерью.

— Успокойся, мама. Почему вы с отцом все еще считаете меня ребенком?

«Как это могло случиться? — думала она уже холодно, не слушая аргументов матери. — Мы забрались в такое глухое место, и, несмотря на все предосторожности, нас кто-то увидел. Нет, ничто не спрячется от бдительных взглядов наших любимых ближних».

Для пани Буковской сегодняшнее известие не было первым, однако то, о чем ей сказал сейчас муж, не оставляло уже никакой надежды на благополучный исход. Поэтому она оправдывала гнев мужа, хотя раньше боялась осудить дочь, все время колебалась, принимая за истину даже то, что злочевская сплетня сразу же принесла в их дом. Буковская вспомнила, как она гордилась красотой дочери, ее успехами, умом, дипломами, которые Катажина приносила домой, пятерками в зачетных книжках. И самое главное, непоколебимую уверенность в том, что ее дочь найдет свое, созданное в мечтах матери, место в жизни.

Доктор Буковский задавал себе другие вопросы. Несмотря на волнение, он старался обдумать создавшееся положение спокойно, без гнева. Единственно, что ему мешало, — не ослабевающее ни на минуту мучительное сознание того, что, собственно говоря, ничего в данной ситуации от него не зависит. А ведь налицо вопиющая несправедливость, потому что каждому ясно, что это дело не только дочери. Никто другой, а именно он, доктор Ян Буковский, всю жизнь провел в этом городе, годами строил не только этот дом и семейное счастье, но то, что для врача является самым важным, — свое положение в обществе, авторитет и доверие. А теперь Катажина хочет все разрушить одним безрассудным шагом, выставить его на посмешище перед людьми.

«Есть только один выход, — думал доктор, — уговорить ее уехать. Я сделаю все, чтобы она вернулась в Н. Я ее отец, и кто должен ее защищать, даже перед ней самой, если не я?»

— Это правда, Кася? — спросил он напрямик неожиданно для самого себя. Его голос был спокоен, в нем звучала только нота отцовской заботы, ничего больше, никакого гнева и ожесточения.

Катажина тоже была захвачена врасплох его прямолинейностью. Она удивленно подняла глаза:

— О чем ты говоришь?

— Ты была в Ярославце с Горчиным?

Мать не отрывала взгляда от ее губ, как будто ответ действительно что-нибудь значил, как будто подтверждение этой неприятной правды могло принести им какое-то облегчение и утешение.

«Почему они ничего не понимают, почему им достаточно только повода для того, чтобы осудить или захлебнуться от одобрения. Если бы в один прекрасный день я сказала им, что выхожу замуж за какого-нибудь инженера, юриста, врача, особенно врача, они схватили бы меня в объятия, а в их глазах были бы слезы счастья. И уж, конечно, никто бы не спросил меня, люблю ли я его, счастлива ли я. А связь с таким человеком, как Михал, их ужасает, и в этом они видят только мое и свое несчастье. Господи, как им все объяснить?..»

— Да, была, — ответила она.

— Все-таки была, — Буковский опустил глаза на свои сжатые на белой скатерти пальцы, — и что ты намереваешься делать дальше?

— Не знаю, — пожала она плечами.

— Ты не считаешь, что стоит подумать о будущем? — Доктор невольно, несмотря на данное себе обещание, повысил голос.

— Я говорю искренне. — Катажина не чувствовала в себе сил бороться с ними, попытаться хотя бы что-то им объяснить. — Это единственный ответ, который я вам могу дать сейчас… Чтобы не фантазировать, не обманывать ни вас, ни себя.

— Мы не хотим тебя осуждать, дорогое дитя, — Буковский возвратился к прежней роли, — но обо всем ли ты подумала? О его семье, ребенке, о других людях, хотя бы о нас самих? Уверена ли ты, что правильно поступаешь?

— Нет, — в конце концов он заставил ее запротестовать, — у меня ни на грош нет уверенности. Я даже до конца не уверена в его чувствах… Знаю только, что вы меня не поймете.

— Ты нас тоже не хочешь понять, Кася, — сказала мать.

— Может быть, и не хочу.

— Ты говоришь, как обиженная девочка, а не взрослая женщина. — Доктор снова взял инициативу в свои руки. — Мы хотим только твоего счастья.

— А какое оно? — вспыхнула Катажина. — Может быть, у тебя есть рецепт на него?

Воцарилось долгое, тяжелое молчание. Однако никто не встал из-за стола. Они продолжали сидеть, избегая смотреть друг другу в глаза. Наконец мать поднялась первая.

— Принесу кофе, — сказала она тихо.

— Я получил письмо от профессора Долецкого. Он снова возвращается к своему предложению. Я ценю его дружбу и верю этому человеку. Поезжай, Кася, к нему. Тебе повезло, ведь сотни молодых врачей даже не могут мечтать о клинике, о таком опекуне… Не лети, как бабочка на огонь, подумай, проверь свои и его чувства. Своим решением ты ничего не зачеркиваешь, не сжигаешь за собой мосты… Когда ты училась, мы всегда с матерью думали, что ты вернешься и будешь с нами, но в данной ситуации лучше было бы… Ну, это была бы хоть какая-то попытка найти выход из сложившегося положения.

— Я не воспользуюсь твоим предложением, отец. Не потому, что не признаю протекции. Действительно, ведь иначе мне туда не попасть. А просто потому, что я хочу быть здесь, по доброй воле, хочу быть уверенной в том, что действительно нужно зарыться в такой дыре, как Злочев, жить здесь и лечить людей, работать в таких условиях, как тысячи моих коллег. Это, наверно, тоже чего-нибудь да стоит.

— Будь благоразумной, девочка.

Буковская принесла на подносе кофе. Она поставила чашки на стол, пододвинула Катажине сахарницу.

— Она считает его героем. — Доктор впервые за весь день улыбнулся. Однако улыбка его была горькой и саркастической. — У нас в ее возрасте тоже были свои герои. Как я ей могу объяснить, что человек, беспощадный в достижении своей цели, раньше или позже становится беспощадным к своим близким… Зачем эти слезы, мать, на нее они не произведут впечатления. Мы должны наконец себе прямо сказать, что у нас такая дочь, какой мы ее воспитали. Ребенок, на которого мы возлагали все наши надежды… — Доктор Буковский тяжело поднялся со своего стула. Выходя из-за стола, он не смотрел ни на жену, ни на дочь. Он шел тихо, волоча ноги, как совсем старый человек.

— Иди, скажи, что это неправда. — Мать, задыхаясь от слез, наклонилась над Катажиной. — Иди, дитя мое, ведь это не так!


Он вежливо постучал в дверь. Раз, другой. Но так как по-прежнему никто не отвечал, он толкнул ее и вошел в комнату, погруженную в полумрак. Ночник на столике освещал только кусок пола и часть кровати, на которой на правом боку, немного съежившись, спал пожилой мужчина в сдвинутых на конец носа очках, с открытой книгой, лежащей почти на краю кровати.

Валицкий мгновение колебался, потом подошел к кровати и легонько потряс спящего. Юзаля только пробормотал что-то сквозь сон и еще больше съежился. Пряди седых волос упали на его широкий, выпуклый лоб. Он дышал неровно, с трудом. «Старый, усталый человек», — подумал Валицкий, потом осторожно поднял книгу и, перевернув несколько страниц, прочитал название: «Танки идут вперед». При виде символа серии — головы тигра, из мультипликационных детских фильмов Диснея[4], — он скривился.

Валицкий снова коснулся его плеча. На этот раз мужчина неожиданно быстро открыл глаза, как будто только и ждал какого-нибудь сигнала.

— Вы пан… вы товарищ Юзаля? — исправил свою ошибку Валицкий.

— Да, — ответил тот, энергично усаживаясь на кровати, — я немного вздремнул. А вы как сюда попали?

— Обыкновенно, дверь была открыта.

— Хорошенькое дело, — сказал он. — Я Юзаля. В чем дело?

— Моя фамилия Валицкий, из «Газеты работничей». Главный велел мне с вами связаться, вроде бы он так договорился в воеводском комитете.

— Да, кажется, что-то такое было. — Юзаля вспомнил телефонный разговор. — Только я, ей-богу, не знаю, о чем он договорился. Честное слово, — он внимательно посмотрел на Валицкого, — что вы, собственно говоря, от меня хотите?..

— Я приехал написать статью о районе, такую, знаете, большую вещь, об отношениях между людьми. Ну, вообще…

— По-прежнему понятия не имею, какая во всем этом моя роль.

— У нас есть анонимки на Горчина, и не только, — выпалил наконец Валицкий, уже немного нервничая, — есть несколько жалоб, и, кстати сказать, весьма конкретных. Я хочу их здесь, на месте, проверить, и, может быть, что-нибудь удастся написать.

— Ах вот оно что, товарищ! Теперь я понимаю. — Юзаля немного помолчал. — Но что вам до всего этого? Дело Горчина взяла в свои руки контрольная комиссия, то есть я. Как только мы его закончим, хотя, кто знает, будет ли вообще какое-нибудь дело, ведь здесь может быть сколько угодно вранья и клеветы, вот тогда, может быть… может быть, мы с вами могли бы поговорить на эту тему. Но и это совсем необязательно… Ну, кому была бы нужна такая статья, кому бы она помогла?

— Неправда, читатели, люди…

— Что люди! На то и существует комиссия, чтобы следить за законностью, искоренять все проявления зла. И никому, наверное, не доставит удовольствия публичное копание в грязном белье. Вырезать больное место, вычистить, устранить зло — это и есть самая главная забота о людях. И о читателях вашей газеты тоже.

— Нашей газеты, товарищ. Ведь мы орган воеводского комитета, — злился все больше Валицкий, не предвидевший такого оборота дела. Он не рассчитывал на то, что председатель примет его с распростертыми объятиями, но такой встречи не ожидал. — Мой главный договорился обо всем с секретарем по пропаганде воеводского комитета.

— Ну и что, если и договорился, — рассмеялся немного развеселившийся от его запальчивости Юзаля. — Но со мной-то он не договаривался, дорогой. А я иначе смотрю на такие вещи.

— Значит, вы мне не поможете?

— Скорее всего — нет.

— Жаль. В таком случае спокойной ночи. Извините, что помешал. — И Валицкий пошел к двери.

— Товарищ, — задержал его еще на мгновение Юзаля, — вы член партии?

— Да. И не со вчерашнего дня.

— Ну а таких простых вещей не понимаете, — покрутил он головой. — Эх вы, молодежь, сумасброды.

— Мне очень жаль, но у нас разные взгляды на «эти вещи».

— И что вы собираетесь делать?

— Как что? Мне дали задание, я его выполню. Нормальное дело. Я ведь сюда не отдыхать приехал.

— Ну так успеха вам, — сказал Юзаля.

Валицкий сбежал по лестнице в холл и вышел на улицу. Еще не было поздно, но город уже опустел. Характерная черта маленьких провинциальных городков: вечерами улицы пусты, мертвы, их не оживляют ни лампы дневного света, ни освещенные витрины магазинов. Валицкий шел быстро, сильно затягиваясь дымом сигареты. Его душила злость на этого чертовски уверенного в себе старика. Дело было не в том, что Юзаля сорвал ему все планы, что пошли насмарку надежды легко добраться до тех людей, которые писали эти документы, ну и, наконец, обыкновенная помощь, какой-нибудь совет, которым тот, опытный работник, мог бы его поддержать. Больше всего его взволновала, как ему казалось, странная точка зрения старика на то, что дело не может стать достоянием общественности, что местом для него могут быть только тихие кабинеты воеводского комитета и контрольной комиссии, длинные стеллажи архива с кипами документов, а не страницы газеты, даже партийной.

Валицкий, почувствовав голод, повернул обратно и ускорил шаги. Посмотрел на часы — до закрытия ресторана в гостинице оставалось еще минут тридцать.

Стефан невольно заметил, что он уже не думает о Юзале с неприязнью, его упрямство, несмотря на то что оно еще казалось ему бессмысленным и непонятным, стало, как ни странно, казаться ему симпатичным. Оно свидетельствовало о том, что Юзаля что-то из себя представляет, что это человек с характером, которого даже недвусмысленные намеки на то, что главный редактор все согласовал, не смогли ни на йоту поколебать в собственной правоте.

«Посмотрим, чья возьмет, — грозился Валицкий, — не думай, что ты напал на мальчика, который выразит сожаление по поводу такого оборота дела и свернет манатки». Он рассмеялся и с размаху открыл дверь в ресторан.

Здесь было два зала: один сразу у гардероба, в это время пустой, во второй можно было пройти по небольшому коридору и спуститься по ступенькам вниз. Он вошел в первый зал. Недалеко от входа, спиной к нему, сидел Юзаля и ковырял вилкой в салате. Он не заметил Валицкого. Стефан минуту раздумывал, не войти ли ему в соседнее помещение, но махнул рукой и подошел к столику.

— А, это вы, товарищ редактор, — улыбнулся Юзаля, — садитесь. Тоже хотите поужинать?

— Да, решил зайти. Что же вы так, только салат? Давайте возьмем по рюмочке, лучше спаться будет.

— Можно, почему же нет.

— Вот и прекрасно. — Валицкий с готовностью встал со своего места. — Пойду поищу официантку. Иначе мы можем просидеть здесь до утра.

— Только не слишком, редактор. Завтра нас ждет работа.

— Как это — нас?

— Ну, вас и меня.

— Не знаю, почему вас так трудно убедить, что это дело и нашей газеты.

— Почему трудно? Собственно говоря, вы ведь совсем и не пробовали. Только законченного осла нельзя заставить поверить в справедливое дело… Давайте выпьем за фиаско нашей миссии.

— Почему, товарищ председатель?

— Потому что я знаю Михала Горчина. И уверен, что он ничего не сделал такого, за что его нужно было бы бить.

— Я хотел бы иметь такого прокурора, как вы, если бы мне пришлось предстать перед судом.

— Вы меня не понимаете. Во-первых, я никакой не прокурор, во-вторых, Горчин такой же мой друг, как и ваш. Я говорю только, что я знаю его. Но если с ним будет что-нибудь не так, я первый ударю. И сильно.

— Интересно, почему же вы все-таки изменили свое мнение?

— Нет, я не изменил. Но вам помогу. Вам такого рода опыт пригодится, товарищ.

— Только из-за этого? — спросил разочарованный Валицкий.

— Ну, скажем, из-за ваших прекрасных глаз, — невозмутимо улыбнулся Юзаля и сам налил рюмки.


«День обещает быть хорошим, — подумал Михал Горчин, — наконец можно будет поехать в Заречье».

Перед выездом он еще на минуту вернулся в райком. В зеленых картонных папках лежали разрезанные конверты, вся, как обычно, богатая порция корреспонденции, которую следовало хотя бы бегло просмотреть. Он быстро пробежал глазами по заголовкам писем, разделяя их между «ведомствами» секретарей.

Читая телефонограмму из воеводского комитета, Горчин только улыбнулся: речь шла об определении величины убытков, вызванных прошедшей два дня назад грозой. Улыбнулся потому, что уже со вчерашнего дня назначенные для этого дела люди из районного совета и активисты сельскохозяйственного отдела райкома объезжали села.

С треском сложил папку, закрыл ящики письменного стола, по привычке сдул остатки пепла с его стеклянной поверхности и прошел в секретариат.

— Сегодня меня не будет, — сказал он машинистке, худенькой черноволосой девушке, которая внимательно смотрела на него из-за пишущей машинки. — Посетителей направьте к оргсекретарю.

— Понимаю, — кивнула она головой, — скажу, чтобы пришли завтра. Вы завтра будете?

— Да. — Горчин пожал плечами. Ему стало весело. Все-таки она была права: он лучше всего знал об этом. Если бы действительно было какое-нибудь важное дело, то и так оно неизбежно должно было к нему вернуться, пройти через его руки, правда через посредников, что было только ненужной тратой времени. Но за это он должен был уже винить самого себя, потому что всех их здесь, в райкоме, он приучил к такому стилю работы, а теперь ему казалось, что слишком поздно что-то менять в созданной им системе.

Голубая «Варшава» уже стояла у входа. Он открыл дверь и, сильно горбясь, сел за руль. Путевой лист лежал на своем месте, выписанный на его имя. Горчин вписал маршрут и время выезда.

Машина резко рванула с места. «Варшава» была новая, хорошо обкатанная. Ему пришлось еще раз притормозить под желтым треугольным знаком, и вот он уже мчится по асфальтированному шоссе, бегущему в сторону Руды. Стрелка спидометра колебалась между восьмьюдесятью и сотней, а на длинном прямом въезде в Рудницкий лес она отчаянно задрожала, дойдя до конца шкалы, словно ее загнали в безвыходное положение.

«Это единственное, что я умею делать хорошо, — подумал он, немного отпуская педаль газа. — Может, я не умею как следует работать, может, не умею жить и любить, как другие, но в умении вести машину мне никто не откажет. Даже Болек с завистью смотрит, этот старый лихач, который в армии возил генерала… Несерьезный я человек, — спохватился он, — тоже нашел чему радоваться. Вот врежусь в дерево, будет тогда история».

Осторожно, не превышая скорости пятьдесят — шестьдесят километров, он оставил за собой Осины, за которыми была видна Руда. Горчин проехал мимо первых домов, мимо здания лицея с площадкой из красной глины для игры в волейбол, затем проскочил небольшую улочку, мостик на почти невидимой из машины речушке, напоминающей городскую сточную канаву, и вот он уже на квадратной центральной площади городка. Он остановился у газетного киоска, вспомнив, что кончаются сигареты. Через мутные стекла Горчин рассматривал запыленные, засиженные мухами книги с выгоревшими обложками. Рядом с ними, тесно сложенные, закрывая друг друга, лежали старые специализированные периодические издания — свежей прессы не было и следа.

— Что, газет еще не привозили? — спросил он киоскера, мужчину со старческим, обросшим сивой щетиной лицом.

— Люди уже разобрали, пан секретарь.

— Вы меня знаете? — удивился Горчин.

— Я был на вашем докладе, когда вы вернулись из Советского Союза, — ответил тот, глядя на него через очки в тонкой серебряной оправе.

— Ну, тогда, может быть, по старому знакомству вы мне дадите две пачки «Грюнвальдов»?

— Почему же не дать, — ответил тот с достоинством и в то же время с каким-то веселым блеском в глазах. — Я их получаю немного, но для такого гостя найдется.

«Хитрый старикан, — подумал Горчин, — сидит себе под стеклянным колпаком посреди площади и все замечает, видит, что вокруг делается. Что нужно и что не нужно».

— Спасибо, — сказал он громко.

— Секретарь Беренда у себя, — долетело сзади.

— Откуда вы знаете? — Горчин недовольно повернулся.

— Я не видел, чтобы он куда-нибудь выходил.

Горчин только покачал головой и двинулся в сторону углового здания с балконом, где помещался, а точнее, занимал две большие комнаты городской комитет партии в Руде.

«И действительно, он обо всем должен знать. Не завидую я Павлу. Не успеет он вылезти из своей дыры, а все уже видят, что и как. Хорошо, что этот парень с головой на плечах. Если бы у меня таких было побольше, — вздохнул он, — но так или иначе, я должен буду его отсюда забрать. На этот раз в городском совете я все-таки наведу порядок. А если Цендровский будет вмешиваться, то и он свое получит. А то всегда сидел тихо, как мышь под метлой, а сейчас вдруг начал корчить из себя великого адвоката».

Горчин вошел в темный холодный вестибюль. По деревянной крутой лестнице, скрипящей под ногами, он попал на второй этаж. Беренда действительно был на месте. Он как раз стоял на балконе, но дверь в зал была открыта, и поэтому он услышал, как вошел Горчин. Беренда обернулся и, делая вид, что он удивлен, подошел к Горчину с протянутой рукой.

— Давно секретарь у нас не был, рады вас видеть.

— Давно, давно, — поддакнул Горчин, крепко сжав его узкую, сухую ладонь, так что Беренда сморщился от этого пожатия. Он был небольшого роста, худой, с бледным лицом и, несмотря на молодость, с сильно пробивающейся сединой в волосах. — Ездят туда, товарищ, где плохо. А у тебя, слава богу, пока ничего.

— Слава не богу, а, скорее, городскому комитету.

— И тебе!

Оба засмеялись.

— Из скромности не буду возражать. Ну, пойдемте, товарищ секретарь, чего-нибудь выпьем.

Они прошли в квартиру Беренды.

— У меня есть кислое молоко. Жена поехала с детьми к родителям, в Шинкелев. Сам здесь хозяйничаю.

— Я тоже соломенный вдовец уже вторую неделю. Но справляюсь. Кто знает, может быть, еще и лучше.

«Как же я научился врать. — И при одной этой мысли Горчин покраснел, хотя румянец не был виден на его бронзовом от загара лице. — Слышал ли он что-нибудь? Невозможно, чтобы нам все так долго сходило с рук. Мы сумасшедшие, ну ладно еще Катажина, ведь она отдала мне все, ни о чем не спрашивая и ни на что не рассчитывая, но я-то, старый конь, которому всегда казалось, что умнее его нет… Если бы он что-то знал, то уже проговорился бы. Ведь это один из немногих людей, которые за меня стоят стеной. И осмеливается говорить неприятные вещи».

Они молча пили холодное молоко.

— Наш «Замех» снова впереди, — начал Беренда.

— Что значит снова? Не снова, а наконец-то! Наконец-то этот парень вытащил завод из чертова болота. Я хотел бы, чтобы он был рядом со мной, — добавил через минуту Горчин. — Так же, как ты.

— Как это я?

— Венцковской уже конец, аминь. Вчера у меня был прокурор, ее вот-вот посадят. Все-таки она была замешана в торговле квартирами. У нас есть доказательства. Теперь пусть себе брыкается во все стороны. Ты будешь председателем. Ведь ты заслужил… И я там наконец хочу иметь кого-то, на кого можно положиться.

— Я всегда был партийным работником, но не думал, что мне придется стать чиновником.

— Не болтай, — резко прервал его Горчин, — с таким делом не шутят. В четверг на бюро мы тебя утвердим. Цендровский получил указания, чтобы твое назначение заранее согласовать с воеводским советом.

— А если не утвердят?

Горчин только рассмеялся.

— Это будет мое предложение, Павел, — сказал он снисходительно. — Подумай только о том, чтобы на твое место найти хорошего человека.

— Меня там не примут с распростертыми объятиями, — сказал Беренда, как бы не слушая последних рассуждений секретаря, — ведь они меня все знают. Я для них всегда буду мужичком из Шинкелева.

— Ты будешь председателем президиума городского совета, понимаешь? Как ты их убедишь, это твое дело, а в случае чего и я тебе помогу. Меня здесь тоже не встречали с цветами да на ковровой дорожке.

— Ну так вас до сих пор и не любят. Извините меня за откровенность, — сказал серьезно Беренда.

Горчин поднялся со своего места и, играя фаянсовой кружкой, сказал, не глядя на Беренду:

— Кто знает, Павел, может быть, они и правы, что не любят… Да, да. — Михал посмотрел ему прямо в глаза, но его улыбка была тусклой и неубедительной. Он протянул руку: — Ну, надо ехать, встретимся в четверг в два часа. Инвентарь к уборочной готов?

— Так точно.

— Ты сам все проверил?

— Я был во всех сельскохозяйственных кружках[5]. Они думают уже об обмолоте. Да еще нужно будет купить четыре молотилки. Предложения уже внесены.

— Вот это я понимаю! Ну ладно, не буду болтаться по твоей территории, еду прямо в Заречье. Они сидят далеко от бога и людей и думают, что им все можно. Я получил вчера донесение, что там снова обнаружили самогонный аппарат.

— Вот черти, — только покачал головой Беренда. — У меня таких штучек не бывает.

Горчин махнул уже рукой и пошел к выходу.

Он не сел сразу в машину. Еще некоторое время Михал любовался видом поставленных в форме правильного четырехугольника домов, покрашенных в прошлом году в веселые пастельные тона, на секунду у него появилось желание присесть на одной из лавок посреди сквера, в тени раскидистых кленов, посмотреть на клумбы, обсыпанные пурпуром роз, понаблюдать за сонной жизнью городка, который медленно накрывал зной. Но он превозмог минутное чувство вялости и сел в машину.

Дорога была уже другой: сначала булыжная мостовая боковой улицы, за ней проселочная дорога, посыпанная гравием, за которой явно не следили.

Заречье было одним из тех районов, о которых принято говорить, что он находится «у черта на куличках». Вместе с тем это был, а может быть, даже благодаря такому своему положению, спокойный и прекрасный уголок. Река здесь широко разливалась, струясь излучинами среди лесистых холмов и широких лугов. Немногочисленные водяные мельницы только в некоторых местах поднимали ленивое течение, создавая широкие заводи, среди которых возникали острова, покрытые ольшаником, мели, заросшие высоким аиром или ивняком, и длинные песчаные пляжи.

Вот почему Михал Горчин собрался в погожий, как бы специально созданный для такой поездки день в отрезанный от всего мира уголок, где никто не мог помешать ему окончательно продумать дела, которые уже в течение нескольких месяцев не давали ему покоя.

Автомобиль танцевал в глубоких колеях, выдолбленных стальными ободьями крестьянских телег. Иногда на краю глубоких ухабов Михал должен был совсем останавливать машину и двигаться на первой скорости, осторожно отпуская сцепление. Только когда он въехал в лес, колеса почувствовали твердую почву и «Варшава» некоторое время могла ехать свободно. Но снова начался песок, и опять приходилось крепко держать руль, чтобы не выскочить из колеи и не засесть в сыпучем песке. Мотор выл, работая на высоких оборотах.

«Черт возьми, — в какой-то момент подумал Горчин, видя узкую, едва видимую линию дороги на довольно крутом подъеме, — ведь я здесь накрепко зароюсь. Во всем районе будут болтать, какой из секретаря водитель».

Он все-таки поднялся на вершину холма, наклонившись вместе с машиной в сторону медленно текущей внизу реки, и был уже на другой стороне и мчался по длинному спуску в тень высоких сосен. Но в этот момент, неожиданно ослепленный солнцем, он съехал немного в сторону, правое колесо попало на песчаный откос, так что машину резко занесло, и, прежде чем он успел нажать на сцепление и развернуть руль в противоположном направлении, мотор заглох.

— Вовремя же я об этом подумал! Черт бы его подрал! — выругался Горчин.

Он повернул ключик зажигания. Мотор сразу же завелся. Горчин с облегчением вздохнул и тщательно вытер носовым платком мокрое лицо — было уже немилосердно жарко. Минутное чувство облегчения исчезло, когда он попробовал сдвинуться с места. Колеса забуксовали, и машина только дрожала, не двигаясь с места. Разозлившись, он дал задний ход, пробуя задними колесами найти твердый грунт. Потом открыл двери, глядя назад, чтобы не попасть на откос. Снова сильно нажал на педаль газа, так, что из-под колес пополз дымок от горящей резины. Попытка вырваться вперед тоже не дала никакого результата.

Так Горчин мучился почти полчаса. Не помогла ни попытка подкопать колеса, ни подложить под них камни и ветки. Отчаявшись, он сел на передний бампер и жадно затянулся сигаретой. Михал был опытным водителем и понимал всю бесполезность своих усилий. Они еще больше ухудшали его положение.

Однако Горчин ни на минуту не пожалел о том, что ему не мог помочь безотказный Болек, который мог бы сейчас его выручить. Тогда бы вся эта поездка не имела никакого смысла. Он хотел побыть один, приехать на берег реки, поставить машину в тени деревьев, может быть, немного поплавать, а потом лежать в траве, впитывая в себя солнце и спокойствие этих мест. Да, именно полежать несколько часов на солнце и окончательно решить, как выйти из создавшегося положения. Ведь завтра его ждет разговор со Стариком, которому Михал придает такое большое значение.

А теперь глупый случай испортил все планы Горчина. Ведь ему нужно попасть в деревню, привести сюда какого-нибудь хозяина с парой лошадей, вытащить этот бесполезный, нагретый солнцем ящик и выбраться на мощеную дорогу, с которой он, наверное, уже не захочет свернуть в сторону Заречья.

От места, где застряла его машина, до деревни было не больше трех километров. О том, что можно пойти кружным путем, он даже и не подумал. Михал решил переплыть реку и вернуться с подмогой тем же самым путем, через какой-нибудь брод, который, без сомнения, должен был находиться где-то рядом.

Раздеваясь, Горчин уже почти совсем успокоился. К нему даже вернулось хорошее настроение. Он бросил одежду на заднее сиденье машины, снял с руки часы и вложил их в карман пиджака. Тщательно закрыл все двери, хотя сомнительно, чтобы нашелся кто-нибудь, кто хотел бы порыться в хорошо видимом издали автомобиле.

Горчин с облегчением погрузился в холодную прозрачную воду, лег на песчаное дно, потому что вода здесь еще была неглубокой и едва доходила до колен. Потом, раздвигая мускулистыми ногами воду, он пошел вниз по течению, немного наискосок, направляясь к левому краю деревьев, стоявших высокой стеной на противоположном берегу. Вода поднималась все выше, омывая уже грудь и плечи. Михал оттолкнулся от дна и поплыл брассом, позволяя больше нести себя течению, чем помогая ему. Он хорошо плавал, хотя и вырос в городке, где не было реки, да и плавать научился довольно поздно.

Немного погодя Михал перевернулся на спину. Он должен был крепко зажмурить глаза, потому что солнце, неподвижно стоящее теперь в зените, находилось прямо над ним. Вода укачивала его, как бы желая усыпить, а солнечный зной время от времени лизал бронзовую кожу на груди. Он чувствовал, как его большое, здоровое тело распирает могучая энергия, не позволяющая ему больше плыть по течению. Михал резко перевернулся, чтобы поплыть кролем, но в момент этого резкого поворота ударился голо-рой о бревно, торчащее прямо над поверхностью воды, — остатки переброшенного здесь когда-то узкого мостика для пешеходов.

Удар был неожиданным и сильным. После яркого света Горчин погрузился в темноту, в которой долго вибрировали удаляющиеся в размеренном темпе красные круги, имевшие, казалось бы, сладковатый привкус.

Глава вторая

Сначала на него обрушивается картина дороги, вжимающейся в бескрайний пейзаж серой лентой влажного асфальта. Она перерезает квадраты полей, похожая на блуждающую стрелку, которая, словно в поисках танцующего магнита, вынуждена без конца бегать, чтобы удержать правильное направление. В сознании остается одно — дорога и он на ней, ползущий удивительно медленно под раздутой прозрачной чашей горизонта, освещенной изнутри каким-то призрачным светом.

Все закутано в тишину, как в вату, и существуют только монотонно гудящий на высоких оборотах мотор, и шелест колес, и собственное порывистое дыхание. Спокойствие нарушает только смешной талисман — рыжий чертик с толстощеким лицом, нарисованным тушью на шарообразной голове, дрыгающийся на веревочке. Он почти касается руля своими худыми неуклюжими ногами, словно пытаясь выбежать из этого тихого места, опьяненный испарениями бензина, сладким запахом лака, охваченный ужасом холодного, электризующего прикосновения хромированной приборной доски.

Михал старается понять его состояние, но тень сочувствия быстро проходит, когда он с абсолютной искренностью сравнивает его с собственным положением.

Тут же у него возникает мысль о том, что если бы людей, которые его ежедневно окружают, хоть на мгновение цинично сравнить с этим маленьким спутником, то станет ясно, что все веревочки в его, Горчина, руках, потому что он в Злочеве — первый. И хотя в последнее время Горчин иногда с досадой понимал, что он уже не тот человек, который два года назад вышел из черной «Волги» Старика перед внушительным зданием районного совета, где проходил тот памятный пленум, все-таки по-прежнему счастье ему не изменяло. По-прежнему, независимо от того, нравилось ли это кому-нибудь или нет, он решал судьбы людей, заранее определяя их шансы, хотя теперь уже приходилось иметь дело с партнерами, в то время как раньше вокруг были люди, послушно исполняющие его волю.

Михал много раз задумывался, почему так получилось. И не искал своей вины, а упрекал себя лишь в том, что не был последовательным до конца. Уж если он в самом начале решил взять на себя всю ответственность и «всю власть» — как подсказывал ему внутренний злой чертик еще до того, как это стало полуофициальным обвинением, — то даже на мгновение он не должен был забывать о том, что нужно до конца придерживаться этого принципа, не идти на компромиссы.

Горчин уже понимал, что теперь самый трудный этап позади, что прошло время, когда, независимо от его находчивости или интуиции партийного работника, все рискованные решения, вместо ожидаемых перемен к лучшему, могли стукнуть его по голове, как неумело брошенный бумеранг, и если и не разрушить все надежды, которые на него возлагал Старик, то во всяком случае поколебать его, Горчина, равновесие, что могло привести к плачевным последствиям. Он достаточно умело использовал свой опыт, приняв в качестве главного принципа принцип справедливости. Это сразу поставило его в злочевском мирке в положение человека подозрительного.

Михал Горчин облачился в тогу единственно справедливого, но без библейских наивностей — сухого в жестах, скупого в словах. Правда, порой горькая, которую он откровенно и резко говорил людям, накладывала отпечаток и на его лицо — оно становилось непроницаемым.

— Вы не удержитесь здесь, если не начнете понимать людей, если не сможете с ними договориться и убедить их в своей правоте.

Или:

— Вы не годитесь на эту должность. Должность и связанная с ней власть слишком долго прикрывали вашу бездарность. Как человек вы представляете собой слишком мало! И поэтому вы должны уйти.

Да, таким Горчин был с самого начала, с кажущейся легкостью высказывал он слова правды, нередко уничтожающие людей, вместо того чтобы исправить их, лишающие шансов, вместо того чтобы оставлять хоть какие-нибудь надежды на будущее. Так родилась позднейшая слабость Михала, когда он, захваченный своей миссией, отмежевываясь от принципов, принятых в злочевской среде, забыл, что лучшей дорогой необязательно должна быть самая короткая. Единственно, что его могло хотя бы частично оправдать, так это то, что, собственно говоря, облик, тип руководителя, общественного деятеля, хотя бы и районного масштаба, еще только складывался.

Он даже не догадывался о существовании таких проблем на своем первом пленуме в Злочеве, когда принимал наследство от Белецкого. Правда, длинное гневное выступление Старика окончилось словами, в которых звучала искренняя вера в силу местного актива. Но все же заключительные слова первого секретаря воеводского комитета не уравновесили основного содержания его выступления. Ведь Белецкий же не работал в пустоте! Большинство людей, сидящих в зале заседания, подтвердило это угрюмым молчанием. Никто не выступил с обвинениями в адрес Белецкого, никто не бросил в него пресловутого камня, но и не было сказано ни одного слова в его защиту.

Несколько лет они работали с Белецким, жили с ним рядом, замечали каждый его шаг, знали слабые стороны секретаря и видели, как эти слабости толкали его каждый раз к новым действиям, которые потом отражались эхом многоязычной сплетни.

И как следствие — «слабость и инертность партийной работы», по определению Старика. В сложившейся ситуации никто не смог, а скорее, не захотел выступить против злоупотреблений Белецкого и его компании, раскритиковать, постараться встряхнуть эту группку все больше увязающих людей или хотя бы по-дружески сделать замечание. Не говоря уже о том, что проще всего было бы сообщить в воеводскую комиссию партийного контроля, — с горечью думал Михал.

Картина меняется. Михал отрывается от дороги, поднимается все выше. Под ним проплывает нагретое солнцем плато, он парит над ним, преследуя свою убегающую тень, темное пятно которой расплывается в глазах. А он, захлебывающийся от восторга полета, не видит, как меняется внизу рельеф земли, как перерезают ее овраги и реки, как открываются нежные глаза озер, колышутся зрелые хлеба, а от ветра и солнца их защищают леса с рыжими коврами опавшей хвои. Так он парит до той минуты, когда между склонами пологих холмов в широкой ложбине открывается перед ним городок. Да, это именно он, единственный в мире, оставшийся в памяти на всю жизнь, — город детства.

Их двое: тот, неподвижно висящий сейчас над землей, и девятнадцатилетний парень в зеленой рубашке, отирающий пот с загорелого лба в тот момент, когда он поднимается по главной улице городка, которая ведет к квадратной, вымощенной булыжниками площади, с водопроводной колонкой посредине и четырехугольником одноэтажных и двухэтажных домиков вокруг, между которыми втиснулось здание районного комитета, а в нем — комната Союза польской молодежи, где он работает уже месяц.

И когда тот, первый, садится за письменный стол, их уже меньше, чем два, но это еще не один человек. Никогда уже они не смогут полностью слиться в одно через многолетний барьер времени, о чем еще не знает парень в выцветшей на солнце зеленой рубашке, но в чем совершенно уверен мужчина с преждевременно поседевшими висками. Но и тот, второй, уже кое-что знает о жизни, он уже кое-что испытал, и у него наступил тот момент, когда человек начинает думать, задавать вопросы, сомневаться.

Вот он видит себя четырнадцатилетним, почти беловолосым подростком, сидящим перед столом секретаря районного комитета Польской рабочей партии. Задыхаясь от слез, он жалуется на мальчишек из Союза борьбы молодых[6], почти его ровесников, задавших ему основательную трепку. Но не это было самое главное, и даже не синяк под глазом величиной со сливу, а то, что он, Михась Горчин, хотел тоже ходить вместе с ними, выкрикивать их лозунги, петь песни и носить такой же красный галстук. Усталый, перегруженный работой человек понял его, отложил все свои дела и, подталкивая Михала перед собой, привел его в молодежный клуб, где произошло это «недоразумение».

— Слушайте, хлопцы, — сказал он ребятам, стоящим с виноватым видом вокруг них, — вот Михал, сын моего друга, с которым мы вместе скитались по свету в поисках работы. Вы должны заняться этим парнем, помочь ему, чтобы он был не хуже своего отца.

И когда, не ожидая ответа, он повернулся к ним спиной и вышел из зала, только на минуту воцарилось неловкое молчание, а потом Михала обступили тесным говорливым кругом, перекрикивая друг друга, похлопывали его по плечу и теребили за волосы. Он уже не чувствовал, как жжет подбитый глаз и саднит царапина на затылке, он ощущал только, как изнутри его греет удивительно приятная волна тепла. Горчин помнил это так же хорошо и пять лет спустя, когда за два месяца до получения аттестата зрелости ему вручили билет кандидата партии, и еще через два года, когда он всматривался в зал, заполненный похожими на этих ребят людьми, которые аплодировали его избранию на должность председателя районного правления Союза польской молодежи. Вспоминал он все это и в последующие годы по разным поводам, потому что то «недоразумение» стало поворотным моментом в его жизни, а все, за что бы он в дальнейшем ни брался, было подтверждением того выбора.

«Все, за что бы он ни брался», действительно началось или, во всяком случае, приобрело большое значение только после окончания педагогического лицея. С чемоданом, привязанным к багажнику велосипеда, он ехал полевыми тропинками в Грушевню, маленькое село в дальнем конце района, где помещалась крытая соломой школа с одним-единственным классом, место его почти двухлетнего пребывания. Через некоторое время кроме работы учителя, к которой он был более или менее подготовлен, на его плечи легли и другие обязанности, выполнять которые его учила жизнь. Восемнадцатилетний сельский учитель Михал Горчин через несколько дней после приезда нашел секретаря партийной ячейки не только для того, чтобы встать на учет, но и попросить какое-нибудь поручение.

Какая гордость наполняла тогда грудь председателя районного правления СПМ при одном только воспоминании о первой в его жизни кампании — закупке зерна у крестьян. В этом маленьком селе, Грушевне, хлебозаготовки проходили так же тяжело, как и по всей стране в пятидесятые годы. Несмотря ни на что, лозунг «Хлеб для города, для рабочего класса» нужно было выполнить. Но каким образом? Это отходило на задний план, вытесняемое тоннами и процентами выполнения плана обязательных поставок, вытесняемое каждым трудным днем, — ведь, несмотря на вражескую пропаганду и нашептывания кулаков, несмотря на крестьянское упрямство, к скупочным пунктам подъезжали телеги с зерном.

За первой кампанией пришли следующие, от которых, даже если бы он и хотел, то не смог бы уклониться. Горчин быстро рос в этой среде, становился нужен, потому что он умел не только учить детей или организовывать кружки СПМ, но мог также написать прошение в «город» и здорово поработать лопатой при строительстве дороги на общественных началах. Он мог посмеяться, пошутить или, в зависимости от ситуации, с одинаковым энтузиазмом говорить как о политике, так и об использовании искусственных удобрений.

Но многое звало Михала назад в город. Вначале он удовлетворялся двадцатикилометровыми бросками на велосипеде в «район», на дискуссии в лицей, в кино, на выступления передвижного театра. Не прекратилось это даже тогда, когда он познакомился с Эльжбетой, и теперь жизнь в Грушевне просто стала длинной полосой ожидания удобного случая для того, чтобы уехать.

Так что избрание на пост председателя районного правления пришло как избавление, было перстом судьбы, которая, с одной стороны, позволила ему узнать, как живется в глухом селе, но одновременно отодвинула необходимость проверить его подход к жизни в том случае, если бы он годами находился в той среде. И та же самая судьба преподнесла ему дар, который тогда показался ему бесценным, — Эльжбету.

А теперь оба они видят ее лицо в разных ракурсах. Первый видит лицо женщины за тридцать лет, уставшей от жизни: от работы, учебы, воспитания ребенка и постоянной готовности помочь, которая всегда сопутствовала огорчениям и тревогам мужа. Через мгновение на ее лицо накладывается лицо девятнадцатилетней смеющейся девушки, заплетающей волосы в толстую золотую косу. Это светлая и полная живых красок картина, картина, которая не хочет исчезнуть из глаз того, второго — парня в выцветшей на солнце форменной рубашке Союза польской молодежи.

Первый поднимается, оставляя юношу с его мечтами. Его охватывает гнев, появившийся от жалости ко всему тому, что когда-то было молодым, свежим, простым и теперь безвозвратно ушло в прошлое. Он уже не помнит плохого и горького, в памяти сохранились лишь теплые краски воспоминаний. И хотя теперь опыт заставляет его смотреть в прошлое другими глазами, он поднимается с какой-то грустью над этой местностью, вбирает в себя вид красных крыш, белых стен из известняка, заросших травой руин синагоги. С высоты он любуется перспективой соседних деревень, прячущихся в сочной летней зелени лугов и полей. А потом медленно начинает надвигаться пепельное одеяло облаков, из которого выползает черная дождевая туча и растет все больше и больше, как чудовищный осьминог, плотно охватывая все мягкими щупальцами.

А он снова один, даже когда появится Бжезинский, с которым они условились встретиться в тринадцать пятнадцать, и когда часом позже соберутся все члены бюро, он, Михал Горчин, по-прежнему будет в комнате один.

Горчин понимает, что существует граница, до которой он может дойти в одиночку, даже, если потребуется, вопреки самому себе. Но дальше они должны пойти вместе, их нужно увлечь за собой, потому что иначе все, что здесь делается, будет только благим пожеланием, фикцией.

И Михал Горчин понимает, что он еще не перетянул их за собой через эту линию, несмотря на то что со времени памятного пленума, когда его здесь выбрали первым, он все время старается об этом помнить, прилагает все усилия, работает в мрачном, подрывающем здоровье исступлении по двенадцать — четырнадцать часов в сутки.

Вот наконец пришел инспектор Бжезинский. Он почти от самой двери протягивает руку, сдержанно улыбается. Вид у него благовоспитанный, гладкая, свежая кожа, густые седые волосы старательно зачесаны вверх, только глаза под очками неожиданно живые, молодые, полные огня, они говорят о том, что этого человека природа случайно поместила в такую холеную оболочку, предупреждают, что здесь имеешь дело с индивидуальностью. Михал при первой же встрече понял, с кем он имеет дело, и сразу сделал для себя выводы на будущее, которые сбылись до мельчайших подробностей, потому что Бжезинский очень быстро оказался в явной оппозиции. Он не перестал относиться к Михалу с искренней симпатией, но успешно ускользал из-под влияния, которое как раз на него и хотел оказать секретарь.

— Я знаю, что он ваш приятель, товарищ Бжезинский. Но посмотрите на него как бы со стороны, холодно, трезво, даже — и это в вашем стиле, — Михал улыбается, — более принципиально. Разве член партии, активист с высшим образованием, который на семинаре прекрасно говорит о материалистическом взгляде на мир, может посылать собственных детей на уроки закона божьего?

— Вы не знаете, какая у него жена!

— Не знаю. И это меня мало интересует. А то, что он прячется за спину жены, на которую он прежде всего влиять должен сам, еще больше говорит о нем как о человеке бесхарактерном. Ему абсолютно все равно, что весь город смеется, когда в окне его квартиры на праздник тела господня выставлен во всем великолепии настоящий иконостас. А тем самым он компрометирует не только себя.

— Я уже с ним говорил… И не раз говорил…

— Ну вот видите!

— Серьезное дело, неприятное. Для вас, товарищ секретарь, оно, может быть, и простое. Отобрать партбилет, снять с поста…

Бжезинский приводит десятки аргументов в защиту, которая является уже не обычной защитой близкого ему человека, даже его фамилия там не упоминается. Речь не идет о каком-то одном человеке, а о проблеме…

— За все время существования райкома я был членом бюро, товарищ секретарь. — Инспектор Бжезинский повторяет свою старую песню. — Сразу же после войны я начал организовывать в Злочеве систему народного образования и вот уже более пятнадцати лет работаю школьным инспектором. У меня была возможность присмотреться ко всем властям, которые здесь были, или, вернее, к формам, в которых эта власть осуществлялась. И меня радуют и изменения к лучшему, и то, что я вижу все более умных людей на ответственных постах. Честно говоря, я не только присматривался, но и боролся. С Белецким, например. И не знаю, почему так получается, что я так редко соглашаюсь с вами.

— Вы по натуре оппозиционер, — подсказывает ему Горчин, но невольно при этом кисло улыбается.

— Ну что вы! — протестует Бжезинский. — Я никогда не был в оппозиции ради оппозиции. Хотя вы, может быть, и правы… Такие уж мы, общественные деятели, двух-трех лет нам хватает, чтобы научиться говорить, а за всю жизнь не можем научиться молчать… Когда мы вас слушаем, товарищ секретарь, мы убеждены в вашей правоте. Неправда, что мы на бюро или на пленуме только для того и нужны, чтобы механически поднимать руку «за». Мы только сомневаемся относительно ваших конкретных действий. И такие сомнения накапливаются, не находя выхода на наших заседаниях. А где же внутрипартийная демократия, если ее применяют на практике только по большим праздникам? — Бжезинский решительно говорит все, о чем он не раз думал, будто бы хочет вызвать протест у этого замкнутого человека.

— Я не люблю пустой болтовни, — говорит Горчин, — деклараций. Вы сами знаете, как я разговариваю с людьми. Разве вас самого не злит, когда вы видите, сколько времени мы тратим на повторение известных истин, на которые люди, собственно говоря, уже не реагируют, потому что к ним привыкли, они надоели всем до крайности… Я думаю, что возбуждает лишь живая картина, создание чего-то нового. Пусть это мелочь, но я всегда выступаю без бумажки. И только тогда я знаю, что меня слушают, а не смотрят украдкой в газету, разложенную на коленях. Они следят за моей борьбой с не желающей повиноваться мыслью и становятся как бы соавторами возникновения именно такого нового. А значит, не нужно повторять до тошноты то, что ты им хочешь сказать, — хватит плана действий.

— Все это убедительно, однако здесь есть одно «но». Вы делаете одну принципиальную ошибку, товарищ секретарь. Вы подходите к людям, как если бы они были уже до конца сформировавшимися. А ведь в нашем деле иногда приходится принимать трудные решения. Я стараюсь всегда видеть сложность этих явлений, связанное с ними внутреннее сопротивление, столь свойственное человеку. Да и я сам, хотя я в партии с сорок третьего, иногда испытываю такое чувство. И наверное, здесь недостаточно только убедить самого себя, но нужно убедить себя через убеждение других. Вы мчитесь постоянно вперед, оставляя за собой нетронутые белые пятна в человеческом сознании. Людей, которые честно об этом предупреждают, вы называете критиканами или пессимистами, еще к тому же подозрительно глядя им на руки — чисты ли?

Михал встает из-за письменного стола и в молчании ходит по комнате, которая ему кажется сейчас слишком тесной и душной. Он вдруг чувствует себя придавленным этим потоком слов, правоту которых трудно было отрицать, но они заключали в себе только частичную правду, обусловленную целым рядом неуловимых обстоятельств, в то время как ему нужно было рассмотреть конкретный вопрос, требующий немедленного решения.

— Я люблю дискуссию, — постепенно припирал он Бжезинского к стене, — но некоторые проблемы можно проверить только на практике. Конечно, тогда приходится брать на себя риск, о котором я уже говорил. Посмотрите на это холодно: два человека, один из которых полностью берет риск на себя, а второй только предупреждает о своих сомнениях и смотрит на все со стороны. А ведь известно, что в конце концов остаются только дело и человек, который за него взялся и постарался придать ему материальную форму. Риск — всегда дело только одного человека. В любых условиях. И имейте это в виду, когда будете заявлять о своем несогласии… Хотя сегодня, через несколько минут, мне будет достаточно одного вашего молчания. Остальное я беру на себя. Без всякого удовольствия, верьте мне…

Инспектор Бжезинский по-прежнему молчит, его чуть приподнятые брови опустились, лицо стало безразличной маской. В конце концов он снимает очки и начинает протирать стекла шелковым платком, но это еще ни о чем не говорит, потому что речь идет не о молчании здесь, сейчас, а на заседании бюро, когда Горчин заклеймит того человека, как обычно выдвинет против него все подтверждающие его вину факты, прокомментирует и придаст им соответствующий оттенок, покажет на фоне злочевских отношений и, чтобы не было и тени сомнений в его намерениях, сформулирует недвусмысленно звучащее предложение: «Дать выговор, перевести на другую работу…»

Через сжатые ресницы свет не проникает, но Горчин отчетливо различает изменения интенсивности красок, колебание красного цвета от крикливой киновари до матового фиолетового оттенка, в зависимости от того, находится ли он во дворе госхоза в Галевицах, в зале библиотеки, на деревянной скамейке под стеной с осыпающейся белой штукатуркой, или сидит втиснутый в кресло у низкого столика, на котором дымятся чашки с черным кофе, — во время их первой или третьей встречи. Именно они отмечают в памяти эту гамму цветов, в то время как то, другое, которое является чем-то вроде важного этапа на пути к их сближению, расписано на голоса, взгляды, жесты и сейчас, в момент повышенной чувствительности к краскам, доходит до Михала с трудом, хотя и происходит так же близко, но как бы за стенкой из матового стекла.

Через две недели после разговора Михала с секретарем по пропаганде возобновил свою деятельность Клуб интеллигенции. Горчин просто не мог смириться с тем, что в формировании злочевского будущего не видно всей этой армии людей: учителей, инженеров, юристов, врачей, которые должны были чувствовать себя не лучшим образом в Злочеве, двадцатипятитысячном городке, и которые наверняка хотели что-то изменить в нем к лучшему. Не говоря уже о том, сколько свежего воздуха внесла бы деятельность такого клуба, который помог бы разорвать замкнутые интеллигентские кружки.

На торжество собралось всего человек тридцать, что смущало секретаря по пропаганде, организатора встречи, но для Михала и это было хорошим началом. На встрече он мог познакомиться почти со всеми, с каждым обменяться несколькими словами, завязать первый контакт с людьми, рассчитывая, что они в свою очередь привлекут за собой и других.

Докладчиком был известный ученый из Н., он говорил интересно и вроде бы убедительно, но Михал не мог сосредоточиться. Его взгляд все время устремлялся в сторону столика под окном, где сидела молодая девушка, которую ему кто-то представил как врача Катажину Буковскую.

И ее тоже, вероятно, должен был заинтересовать этот высокий, крепко сложенный и хорошо одетый мужчина. Его серые глаза с интересом смотрели на окружающий мир, а очертания губ говорили о разочаровании, так же как сильно поседевшие на висках темно-русые волосы сразу вызывали мысль о нелегком прошлом секретаря. Все это, да еще распространяющиеся по Злочеву слухи о его неприступности, упрямстве и жесткости, так и хотелось проверить.

Дискуссия дала им возможность поспорить. Михал вмешался в нее с серьезным намерением выступить против взглядов ученого, что он и сделал, последовательно, но не без уважительного отношения оговорившись, что это попросту его впечатления и что он выражает только свое личное мнение. Все-таки, несмотря на его явные усилия хотя бы на время освободиться от секретарского мундира, не обошлось без нескольких усердных «поддакивателей», тут же придумавших аргументы в защиту его сомнительных тезисов.

Только Катажина безошибочно почувствовала всю фальшивость создавшейся ситуации, с женским упрямством и несомненным чувством юмора противопоставила ему столь же логичные рассуждения, закончившиеся совсем другими выводами. Сначала Михала все это забавляло, но позже, когда он подытожил выступления, заставило призадуматься. В результате пропало безмятежное настроение интеллектуальной игры, а победителем вышла девушка, только начинающая врастать в злочевскую среду, молодой врач из районной больницы.

— Надеюсь, что у нас еще будет возможность столь же интересно обменяться мнениями, — сказал он ей довольно банально при прощании, что звучало бы ужасно, если бы не улыбка, придающая словам совсем иной смысл. — Правда, товарищ Буковская?

— Разумеется, пан секретарь, — ответила она, как ему показалось, с тенью добродушной иронии, но это обращение «пан» он воспринял как булавочный укол, хотя ее глаза, казалось, противоречили сказанным вслух словам.

Воображение его подводило, но он, как мог, восстанавливал несложную обстановку их следующей встречи: усадьба перед домом освещена тусклым светом лампочки, тропинка, исчезающая во мраке, две женщины, одна из которых уходит в сени, а вторая становится между тем человеком с небольшим чемоданчиком и его пепельного цвета «вартбургом» и просит зайти в соседний дом, где с высокой температурой лежит ее муж. Человек с чемоданчиком задержался на полдороге, назвал сумму — сто пятьдесят злотых, пожал плечами, когда она ему сказала о восьмидесяти, которые у нее еще есть дома. Повторил: «Сто пятьдесят, иначе нечего мне морочить голову, я сюда ночью не для собственного удовольствия тащился», — и уехал.

Горчин недолго искал себе союзников, он не собирался прятаться за чью-нибудь спину, потому что, как обычно, сам выступил с обвинениями, но он не хотел, чтобы они относились ко всем злочевским врачам. Михал хотел их заставить осудить человека, с которым они годами встречались, играли в бридж, пили водку и которому при встрече пожимали руку.

— Для меня Вишневский, — сказал он Катажине, — здесь кончился и как человек, и как врач. Медицинские власти им займутся, это их дело. Но человеческую, моральную сторону того, что случилось, я беру в свои руки. Он должен ответить за свое преступное бездушие. Я еще не знаю как, но в одном я уверен: он должен убраться отсюда ко всем чертям!

— Значит, вы хотите устроить суд с изгнанием дьяволов, — не то спросила, не то подтвердила она.

— Я хочу, чтобы такой случай больше не повторился. — Он пропустил ее замечание мимо ушей. — Я хочу, чтобы вас, врачей, люди уважали за тяжелую и ответственную работу. И чтобы вам доверяли. И чтобы такие, как пан Вишневский, не создавали мнения о вас как о бездушных стяжателях, людях без совести… И тут вы мне, товарищ, поможете.

— Откуда такая уверенность? — спросила она с явной насмешкой в глазах. — Я одна из них. Мой отец тоже врач, как вам известно.

— Поможете, — упрямо повторил он, — именно кто-то из вас и должен мне помочь. И я не хочу, чтобы это был заведующий отделом здравоохранения, директор больницы или еще кто-то, кто по долгу службы обязан заниматься подобными вещами… Здесь речь идет не только о публичном осуждении очевидной подлости, а о том, чтобы обратиться к совести. Вы меня понимаете?

— Но почему именно я? Откуда эта идея доверить мне такую миссию?

— Вы меня понимаете? — повторил он, боясь, что девушка отделается ничего не значащими обещаниями.

— Понимаю, черт возьми, — ответила она с явной злостью. — И помогу вам, товарищ секретарь.

Сначала преобладает жгучий красный цвет: киноварь, на которую медленно ложится желть, листья ранней осени с черной сеткой прожилок, но это иллюзия, ведь сейчас первые дни мая: солнце, бледно-зеленые языки трав, полоса зелени овеяна животворным потоком кислорода, который наконец начинает проникать в его легкие и успокаивает безжалостный шум под сводами черепа. И хотя контуры этой картины больше не материализуются, с теплым блеском переливаясь всеми цветами радуги, они приносят облегчение крепко сжатым глазам, мягко перенося его прямо под высокие тополя, светящиеся своей ясной корой. Это обстановка их третьей, случайной, но, как позже окажется, неизбежной встречи.

Михал спокойно сидел на скамейке у стены, но его взгляд бегал по всему двору, переходя от бараков, где исчезла Катажина, до кремовой машины скорой помощи с голубым крестом, от калитки, за которой пропал в поисках директора хозяйства угрюмый тип, назвавший себя бригадиром, до светло-синей «Варшавы». Горчин был раздражен из-за того, что ему приходится так долго ждать человека, с которым предстоял нелегкий разговор. Он очень удивился, увидев неожиданно появившийся автомобиль со сверкающей на крыше голубой лампочкой, из которого выскочила Катажина. Последние дни он только и думал о ней, а она почему-то избегала встречи с ним. Он закурил сигарету и повеселел, выдохнув большой клуб пепельного дыма, потом даже облегченно рассмеялся, поняв, что тщательно подготовленная беседа с директором госхоза Галевице полетела ко всем чертям и что его уже совсем не интересуют конфликты, которые здесь имели место. Михал засмеялся, потому что перед его глазами стояла Катажина и он уже представлял себе все то, что сейчас произойдет.

— Что случилось? — спросил он, преграждая ей дорогу к машине.

— Ничего особенного, — Катажина говорила скорее провожающей ее старой, заплаканной женщине, — муж этой пани покалечил себя топором. Не беспокойтесь, пожалуйста, через две недели он выйдет на работу. Это страшно только с виду, резаные раны очень быстро заживают.

— Я в таких вещах не разбираюсь, — сказал Михал.

— Ох уж, — рассмеялась она, — в нашей стране каждый второй человек может дать квалифицированный врачебный совет.

— У вас это последняя поездка? — спросил Горчин, глядя на часы.

— Да, а почему вы спрашиваете? — удивилась Катажина.

— Так отпустите машину. Вернемся на моей. — Он показал рукой на синюю «Варшаву».

— Что это за коварный план? — Она совсем развеселилась.

— Специально, чтобы погулять по парку, — подхватил Михал. — Вы согласны?

— Рискну, — кивнула она головой, но сразу же стала серьезной, как бы предчувствуя, что эта третья встреча и совершенно иной обстановке, чем две предыдущие, может стать началом чего-то тревожного и одновременно имеющего притягательную, магическую силу.

Парк был обширный, напоминавший скорее большой лес, исполненный достоинства и величия, с темными оврагами, до которых доходили редкие полосы света, разорванный во многих местах небольшими полянами, с высокой, некошеной травой.

Вначале они еще пытались дружески подтрунивать друг над другом — это был старый как мир метод, когда два человека или не знают, что сказать друг другу, или по каким-то причинам боятся заговорить о главном. Хотя именно Горчин уговорил Катажину прогуляться по парку, теперь, глядя на ее профиль, он испытывал какое-то странное чувство. Он, который выступал перед сотнями людей, разбивая в дискуссиях неглупых и сильных оппонентов, хладнокровно отвечал на самые каверзные и провокационные вопросы, теперь молчал.

— Зачем вы к нам приехали? — спросила Катажина, когда они на мгновение остановились на краю поляны.

— Играть роль справедливого.

— Вам она доставляет удовольствие?

— Пожалуй, нет, — ответил он, немного поколебавшись. — Пожалуй, нет, — уже более решительно.

— Вы со мной неискренни. — Катажина посмотрела ему прямо в глаза.

— Почему? — А потом сразу же, как бы оправдываясь, добавил: — Кто-то ведь должен такие вещи брать на себя. — Он, избегая ее взгляда, смотрел на верхушки деревьев, следил за полетом какой-то птицы с красивым оперением. — Мои личные чувства не имеют к этому никакого отношения. Мне доверили определенные обязанности, и по мере сил я стараюсь с ними справляться. Конечно, я вкладываю в работу все свои убеждения. Если бы я не был убежден в необходимости того, что я делаю, я поискал бы себе другое занятие.

— Вы всегда такой?

— Какой?

— Такой принципиальный. Это, должно быть, ужасно. Ведь я могу точно предвидеть каждый ваш шаг, даже каждый жест. Потому что заранее известно, как должен реагировать первый секретарь райкома на какое-нибудь дело.

«Слишком мало ты еще знаешь о жизни, девушка. — Он все-таки не смог оставить без внимания ее слова. — Отсюда твои насмешки, оценка меня и подобных мне людей по отслужившей свое схеме, которая, к сожалению, еще имеет хождение в воображении многих людей. Но, черт возьми, — он все больше злился, — ведь этот блокнот агитатора, откуда ты меня выкроила живьем, тоже когда-то в прошлом выполнил свою важную роль. Когда еще многие вопросы не были так ясны, как теперь, а были вещи, которые нельзя было слишком усложнять. Но как же ей все объяснить! И возможно ли это вообще? Она на столько лет меня моложе и к тому же всю жизнь жила в другом мире. И нужно ли это? Пытаться каждую вещь объяснять до конца. Не давать возможности другим судить самим. Мне никто не помог, я должен был сам…»

— Было ли когда-нибудь у вас желание сделать такое, чего никто от вас не ожидал? Что даже самому большому фантазеру не пришло бы в голову?

— Наверное, нет, — усмехнулся он больше своим мыслям. — Но теперь оно у меня есть, — неожиданно добавил он.

— Скажите, я умираю от любопытства.

— Поцеловать тебя.

Он осторожно взял ее за руку и, прежде чем она успела возразить, обнял ее и сильно притянул к себе. Он взглянул ей в глаза и, не видя в них протеста, а только знакомый ему по какому-то отдаленному воспоминанию смутный, зажигающийся в ее расширенных зрачках огонь, прижался губами к ее губам.

— И что теперь будет? — спросила она, и ее губы слегка задрожали.

— Не знаю, — сказал искренне Михал и снова окунул лицо в ее волосы, вдыхая запах кожи, крепче обнимая ее молодое, горячее тело, ощущая парализующий страх и одновременно зарождающуюся надежду на то, что ему снова суждено испытать давно уже в нем замершее чувство.


Он знает эту дорогу на память, особенно от места, в котором монотонный, но широко раскинувшийся сельский пейзаж сужался, переходил в предместье. Все больше становилось домов, автомобиль начинал подскакивать на мостовой, в воздухе носились клубы выхлопных газов; трамваи, облепленные людьми, скрежетали на поворотах, а через дорогу начинали перебегать в нервной спешке прохожие, загнанные люди большого города, так отличающиеся от тех, кого он уже встречал по пути. Потом нужно было внимательно кружить по знакомым улицам, нетерпеливо ждать у трамвайных остановок, слышать короткий визг колес перед светофорами, объезжать широкий бульвар аллеи Независимости, заканчивающийся площадью, над которой возвышалось видимое издалека массивное здание из белого камня, где помещался воеводский комитет партии в Н.

Вид этого здания в течение уже нескольких лет ассоциируется у Михала с личностью Старика за огромным, сверкающим темным лаком письменным столом, под белым орлом из гипса на малиновом фоне и большим портретом Ленина на боковой стене. Так, во всяком случае, он вспоминает обстановку их последней встречи, окончание которой было столь неожиданным для Михала. Он тогда так сильно изменился в лице, что Старик был вынужден попросту прервать этот разговор. Михал знал Старика — все в комитете его так называли, хотя он только недавно, несколько лет тому назад, переступил порог пятидесятилетия. Часто бывая у него еще в качестве старшего инструктора, он, как и другие сотрудники секретаря, заблуждался относительно того, что хорошо знает своего шефа и может безошибочно предвидеть все его реакции.

Создавалось впечатление, что Михал Горчин, самый молодой из первых секретарей, и он, Старик, чем-то похожи друг на друга, конечно, не внешне, а тем, как они доказывали свою правоту, способностью смело браться за самые деликатные вопросы, горячностью и в то же время холодной рассудительностью. Некоторые черты Старика Михал, не отдавая себе в этом отчета, подсознательно копировал, принимая их за свои.

Старик хорошо знал Михала Горчина и, руководствуясь интуицией, выдвинул его кандидатуру на пост секретаря райкома в Злочеве. Он понимал, что там нужен именно такой человек. Он так считал даже тогда, когда два года назад воеводский комитет начала заливать лавина жалоб и просьб отозвать его оттуда. Жителям Злочева не понравились новые порядки, заведенные там Горчиным. Тот, однако, быстро довел до конца требующую строгих мер карусель с кадрами. И когда все посланные комиссии подтвердили правоту Горчина, Старик окончательно убедился, что в Злочеве появился наконец подходящий человек.

Но теперь даже самая внимательная комиссия не могла бы определить своего отношения к этим обвинениям. И он сам не мог в них разобраться. Нельзя было игнорировать ни несколько несмелых голосов товарищей из Злочевского района, ни повторяющихся анонимных доносов, к которым он, как каждый порядочный человек, чувствовал отвращение. Однако чувство ответственности за район не позволило ему решить этот вопрос, просто выбросив доносы в мусорную корзину, вот почему, пользуясь первым удобным случаем, он пригласил Горчина к себе на беседу.

Недолго думая, первый секретарь вытащил одно из недавно полученных им писем, что наверняка было чем-то большим, чем чувство обыкновенного доверия, которое он испытывал к Горчину, и бесцеремонно спросил его:

— Сколько здесь правды, Михал?

Горчин читал долго, внимательно, его лицо покрылось румянцем. Он сразу же понял намерения секретаря: Старик, показывая ему письмо, хочет его предостеречь и удержать от следующего шага, хочет избавить его от неприятностей, если только вся эта история не зашла слишком далеко. Да, это было в его стиле — играть открытыми картами.

— Наверное, порядочно, товарищ секретарь, — ответил он сдавленным голосом, глядя ему прямо в глаза. — Только я не могу признать своей ту правду, которую нам пытаются подсунуть разные анонимные оздоровители, не теряющие надежды осудить меня. Всегда существовали такие услужливые люди, подсказывающие нам, как мы должны осуществлять власть. Я, может быть, все делаю слишком по-своему, но стараюсь, чтобы получилось как можно лучше. Правда, при этом я никого не балую, но и сам себя не щажу.

— Я все это знаю, — прервал его Старик, — но они выставляют против тебя орудия самого тяжелого калибра, делают из тебя диктатора, держащего всех за горло. А ведь мы оба знаем, что такой путь неприемлем. Этот стиль работы давно себя скомпрометировал, и к нему нет возврата. Помни об этом. И добрые намерения здесь тоже не помогут. Давай отложим наш разговор. — Старик решительно поднялся из-за стола. — Вижу, что и так нам сегодня во всем до конца не разобраться. Ну а время у нас есть, — улыбнулся он. — Когда ты все как следует продумаешь, тогда мы и поговорим. Ты, наверное, тоже хочешь, чтобы у нас была полная ясность относительно положения в Злочеве.

— Но, товарищ секретарь…

— Успокойся, я просто так, к слову. — Старик только махнул рукой, но у самых дверей задержал его еще на минуту: — Что там у тебя с этой докторшей? Как ее… Буковская?

— Это мое личное дело, — пробормотал только Михал, захваченный врасплох такой точной информацией о нем человека, у которого на плечах было все воеводство.

— Мы не на Луне живем, мой дорогой, — Старик легонько похлопал его по плечу, — и уж, конечно, это касается любого секретаря партии. Ты должен всегда помнить о таких вещах. Я здесь, а ты в Злочеве, у нас не может быть никаких личных дел. Обо всех своих делах ты и должен мне рассказать при следующей встрече. — И он подтолкнул его в сторону двери.


Сколько тепла в ее лице, сколько кротости в овале плеч к покатости шеи. Наконец, сколько спокойствия и терпения в этой тридцатилетней женщине, с уже немного усталым лицом, с мелкой, почти незаметной сеткой морщин. Эта женщина — его жена, мать его сына. Он прожил с ней четырнадцать лет, которые неизвестно когда пробежали. Да, пробежали — это хорошее определение. Служба Михала в армии, работа в воеводском правлении Союза польской молодежи, учеба в Центральной партийной школе, работа в воеводском комитете, а еще раньше, когда они были женихом и невестой, он тогда руководил молодежной организацией в родном городке — все это этапы их совместной жизни, жизни в постоянной спешке.

Михал старается увидеть Эльжбету в нескольких ракурсах одновременно, в картинах, накладывающихся одна на другую. Начиная с первой, на которой она с заплаканным лицом провожает его на вокзал среди шумной толпы подвыпивших призывников.

Через полгода после его возвращения из армии они свернули свое, еще не обросшее ненужным хламом хозяйство и переехали в Н. Михал начал работать в сельскохозяйственном отделе воеводского правления СПМ, сначала в качестве инструктора, потом заведующего отделом, нигде долго не засиживаясь. Он стал добиваться, чтобы его приняли в Центральную партийную школу. Это означало снова выезд на два года, прощания и короткие возвращения, на сей раз уже без слез, потому что Эльжбета понимала необходимость такой разлуки.

Когда они поселились в Н. и Михал перешел на работу в партийный аппарат, кончились вечные расставания, переезды, необходимость постоянно менять свои планы. Эльжбета заранее подумала об учебе и заочно окончила лицей. Воспитывая ребенка, она начала работать — все в их жизни шло своим чередом. И тогда Михал начал замечать, что время, вместо того чтобы их сплотить, отдалило их друг от друга. Они сделались почти чужими, занятыми своими делами людьми, к которым их давнишняя юношеская любовь возвращалась только изредка, как блуждающее по пустым комнатам эхо, к которому здесь никто не прислушивался, а давно уже перегоревшие страсти стали обычной привычкой. Привычкой, не лишенной сердечности и взаимного доверия, но сделавшей их совместную жизнь серой и монотонной.

Наблюдая эту маленькую семью со стороны, можно было бы сказать, что все в ней складывается хорошо: у них была удобная квартира в новом районе, красивая мебель. Он, отец и муж, вел себя безупречно, всегда предупреждал о том, в какое время он вернется, никогда не пил, был спокойным и уравновешенным. Он старался всегда терпеливо выслушивать отчеты Эльжбеты о том, как прошел день, предпочитал расспрашивать ее даже о не интересующих его подробностях, чем морочить ей голову своими проблемами.

— Снова в газете напечатали твое выступление на конференции в П., — говорила она с оттенком гордости и добавляла с претензией: — Если бы мне девушки на работе его не показали, я бы даже и не знала.

— Пустяки. Должны же журналисты о чем-то писать. Не моя вина, что они как раз крутились вокруг этой конференции.

— Ты становишься все более замкнутым, Михал.

— Ну что ты, Эля. Ты же знаешь, что это неправда. Если я не люблю говорить о своей работе, так потому, что тебе своих дел хватает.

Но достигнутая с таким трудом стабилизация пошатнулась, когда они переехали в Злочев. Михал теперь работал еще больше, а к дому относился как к гостинице. Все чаще он испытывал чувство злости и тягостного раздражения. И все больше замыкался в себе. Причины такого состояния Эльжбета искала прежде всего в его работе, в беспримерной, изнуряющей организм трепке нервов. Но она надеялась, что через некоторое время все станет на свои места. И неожиданно, как гром с ясного неба, на нее свалилось известие о той женщине. Письмо было анонимным, подпись банальная: «Доброжелатель». Охваченная ужасом, она не могла и не хотела поверить, защищенная не только сильным, постоянным чувством к нему, единственному в ее жизни мужчине, но и фактами, которые имели место с начала их пребывания в Злочеве: они получали многочисленные анонимки, полные ненависти и угроз, а только что полученное письмо могло быть продолжением предыдущих.

Реакция Михала на показанное ему письмо — лаконичное пожатие плечами — еще больше укрепила ее в этом убеждении.

— Ты знаешь эту женщину? — все-таки спросила она его во время обеда.

— Знаю. По делу доктора Вишневского.

— Только?

— Еще я видел ее на собрании в Клубе интеллигенции.

— Я тоже с ней познакомилась. Сегодня.

— Где?

— В больнице.

— В больнице? Что ты там делала?

— Анджей всадил себе занозу под ноготь.

— Ну и что?

— Красивая девушка. Моложе меня на несколько лет. И образованная.

— Что ты говоришь, Эля! — Горчин поднялся из-за стола, не докончив обеда. — К чему могут привести такие разговоры! Ты же знаешь, что такое анонимка! Помнишь, — он немного успокоился, — я никогда не старался узнать, кто их пишет. И теперь я тоже не хочу знать. Если бы мне в руки попал такой подлец, я свернул бы ему шею!

Он говорил искренне, убежденно. Тогда действительно между ними ничего не было. Самое большее — установилось некое чувство солидарности после дела доктора Вишневского. Воспоминание об этом искреннем возмущении вызывало у него неприятный осадок после встречи с Катажиной в Галевицах, а еще больше в течение нескольких последующих недель. Врагом становился каждый встреченный человек, недругом был ясный день, улица, дом, каждое окно с занавеской. Вот почему они убегали за пределы района, хотя и там не могли почувствовать себя в безопасности, их пугал каждый назойливый взгляд.

Хуже всего было ночью. Михал начал плохо спать. Не помогали ни книги, ни сигареты. Он вставал с кровати, выходил на балкон и, глядя на заснувший город, уже неизвестно в который раз взвешивал все «за» и «против» своего положения.

— Почему ты не спишь? — спрашивала Эльжбета.

— Не знаю, голова у меня болит.

— Слишком многое принимаешь близко к сердцу.

— Меня для того сюда и прислали.

— Иногда, — говорила она, всматриваясь в противоположную стену, сереющую в свете луны, — я хотела бы, чтобы у тебя была нормальная работа…

— Что значит «нормальная»? — поворачивался он, заинтересованный ее словами.

— Ну, такая, как у всех. Чтобы ты шел к семи в учреждение или на завод и возвращался после трех. Чтобы не должен был постоянно мотаться по всему району, драть горло в этих ужасных, полных дыма залах. Чтобы мы могли на все воскресенье поехать за город… А самое главное, чтобы ты не должен был постоянно за что-то бороться, всех убеждать, уговаривать и осуждать. Ты знаешь, что этот самый Вайчак живет в нашем доме? Его жена теперь смотрит на меня так, будто это я ей сделала что-то плохое.

— И я ему ничего плохого не сделал. Может быть, даже спас его от чего-то худшего.

— Им ведь всего не объяснишь.

— Спи. Это неважно. Умные поймут, а за глупых нечего и волноваться.

— Ты стал совсем другим человеком с тех пор, как мы сюда приехали. Зачем это тебе было нужно? — Голос ее задрожал.

— Не надо так переживать. Ведь ты знаешь, что у меня чистая совесть, я не сделал здесь никакого свинства. Это самое главное.

— Лучше всего нам было в Грушевне, — повторяла она свое, — когда ты был учителем. Я так была тогда счастлива.

— Я давно бы уже умер от тоски, если бы там остался. Я современный человек! Мне нужна жизнь, движение, я хочу доказать людям и себе, кто я. Я хочу жить как мужчина, а не как пенсионер. И наконец, не забывай, что я член партии и делаю все, чтобы люди, с которыми я хотел себя связать и связал навсегда, меня уважали и верили мне. А ты вздыхаешь по юношеским романам, по золотым нивам, лесам, голубому небу и так далее…

Однако через какое-то время после того, как Эльжбета молчит и прячет лицо в подушке, он поворачивается к ней, обнимает ее и, чувствуя на ее лице следы слез, целует. Ему кажется, что вернулось то старое время и они составляют снова одно неделимое целое, которое не могут разорвать никакие силы, никакие превратности судьбы.

— Еще все будет хорошо, Эля, — беспорядочно бормочет он. — Увидишь. Только не мучайся, потерпи немного. Все как-нибудь устроится. — И уже сам не знает, говорит ли он только для того, чтобы ее успокоить, или обманывает самого себя.


Дорога в Н. повторяется слишком часто, хотя не совсем ясно, дорога ли это в столицу воеводства или только какая-нибудь похожая на нее дорога в никуда.

Михал Горчин понимает, что если он хочет сказать хотя бы одно слово так, чтобы оно было правдивым и одновременно понятным, он должен сказать о себе все с самого начала пребывания в Злочеве.

Но до помутившегося сознания, до его тяжелого, балансирующего на границе жизни и смерти сна, доходят только картины, как бы вырванные фрагменты цветных широких полотен.

Чтобы перейти к личным делам, он должен начать от дел более общих. И прежде всего должен ответить на вопрос: «Что ты сделал для Злочева и его людей?» И тут в голову приходили следующие вопросы, которые, как могло показаться, не были попыткой избежать ответа на тот, первый: «Что является основной задачей политического деятеля?»

Секретарь Горчин много раз задавал себе эти вопросы, и каждый раз с одинаковым результатом; однозначного ответа не было. И своим поведением он хотел выработать образец позиции члена партии, образец его жизни и работы.

И должно быть, поэтому Михал Горчин входил во все больший конфликт с самим собой, в конфликт его обыкновенного человеческого «я» с требованиями, ставящимися перед этим «образцом». «Личная» часть его индивидуальности начала сжиматься, оставляя после себя ничем не заполненное пустое место. И в результате это привело к недовольству собой и своей работой, к ощущению неудовлетворенности. С виду он мирился с таким положением, после непродолжительных бунтов снова обретая равновесие, но это равновесие было неустойчивым, для которого каждый новый толчок снаружи мог стать полной катастрофой.

Такой катастрофой стала Катажина.

Настал тот момент, когда Михал все чаще как бы останавливался на полпути и с беспокойством смотрел назад, с отчаянием понимая, сколько вещей, достойных внимания, он оставил за собой, прошел мимо или просто не заметил, удовлетворяясь только тем, что было связано с реализацией его цели. Он начал видеть, что здесь было, когда сюда пришел, и то, что ему удалось сделать. Первый раз Михал взглянул на себя и на свою деятельность критически. Постепенно у него появилось умение смотреть на все с нужного расстояния, умение замечать изъяны и трещины в здании, которое он до сих пор с глухим упорством строил.

Однако Горчин не соглашался с некоторыми обвинениями.

— Это не я жесток. Пойми, — объяснял он Катажине, — они сами отвечают за свою судьбу, они сами завели себя в тупик. Мог ли я их оттуда вывести? Не знаю. Я пробовал: перед тем как ударить их, предупреждал, подсказывал, защищал их от них самих… Ведь меня сюда прислала не Армия Спасения в роли проповедника. Я недооценил Бжезинского, это факт. Может быть, и Цендровского тоже напрасно восстановил против себя, не нужно было ущемлять его самолюбия. К их предложениям я относился слишком подозрительно, недоверчиво, с бессмысленным упрямством, а они как раз и были теми людьми, которые видели во всем много больше, чем собственные интересы. Если бы раньше… а так — дальше в лес…

Вот он, этот большой лес, Михал Горчин идет между деревьями напрямик, он дает густым зарослям себя поглотить, не отводит веток, царапающих лицо, а продирается к солнечной поляне, о которой впереди предупреждает светлая стена, просвечивающая через листву. Он еще не знает, что через мгновение над ним начнет сгущаться серое небо, громкий монотонный шум пригнет ветви деревьев, умолкнут птицы. Он присядет на срубленный ствол дерева и будет так сидеть, глядя на опавшую хвою, в которой жизнь не замрет, и его присутствие только усилит оживление в колонии черных муравьев. А он будет внимательно следить за этой суетой, рожденной лихорадочным, извечным инстинктом.

Значит, эта буря в нем самом, потому что есть еще женщина, которая вызвала ее одним только появлением в Злочеве, силуэтом, увиденным через занавеску, голосом в телефонной трубке, жестом и блеском глаз. Эта женщина продолжает идти по его следам, он слышит ее смех в кустах жасмина, чувствует ее горячее дыхание на своей шее. Вдруг совсем рядом над их головами раздается кукование кукушки, которое они считают с застывшими лицами, считают оставшиеся годы надежд. У них замирает сердце при каждой паузе в самозабвенном птичьем призыве. И Михал только сейчас понимает, что он не может поступить так, как он поступал более двух лет по отношению к другим людям в похожих ситуациях, когда, независимо от того, были ли другие возможности, он всегда принимал самое жестокое и безжалостное решение.

И это его первое поражение в борьбе с самим собой, это использование различных мерок в оценке себя и других. Теперь он совсем потерял голову, понимая, что нельзя избежать честного отчета перед самим собой, а любое решение, которое он примет, принесет ему только горечь поражения.

Его отчаяние, которое он пытается заглушить, скитаясь по лесу, усиливается еще больше из-за того, что у него не хватает смелости стать перед Эльжбетой и, глядя ей прямо в глаза, сказать: «Я тебя уже не люблю. Мы должны перестать делать вид, что все идет, как раньше». Он знает, что не сможет выдержать ее плача, а позже — тяжелого, как камень, молчания. Михал также знает, что он не в силах предстать перед Стариком, который верил в него, и сказать: «Прошу освободить меня от моих обязанностей, товарищ. Я не могу больше быть секретарем партии в Злочеве. Ни там, ни в другом месте. Я не сделал ничего такого, за что вы могли бы иметь ко мне претензии. Вы можете просветить меня рентгеном насквозь и не найдете ничего, что бы я хотел скрыть от вас, но боюсь, что я уже не тот Горчин, которого два года назад вы послали на ответственный пост. Хотя, может быть, я стал умнее и опытнее за эти два года, потому что через мои руки прошли дела, которые и не снились вам в воеводском комитете, но в то же время я слишком устал и, что еще хуже, недоволен собой. Я своротил там кучу разных дел, но сколько конфликтов было у меня с людьми… Быть может, я и не обратил бы на них внимания, если бы не вступил в конфликт с самим собой, со своей совестью. И хотя я знаю, что был прав, я также знаю, что все можно было сделать иначе. Без трезвона, к которому через некоторое время привыкают, и он начинает раздражать и вызывает лишнюю нервотрепку».

И вдруг смех Катажины, близкий, звонкий, отодвигает все призраки удушливого сна. Ее лицо, нежный овал, темные поблескивающие глаза, полураскрытые губы, как будто она ими жадно ловила воздух, руки, заплетенные на его шее, — все это через мгновение превращается в картину, виденную как бы через объектив перевернутой камеры. Он вдруг чувствует, как его заливает тяжелая, как металл, вода, с удушливым запахом илистой земли, гниющих остатков трухлявого дерева и мертвых растений.

И теперь уже он знает, что должен отсюда вырваться, должен снова стать Михалом Горчиным, тем же самым и одновременно обогащенным этим путешествием в глубь собственного сознания, должен теперь встать, подняться перед всеми с высоко поднятой головой. Он поворачивается на спину, и перед ним открываются новые горизонты, насыщенные солнечным блеском. Вращающиеся горизонты принимают форму солнечного диска, прожигают зрачки, врываются в открытый мозг, вызывают пронизывающую боль. Он поворачивается на правый бок, лицом в сухую жесткую траву…

Только тогда он услышал над собой голоса:

— Смотри, приходит в сознание.

— Я говорил, что он живой. Я читал где-то в газете, как одному утопленнику два часа делали искусственное дыхание. И помогло.

— Этому тоже. Ты его, случайно, не знаешь? У машины злочевский номер.

— Черт его знает, чего он тут искал. Повезло парню, что мы как раз здесь проходили.

Глава третья

— Итак, я в твоих руках, — сказал Михал, не раскрывая опухших глаз.

— Перестань, — примирительно ответила она, но мягкий жест ее обнаженной загорелой руки остался незаконченным. Рука повисла на полпути между накрахмаленной белой простыней и его пылающим от высокой температуры лбом, остановилась под его неожиданно твердым и трезвым взглядом.

— Мне сегодня снилась смерть, — сказал он тихо, как бы самому себе. — Не крестьянская, с косой на плече, какой в деревне пугают детей. У нее было лицо молодой женщины, лицо откуда-то мне знакомое… приятное и улыбающееся. И совсем не страшно все то, что она со мной хочет сделать. Это забавно, — не очень уверенно улыбнулся он, — вот такая крупица иррационализма в нас, в закоренелых атеистах. Особенно тогда, когда у нас что-то не получается и все испытанные методы познания судьбы не оправдывают себя. — Он на минуту замолчал, но Катажина не использовала этого момента, чтобы отвлечь Михала от его мыслей. — Итак, я в твоих руках, — повторил он, — так или иначе, у меня нет другого выхода. И мне не уйти…

Он снова закрыл глаза, погружаясь в состояние, продолжающееся уже третий день, в котором переплетались короткие периоды крепкого, придающего бодрость сна и длинные отвратительные минуты, когда он находился на границе сна и яви, плохо сознавая, что с ним происходит.

— От чего? — спросила она, прервав неестественно долгое молчание.

— От тебя, — ответил он быстро, будто эти слова уже давно держал наготове. — Когда-то я только мечтал о том, чтобы быть с тобой, а теперь, когда мечты стали реальностью, моя радость смешана со страхом.

— Как я должна это понимать? — Катажина бессознательно положила ему ладонь на лицо.

— Я сам уже не знаю, — вздохнул он и на мгновение оживился. — Иногда мне кажется, что я ни на что не гожусь. И дело здесь не только в возможностях, а просто какое-то нежелание преодолеть это состояние, этот хаос в голове… Но я не ответил… Я здесь целиком завишу от тебя. Ну да, здесь есть еще и заведующий отделением, и главврач, — он поморщился, — но я рассчитываю только на тебя, хотя ты говоришь, что они делают все, что нужно, и делают хорошо.

— Ты должен рассчитывать и на себя, — подсказала она.

Он повернул голову в сторону, бессмысленно глядя на стену. Снова наступило долгое, тяжелое молчание, которое он не хотел прерывать, а она, несмотря на все свое желание, не в силах была нарушить.

— Иди уж, — сказал он наконец деревянным голосом, — не обращай на меня внимания. Я такой же пациент, как сотни других. Хватит того, что вы позаботились об отдельной палате.

— Постарайся заснуть.

— Точно так же ты могла бы мне сказать: постарайся выздороветь, постарайся владеть собой, постарайся вести себя как мужчина.

— У тебя сегодня не самое лучшее настроение, Михал.

— Да, — признался он. — Честно говоря, у меня скверное настроение. И я сам себе страшно надоел. Понимаешь? Мне надоел этот бесконечный разговор с самим собой.

— Я зайду вечером, хорошо? Все-таки постарайся заснуть.

— Ты снова за свое. Сегодня здесь была Эльжбета.

— Ну и что?

— Ничего. И это хуже всего. Я уже три раза пытался поговорить с ней, но когда видишь ее ничего не понимающие глаза, эту святую наивность… Жалость — чувство ужасное, но здесь что-то другое… Может, страх, и я стал уже таким трусливым, что не могу прямо смотреть в глаза женщине, с которой за четырнадцать лет бог знает что пережито — и хорошее, и плохое?

И когда за Катажиной закрылась белая дверь, он почувствовал себя и в самом деле плохо, его по-настоящему охватил страх, который постепенно покидал свое постоянное место где-то между ребрами и подступал все выше, сжимая горло.

— Итак, я в твоих руках, — говорил он Катажине, хотя ее давно не было в палате, повторяя эти слова, как волшебное заклинание. Только теперь, когда он находился на границе сна и действительности, он понял, что это правда, что своими словами он только подтверждает уже неотвратимый факт, хотя к его осуществлению ведет долгий путь и самое трудное испытание — пройти через отчаяние Эльжбеты, через ее слезы и боль.


«Теперь же я не имею ни малейшего представления о том, что дальше делать. Я обещал шефу не возвращаться с пустыми руками, а тут приходится рыскать по чужому дому в отсутствие хозяина. А это ведь своего рода отсутствие. — Юзаля мгновение раздумывал, не решиться ли на посещение Горчина в больнице, но почувствовал, что это невозможно, потому что встреча не могла бы ограничиться только вежливым визитом и секретарь наверняка спросил бы, что он ищет в его районе. — Плохо я сделал, нужно было не звонить, а собрать манатки и вернуться в Н.».

— Расчувствовался, как девица, — сказал ему утром по телефону Старик. — Откладывание на потом ничего не решит.

— У меня будет только односторонняя картина, — без особой уверенности защищался Юзаля. — Я не смогу без него выяснить некоторые вопросы, а к тому же могу в них напрасно завязнуть.

— Ты не новичок, Сташек, сможешь отличить зерна от плевел.

— Я вижу, что мне уже не выкрутиться, — смирился он наконец с судьбой. Юзаля прекрасно знал упрямство своего начальника.

— Я уже тебе один раз об этом говорил. — Старик смеялся тихо, с удовольствием. — Делай свое дело. У тебя есть несколько дней, а разговор с Горчиным может подождать. Если все затянется, вызовешь его позднее в воеводский комитет, ясно?

— Спасибо за добрый совет. Если уж так нужно тянуть свою лямку дальше, буду стараться.

Сейчас он не был уверен в правильности такого решения, хотя понимал нетерпение Старика, который вкратце изложил ему свои доводы. Может быть, он точно так же поступил бы на его месте, но простая натура Юзали не переносила неясных ситуаций, в которых его деятельность противоречила бы внутренней убежденности. А сейчас все выглядело именно так.

У Валицкого не было подобных сомнений, когда во время завтрака в гостиничном кафе он узнал от Юзали о несчастном случае с Горчиным.

— Делайте, как считаете нужным, товарищ председатель, — сказал он, понимая иронический взгляд Юзали, — но я не за тем тащился столько километров, чтобы теперь от всего отказаться. Я так быстро не падаю духом, — начал он хвастаться. — Бывает, что человека выставляют за одну дверь, а он вынужден вернуться в другую. Такая уж у меня профессия, и я давно с этим смирился. Не нравится мне этот несчастный случай. — Валицкий говорил как будто сам с собой. — В жизни, конечно, всякое случается, и никто не знает, когда придет его время, но что-то здесь не то.

— О чем вы? — удивился Юзаля.

— Не кажется ли вам странным: молодой человек, здоровый, и вдруг почти тонет в какой-то речушке…

— Говорите, говорите. Я не понимаю.

— А может быть, он этого хотел! — неожиданно бросил Валицкий.

— Что вы, товарищ редактор! — Юзаля едва не подавился куском горячей сосиски. — Такое могло случиться с каким-нибудь слюнтяем, а не с Михалом Горчиным… Ну и придумали! — покачал головой он уже спокойнее. — Горчин — и такая история… Курам на смех.

— Я бы такой возможности не исключал. — Валицкий пытался и дальше защищать свою точку зрения, но реакция Юзали несколько остудила его прежний пыл. — Что-нибудь на парня нашло, и нырнул глубже, чем следовало.

— Глупости вы говорите, товарищ, — буркнул только Юзаля, и больше они на эту тему не разговаривали, но слова журналиста не переставали его беспокоить.

«Михал действительно здоровенный парень и, наверное, в жизни выходил из более затруднительных положений… Не приняло ли здесь все случайно таких размеров, о которых мы и понятия не имеем?.. Не зашел ли он сам так далеко в тупик, что в какой-то критический момент уже не видел выхода?»

— Пойду-ка я в райком, — решительно поднялся Юзаля.

На Валицкого его намерение не произвело большого впечатления. Он сегодня чувствовал себя не лучшим образом, потому что читал до часу ночи и не выспался.

— Я выпью еще кофе. У меня глаза слипаются. — Он кивнул Юзале головой. — Встретимся на обеде.

— Мы оба не очень-то переутомляемся, товарищ редактор, — заговорщицки улыбнулся председатель. — Уж больно наши дела медленно продвигаются, но, может быть, потом все наладится.

— Сначала и я был в этом уверен, но сейчас…

— А я, наоборот, вижу, что мы прекрасно дополняем друг друга. — Юзаля похлопал его по плечу, ему все больше нравился этот взбалмошный парень.

У Валицкого разыгралось воображение. Он думал, что может представить себе мысленно все обстоятельства дела, потом установить его модель около подлинника и только проверить, прилегают ли самые важные точки друг к другу. И в какой-то момент ему показалось, что он способен это сделать за столиком кафе, не двигаясь с места и без чьей-либо помощи.

…Приближался полдень, беседа Юзали с секретарем по пропаганде Бенясом длилась уже два часа. Они сидели в кабинете Горчина, потому что кабинет Беняса занимала какая-то группа, которая под его наблюдением готовила доклад для очередного заседания бюро.

— Еще кофе? — спросил Беняс, отодвигая грязные стаканы.

— У меня неплохое сердце, но такого количества кофе даже лошадь не выдержала бы. Спасибо. Лучше давайте закурим. — Он угостил собеседника сигаретой, но тот решительно отказался, закурив свою. Юзаля, пользуясь перерывом в разговоре, внимательно приглядывался к нему.

«Или он действительно ничего не знает, или притворяется непонимающим. Только какой может быть в этом смысл? Ведь известно ему, что Горчин предложил освободить его от работы… Но известно ли? — Он не помнил всех подробностей, но знал, что Старик тогда не согласился, дал Бенясу еще один шанс, может быть принимая во внимание слишком строгое отношение Горчина к своему заместителю. — Ведь сейчас у него единственная возможность помочь Горчину убраться отсюда ко всем чертям… Я сыграю с ним в открытую, но для этого еще есть время…»

— Давайте займемся наконец делом директора «Фума», как его там… — Юзаля вытащил из папки копию письма, в котором Горчин обращался в главк с предложением о его увольнении.

— Гурчинский.

— Я сегодня собираюсь в «Фум», — он положил обратно папку, — и хотел бы вас спросить о нескольких вещах… Собственно говоря, об одной.

— Пожалуйста.

— Я в общих чертах знаю о конфликте между Горчиным и Гурчинским в том, что касается завода, но меня интересует другое. В частности, не имеют ли здесь место какие-нибудь личные счеты, понимаете?

— Да, понимаю. Наверное, так оно и есть, Горчин на последнем пленуме задал ему трепку.

— За дело?

— Трудно сказать, все это не так просто.

— Вы считаете, что вашим партийным долгом является всегда соглашаться с первым секретарем?

— Нет, почему же, — покраснел тот, — но мы должны иметь здесь, в райкоме, какое-то общее мнение, не правда ли?

«Что Горчин с ними сделал? Неужели они так уверены, что никакая сила его не сдвинет, что сидят тихо, как мыши?»

— Вы уверены, что Горчин был прав?

— Мне трудно оценивать его выступления. Ведь был представитель экономического отдела воеводского комитета и поддержал Горчина. Директор «Замеха» тоже. Впрочем, вы можете ознакомиться со всеми протоколами пленума.

«Не может он быть таким глупым, просто делает вид, только зачем, черт возьми, зачем?» — думал Юзаля, а вслух сказал:

— Ну, предположим, я хочу узнать ваше личное мнение.

— Личное? — удивился Беняс. — А какое оно имеет значение?

— Слушайте, секретарь, давайте не будем играть в прятки… Ну, говорите смело. — Терпение Юзали уже иссякло, но он старался сохранить хотя бы его видимость.

— По-моему, Горчин был не прав, а если бы даже и прав, то нельзя так поступать с нашим человеком, членом партии, который поставил этот завод на ноги.

— Вы пробовали его убедить, например, на секретариате?

— Да, но вы думаете, что это легко? Он не раз нам повторял, что кадровая политика — его дело.

— Он сам решал, не согласовывая?

— Согласовывал, но ему всегда говорят «да». Формально все в порядке.

— Заколдованный круг.

— Да, вы правы.

— Вы знаете о том, что Горчин хотел вас снять? — спросил Юзаля, решив напомнить Бенясу о его собственном конфликте с первым секретарем.

— Да, я знаю и то, что он не любит менять своего мнения. Впрочем, о своем решении он мне первому сказал. У меня нет к нему никаких претензий. Каждый подбирает себе таких сотрудников, с которыми ему лучше работается. Если товарищи из воеводского комитета решат, что я для него слишком глуп, то я уйду. Мало ли работы.

— Я не понимаю вас, товарищ Беняс.

— Я вас тоже. Что вы от меня хотите, товарищ председатель?

— Чтобы вы не прятали голову в песок.

— Я ведь сказал, что я не боюсь за свою голову.

— На что же вы рассчитываете?

— Не знаю, жду. И все силы отдаю работе… Может быть, мне удастся когда-нибудь ему доказать, что он ошибается, что неверно и слишком поспешно меня оценивает…

— Наверное, здесь вы не правы, — тихо сказал Юзаля. — Мне кажется, вы набрали в рот воды, когда надо было кричать… И забыли, что существует вышестоящая инстанция.

— Вы знаете свое, а я свое, товарищ председатель.

— А о Буковской вы тоже знаете?

— Люди о чем-то поговаривают, но я не хочу копаться в грязном белье. Мне не нравится, как он руководит, но я не собираюсь вмешиваться в его личные дела.

— Хорошенькие личные дела… Ох, люди, люди, товарищи дорогие, — раздраженно вздохнул Юзаля. — Ну ладно, пока оставим это. Я хотел бы поехать в «Фум», поедемте со мной… Вы знаете Гурчинского?

— Да, он мой приятель… Я вызову машину. Посмотрите сами, какой он. По-настоящему хороший парень, но легко может вывести любого из терпения. Такая уж у него манера держаться.

— И что, нашла наконец коса на камень?

— Похоже на то.

— А секретарь партийной организации там какой?

— Товарищ Мисяк? — Беняс на мгновение задумался. — Он член бюро райкома. На заводе пользуется авторитетом, даже Горчин его уважает.

— Даже, — повторил бесстрастно Юзаля, так что Беняс не мог понять, означает ли это удивление или очередной упрек в его адрес.

Инженер Гурчинский производил впечатление симпатичного человека. Он был еще сравнительно молодым мужчиной, довольно полным, с сильно полысевшей головой. Гурчинский держался непринужденно, шутил, только иногда эта его непринужденность превращалась в излишнюю самоуверенность, как будто он давал понять, что он у себя дома, что здесь он тот, кто устанавливает законы. Это ощущение усиливалось при виде его кабинета — огромного, как будто бы директор заранее предвидел реакцию входящего, который на «длинной дороге» между дверьми и его письменным столом из красного дерева должен был увидеть стол, оснащенный телефонами, установкой диспетчерской связи, магнитофоном, вентиляторами, огромным количеством бумаг, ваз и керамических украшений, ковры с абстрактными орнаментами, конкурирующими с чудовищными фотографиями технологического процесса «Фума» и большим макетом под стеклом, дающим представление о том, каким будет завод через несколько лет.

Они сели за низкий длинный столик. Через минуту, прежде чем они успели обменяться несколькими словами, секретарша принесла кофе, рюмки и бутылку коньяка. Весь этот внешний лоск невольно вызывал у Юзали недоверие.

Однако он не стал протестовать, когда увидел кофе и коньяк. Он любил иногда выпить рюмку-две и не делал из этого тайны, но при условии, чтобы партнером был близкий ему человек или, в крайнем случае, тот, кто был ему симпатичен… А здесь…

— Вот куда уже дело зашло? — Гурчинский сделал вид, что он удивлен после того, как их представили друг другу. — Твой шеф действует молниеносно, — добавил он, обращаясь к Бенясу.

— Перестань, Марьян. Не в этом дело. Товарищ Юзаля хотел бы…

— Разрешите, я сам объясню директору цель своего визита… — прервал его Юзаля, понимая, что Беняс, конечно, не облегчит дальнейший разговор.

— Но сначала немного коньячку. — Гурчинский ловко наполнил три рюмки. — Самая лучшая вещь к кофе.

— Глядя на вас, — сказал Юзаля, — можно сделать вывод, что на заводе нет особых проблем, всё, как говорится, у вас в порядке…

— Трудностей у нас тоже хватает, — перебил его Гурчинский. — Кооперация, снабжение, недостаток инженеров, экономистов… — перечислил он одним махом.

— Нормальные трудности, как везде, — не дал ему договорить Юзаля, — тогда скажите мне, если все так хорошо, почему же Горчин так набрасывается на вас?

— Если бы только набрасывался. — Гурчинский язвительно усмехнулся. — Секретарь Беняс знает всю историю…

— Это уже история?

— Нет, у нас с Горчиным разногласия начались только несколько месяцев назад, с этого года. Но мне иногда кажется, что тут речь идет о чем-то более важном. Я здесь уже десять лет, с самого начала. Мы начинали с маленькой тесной кузницы, в которой ремонтировали сельскохозяйственный инвентарь. Кузница, в которой была когда-то казачья конюшня… Часть ее мы сохранили, чтобы в будущем люди нам верили, знали, каким был старт, потому что, видя наш завод таким, как он выглядит сейчас или каким будет через несколько лет, они наверняка не поверят… Этот макет не только декорация, это мое видение будущего, которое уже материализуется. Мы перерабатываем уже почти триста миллионов, а в нынешнем году почти удвоили продукцию. Делаем сложное, уникальное оборудование, во многих случаях такое, которое раньше покупалось за границей… Видите, какой у нас экспорт, посмотрите на карту — без преувеличения, торгуем с половиной мира.

«Так он может проговорить весь день, — подумал Юзаля, но совесть не позволяла ему прервать Гурчинского: из холодного ирониста он стал разгоряченным фантазером, очарованным магией цифр, созидания, борьбы с трудностями. — А ведь все, о чем он говорит, не имеет ничего общего с делом, которое меня интересует. Хотя кто знает».

— Жалко, что здесь нет секретаря Горчина, — что бы он, сейчас сказал?..

— Он? Он бы просто махнул рукой: «Для того вы тут и сидите, за это вам завод и платит большие деньги». И сразу же сел бы на своего конька: сверхурочная работа, самовольное строительство, превышение нормативов, рост прогулов. Единственно, о чем бы он не подумал, это что он сам делал бы на моем месте.

— А что бы вы сделали на его месте? — спросил Юзаля, сощурив глаза в хитрой улыбке.

Вопрос только на мгновение смутил директора, через минуту он ответил прежним бодрым тоном:

— Я был бы реалистом. А он вместо того, чтобы нам помогать, ставит мне и всему коллективу палки в колеса. Разве я не знаю, как должно быть на заводе, разве меня не учили? Разве я сам за эти годы не научился всему? Но, видите ли, товарищ председатель, между «знать» и «мочь» принципиальная разница. Я здоровье потерял из-за этого завода, живу только его проблемами, знаю его во всех деталях, но я не чудотворец. И никто бы здесь больше не сделал… Именно так я ему без обиняков и сказал на последнем пленуме.

— Понимаю, понимаю, — пробормотал Юзаля, агрессивность Гурчинского на некоторое время его как бы подавила.

— Скандал из-за неликвидов, из-за превышения нормативов… А ведь отчаянное положение со снабжением, нет стали, цветных металлов, труб, проволоки… То есть нет столько, сколько требуется. Я должен запасаться впрок, чтобы сделать план, дать людям премию и тринадцатую зарплату. Знаю, что так нельзя поступать, но я вынужден, просто выбираю меньшее зло… Видите эти бетонные столбы? Здесь начинают строить новый цех. Если бы я не велел их смонтировать под мою личную ответственность, у меня забрали бы лимиты, а я не хочу оставить предприятие без строительства. В главке меня хотели за это повесить, но вынуждены были дать средства, чтобы не заморозить те, которые уже израсходованы. Новый цех позволит нам в будущем году принять на работу на двести человек больше. А что может быть важнее для Злочева, если не новые рабочие места, о которых первый и сам постоянно говорит. И мы не решим эту проблему при помощи кустарного промысла, изготовления плетеных изделий или другой чепухи, путь один — развивать промышленность. Скажи сам, Зенон, — призвал он в свидетели Беняса.

— Мне не нужно это объяснять. Но о нас двоих и еще о нескольких других говорят, что у нас ограниченный кругозор и мы не видим политики государства в целом. Я все-таки думаю, что если наша политика хороша для нас, то она хороша и для государства.

— По этому вопросу к вам собирается приехать комиссия…

— Я не одну комиссию пережил, — фыркнул пренебрежительно Гурчинский, — и, откровенно говоря, не одного секретаря.

— Насколько я знаю Горчина, он не действует слишком опрометчиво.

— У него есть конек: переставлять кадры в районе. Увольнять, переводить, поучать, — не выдержал Беняс. — Только, скажите, какая от этого польза? Создается нервозная обстановка среди людей, потому что никто не уверен в своем завтрашнем дне, каждый может оступиться. А нервозная обстановка в конце концов приводит к безразличию и смирению. Я не раз говорил об этом на бюро, можете проверить в протоколах. Но при таком составе, какой себе подобрал Горчин, им все можно внушить.

— Внушить или убедить?

— Кто признается в том, что он глуп, что не думает или поддакивает шефу, не будучи в чем-то уверенным? Каждый предпочитает делать хорошую мину при плохой игре, не правда ли?

— В течение двух выборных сроков я был членом бюро, — дополнил слова Беняса Гурчинский. — При Белецком, хотя у него были другие недостатки, такие методы не практиковались. А в прошлом году я уже не вошел в бюро.

— Ну что же, нормальная смена состава.

— Может быть, но по удивительному стечению обстоятельств в бюро вошли люди, угодные Горчину.

— Это серьезное обвинение, товарищ Гурчинский.

— Я могу изложить его в письменном виде. Я не из тех, кто шепчется по углам, а молчит там, где должен кричать и бить кулаком по столу. Я — член партии, мы все в одной партии и имеем одинаковые права. Среди нас не может быть ни рядовых, ни генералов только потому, что кого-то из нас выбрали на ответственный пост.

— Не сердитесь, товарищ, но я тоже люблю говорить правду в глаза. Я приехал сюда не для того, чтобы защищать Горчина. Но почему-то мне кажется, что если бы он вас оставил в покое, вы бы мне не сказали того, что я услышал. Ведь он, наверное, с начала своего пребывания в Злочеве был таким, какой он есть.

— Получается замкнутый круг, — вмешался Беняс. — Мне иногда кажется, что все мы правы и одновременно все ошибаемся.

«Да, иногда так может показаться, — Юзаля совсем не собирался говорить это вслух, — но партийному работнику нужно иметь именно такую мудрость и чутье, которое подсказывало бы ему, где находится эта бесспорная истина, правда выгодная для обеих сторон. Для решения таких проблем он должен иметь опыт, горячее сердце, холодный ум, уметь видеть перспективы не как бухгалтер или даже директор завода, а как руководитель общества… Гурчинский выглядит настоящим технократом, он видит только план, премии, тонны, капиталовложения, прыгает от радости, если кривая выполнения плана растет. И только слышишь: «Я сделал, я решил, я рискнул, я устроил…» А люди, коллектив, партийная организация, рабочее самоуправление — об этом ни слова. Мог бы при мне, хотя бы для приличия, вспомнить. Ему это даже в голову не пришло, а изображает из себя большого ловкача…»

— Ну что же, мы будем собираться, — сказал он громко. — Все-таки я хотел бы сегодня съездить в район. У вас ведь есть еще один предмет гордости — «Замех». Нужно посмотреть, как там дела.

— О да, — ехидно заметил Гурчинский, — «Замех» действительно предмет гордости секретаря Горчина. Как же у них дела могут идти плохо?


И снова состояние полусна, их двое. Эльжбета в глубине, но достаточно близко, чтобы она могла рукой коснуться кровати, скрытой в тени зеленой шторы, он на железной, покрашенной в белый цвет кровати, с головой на высоко поднятой подушке.

— Значит, это правда, — говорит Эльжбета, — так же, как оказалось ложью и все то, что было между нами в последнее время.

Михал не знает, ее ли это слова, или он сам их сказал, или просто подумал о них, прежде чем она сюда вошла.

— Нет, — протестует он, — дело здесь не в правде и лжи, они не противоречат друг другу, как день и ночь. Только нет смысла идти дальше вместе, потому что теперь мы только способны повторять старые шаблоны, привычки, слова и жесты, которые давно утратили свое первоначальное значение. Наши чувства за эти годы сгорели дотла, погасли. А из оставшихся угольков нам не воскресить домашнего очага.

— Нет, — резко возражает он, — та женщина никакого отношения не имеет к тому, что происходит. Если бы ее не было на свете, ее или какой-нибудь другой, все равно пришел бы конец. Может быть, позже, может быть, не так внезапно.

— Нет, — не хочет он согласиться с ее становившимися все более жестокими словами, — мне нелегко было сломать все то, что мы вместе строили эти четырнадцать лет. Я не чувствую в себе силы начать все сызнова, у меня не хватает воображения, когда я думаю о такой возможности. Я только знаю, что так должно быть.

Теперь получает возможность говорить Эльжбета, теперь, когда, казалось бы, все самое важное уже сказано.

— Значит, это правда, — начинает она, как прежде, и беспомощное выражение страха и разочарования исчезает, — ты хочешь меня оставить, разрушить мою жизнь. Почему именно сейчас, а не десять лет назад? Сейчас, когда ты настроил всех против себя и когда они только и ждут окончательного твоего поражения. Когда они уже празднуют победу, ты им даешь еще один аргумент против себя. Все, кому ты хотел навязать свою волю и свою точку зрения, готовятся освистать тебя и выгнать из города, как зачумленного. Подумай об этом, если ты не хочешь подумать обо мне и своем ребенке. Твой сын, — продолжает Эльжбета, — ты забыл о нем. Если даже я тебя когда-нибудь и прощу, то он никогда. Он тебе этого не забудет, потому что ничто ему не заменит отца. Он уже слишком взрослый, чтобы я могла не сказать ему правды, но он еще настолько ребенок, что не сумеет понять твоего решения. Подумай о нем, одумайся, пока есть время, пока ты еще все можешь исправить…

— Перестань, замолчи, — он вжимает голову в подушку, затыкает уши, — слова здесь не помогут. Пусть самые умные, самые правильные, глупые и хитрые — все это только слова.

Раздается стук в дверь. Стук повторяется, он деликатный. И в то же время решительный. Михал говорит: «Войдите» — глухо, но достаточно громко, он понимает, что это слово является сигналом, последним тревожным звонком, после которого следующий акт должен действительно разыграться здесь, в больничной палате.

На пороге стояла улыбающаяся Эльжбета в сопровождении заведующего отделением.

— Мы тебя разбудили? Ты спал? — спросила она извиняющимся голосом.

— Я немного дремал, пожалуйста, садись… Садитесь, доктор, — поправился он, обращаясь к врачу.

— Не буду вам мешать. Я здесь не нужен. Самое главное, что все в порядке и скоро я вас, товарищ секретарь, верну жене.

Михал Горчин улыбнулся ему, даже сделал какой-то жест рукой, когда врач закрывал дверь, а потом долго вглядывался в лицо Эльжбеты. Он прикрыл глаза, как будто боялся ее первого взгляда.

— Хорошо, что ты пришла, Эля. Мы должны серьезно поговорить. Это будет трудный разговор, но знаешь, я предпочитаю, чтобы ты узнала обо всем от меня, а не от других…


Юзаля отложил газету, потом посмотрел на часы. Был уже девятый час. Бжезинский, с которым они условились встретиться в это время, почему-то не появлялся. Председателю страшно надоели официальные разговоры, и Юзаля пригласил инспектора к себе, в гостиничный номер. Ему жаль было потраченного времени, хотелось свернуть все побыстрее, чтобы сразу же после выхода Горчина из больницы окончательно подвести итоги.

Неожиданно ему помог Валицкий. Понимая, что дело Горчина временно зашло в тупик, он занялся сбором информации для последней страницы газеты.

— Такой вздор тоже нужен в газете, — смеялся он беспечно. — Люди любят читать о несчастьях, которые выпадают на долю ближних, кто сгорел, кто сломал ногу, кому суд влепил тысячу злотых штрафа за езду на велосипеде в пьяном виде. Я знавал даже одного человека, который начинал читать газету с некрологов.

Заодно Валицкий все-таки написал большую статью о «Замехе» и все время уговаривал Юзалю посетить этот завод. Директор Пеховяк произвел на него очень хорошее впечатление.

— Парень — человек Горчина, это ясно, что, однако, вовсе не означает, что он его прихлебатель. Возбуждает доверие не только то, что он говорит, но и то, что там вокруг него делается. А я немного научился разбираться в том, как в действительности идут дела, и меня трудно купить красивыми словами. Он и Горчина хвалил как-то толково, и я совсем не уверен, что он это делал только из подхалимства.

«Столько вещей мне еще предстоит проверить, — вздохнул Юзаля. — Неужели Бжезинский действительно не придет, а завтра позвонит, что болен или что-нибудь в этом роде? Уж тут он меня и в самом деле выбил бы из равновесия», — проворчал он, но в это время услышал стук в дверь.

— Скучно вам здесь одному, товарищ председатель, — пошутил Бжезинский, садясь в кресло.

— Вот именно, пришлось мне на старости лет мотаться по гостиницам. Но есть и другая сторона медали: человек немного на мир посмотрит, да и оторвется от своих дурацких бумаг.

— Вы, наверное, года три не были в Злочеве?

— Два с гаком, — уточнил Юзаля, — в последний раз я здесь был перед самым приходом Горчина.

— Тоже давно.

— Я бы предпочел сюда приехать с экскурсией, окрестности здесь красивые, и сам город тоже ничего себе, чистый, спокойный, и люди хорошие…

— Да уж хорошие, — неприятно засмеялся Бжезинский, — для туристов-то ничего, потому что на них можно немного заработать, а для своих чужаков не дай бог.

— Что значит «своих чужаков»? Не понимаю.

— Я здесь живу еще с довоенного времени, уже более или менее свой. А остальные — это чужаки для коренных злочевцев.

— И в самом деле смешно. Сейчас, при таком переселении народов.

— Смешно, когда об этом говорят, но чувствовать такое отношение на каждом шагу и в течение многих лет — уже не очень смешно… Да, дорогой товарищ, у новых людей здесь нелегкая жизнь. А особенно если они занимают какую-нибудь важную должность. За таким наблюдают долго, смотрят, проверяют — врастет или сгорит? Им самим было бы трудно объяснить, почему так происходит, но так уж есть.

— И их радует, если у кого-нибудь нога подвернется?

— Не всегда. О Белецком, например, жалели. Он уже немного врос в этот город, сидел здесь много лет, боролся с бандитами. Кооперативы тоже как-то по-человечески организовывал, не напролом, как бывало в других местах.

— А Горчин?

— У него еще есть время. Если только ничего не случится.

— А что должно случиться?

— Не притворяйтесь, товарищ Юзаля, весь город об этом говорит.

— Что говорят?

— Наверное, радуются.

— Чему?

— Не очень приятно иметь такого человека, как Горчин, у себя над головой.

— Для вас тоже?

— Я о себе не говорю.

— А все-таки?

— Может, немного. Хотя я здесь и похуже секретарей видал и всегда находил с ними общий язык.

— И с Горчиным тоже?

— Наши отношения трудно точно определить, у нас что-то вроде постоянного перемирия.

— Но постоянно ненадежного?

— Почему? Наш секретарь разумный человек.

— Редко кто здесь так говорит о нем. Вы пришли его защищать, товарищ Бжезинский?

— Он, если нужно, лучше всего сам себя защитить может. Я пришел потому, что вы меня пригласили, по старому знакомству.

— Простите, инспектор. Это у меня такой профессиональный комплекс, трудно оторваться от своих обязанностей.

— А я и не думаю о ваших обязанностях, когда с вами разговариваю, — засмеялся Бжезинский, — хотя в случае чего готов вам помочь. Если будет нужда, конечно.

— Я думаю, что вы можете мне очень помочь. Рассчитываю на вас, ведь вы в бюро райкома с сорок пятого, и мы вам верим не меньше, чем людям, которых сейчас сюда присылаем. Помню, что у вас было какое-то столкновение с Горчиным сразу же после его приезда сюда.

— Да, действительно.

— И что, не дали себя в обиду?

— Как видите, — Бжезинский снова рассмеялся, уже не так беззаботно, — только мне пришлось начать учиться заочно, я, старый дед, но он на меня так нажал… Все-таки сейчас я не жалею, через два года буду защищать диссертацию. А раньше как-то все времени не было. — Он уже говорил серьезно. — Горчин на таких вещах помешан. Как это называется? Культ компетентности, кажется.

— Вы, наверное, не только поэтому нашли общий язык с Горчиным?

— Не только, конечно… Просто я начал проводить в жизнь его политику, потому что она мне показалась правильной… Ведь не считаете же вы, что по другим причинам?

— Иначе я вас сюда не пригласил бы. И не задавайте таких вопросов, — добавил Юзаля с упреком.

— Извините… Я видел, как он бьется, не щадит никого и сам подает людям пример. И я включился. Ну, не сразу, немного мы друг с другом повоевали, я себя в обиду не даю. Он обвинял меня в рутинерстве, отсутствии контроля, потому что как раз обнаружилось несколько неприятных дел с директорами школ, но постепенно мы прониклись доверием друг к другу. Он сейчас был бы очень разочарован, если бы я пришел к нему с просьбой освободить меня от работы.

— Вам удалось сделать то, чем не могут похвастаться его ближайшие сотрудники.

— Он своих секретарей считал только исполнителями — вот, пожалуй, откуда все это. Тут он, наверное, не прав. Он иногда больше считался с мнением человека со стороны, более внимательно его выслушивал, чем людей из партийного аппарата. Своих секретарей и инструкторов он лепил, как фигурки из пластилина. Чья здесь вина — их, его, — черт знает! Я не осмелился бы об этом судить, потому что Горчин действительно индивидуальность. Он всегда их подавлял уверенностью в себе, логикой мышления, воображением, даже острой, язвительной шуткой, если нужно… Плохо только, что его сотрудники при нем не развиваются, он их подавляет, они теряют уверенность в себе и веру в собственные силы и не способны принимать самостоятельные решения. Вы знаете, люди, как известно, любят спокойствие. Смотрят, слушают, в них что-то кипит, они хотели бы изменить некоторые вещи, заклеймить, расставить все по-новому, но как только доходит до дела, предпочитают, чтобы этим занялся кто-то другой. Пускай все делает тот, которому за это платят. Да, я и с такими разговорами тоже встречался… Ну вот, — улыбнулся он беззлобно, — от конкретных дел мы перешли к абстрактным размышлениям на тему: каким должен быть идеальный общественный деятель.

— Боюсь, что нам трудно будет найти рецепт.

— Да, наверное, его и нет.

— Хуже всего то, что его и не может быть. Пойдемте-ка лучше вниз, кофейку выпьем.

— Можно и не только кофейку. Сколько еще лет пройдет, пока мы снова встретимся.

— Так всегда говорят, дорогой. С этого и начинают искать предлог, чтобы выпить рюмку.

Юзаля встал и начал надевать туфли, пиджак, а в конце, поколебавшись, завязал галстук в большой неуклюжий узел. Потом осмотрел себя в зеркале и только махнул рукой, как бы желая сказать, что он не придает значения своему внешнему виду.

«Если бы у него было побольше таких товарищей, как ты, братец, то он перевернул бы Злочевский район вверх дном. Мы в воеводском комитете даже не успели бы спохватиться. Все-таки у него есть подход к людям, во всяком случае, к некоторым из них, если даже из противника он смог сделать своего человека. Может быть, ему не хватило терпения, той последовательности, которая не всегда приятна, но порой необходима. Но такой опыт приходит с возрастом, Неужели Старик ошибся, слишком рано прислал сюда этого парня, бросил на глубокую воду. Ох и достанется ему, когда я все выложу на ближайшем бюро. Пускай в будущем воздержится от таких экспериментов, слишком уж они нам дорого стоят. И людей жаль, ведь здесь же обе стороны страдают».

«Что меня сюда принесло? — думал тем временем Бжезинский. — Я ведь легко мог уклониться от этого визита. Долг, совесть, подтверждение правды? Чьей? Горчина или нашей? Собственно говоря, на чьей я стороне? Кто мой союзник, а кто действительно мешает нашему делу? Просто, когда приходится выбирать стиль в работе, я выбираю вариант Горчина».


Валицкий скучающе посматривал на танцующих. На мгновение он встретился глазами с Буковской, которая непринужденно смеялась над чем-то, но под его взглядом эта улыбка, как испуганная бабочка, спорхнула с ее губ. Он смял в пепельнице только что закуренную сигарету и пошел в сторону ее столика. Мужчина, сопровождавший Катажину, поморщившись, с видимым неудовольствием разрешающе кивнул головой. Они вмешались в толпу танцующих.

— Вы меня извините, — сказал он сразу, чтобы не тратить время, потому что оркестр играл уже вторую мелодию подряд, — но я безуспешно ждал вашего звонка.

— У меня в последнее время столько дел…

— Да, это видно, — ответил Стефан насмешливо.

— Не будьте таким вредным. — Она все-таки оправдывалась: — Ко мне приехал знакомый из Н., и я должна была с ним что-то делать.

— Но мы все-таки должны условиться, — сказал Валицкий серьезно, — я немного навеселе и веду себя, как студент, но на самом деле мы должны.

— Что значит должны?

— Только не думайте, что тут снова какие-нибудь штучки, В моей профессии считается, что любое средство хорошо для достижения цели. Я тоже так считал. Мне приходилось быть рабочим в госхозе, торговым агентом, нищим, милиционером, и все это для того, чтобы узнать правду или, по крайней мере, приблизиться к ней… Однако сейчас я понимаю, что с вами такой номер не пройдет. Я хочу с вами поговорить о… Горчине. Только не делайте удивленного лица. Я не веду никакой игры и требую от вас того же самого.

— По какому праву вы от меня что-то требуете?

— Без всякого права… Я, может быть, хочу вам помочь.

— Мне? Я не вижу необходимости. И вообще не люблю, когда меня в чем-то выручают другие, а особенно, когда хотят это сделать без спросу. Тем более что несколько месяцев, которые я провела в Злочеве, для меня уже пройденный этап… Этот симпатичный человек, с которым вы меня здесь видите, друг моего отца, он приехал ко мне, чтобы сделать одно предложение, которое я приняла. В самые ближайшие дни я уезжаю в Н., вероятно навсегда.

— Это невозможно!

— Я, наверное, лучше знаю, дорогой пан редактор, что возможно, а что нет.

— Действительно, не мне судить. Я вообще склонен усложнять простые вещи. Я рад, что для вас все так просто и ясно.

— Не ясно и не просто, — возмутилась она. — Я сделала только то, что считала уместным и правильным.

— Итак: бегство. — Он заглянул ей в глаза.

Из постороннего наблюдателя, холодного и незаинтересованного, он стал защитником мужчины, которого еще недавно хотел уничтожить. Сейчас, видя слабость, а может, и предательство этой женщины, он решил защищать его, защищать вопреки своему желанию, во имя мужской солидарности и какого-то на ходу придуманного им принципа.

— Почему вы не протестуете? Я понимаю, что вы имеете право молчать, а я — нахал, который вмешивается не в свои дела…

— Завтра в девять часов я кончаю ночное дежурство. Мы зашли сюда только выпить кофе, я сразу же еду в больницу. Если уж вы непременно хотите написать что-нибудь о… работе злочевских врачей, то пожалуйста, — усмехнулась она. — Я так вымотаюсь за ночь, что вы, может быть, что-то из меня выжмете.

— Спасибо за доверие. — Он поцеловал ей руку. — Во всяком случае, я буду вас спрашивать только о том, что вы сами захотите мне сказать, — добавил он, когда оркестр перестал играть.

Валицкого разбудил звонок телефона. Не открывая глаз, он нащупал трубку и приложил ее к уху. Трубка была скользкой и холодной. Как сквозь туман, до него долетел раздраженный женский голос.

— Валицкий, слушаю, — промямлил он. После вчерашней попойки голову разрывала острая боль, которая гнездилась где-то глубоко под черепом.

— Я жду вас уже двадцать минут, — узнал он рассерженный голос Катажины, — ведь вы так хотели со мной встретиться… Что это все значит?

— Да, действительно, — он чуть не застонал, — но у меня уже охота пропала.

— Как так? — Она или не верила, или еще не могла понять, о чем он говорит.

— А так, мне на все наплевать.

— Минуточку, мои дорогой, теперь у меня есть желание с вами поговорить.

— Клянусь, что меня уже это дело не интересует. Как только я немного приду в себя, сразу же сажусь в машину. И в будущем постараюсь далеко объезжать ваш Злочев.

— Не будем сейчас вести дискуссию о будущем. Через полчаса я буду в парке, около памятника советским солдатам. И я хочу, чтобы вы меня там уже ждали. — Она бросила трубку.

«Что за женщина. — Стефан уже совсем проснулся. — Наверное, придется встать. Если уж такая упрется, то сам дьявол не помешает ей довести дело до конца. Нужно встать, а то она готова сюда ворваться. И будет еще один скандал».

Он тяжело встал с кровати и, с трудом раскрывая опухшие глаза, посмотрел в окно. Погода должна была быть великолепной, потому что, хотя комната выходила на северную сторону, в ней было полно света, а из широко открытого окна веяло холодной свежестью утра. Валицкий потянулся, широко расставив руки, даже кости затрещали, зевнул и, слегка покачиваясь, подошел к столу. Включил радио, закурил сигарету, но после первой затяжки в голове еще больше закрутилось, а внутренности поднялись к горлу так, что он с отвращением смял ее в пепельнице. Потом он вытащил полотенце из шкафа, перебросил его через плечо и таким же, как раньше, нетвердым шагом двинулся по коридору в умывальню.

Две облицованные синим кафелем кабины были свободны. Он вошел в ту, которая была ближе к нему, и пустил полную струю воды.

Только сейчас Валицкий заметил, что забыл снять пижаму, и разразился громким смехом. Он смеялся долго, бессмысленно, пока струя холодной воды не привела его в сознание.

Однако похмелье вернулось сразу, как только он снова оказался в комнате, — головная боль и дерущая сухость во рту. Валицкому это чувство было знакомо, но в последнее время, после переезда в Н., он крепко взял себя в руки, и теперь, казалось, был им захвачен врасплох. Торопливо надев рубашку и светлый бежевый костюм из тонкого летнего материала, Стефан вышел в коридор.

Он оживился только при виде небольшой вывески молочного бара. Вошел внутрь и заказал кружку простокваши. Он быстро проглотил содержимое фаянсовой кружки и попросил вторую порцию. Сидящая в кассе, как в стеклянной клетке, женщина смотрела на него с иронической улыбкой.

Стефан вышел, уже иначе глядя на мир. Сигарета обрела свой старый добрый вкус. Он купил газету, но сложил ее, не читая. Свернул на улицу, ведущую к городскому парку.

Валицкий издали увидел высокий силуэт обелиска. Подойдя ближе, он с удивлением заметил, что Катажина уже сидит на скамейке и спокойно курит сигарету. Его смутил ее хмурый взгляд, но он смело пошел в ее сторону, даже ускорив шаги.

— Ничего у меня в последнее время не получается, — сказал он вместо приветствия и поцеловал ей руку. — Извините меня.

Она пожала плечами, внимательно рассматривая его лицо, на котором были слишком хорошо видны следы прошедшей ночи. Валицкий начал искать сигареты, чтобы как-то скрыть смущение, обычно ему не свойственное.

— Я голодна, — сказала она наконец. — Здесь недалеко есть небольшое летнее кафе. Пойдемте туда.

— У меня совершенно нет аппетита, — он слабо улыбнулся, — но, следуя вашему примеру, может быть, я заставлю себя что-нибудь съесть.

Они медленно пошли в сторону кафе. Лето было уже в разгаре, травы поблекли, цветы давно потеряли свою весеннюю яркость красок и свежесть, у деревьев с южной стороны пожелтели листья. Солнце грело все сильнее. Тишину нарушал только далекий, уменьшенный стеной деревьев, шум грузового автомобиля, едущего по прилегающей к парку улице.

Стефан чувствовал, что она хочет с ним поделиться своими мыслями, что стремится довериться ему, чужому человеку, чтобы любой ценой прервать наполнившее все вокруг, явно превышающее ее силы молчание.

Кафе было причудливым строением, видимо незаконченным, которое какой-то человек с воображением сумел использовать; перекрытие приспособили под террасу, окруженную низкой балюстрадой из стальных прутьев, пристроив к ней легкую деревянную лестницу. Под зонтами стояло несколько столиков со стеклянными столешницами и плетеные кресла. С террасы был виден пруд, заросший зеленой ряской, — это создавало видимость прохлады, которая как бы веяла с той стороны. Дальше простиралась большая плоская поляна, дающая отдых глазам.

— Я читала последний сборник ваших репортажей, — сказала она, когда официантка подала им завтрак: пшеничные булки с маслом и ветчиной и кофе со сливками.

— О боже, — попробовал он отшутиться, — как вы нашли эту книгу, ведь я за нее не получил никакой премии и ее не рекламировало телевидение.

— Перестаньте…

«Не отсюда ли берется ее доверие? — начал он связывать все довольно далекие друг от друга факты. — Можно написать прекрасную книгу о человеческих судьбах и быть законченным негодяем. А моя книга даже не такая… Может быть, она просто правдива и написана с уважением к тем людям… Все-таки, видимо, она ее и склонила в мою пользу».

— И эта книга заставила вас проникнуться доверием ко мне? — рискнул он задать вопрос, хотя и боялся, что Катажина ответит отрицательно.

— Может быть, но не только она. Чем-то вы расположили меня в свою пользу, чем-то, что я не могу точно определить. Может, каким-то внутренним сходством с любимым человеком… когда он сбрасывает с себя официальную броню…

— Спасибо, — ответил он серьезно. — Постараюсь это понять… Я не подведу, — добавил Валицкий с некоторым смущением, которого он не испытывал уже много лет, — хотя мне и не придется играть здесь какую-нибудь роль.

— Все же мне в голову пришла глупая идея: призвать вас сюда в качестве свидетеля. Свидетеля… своего жалкого поражения… Нет, нет. Не говорите пока ничего, так будет лучше. Будьте терпеливы какое-то время, если бы даже вам не подходила роль исповедника и поверенного чьей-то слабости. Да, иначе я не могу назвать свое поведение. С самого начала каждый шаг в сторону Михала был доказательством этого. Мне он казался достойным сочувствия в своей изолированности в злочевском мирке. И наверное, уже тогда я испытывала, ни разу его не видя, какое-то особого рода восхищение его самоотверженностью и твердостью… Потом, мне даже стыдно об этом говорить, во время первой встречи в Клубе интеллигенции появилось искушение все проверить самой, убедиться, какой же он в действительности. Глупо и, как вы говорите, типично по-женски. Я и сцепилась с ним во время дискуссии. А Горчин, вместо того чтобы рассердиться, смотрел на меня уже как на будущую союзницу. Так, впрочем, и случилось. Вы, наверное, читали о деле доктора Вишневского, в котором я сыграла роль отщепенца, выступившего против собственной среды. Даже мой отец, без сомнения человек честный, упрекал меня, он тоже не смог освободиться от пресловутой «профессиональной солидарности». Так и началось. И в это время пришла любовь. А потом он поехал на какую-то учебу в ЦК, и за эти две недели я поняла, что без него я — ничто, что я не способна жить с людьми, не умею работать, не в состоянии думать, быть попросту нормальным человеком. Я ждала каждого его письма, как спасения. Он их писал каждый день, и я тоже, а когда письма не было, я думала, что сойду с ума. Я не девочка, но весь следующий день ходила как в дурном сне. Потом Михал вернулся, и мы поехали на море. Мне было уже все равно, я не думала о последствиях, о том, что скажут люди, чем это может кончиться. Вы знаете, ни один человек не может быть счастливым до конца, с течением времени у него возникают вопросы, на которые он должен себе ответить. Появились они и у меня. Особенно один, который наши отношения представил совершенно в другом свете. Можно ли строить свое счастье на несчастье другого человека? А ведь это был наш фундамент, начало… И я пыталась хотя бы понять его положение. Дело не только в семье. Ведь все, к чему мы стремились, было направлено против того, что для него в течение многих лет было самым важным, что он создавал с таким упорством. Он должен был выбирать между злочевской действительностью, изменение которой было для него делом жизни, и мной, для которой в этой действительности не могло быть рядом с ним места. Если бы он был другим человеком, то, может, попытался бы найти какое-нибудь компромиссное решение, но это было настолько не в его стиле, что я даже на мгновение не могла рассчитывать на такой исход. И наверно, тоже не хотела бы этого… А сейчас, когда все стало фактом, я не вижу никакого выхода. Не знаю, или мои чувства слишком слабы, или я не верю в свои силы, в то, что я способна прожить с ним остаток жизни. Я говорила с его женой через несколько часов после того, как он ей сказал обо всем. Я не верила ему, потому что это говорил больной, изнуренный человек, не отдающий себе полностью отчета в том, в каком состоянии он находится… Его жена — простая женщина, но какая же она внутренне мудрая и прекрасная… Она сумела и в таком положении сохранить человеческое и женское достоинство. И простоту чувств. Она сказала мне: «Я знаю, что вы его любите, что вы будете сильно страдать, но вы молодая, красивая, образованная и еще можете найти счастье в жизни с другим мужчиной. Вы это переживете, а я нет». И тогда что-то во мне сломалось. И хотя я ничего ей не сказала, потому что не могла произнести ни одного слова, она мое молчание должна была понять как согласие. Согласие отказаться от него.

Валицкий слушал ее монолог, все больше вжимаясь в плетеное кресло. Иногда ему казалось, что эта история может касаться каждого, только не этой женщины, говорящей с внешним спокойствием (следы первого стыдливого волнения давно прошли).

— Я не называю свой отъезд бегством, потому что не мне оценивать мои поступки. И не пытаюсь даже найти для них какого-нибудь правдоподобного объяснения… Меня беспокоит только одно — то, что Михал не поймет моего шага, не признает моего участия в том, что случилось, зачеркнет мои чувства и… то, чем я пожертвовала. Он подумает, что ничего такого не существовало, что я с самого начала обманывала его и отступила, когда надо было сделать решающий шаг. Только это приводит меня в отчаяние, уже только это… Для остального придет время. — Она сжала губы, склонила голову и долго сидела в таком положении, пока в ней не утихли скрытые рыдания.

Глава четвертая

«Итак, я сделал первый шаг», — думал Михал Горчин, стоя на высокой веранде районной больницы в Злочеве.

День был холодный, пасмурный, сырость висела в воздухе, ее незаметные мелкие частицы оседали на волосах, лице и руках. Михал наглухо застегнул ворот спортивной рубашки, ему было холодно, а воздух, который он впервые за несколько дней вдыхал полной грудью, застревал в горле.

«Этот шаг я сделал уже там, — мысленно поправил он себя, — не двигаясь с больничной койки. Хватило одного-двух слов, потому что все следующие были уже не нужны, они не могли ничего изменить. И написал несколько писем: в суд, к Старику — оно, правда, было еще у него в кармане, как будто он боялся до конца довериться бумажному посреднику, — к старым друзьям. Я сделал даже второй шаг, шаг в сторону Катажины: официальное предложение. — Вернулось связанное с этим моментом разочарование. — Катажина, должно быть, слишком устала от ожидания, хотя я ее много раз предупреждал, обещал, обещания остаются только обещаниями… Видимо, этим можно объяснить ее молчание… А может быть, за время моей болезни что-нибудь случилось?» Он невольно вздрогнул. «Что это на меня нашло», — сказал он себе почти вслух и сбежал по лестнице к машине, которая стояла у подъезда. Он постучал в стекло — шофер дремал, облокотившись на руль, но, открывая дверь, встретил секретаря широкой улыбкой.

— Как живешь, Болек? — весело спросил Горчин, пожимая его руку. — Соскучился я но тебе чертовски и теперь даю слово, что никуда уже больше без тебя не поеду.

— Вот именно, — подхватил тот, довольный похвалой, — это нужно было товарищу секретарю, как рыбе зонтик. На то я и существую, чтобы вас возить и доставлять туда, куда нужно… Куда мы едем — в райком или домой?

— Домой, я возьму плащ.

Эльжбеты не было. В квартире царил идеальный порядок. Войдя в комнату, он увидел на столе конверт. Эльжбета в коротком письме сообщала о своем отъезде в Грушевню. Ничего больше, как будто бы все остальные дела она оставляла ему. На какое-то мгновение Михалу стало жаль двух уютных комнат, красиво и удобно обставленных, домашней утвари, которую они старательно подбирали, и даже ненужного хлама и мелочей, какими обрастает каждый дом. Он стряхнул с себя эти мысли, пошел в ванную, побрился, сменил одежду. Потом посмотрел на часы. Катажина должна была сейчас быть у себя дома или у родителей.

Но прежде всего — позвонить в райком:

— Что нового? — спросил он секретаршу.

— Все в порядке, товарищ секретарь. С вами хотел встретиться товарищ Юзаля.

— А что ему нужно? — Михал нахмурил брови: визит шефа контрольной комиссии в его отсутствие показался ему довольно странным.

— Не знаю, но я могу попросить товарища Беняса, они несколько раз друг с другом разговаривали, и он, наверное, знает, в чем дело… Еще для вас есть несколько писем.

— Не нужно. Я заеду позже.

«Интересно, — мысль о приезде Юзали не давала ему покоя, — последнее время Старик ни на шаг не двигался из воеводского комитета. Или снова на меня пришли какие-нибудь доносы… Или Эльжбета поехала к Старику? Все возможно, посмотрим… Не нужны тебе эти десять дней по больничному листу, не будет у тебя отпуска, Михал Горчин. Сразу встанешь на третий раунд», — улыбнулся он грустно, не чувствуя обычно помогающей ему в трудные минуты уверенности в том, что он выйдет победителем в очередном поединке.

Он сошел вниз.

— В райком? — спросил шофер, откладывая газету.

— На улицу Окшеи. Только не спеши, я хочу посмотреть на город.

Михал опустил стекло, хотя врывающийся в кабину ветер был холодным и приносил с собой частицы влаги. Горчин смотрел на улицы, дома, магазины как бы по-новому, другими глазами.

— Остановись у магазина, Болек, — сказал он шоферу, невольно краснея, хотя должен был впервые войти в знакомые ворота не крадучись, как вор, а нормально, как будто бы он здесь жил.

Какое-то время Горчин ждал ответа, знакомых шагов в прихожей, потом снова начал стучать, несколько раз рванул за ручку, подождал, опять постучал, наконец, заколотил кулаком в дверь, гудящую, как барабан.

Только тогда открылась дверь за его спиной. Он обернулся и увидел полную немолодую женщину, торопливо застегивающую шерстяную кофту.

— Что вы так стучите? — спросила она. — Там никого нет.

— Ведь здесь живет доктор Буковская.

— Жила. Вчера уехала в Н.

— Что значит «уехала»?!

— А так, нормально. Продала мебель и выехала.

Лестничная площадка закружилась у него перед глазами. Он чувствовал, как он падает вниз, тьма обрушивается на глаза, как тяжелое мокрое полотенце, знакомое ему по больничным снам, как он совсем слабеет. Михал тяжело облокотился на дверь, чтобы не упасть. Все это продолжалось мгновение, но женщина, должно быть, заметила бледность его лица, неожиданно помутневшие глаза.

— Вам плохо? — спросила она, но тут же любопытство в ней уступило обычной женской заботливости. — Я вам принесу холодной воды.

Горчин сел на ступеньку и опустил голову. Ему было уже все равно, исчезло чувство стыда, бессилие охватило все тело, он не был подготовлен к тому, чтобы отразить такой удар. Он даже не запротестовал, когда женщина вложила ему в руки кружку. Потом выпил большой глоток воды, холодной, пахнущей известью. Открыл глаза, лестничная площадка продолжала дрожать, как ландшафт в утреннем, полном тумана и солнца воздухе. Это мрачное, затхлое помещение, с шеренгой прямоугольников дверей, на которых неумелая рука написала мелом: «К + М + Б» — и дату, этот несчастный год, который он никогда не сможет забыть, — все вдруг пропало.

— Простите, — сказал он через мгновение, — высоко здесь. У меня с сердцем плохо. Спасибо за воду. — Он сунул ей в руку кружку и, опираясь на перила, начал сходить вниз. Шел медленно, останавливаясь каждые несколько шагов, в голове была пустота, а в висках медленно и болезненно бился пульс.

«Убежала, когда все решилось так, как она хотела, когда я сделал такой адски трудный шаг, сжег за собой все мосты, все поставил на одну карту… Почему так случилось? Без единого слова, может, только какое-нибудь письмо, несколько слов, как от Эльжбеты… Ведь она же этого хотела, была готова… Не понимаю, почему, почему?»

Он стоял у края тротуара, равнодушно глядя на прохожих. Иногда какое-то лицо казалось ему знакомым, чей-то взгляд с любопытством задерживался на нем. Дождь моросил все сильней. Наконец он сел в машину.

— Домой, — сказал он, не ожидая вопроса шофера.

Михал знал, что в таком состоянии он не может показаться в райкоме, не говоря уже о том, чтобы взяться за нормальную работу и побеседовать с ожидающим его Юзалей. Он закрыл глаза, чувствуя сонливость, парализующую весь организм, как после слишком тяжелой работы.

— Поезжай к райкому, Болек, — изменил он свое решение. — Принесешь мне все письма, адресованные на мое имя. — Горчин закурил сигарету, чтобы сократить это мучительное ожидание и не думать о том, что из здания райкома может выйти кто-нибудь, у кого к нему есть дело, и он должен будет послать его к заместителю, с которым с самого начала не мог найти общего языка. Когда они наконец поехали дальше, Михал вздохнул с облегчением.

— Вы еще плохо себя чувствуете, товарищ секретарь? — спросил Болек. В его голосе не было и следа какого-то нездорового любопытства, а обыкновенная человеческая забота о человеке, которого он любил и к которому был привязан.

— А что, видно? — Горчин неуверенно улыбнулся.

— Да. Все мы в райкоме волновались за вас после этого несчастного случая. Что же с вами произошло?

— Ничего, — ответил Михал. — Глотнул немного воды и попортил себе череп. Но меня трудно прикончить, мой дорогой.

— Знаю, знаю.

— Что ты, Болек, знаешь… Честно говоря, слишком мало мы с тобой говорим.

— Я здесь не для того, чтобы вопросы задавать, товарищ секретарь. И не для того, чтобы слушать, что говорят мои пассажиры. Мое дело, чтобы колеса крутились.

— Я знаю, что ты порядочный человек.

— Иначе не просидел бы пятнадцать лет в райкоме за рулем моей «Варшавы»… Этот Юзаля из воеводского комитета вроде бы весь район хочет перевернуть вверх дном.

— Пусть копается.

— Ну ясно, похоже, снова какие-то негодяи накатали на вас жалобу.

— Я к ним привык, дорогой. — Горчин рассмеялся уже более непринужденно. На какое-то мгновение к нему вернулась прежняя уверенность в себе, ничем не обоснованная, как будто можно было не обращать внимания на присутствие в районе председателя воеводской комиссии партийного контроля.

Это чувство его сразу же покинуло, как только он очутился в своей квартире. Он начал медленно и старательно раскладывать диван. Потом снял с себя костюм и надел пижаму.

«Нужно как следует выспаться, чтобы хоть как-то прошел сегодняшний день, а завтра взяться по очереди за все дела, которые эти разгильдяи наверняка отложили до моего возвращения. И нужно будет заняться всем тем, что Юзаля успел здесь накрутить… Завтра, — он даже привстал на диване, — я сяду в автобус и поеду в Н., за Катажиной. И привезу ее сюда, ей-богу. Или я не Михал Горчин. — Он невольно сжал кулаки, как будто бы уже сейчас готовился к этому решительному бою. — Я привезу ее, даже если бы нужно было весь мир перевернуть вверх нотами».

Михал подошел к буфету. На нижней полке среди стеклянной посуды стояла бутылка водки. Он купил ее несколько месяцев назад, сейчас уже и не помнил, по какому случаю. Взял бутылку и рукой выбил пробку: ему не хотелось идти на кухню за штопором.

«Один я еще никогда в жизни не пил. — Он передернулся. — Но говорят, что водка лучшее средство, чтобы забыться…»

Он налил больше половины стакана и выпил до дна.

— Что за гадость, — сказал он громко. — Нужно чем-нибудь запить… Нет… Все равно.

Лег на диван.

«Я не могу без Катажины. Мне всю жизнь везло, но сейчас счастье меня покинуло. Мне теперь уже не выкарабкаться. Зачем только эти двое вообще меня вытащили из реки». Неловким движением он сбросил стакан и бутылку на пол. Звон бьющегося стекла на мгновение доставил ему какое-то облегчение, он смотрел, как на ковре растет темное пятно, а потом зарылся в кровать, натянув одеяло на голову. Через приоткрытое окно доносилась барабанная дробь дождя по жестяному подоконнику, какие-то неясные отголоски жизни улицы. И прежде чем ушло сознание, он много раз повторял один и тот же вопрос: «Что дальше, Михал Горчин, что дальше?..»


— Ну что, товарищ редактор, так ты никуда и не поехал? — Юзаля со смехом похлопал по плечу Валицкого. При виде старика лицо Стефана смягчилось, но было видно, что он чувствует себя неловко, его явно смущала эта встреча.

— Не поехал, — сказал Валицкий. — Останусь до конца. Я уже порядком знаю об этом деле.

— А я, честно говоря, ничего определенного.

— Вот и хорошо, то есть я хотел сказать — нормально, — понравился Стефан, — потому что тут все такие дела, которые вас, как шефа партийного контроля, не должны интересовать: Это очень интимная история, понимаете, — добавил он раздраженно, а потом, покачиваясь, засунул руки в карманы брюк, глядя куда-то поверх головы Юзали в сторону костела, начал декламировать:

Мы выходим из гипсовых скорлуп

на край ночи,

чтобы путешествовать до рассвета

в незаконченном диалоге.

Над нами только небо —

ночная западня…

Он поколебался.

— Черт, забыл дальше.

— Вот потеха, — тихо засмеялся Юзаля. — Читаете мне на улице стихи. И к тому же ни на что не похожие. Видно, что вы уже немножко на взводе…

— Немножко, — признался Валицкий. — Этот городок меня погубит. — Он засмеялся. — Я остался, потому что хочу увидеть Горчина. Ничего больше, просто посмотреть ему в лицо. Я и сам как следует не знаю, зачем мне это нужно, но я должен его увидеть. А потом мне бы только сесть в машину и никогда больше сюда не возвращаться. Даже если бы здесь родилось пятеро близнецов или было совершено преступление века… Я переехал в Н., дорогой товарищ председатель, чтобы спокойно устроить себе жизнь. И не дам себя впутать в какую-нибудь историю, черт возьми.

— Я еду в громаду[7] Осины. Если хотите немного проветриться, то пожалуйста, — сказал спокойно Юзаля, как будто бы весь этот поток слов прошел незамеченным мимо его ушей.

— Нет, спасибо. Немного поброжу по городу. Я ни на что не гожусь и возьму себе на сегодня отпуск. — Он пожал руку Юзале и, как будто бы боясь, что председатель и дальше будет настаивать на совместном выезде, быстро пошел вперед.

Час назад Валицкий проводил Катажину на автобус. Пассажиров было мало. Погрузив багаж, они вышли из автобуса, у которого в Злочеве была длительная стоянка, почти двадцать минут. Пассажиры смотрели на них с удивлением.

— Почему вы плачете? — Он со злостью вытащил платок и вытер ей лицо.

— Вы не должны были меня провожать. Зачем вам видеть мои глупые слезы?

— Еще раз повторяю, что вы делаете большую глупость. А может, даже еще хуже. Нет, я не могу этого понять, хотя иногда вами и восхищаюсь. Видимо, за свои тридцать лет я не дорос до понимания таких вещей.

— Я не могу иначе, — повторяла она уже какой раз подряд. — Не могу.

— А вы разорвите билет и возвращайтесь домой.

— Мне некуда было бы даже вернуться, — улыбнулась она сквозь слезы. — Я предусмотрительно все ликвидировала.

— У вас здесь есть родители, ваш настоящий дом.

— Нет, неправда. У меня уже нет ничего общего с ними. Они меня по-своему любят, но благодарят бога, что я уезжаю. Я столько неразберихи внесла в их жизнь, а они желают только спокойствия… Вы знаете, я как-то к вам привязалась за эти несколько дней. — Она вдруг переменила тему. — Почему так получается, что вдруг кому-то чужому говоришь о себе все, а не можешь найти слов для близкого человека.

— Я всегда возражал против такого доверия. Там, в парке, вы помните… Я догадываюсь, почему так случилось.

— Почему?

— Чтобы я ему рассказал… Почему вы молчите?

— Я об этом не думала.

— Верю, но так получилось. Ну ладно, если смогу, то я попробую.

— Кондуктор идет, — сказала она как бы с облегчением и вдруг судорожно схватила его за руку: — Спасибо, делайте, как хотите, спасибо…

— До встречи в Н.! — крикнул он вдогонку, когда она стояла уже на подножке автобуса. — Мы должны еще когда-нибудь поговорить.

Автобус описал дугу по площади. Валицкий непроизвольно поднял руку вверх, но сразу же спрятал ее в карман. Неподвижное, бледное лицо Катажины исчезло, как будто его сдул ветер, машина свернула в боковую улицу.

Он пошел в сторону парка, бессознательно выбрав направление, как будто бы какая-то сила тянула его на место вчерашнего разговора. Стефан уже знал, что сегодня ему не уехать из Злочева, что он должен ждать.

Валицкий сел на освещенную солнцем садовую скамейку. Он был недоволен собой за все случившееся и одновременно испытывал какое-то маленькое удовлетворение от того, что не утратил чуткости, что боль другого человека ощущал как свою собственную.

Юзаля в последний раз приводил в порядок свои записи, зачеркивал, исправлял, вставлял дополнительные замечания. Он готовился к разговору с Горчиным, который уже вышел из больницы, но еще не появился в райкоме. Письмо, которое Юзаля ему оставил, должно было завтра вызвать его на работу.

«Да, нелегкий будет разговор, — думал он о Горчине, — мне мешает моя симпатия к нему, его добрая воля и честность и, пожалуй, моя старость…»

Юзаля снова склонился над заметками, но не читал, он хорошо помнил каждую запись, лица своих собеседников, каждое движение их губ, улыбку, смущение и неуверенность вначале из-за того, что они не знали, что же нужно председателю. Ему все время приходила в голову одна и та же мысль: независимо от того, говорил ли он с человеком, относящимся доброжелательно к Горчину, или с его противником, у каждого из них было к нему живое, пристрастное отношение.

Когда он слышал их доброжелательные или обличающие речи, у него все время создавалось впечатление, что Горчин здесь значил что-то, был тем, кто взял на себя всю власть и всю ответственность и не делал из этого тайны. В действии, в каждодневной неутомимой активности он убедительно всем это доказал. Это-то и было важно, ценно, несмотря на десятки других замечаний, которые пришлось терпеливо выслушивать Юзале.


— Я хотел бы спросить, как вам пришла в голову мысль поговорить со мной, но не мне задавать вопросы. Итак, к делу… Из-за чего все у нас началось, вы спрашиваете. Ничего особенного, то есть речь не шла о каком-нибудь конкретном деле, которое бы он или я поставили ребром. Я все-таки начну от случая более общего характера. Предположим, что нужно решить вопрос и это должно сделать человек двадцать. Возможно ли в таком случае единодушное решение? По пустяковому делу, конечно, да. Если же это дело большего калибра, нужно его рассмотреть со всех сторон, нужна дискуссия, обсуждение. Как будто бы все ясно, таким вещам учат в вечерних школах партактива. Я не хочу сказать, что секретарь Горчин не допускал дискуссий, он даже их поощрял, злился, если кто-нибудь из членов бюро говорил: «Хорошо, хорошо, товарищ секретарь, пошли дальше, вопрос ясен». Но у меня создалось впечатление, что это только видимость, что он только доводил до нашего сведения свои решения, не допуская и мысли, что мы могли бы все решить по-своему… Хорошо, я скажу яснее, у секретаря Горчина редкая способность внушать людям свои взгляды, так что они этого даже не замечают. Ставя на обсуждение какую-нибудь проблему, он в нескольких словах, между строк как бы показывает, куда он клонит. И у кого есть хоть немного смекалки, тот хватается за это и ищет аргументы в его поддержку. А известно, что если хочешь ударить, то и палка найдется. Мы никогда не слышали: «Я так смотрю на это дело, а что вы скажете, товарищи?» Правда, давление, которое он на нас оказывал, всегда было незаметным… Вот так это выглядело. Чаще всего я не выдерживал. Иногда даже наперекор своим убеждениям возражал, чтобы опрокинуть постепенно установившийся ритуал. Я надеялся, что, может быть, именно так дам им понять, что дело здесь не только в моем особом мнении, а в том, чтобы принимаемые решения были действительно общими. А какой был результат? Только инспектор Бжезинский с первого слова понимал, что я имею в виду, а порой даже опережал меня. У него одного было какое-то собственное мнение, но он тоже часто молчал, чтобы не портить отношений с Горчиным, а кроме того, его часто не было, он болел. Да еще иногда крестьянин из Осин, Садовский, становился моим союзником. «Ведь секретарь лучше нас знает этот вопрос; если так нужно, то давайте все поднимем руки за его предложение». Такое преувеличенное усердие должно было для него стать предупреждающим сигналом, и он это понимал и раздражался. В результате с течением времени Горчин стал меня считать своим противником, нежелательным человеком, от которого нужно как можно скорее избавиться. Нет, я не скажу, чтобы он начал меня выживать, хочу быть объективным, хотя в этом деле он не был до конца таким уж чистым. Просто он решил тогда меня и Беняса поставить в одно положение — исполнителей своих поручений, вот именно — исполнителей, а не соратников. Я не сразу это заметил. Прихожу к нему с предложением, а он говорит: «Нет». Спрашиваю: «Почему?» — «Я сейчас вам объясню». И показывает мне пробелы, места, не продуманные до конца, трудности, риск, хотя у самого была репутация человека, любящего рисковать. И так было с каждым моим предложением. Я уже знал, что, когда идешь в его кабинет, там может ждать только холодный душ. И все это спокойно, вежливо, без хамства, но настолько ясно, чтобы мне и в голову не пришло забыть о расстоянии, которое нас разделяет.

В конце концов мои нервы не выдержали, я начал бороться.

Я поехал в воеводский комитет и обо всем рассказал секретарю по пропаганде. Тот вызвал Горчина, но немногого добился, а меня этим совсем утопил. Горчин его, конечно, внимательно выслушал, серьезно, как он все делает, а в самом конце рассмеялся. «Что, Залеский рехнулся, что ли? Что ему надо? Райком — это не школа, копаться в мелочах некогда. Пусть лучше отстанет со своими теориями или, если уж он такой умный, писал бы в «Нове дроги»[8]. У меня он должен работать, в Злочеве думать должен я. А если ему не нравится, то найдите ему какой-нибудь другой райком, где существует большая парламентская демократия. В Злочеве еще не пришло то время». Секретарь рассердился, и дело дошло до Старика. Однако Старик верил и, наверное, еще верит в Горчина. Каким-то образом он их помирил, потому что в конце концов Горчин вынужден был признать правоту секретаря по пропаганде. А мне не оставалось ничего другого, как уйти. У меня здесь, в Злочеве, семья, отец еще до войны дом построил, я здесь и остался. Правда, Горчин с готовностью мне помог найти другую работу. Ведь расстановка людей по-своему — его любимое дело. С самого начала он присматривался к директору Дома культуры, тот недотепа был страшный и пьянчужка, ну и, понятно, работы никакой. А мне в школу возвращаться не хотелось, вот я и согласился на эту должность. Хоть многие и говорят, что это явное понижение.

Спрашиваете, как сложились потом наши отношения? Не могу сказать ничего плохого. Странно, но это правда. Вдруг отношения изменились. Он часто сюда заходит. Да, да, это верно, что у него на все времени хватает. Зайдет, посидит, выпьет кофе, все посмотрит, планами поинтересуется, посоветует. Не было ни одного важного мероприятия, праздника, чтобы он меня не брал в комиссию, не давал задания. Почему? Я сам не раз пытался понять, в чем тут дело. Но это на него похоже, он часто делает то, чего никто от него не ждет. Какой он в действительности? А откуда я могу знать? Знает ли он сам? И почему мое мнение должно быть объективным? Именно мое, с моими старыми обидами. Вы говорите, что это моя обязанность, что этого желает воеводский комитет и что это важно для Злочева. Я с вами согласен и не согласен одновременно. Такой человек, как Горчин, здесь нужен. Жаль только, что он плохой партийный работник. Нет, я сам себе не противоречу. Может быть, немного преувеличиваю. Я имею в виду несоответствие между успехами района и вашей оценкой политического руководства. Результаты деятельности района у нас, наверное, самые лучшие в воеводстве. И ваша оценка прежде всего исходит из этого, я понимаю, так легче всего. А через год-два вы должны будете дать Горчину орден, да еще довольно высокий. Но если бы это зависело от меня, я давно бы его снял. Потому что Горчин — человек без грамма самокритичности, эгоист, бездушный и жестокий робот, механизм для осуществления власти. Он не держиморда, — что вы! — он интеллигентный человек, знает, что время культа личности давно прошло. Пока что нет трагедии — он почти всегда прав, и здесь уже вопрос его способностей и везения, но ведь каждый человек может ошибаться. Так вот, когда он начнет поступать неправильно, делать глупости и причинять вред, то может по инерции зайти далеко, и никто его не удержит. И может быть, тогда будет слишком поздно что-либо исправлять? Такая беспощадность в достижении цели для меня неприемлема. А я видел, что рука у него ни разу не задрожала, когда он наносил удары, иногда мне даже казалось, что это доставляет ему какое-то извращенное удовольствие. Нет, он никому не причинял зла попусту, удары, как правило, попадали в виновных. Были случаи, конечно, когда он пытался сначала помочь, предупреждал, посылал людей, вмешивался сам, но не забывал никогда проверить и всегда добивался своего. А такие вещи крепче всего сидят в человеческой памяти, они и умножили число его недоброжелателей. Но главное — это его отношение ко всей злочевской общественности. Здесь мне будет труднее приводить факты, это скорее мои ощущения, но я знаю многих, которые думают так же. Он пришел к нам в ореоле исцелителя, с репутацией человека с сильной волей, в качестве новой метлы, которая здесь наведет порядок. Такая позиция вообще не могла вызвать энтузиазма, согласитесь, но настоящую-то пропасть между собой и остальными он вырыл сам, и именно потому, что приехал сюда с такой миссией, как будто с командировкой в кармане, ни на минуту он не был одним из нас и постоянно, так или иначе, давал нам это понять. Карьерист — серьезное обвинение, но я не нахожу другого слова для определения того, что он собирался сделать любой ценой. Показать, на что он способен, подставить голову под лавровый венок и вернуться к вам уже, наверное, не на должность старшего инструктора. И все время его терзало честолюбие, перед его глазами смутно виднелось победное возвращение. Он толкал вперед, подгонял, выходил из себя, если какая-нибудь кампания удавалась только частично. Четвертое место района в сборе средств на строительство школ привело его в ярость. Он душу хотел из меня вытрясти. И так мне и ответственным за это товарищам наступал на пятки, что мы наголову разбили другие районы. Благодаря нашему первому месту он добился, чтобы в районе был построен сельскохозяйственный техникум и больше начальных школ, чем намечалось. Конечно, как ему воеводский совет мог отказать, если он мог похвастаться такими результатами… За это люди его будут хвалить, но он старался-то не для них, не о них он думал, а только о себе… Почему я так считаю? Я предупреждал, что могу быть несправедливым, но вы хотели знать, что я думаю, вот я и выкладываю все без обиняков. Все его дело — это кратковременные кампании, хотя они и приносили видимые, эффективные результаты. А ведь по сути дела у нас отсталый сельскохозяйственный район, и, чтобы что-нибудь тут изменить, нужны годы изнурительного труда. Но Горчину не было смысла все это делать, потому что пожинать плоды ему бы не пришлось. Даже меня некоторые упрекают за то, что наш Дом культуры не занял первого места в воеводстве через год после моего прихода. Но давайте посмотрим, что будет через несколько лет. И даже если у нас не будет этого первого места, то я уверен, что мы добьемся чего-то действительно важного с молодежью, с детьми. Я на них делаю ставку в будущем, для них работаю.

Я знаю, товарищ Юзаля, что нелегко быть работником районного масштаба. И знаю, сколько есть возможностей споткнуться. Горчин, надо отдать ему должное, шел через все эти ловушки уверенно, несмотря даже на спешку. Он умел делать выводы и из ошибок своих предшественников. Вы знаете, за что полетел Белецкий. Горчина здесь никто не видел с рюмкой в руке. Даже когда секретарь по сельскому хозяйству получил новую квартиру, он не пошел к нему на новоселье. Горчин не отговаривался, а просто сказал, что он не сторонник таких мероприятий. Он всегда был таким даже по отношению к своим ближайшим сотрудникам. А когда люди начали поговаривать о его романе с Буковской, можете себе представить, как к этому отнеслись окружающие. Если бы он был другим, «своим парнем», может, никто и не делал бы из этого такой проблемы. Все мы люди, у каждого свои слабости. Так что, пожалуй, тут он стал жертвой собственной принципиальности. Он, поборник строгих принципов, неожиданно оказался в конфликте с самим собой. И никто ему в этой ситуации не помог и не поможет, потому что он был с самого начала и остался одиноким. И видимо, ему придется отсюда уйти, и не так, как он рассчитывал, не в ореоле славы. Ну, тут уж ваше дело и всего пленума… Я не горячусь. Может быть, немного преувеличиваю. Я не говорю о том, что он сделал хорошего, потому что он сам заботился о том, чтобы свои успехи подать в красивой упаковке… Хотя один бог знает, как это все должно выглядеть. Может, после Белецкого кто-то такой и нужен был, не смейтесь, товарищ председатель, что я сам себе противоречу, но когда такое из себя вывернешь, то появляются сомнения, не правда ли?


— Ну, с передовым председателем громадского совета вы преувеличили, конечно. Я не изображаю из себя скромного человека, где там! Просто не жду, когда меня работа найдет, а сам ее ищу. А что власть сверху велит, то исполняю без разговоров, быстро и самым лучшим образом, как только могу. И чуть больше, если все хорошо получится. А шум, который вокруг меня возник, так это из-за сельскохозяйственного кружка. Кружком я действительно могу похвастаться, у нас результаты отличные, десять тракторов, база, собственная мастерская и каждый год больше ста тысяч дохода. А из-за того, что я, если нужно, могу и речь произнести, наши районные власти и пихают меня на разные конференции да съезды, последний раз я даже в Варшаве был и тоже выступал. Раз есть чем похвастать, так и надо, пусть другие знают и пример берут. На последних выборах мне доверили еще и должность председателя сельскохозяйственных кружков в районе. Да, За́тоня во второй раз выбрали или в третий, не помню. Ничего не скажу, мужик был неплохой. Больших школ не кончал, но с людьми договориться мог, все брал здравым смыслом, и результаты у него были, действительно, ничего себе. Секретарю Горчину этого было мало, он устроил где-то в воеводстве так, что нам добавили еще землицы, и тогда дело пошло вовсю. Раз было спокойно, те нам казалось, что все в порядке. Потом оказалось, что этого мало, что нужно быстрее гаражи строить, трактористов учить, а обученных как-то задержать в селе, чтобы они не убегали на фабрики в город. Ну и кружков нужно было много организовать, а в тех, что уже были, процент крестьян тоже не слишком большой был. Горчин бросил тогда такой лозунг, что не кружок в деревне, а деревня в кружке… И прижал весь актив будь здоров как! Мне, общественному председателю, совсем не попало, а Затоню и этому инженеру из агрономов, Калете, доставалось. И уже болтали, что мы Затоня должны снимать. А он вдруг сам отказался и пошел работать в кооперацию. Но на этом дело не кончилось, потому что он начал жалобы на Горчина писать, и сюда даже из ЦК приезжали… Припоминаете, да? Я защищал Затоня до поры до времени, потому что он столько лет у нас проработал. Но уж видно, так он Горчину насолил, что тот вокруг него ходил, пока мужик сам не попался, голову под топор положил, потому что его эти контролеры даже из кооперации хотели выгнать, но тут, правда, Горчин этого не позволил. Видно, он человек не мстительный, или ему жалко было детишек затоневых, а их у того полно. Я потом обо всем узнал от самого секретаря. Затонь брал деньги из кассы союза и давал в долг своим дружкам, а те ему за это ставили. Он сделал себе, знаете, такой банк из нашей кассы. В бумагах там так намешали, что сам черт ногу сломит, но эти мужики из контроля разобрались, да и те, что деньги в долг брали, тоже в конце концов признались и дали письменное подтверждение. А к тому же Врублевский, секретарь райсовета, с дружками своими повадились ко мне ездить. Постоянно были эти наезды, моя баба мне житья не давала. Права она была, потому что уже денег не хватало, чтобы вторую пару штанов купить… Я же говорю, что сам виноват, уж больно я гостеприимный. Раз приезжает человек из района, я его должен принять, а ведь сухого хлеба или просто борща ему не дашь? Так я чуть не расплакался перед секретарем Горчиным, когда он сюда приехал узнать, правда ли все это. А у него были и другие крючочки на Врублевского, тот какие-то там левые справки давал, льготы частному сектору и что-то еще. Но Горчин, видно, хотел все знать, посмотреть, какой он человек, раз даже такую незначительную вещь проверил… Ох и изругал же он меня тогда. Как сейчас помню. «Ты, старый дурак, — сказал он мне, — что, не мог ко мне прийти? Ну скажи, куда должен идти член партии, когда с ним несправедливо поступают, если не в райком, к своему секретарю? Я с ними покончу так же, как со многими другими мерзавцами. А тебе, старик, тоже за глупость следовало бы всыпать». Потом сменил гнев на милость, а меня все время аж слезы душили, потому что он все по правде говорил. И так и сделал.

Так что многих секретарей я на своей должности пережил, но такого справедливого у нас не было. А самое главное, что у него ко всем людям такой подход. Приедет, поговорит, носа не задирает, из себя большую власть не строит, выйдет с человеком в поле, с каждым встречным по дороге хоть двумя словами да перекинется, умного и глупого одинаково выслушает. Больше слушает, чем спрашивает и объясняет. Не накидывается, как это другие делают: «Так должно быть», «Вы должны сделать!». У него и на разговоры есть время. К этому делу у него вообще дар божий. Целый доклад иногда закатит, будто читает, а сам только несколько раз заглянет в бумажки, чтобы чего важного не пропустить. Не заикается, как другие, не бубнит по писаному и говорит так, что люди каждое слово на лету ловят. Был тут он у нас несколько раз на встречах, мы для него делали такие вечера вопросов и ответов. И всегда зал был полнехонек. Только скажи, что Горчин приезжает. А ведь этих собраний столько, что людей с души воротит. К нему люди шли, потому что режет правду-матку в глаза, на каждый вопрос, даже самый хитрый, умеет ответить. Например, мы на него насели из-за мелиорации. А он сразу посмотрел в свои бумажки и говорит: «Что вы тут мне болтаете о мелиорации, если еще не организовали водного товарищества? Будет товарищество, дадите рабочим где жить, подбросите людей, так через два года мелиораторы сами придут на ваши земли». Ну и нынче весной пришли, сдержал слово. Мы, мужики, таких людей уважаем. Правда, я знаю, что ко всем, как говорят, «ответработникам» он относится сурово, но скажите, товарищ председатель, а как же иначе? Кто много денег получает, с того и спрос больше! Хотя бывает иногда жалко кого-нибудь, потому что знаешь его с хорошей стороны, а если поближе присмотреться, то выходит, что прав секретарь Горчин.


— Честное слово, я не понимаю, зачем эти расспросы, товарищ. Знаю по уставу, что существует партийный контроль. Нет, нет, мы можем поговорить, ведь тайн никаких у меня нет. Вам и любому другому скажу то, что всегда здесь говорю, каждый день… Неудобно мне говорить о Горчине, потому что критиковать его у меня нет оснований, а расхваливать я не собираюсь. Но если вам это нужно, то пожалуйста.

Наверное, вам успел кто-нибудь сказать, что это он меня назначил на должность директора и, по мнению многих, я его любимчик. Как будто с виду так оно и есть. Он в своем роде мой начальник, потому что оценивает мою работу в обществе, но я в нем вижу скорее единомышленника своего, чем судью. Партнера, а не бонзу на районном престоле, которому нужно низко кланяться и усердно поддакивать, даже если он болтает вздор. Признаюсь, что вначале я немного побаивался, зная эти районные отношеньица в других местах, но мы быстро договорились, определили принципы сотрудничества. Он их целиком и полностью соблюдает. Я, наверное, тоже, хотя у меня плохой характер и со мной нелегко жить. Ну, конечно, речь идет не о каких-нибудь глупых выходках, все-таки мне уже за тридцать. А задание он передо мной поставил нелегкое. Привести в порядок этот бедлам, каким был «Замех». К сожалению, не удалось это сделать обычными методами. У меня здесь вначале была репутация самого большого сукиного сына, которого в своей истории видела Руда. Жалобы писали, бегали в райком, грозили в пивных, даже раз… Нет, это к делу не относится… Поэтому он немного нервничал и несколько раз на меня накидывался. Я тоже не остался в долгу, но у него ко мне претензий не было. Он отыгрался на нашем секретаре партийной организации, взял всю организацию в оборот. Я выпросил еще полгода, и сейчас выкарабкиваемся потихоньку. Изменили профиль производства, удалось найти хорошую специализацию. Ввели обоснованные технические нормы. И что самое главное: капиталовложения. Видите эти котлованы и первые железобетонные столбы? Будет почти два гектара под крышей. Я сам не верил, что у нас что-нибудь получится. А попробуйте теперь обо мне на заводе плохое слово сказать — изобьют. Смотрите вы на меня и, наверное, в душе усмехаетесь: «Хвастается этот сопляк за директорским столом, думает, что всего достиг, если дал план и кое-что исправил». Нет? Ну спасибо, но я бы не обиделся, потому что действительно доволен собой. Иногда только мне даже страшно становится, что все здесь как бы само собой идет, если трудностей не прибавляется… Самое главное то, что всё это люди понимают. Никто не любит безалаберности, каждый хочет видеть цель и свое место на предприятии, смысл своей работы. Тогда верят, даже если их прижмешь посильнее. Правда, никто здесь в лепешку не расшибается, чтобы выполнить норму. Нет уже в этом нужды. Суровая дисциплина существует не сама для себя, она только необходимое средство, можно дать поблажку, когда все входит в норму… Я кое-чему уже успел научиться, да и ничего нового здесь нет.

Вы спрашиваете о директоре «Фума»? Он, наверное, не самый плохой директор, но мне кажется, слишком уж изображает из себя великого человека… Люблю или не люблю, мои чувства к делу не относятся. Пожалуй, нет, потому что я не признаю такого стиля. Он любит блистать, хвастает развитием завода, экспортом. А у самого до черта завали на складах, нарушены нормативы, план вымучивает сверхурочными. У меня в голове не укладывается, как можно до такого довести завод. Даже несмотря на объективные трудности… Вы, видимо, думаете о последнем пленуме. Я был членом комиссии, которая обрабатывала материалы, ну и вынужден был выступить, потому что он нам пытался внушить, что мы не должны высказываться по вопросам, в которых не разбираемся. Зачем он сунулся? Мне его даже жалко стало, когда секретарь с ним расправился в конце пленума, — как ни говори, все-таки коллега.


— Это уже наша третья беседа, товарищ Юзаля. С той только разницей, что две предыдущие были по вашей инициативе. Тот разговор в кафе я тоже к ним причисляю, хотя вы ни о чем меня не спрашивали и я вам ничего не сказал. Правда, потом я все время сомневался, сказал ли я вам то, что должен был сказать… Нет, я ни от чего не хочу отказаться, избави бог. Но вы здесь беседовали со многими людьми, нашими товарищами, а я все время разговаривал сам с собой, потому что отдаю себе отчет в том, что сейчас наступил какой-то очень важный момент для всего нашего района, не говоря уже о том, что он решает, наверное, дальнейшую судьбу Горчина. И я, знаете ли, не могу в такой ситуации уклониться, умолчать о чем-нибудь, хотя для меня это было бы лучше. Ведь я здесь второй человек после Горчина, и мое даже самое субъективное мнение вы должны принять во внимание… Я высказал его, но все же, видимо, не до конца. Слишком легкой, как мне теперь кажется, была та оценка. Простите, что я пока все говорю кругом да около, а не вхожу сразу в суть дела… У меня возникли сомнения, и их становится все больше. Вы говорили, чтобы я все излагал по порядку, а я даже не уверен, где начало, а где начало конца или настоящий финал… Все-таки я попробую… Горчин с самого начала мне показался антипатичным. Может быть, потому, что мы слишком разные люди, разные даже в физическом смысле. Он — молодой, рядом со мной почти мальчик, но уверенный в себе и постоянно это подчеркивающий. Совсем зеленый, ведь это его первая работа на таком посту. А я — старый волк, буквально зубы съел на этом деле. Я — со своими взглядами на район, которые в течение многих лет медленно и терпеливо проводил в жизнь. И он — пытающийся сразу же поставить все с ног на голову. Итак, исходный момент, старт к совместной работе был не очень удачным. И, что самое главное, он должен был сыграть известную вам роль, и мы это предчувствовали. А у него была чертовски удобная позиция — наблюдателя и судьи. Наш успех, наш, то есть районного совета, администрации, был одновременно и его заслугой как политического руководителя. Трудно даже к этому иначе относиться. Но каждая наша неудача падала исключительно на мои плечи, он, как говорят, умывал руки. Мог ли я согласиться на то, чтобы он делал из нас, администрации, ширму для прикрытия своих неудачных экспериментов? Так партийный деятель не может поступать, у него должно быть чувство ответственности за весь район. Вот из-за чего я и стал испытывать неприязнь к нему. С течением времени он как будто бы начал понимать, что выбрал неверный путь. Я говорю об этом, чтобы показать и другую сторону медали, изменения к лучшему, которые в нем произошли. Если осуществится строительство химического завода, а похоже, что так оно и будет, уже только за это следовало бы ему поставить памятник. Я, как сегодня, помню, как все это началось. Довольно драматично, кстати. Собрал он нас всех и задал нам один-единственный вопрос: «Возьмемся ли мы, товарищи, за такое трудное дело?» Он сказал именно «мы», и первый раз это слово прозвучало искренне и серьезно. Уж что-то, а размах-то у него есть, в этом ему нельзя отказать, и воображение. И он его в полную силу использовал для того… чтобы расхолодить нас. Всё, по его словам, было против. А все-таки он закончил: «Если нам удастся, это будет революция в районе и самая прекрасная вещь, которую мы можем сделать для него». После многочасовой дискуссии он предложил голосовать, и все были «за». Это было по-настоящему партийное, коллективное решение. Три дня спустя мы поехали в главк с материалами, и нам удалось, как говорится, схватить быка за рога. И тогда мы с ним немного сблизились. Он был такой: если хотел, то мог пойти человеку навстречу. Потом снова лез в свою скорлупу. Открылось дело Врублевского, председателя громадского совета в Осинах, и директора одного из предприятий, которое подчинялось районному совету. И снова было как вначале, то есть плохо.

Я отдаю себе отчет в том, что не сумел усмотреть за всем, ведь человек работает с людьми, должен на них опираться и часто доверяет тем, кто не оправдывает надежд. У меня есть право на какой-то процент ошибок. И я признаюсь в них, без всяких трагедий, хотя это не очень приятно. В конце концов, я не так уж плох и ведь все мои ордена получены не за красивые глаза. Человек должен знать, чего он стоит, и как-то оценивать себя. Конечно, без фанфаронства. Однако он не хотел учесть того, что я только человек и могу ошибаться. Раз даже я так разволновался, что предложил ему поменяться местами, но он только посмеялся и похлопал меня по плечу, как мальчишку. Другое дело, что он от меня тогда отстал на какое-то время. И все-таки я не мог успокоиться. Не мог спокойно работать, принимать решения, иногда, стыдно признаться, затягивал дела, думая, что они сами решатся. Бог знает, на что я рассчитывал. А Горчин тогда, наверное, ждал и потирал руки от удовольствия, что снова мне утрет нос. У него стальные нервы, и это его могло развлекать, а меня выводило из равновесия. Раз я ему один на один все взял да и выложил, а он сделал удивленные глаза: «Вы, видимо, немного устали, товарищ Цендровский, возьмите себе побольше отпуск, поезжайте куда-нибудь в горы или на море. Это вам поможет». И я, признаюсь, понял тогда, что единственная возможность для меня остаться на своем посту — это чтобы ушел Горчин. Не удивляйтесь. Я здесь с самого начала. Только несколько нас, старост, во всей Польше осталось с тех первых лет. За эти годы я отдал всего себя и не могу позволить, чтобы кто-то из меня здесь делал марионетку и губил то, чего я достиг. А быть представителем совета для того, чтобы перерезать ленты и председательствовать на совещаниях, я не собираюсь, еще чувствую в себе силы для нормальной работы. Почему я об этом так пространно говорю? И снова вас, наверное, удивлю. Не Горчин виноват в том, что у нас сложилась такая нездоровая обстановка, а мы, и в первую очередь я сам. Потому что времена изменились, все наконец стало на свои места, а мы, старые работники, носим в себе остатки прошлого. Авторитет для нас — святая вещь. Ведь если бы мы в самом начале поставили вопрос ясно, сказали бы ему об этом в глаза на бюро или даже на пленуме и раскритиковали его поведение, мы теперь имели бы право отстранить Горчина, если бы он и дальше действовал своими методами. А пряча головы в песок, мы как бы дали ему моральное право действовать по-своему. А он его использовал. Видимо, он и от вас из воеводского комитета получил наказ, выполнять здесь роль скорой помощи и пожарной команды. А мы, когда лишились Белецкого, не сделали из этого никаких выводов. И скажите, по отношению к кому здесь нужно делать выводы? Вот почему, хоть я и знал о его романе с Буковской, дочерью моего старого друга, и, честно говоря, мне очень хотелось использовать это против него, но я не мог ничего сделать. Нет, не потому, что Буковский — мой друг, а к Катажине я отношусь, как к собственной дочери. Не потому. Что-то я начал, видимо, понимать в этом деле. Беседы с вами подтолкнули еще больше мои мысли в нужном направлении. А к тому же он подал на развод. Своим решением он закроет много ртов, и даже если бы вы хотели снять его за аморальное поведение или как следует ему всыпать, то и это будет нелегко. Впрочем, не мне судить и предугадывать, как поступите вы и секретариат воеводского комитета или наше бюро. Я его буду защищать… Да, не делайте таких глаз. Я здесь на него вешал собак, но я думаю, черт побери, что он из себя что-то представляет и мы с ним в конце концов договоримся с вашей помощью. Нет, я не увлекаюсь, а просто верю в людей. Мне нелегко было обо всем этом говорить. Кто охотно признается в ошибках? То, что вы сейчас услышали, стоило мне много здоровья, бессонных ночей, но совесть у меня не была бы спокойна, если бы я вам не сказал правды. Здесь, наверное, дело не только в моей совести, а в чем-то более важном. Уход Горчина был бы какой-то потерей с точки зрения нашего дела.

То, что перемены нужны, сомнения нет. Горчин должен остаться, но так же, как он до сих пор брался за все и за всех, он теперь должен взяться за себя. И мы должны ему в этом по-партийному помочь. Я придерживаюсь такого мнения, независимо от того, правится ли оно кому-нибудь или нет.


Все эти собеседники стояли у Юзали перед глазами, он слышал отдельные слова, высказанные людьми, которые делились с ним своими сомнениями, которые задавали ему и себе вопросы, касающиеся не только конкретного человека, но идущие дальше, ищущие эталона и смысла политической работы.

«Какой же ты, в конце концов, Михал Горчин? Сколько у тебя лиц и сколько шкур, которые на тебя надела жизнь, школа, работа… Какой же ты в действительности, друг нашего дела?»


Михал поднял телефонную трубку. Он понимал, что бессмысленно откладывать этот разговор на завтра. В течение нескольких секунд, нужных для того, чтобы соединиться с городской гостиницей, он еще надеялся на то, что Юзали нет в номере, может быть, он сидит внизу в ресторане или гуляет по городу, но администратор развеяла его надежды.

«Ясно, — успел подумать Горчин, прежде чем услышал в трубке спокойный, немного хриплый голос Юзали, — старый филин сидит в своем гнезде».

— Ну конечно, приходите, — Юзаля ответил, немного помолчав, казалось, будто он колебался, — я здесь умираю ст скуки и только тешу себя надеждой, что это мой последний вечер в вашем Злочеве.

«Последний вечер, — повторил Горчин, откладывая трубку. — Кто знает? Если и для меня последний, то я согласен. В противном случае тебя, старичок, ждет еще большая работа».

Горчин вышел на улицу. Он перешел парк по аллее около закрытого на лето Дома культуры, потом по тропинке обошел неосвещенную площадь перед зданием районного совета.

Несмотря на то что еще не было поздно, город опустел. Удручающее впечатление вызывали пустые и темные помещения магазинов с витринами, излучающими бледный свет, мрачные громады костелов и учреждений, длинные, стертые туманом очертания боковых улиц. И сейчас он испытывал что-то вроде благодарности Юзале за то, что он есть в этом городе и ждет его прихода, единственный человек в этой отгородившейся от него массе людей, к которому он может теперь обратиться.

Около автобусного вокзала стояло много людей, поджидавших последние автобусы, чтобы разъехаться по своим деревням. Больше всего шумели ученики вечерних школ. Им не мешала ни темнота, ни долгие минуты ожидания.

«Слишком уж я затянул с решением этого вопроса, — думал Горчин о строительстве нового большого вокзала с клубом для учащейся молодежи и с удобным залом ожидания. — Столько дел я еще не успел начать. — Он неожиданно разозлился: — Почему же все, черт возьми, должно всегда исходить от меня? Я так долго не протяну, слишком много всего свалилось на одного человека…»

Горчин еще не хотел понять, что именно он сам навязал такой стиль в работе. Он всегда был здесь высшим авторитетом в важных и даже мелких делах, ограничив роль остальных только до четкого исполнения.

Когда Михал вошел в комнату, Юзаля поднял глаза, но не изменил положения. Он продолжал сидеть на кровати в небрежной позе, в рубашке, расстегнутой на груди, с засученными до локтей рукавами. На круглом столике рядом с кроватью стояли бутылки с пивом, лежали пачки сигарет, пепельница, наполненная окурками, и какая-то книга.

— Здорово же на вас взъелся Старик, — Горчин подошел с протянутой рукой, непринужденно улыбаясь, — если он вас выслал в такое путешествие.

— Да, похоже на то. Садитесь, товарищ секретарь. — Юзаля показал на единственное кресло, стоящее у стены. — У каждого есть какой-нибудь начальник, который вспоминает о нас в самый неподходящий момент… Может, пивца? — Он пододвинул Михалу одну из неначатых бутылок. — Что, не любите?

— Я пиво не очень люблю, да к тому же сегодня пил более крепкие напитки.

— Крепкие? — Юзаля сощурил в улыбке глаза и покачал головой. — Что-то здесь не так, у вас ведь репутация мрачного трезвенника… Понимаю, это реакция на Белецкого.

— Не только, — неуверенно возразил Михал, — у нас тут есть или, лучше сказать, были товарищи с размахом, они любят быть щедрыми за государственный счет. Вот мне и пришлось их немного унять, ну и нельзя же подавать другим дурной пример.

— Да, — Юзаля на минуту задумался. — Белецкий не только сам пил, но и втягивал людей, стараясь поддержать так называемую традицию… Вы с ним были знакомы?

— Немного, так получилось, что я редко сюда приезжал, когда работал в воеводском комитете.

— Я его знал хорошо. Он был, как говорят, свой парень. И при том неглупый и энергичный. Здесь, в злочевских лесах, мы поймали в сорок седьмом «Мурата». Он тоже принимал участие в его поимке. А теперь работает замом председателя потребительского кооператива недалеко от Н. Жаль человека, — вздохнул Юзаля, — ну что же делать, сам виноват.

«Если бы я тогда ударил, — думал Юзаля, одновременно стараясь слушать Михала, — ударил сильно и справедливо, как полагается, может быть, и не дошло бы до личной трагедии человека и авторитет партии не пошатнулся бы».

— Не понимаю, почему вы нем говорите? Разве есть…

— Нет, я не хочу сравнивать. Просто мне вспомнились старые времена, товарищ секретарь. Мне иногда кажется, что стоит к ним почаще возвращаться — легче тогда понять сегодняшний день.

— Мне не к чему возвращаться, — резко ответил Михал, все еще не понимая, к чему клонит председатель.

— Я знаю. И в этом самое большое ваше несчастье. Вас, молодых, которые не чувствуют за своей спиной опоры в прошлом. Конечно, прошлое было разное — плохое и хорошее, но оно нас научило жизни и борьбе. Да, борьбе, это великое слово, и нельзя им понапрасну бросаться, но мы часто о нем забываем. Особенно вы, потому что вы не выросли из этой борьбы и не чувствуете ее настоящего духа…

Разговор постепенно оживился. Они перешли от общих вопросов к конкретным делам Злочева. Говорил главным образом Михал. Рассказывал о прежних достижениях района, рисовал перспективы на будущее. Юзаля одинаково внимательно слушал все. По нему не было видно, что его больше всего интересует. Он сидел на кровати, курил сигареты, редко смотрел в лицо Михала. Когда тот остановился, Юзаля предложил:

— Пойдемте вниз, выпьем кофе. У нас тут неплохой ресторанчик.

— А может быть…

— Что вы все здесь так этого боитесь?

Михал подавил в себе желание возразить.

— Хорошо, идемте, — сказал он коротко.

В кафе, несмотря на позднее время, было полно народу. В основном тут была молодежь, студенты, возвратившиеся домой на каникулы, одинокие люди, немногочисленные первые туристы и постояльцы гостиницы со служебными командировками в карманах.

— Два больших кофе и две рюмки вишневки на роме, — заказал Юзаля.

На столик официантка поставила бумажные салфетки и чистую пепельницу, чашечки с кофе и рюмки, появился даже букетик слегка увядших гвоздик.

«Быстро сориентировались, что пришло районное начальство, — подумал развеселившийся Юзаля, — я уже и не помню, когда меня так быстро и вежливо обслуживали, как будто в лучшем ресторане… Горчин, видно, здорово их держит, если его везде так встречают».

«Почему председатель молчит? Почему не атакует?» — размышлял Михал.

— Ваше здоровье, товарищ председатель. — Он поднял рюмку, — За успех вашей миссии.

— Ты искренний человек, секретарь, — усмехнулся Юзаля, слегка оттопырив губы.

— А почему я не должен быть искренним?.. Что вы делаете?! — удивился он, видя, как Юзаля переливает содержимое рюмки в кофе.

— Мне так больше нравится. Я этому научился во Франции, еще до войны. И так осталось… Ну что же, давайте выпьем за мою миссию. — Он сделал глоток этого, ставшего более крепким кофе. — Я старался присмотреться к атмосфере, которая здесь в последнее время создалась. И хочешь не хочешь, а пришлось постоянно сопоставлять не только то, что вы тут сделали, но и то, что вы должны были сделать, что в здешних условиях было жизненной необходимостью. Я должен сразу сказать, что знаю о том, что у вас была нелегкая работа, что было трудно убедить людей — как работников аппарата и актив, так и остальных. И все-таки я думаю, что, несмотря на довольно большие успехи, вам это полностью не удалось. Вашим главным грехом я считаю то, что вашу политику не понимали окружающие… Нет, не прерывайте меня. Отсюда берутся эти «доброжелательные» голоса, что новый секретарь — самоуверенный, не считающийся ни с чьим мнением самодержец. Не обвиняйте меня в упрощении, я понимаю разницу между тем, что вы вынуждены были непосредственно брать на себя, и тем, что даже придуманное вами должно было исходить от коллектива, которым вы руководите.

— Как это, по-вашему, должно выглядеть на практике? — иронически заметил Горчин. — Извините меня, но мне кажется, что во всем, что вы сказали, слишком много философии. И не забывайте, что меня сюда прислали работать.

— Черт возьми, — довольно громко рассмеялся Юзаля. — Ты меня стаскиваешь за штаны с облаков на землю. Хорошо, но еще минутку… — Он сразу стал серьезным и продолжил свою мысль: — Вы не хотели слышать никаких откликов, которые должны были к вам возвращаться после разных решений, а особенно непопулярных. Вы здесь отстранили людей, которые все-таки пользовались авторитетом и доверием в обществе, и заменили их людьми более умными, которые умели лучше организовать дело, но не умели или не хотели заниматься всем тем, что выходило за рамки их профессиональных обязанностей. Вы оставались одиноким. Ну, скажите искренне, есть ли у вас здесь друзья, люди, которые в любую минуту встали бы за вас стеной? Ну, скажите…

— Честно говоря, я никогда не был компанейским, человеком.

— Я не о таких людях говорю.

— Может быть, вы и правы. Хотя разве это так важно?

— Увидим. Может быть, даже скоро. Вы своими руками создали вокруг себя недоброжелателей, которые только и ждут случая, чтобы начать атаку. А сколько таких, которые могут нейтрализовать действия ваших недоброжелателей? Я сказал: ждут. Я выразился не совсем точно. Они уже принялись за работу. Роман с этой девушкой… Не протестуйте, это не тайна, как вам казалось… Он их раззадорил, и, наверное, дело не кончится только писанием анонимок. Да, секретарь, вы всегда от всех требовали сурового соблюдения принципов и за их нарушение брали людей за горло. Это еще проходило, когда они не могли к вам придраться. Все ваши наставления о социалистической морали, которые вы им читали по любому поводу, теперь людям кажутся лицемерными и циничными. Да, циничными, потому что так же, как вы рассматривали голые факты, так и их не интересует ничего больше. Так уж бывает, если в каком-нибудь монолите обнаружится щель, — тогда в нее вставляют стальной лом, и его уже нетрудно разрушить.

Михал слушал внимательно, до него даже доходили несказанные слова, которые председатель воеводской комиссии партийного контроля из деликатности не хотел говорить. Но искренность Юзали, с которой он делился своими впечатлениями, вместо того чтобы его обезоружить, леденила.

— Значит, вы все знаете? — спросил он после минуты молчания.

— Все или почти все. Конечно, все то, что я мог узнать от товарищей, из документов, из изучения этой, как я сказал, атмосферы. — Юзаля многозначительно развел руками.

— Шутки в сторону. Знаете ли вы о том, что я подал на развод?

— Знаю. И что развод может изменить?

— Вы считаете, что ничего не изменит?

— Да, — немного подумав, Юзаля кивнул головой.

— Надеюсь, что Старик иначе оценит мое решение.

— Старику здесь нечего оценивать. Он сюда прислал меня — вы прежде всего это должны уразуметь. Только поймите меня правильно. Я просто не признаю, когда прячутся за чью-нибудь спину. Партия наделила меня большой ответственностью, и я не собираюсь от нее уклоняться и перекладывать ее на плечи кого-нибудь другого, даже если это Старик.

— Вы знаете, — мрачно сказал Михал, — я прожил со своей женой почти четырнадцать лет, и она мне не дала того, что эта женщина за несколько месяцев. Вот почему я протестовал, когда вы назвали наши отношения романом.

Неожиданно Михала охватил панический страх, чувство поражения причинило боль, как укол в открытую рану. «Женщина, для которой я не колеблясь поставил все на одну карту. А сейчас, когда мне труднее всего, ее нет рядом со мной, и я совсем не уверен в том, что она вернется и нам удастся воскресить то, что было так прекрасно и не похоже на все существовавшее до сих пор».

«Я не смогу его убедить, — думал Юзаля, уже смирившийся с этой мыслью, — он глух ко всем аргументам, к голосу рассудка, к тому, что от него могут потребовать. Он не признает никаких доводов, кроме своих. Он угорел от своей недоброй любви, ослеп и оглох. Мне не удастся переубедить его, хотя, откровенно говоря, я и сам не очень уверен в том, хорошо ли будет, если он изменит свое мнение. Ведь это по-своему прекрасное чувство и такое человеческое, достойное как сочувствия, так и зависти».

«Ты не прав, ты, чертовски симпатичный старикашка. То есть прав, но все, что ты говоришь, не относится ни ко мне, ни к Катажине, ни к нашему злочевскому мирку. Ты понимаешь, как сложен этот мир, ты сам это испытал, но по отношению к конкретному делу чуткость покидает тебя, остаются только принципы. — И сразу же после того, как он подумал об этом, его как обухом по голове, поразила мысль: — Ведь ты, Михал Горчин, в течение двух лет пребывания в Злочеве был именно таким! Сколько раз ты отгонял от себя всякие сомнения, даже если была хоть малейшая возможность оправдать человека, аргументы к его защиту, очень сомнительные и неоднозначные дела, которые в молчании одобряло бюро, а актив принимал с недоверием. А ты сам брался за следующее дело, боясь собственных мыслей».

Слова Юзали уже совсем перестали до него доходить, потому что все дальнейшие аргументы не были важны, собственно говоря, было важно не то, что он сказал, а то, что его слова высвободили в Михале. Казалось, что Юзаля подставил ему зеркало, в котором он наконец увидел себя, свои дела и решения, весь этот злочевский мир с самим собой на переднем плане в гротескной позе, твердо стоящим с широко расставленными ногами на гранитном пьедестале, с толпой людей, безуспешно пытающихся стянуть его на землю. Теперь Горчин уже не чувствовал страха, он поднял голову выше, выпрямился, равнодушный даже к этому ослепляющему свету, который снова на какое-то мгновение зажегся под черепом, чтобы сейчас же погрузить его в серый бесцветный мрак.

— Михал, что с тобой?! — Юзаля схватил его за плечо, потом заботливо приподнял его голову выше, потряс, видя пустой, отсутствующий взгляд. — Черт, ведь не подействовали же на него так эти две несчастные рюмки!

— Все в порядке, — сказал тихо Горчин. — Дело не в водке. Это было как удар в голову. Такой же блеск, как тогда в реке.

— Дурак я старый, ведь ты же болен. Посиди минутку, я поймаю какую-нибудь машину и отвезу тебя домой.


— Пойдемте ко мне, — сказал Михал Горчин. — Ну пожалуйста, пойдемте. Что я, впечатлительная девица, что ли!

— Не стоит. Лучше ты придешь ко мне, скажем, через неделю, в воеводский комитет, и мы закончим наш разговор, — не очень уверенно возражал Юзаля. Все, что в нем было человеческого, протестовало против продолжения разговора-следствия, он понимал, в каком состоянии находится Горчин, но, с другой стороны, этот диалог достиг такого предела искренности, создалась такая атмосфера, которая в будущем могла уже не повториться, — Горчин снова мог замкнуться в своей скорлупе.

— Поп свое, а мужик свое, — рассмеялся наконец Михал. — Перестаньте уж.

— Помни, что ты сам этого хотел, — уступил в конце концов Юзаля.

Они поднялись по лестнице. Свет, включенный ими внизу, погас. Михал, пошарив по шероховатой стене, нащупал какую-то кнопку. Однако он ошибся, зазвенел звонок. Горчин тихо выругался и только на другой стороне двери нашел нужный выключатель.

— Кто такой этот журналист? — Он начал рыться в карманах в поисках ключа. — Как его там…

— Валицкий. Пригодился парень, правда? — Юзаля замолчал, понимая, что Горчин хотел услышать совсем другое.

Валицкий действительно как с неба свалился. Когда Юзаля вышел, а вернее, выбежал в холл, чтобы позвонить на стоянку такси, Валицкий стоял около комнаты администратора и раздумывал, что делать дальше. Он просидел два сеанса в кино и еще чувствовал большой сумбур в голове, какой обычно остается после того, как насмотришься стрельбы и скачек в ковбойском фильме.

— Что случилось, товарищ Юзаля? — схватил его за руку Валицкий, первый раз увидев панику на обычно всегда спокойном и непроницаемом лице. — Там дерутся?! — попытался он пошутить.

— Мы сидели с Горчиным, и вдруг ему стало плохо. Я должен его отвезти домой. Какой там номер стоянки такси?

— Бросьте, перед гостиницей стоит моя развалюха.

— Будьте так добры.

— Буду, буду, — засмеялся тот, потому что эта изысканная вежливость председателя показалась ему совершенно неуместной. — Давайте взвалим его на спину — и домой. Видимо, вы, товарищи, взяли слишком большой темп. А он, бедняга, непривычный.

— Перестаньте болтать, — шикнул на него Юзаля. — Он сегодня утром вышел из больницы. Моя вина, что я об этом раньше не подумал.

— Простите, — буркнул Валицкий. — Это вина чертовых врачей, которые его так рано выписали.

Горчин вяло сидел у столика, безразличный ко всему окружающему. Но чувствовал он себя лучше и не хотел, чтобы его поддерживали. Однако на улице им пришлось взять его под руки.


— Что он здесь делает? — спросил Михал в прихожей, закрывая за собой дверь.

— Кто? — Юзаля не сразу понял, о ком спрашивает Горчин.

— Ну, этот журналист.

— Собирает в районе разные материалы для газеты. Вы как будто жаловались, что слишком мало пишут о ваших успехах.

— А что вы думаете, конечно, мало, — попробовал рассмеяться Михал, но лицо его посерело. — Я догадываюсь, что его у нас интересовало.

— Многое, в том числе и ты. Потому что и в газете набралось порядком жалоб.

— Понимаю, — буркнул Горчин. — Прошу сюда. — Он открыл двери в большую комнату и пропустил вперед председателя.

— Слушай, Михал, — с каким-то беспокойством в голосе сказал Юзаля, — я прежде всего хочу, чтобы ты понял и запомнил одну вещь: оценивая партийного работника, нельзя отделять прошлое от настоящего. Ведь речь идет об одном и том же человеке. Такая перспектива должна быть у нас перед глазами, иначе это было бы несправедливо, причиняло бы зло человеку, а нас, воеводский комитет, вводило бы в заблуждение. Ты наш с того момента, когда вырос из пеленок, все твои успехи и поражения — наши, и не может быть ничего, что не имело бы значения сейчас, что можно отбросить… Во всяком случае, у меня такое мнение, и я думаю, что мне удалось бы его защитить, если бы у кого-нибудь были на этот счет сомнения.

— Давайте попьем чайку. Садитесь, где вам будет удобно. Я зажгу газ. — Михал оставил Юзалю в комнате и вышел в кухню.

Однако Юзаля не сел. Он закурил сигарету и начал ходить по комнате, останавливался перед буфетом, рассматривал цветные репродукции на стенах, какое-то время смотрел в темное пространство за окном.

«Как же трудно, — думал он, — быть партийным работником, особенно в таком месте, как Злочев. Именно быть, а не только знать, каким он должен быть. Стать попросту одним из работающих здесь и живущих с самого рождения и одновременно быть умнее их, больше знать и понимать, иметь воображение, непоколебимые убеждения и упрямство. Это по-настоящему трудно, особенно для них, молодых. А такие ведь и должны быть, потому что самое главное в том, чтобы они начинали как можно раньше, расправляли крылья, перехватывали у нас, уставших от нелегкой жизни и борьбы, эту эстафету. И несли ее дальше, еще крепче держа ее в своих руках… И все же с такими рассуждениями я не распутаю этого дела. Легко все объяснять трудностями, а я приехал сюда для того, чтобы учесть все обстоятельства дела и внимательно, без сантиментов рассматривать их».

— Сейчас чай будет готов, — сказал появившийся в дверях Горчин. Его лицо было уже более спокойным, в своей квартире он чувствовал себя увереннее.

— Зачем все это, Михал? — запротестовал Юзаля, увидев тарелки с хлебом и тонко нарезанной сухой колбасой, — В такое позднее время мы могли бы обойтись и без еды, да и для здоровья вредно.

— Вредно, не вредно, — ворчал Горчин, — знаю только, что я голоден.

Михал вышел в кухню, и его снова охватило беспокойство. «Что дальше? — Он старался успокоиться. — Примут ли они меня такого, будут ли верить дальше или отвергнут? А Катажина? Нужен ли я ей? И на всю жизнь? Или она уже меня бросила?..»

— Что с тобой, Михал? — Юзаля стоял в дверях кухни и смотрел на него с таким же беспокойством в глазах, как за столиком кафе. — Снова плохо себя чувствуешь?

— Нет, — солгал Горчин.

— Я ведь вижу. — Юзаля обнял его за плечи. — Давай-ка на сегодня оставим все это.

— Перестаньте вы твердить одно и то же. — Он энергично выпрямился. — Вы меня прямо какой-то бабой считаете.

Они вернулись в комнату. Михал был зол на себя за это очередное доказательство своей слабости.

— Ну так спрашивайте, — резко сказал Горчин, — ведь я не святой дух, или говорите сами, хотя бы то, что можете сказать. Давайте перестанем играть в прятки.

— Лучше я тебе расскажу все, что я успел узнать от людей и до чего додумался сам.

Юзаля начал говорить. Монотонным голосом, старательно подбирая слова, он делился с Горчиным фактами и своими наблюдениями, тщательно продуманными и соединенными друг с другом логической цепью. Михал сидел молча, не прерывая, хотя иногда внутренне просто выходил из себя, видя, как несправедливо или поверхностно судят о нем. Однако он сдерживал свое возмущение, пытаясь сосредоточиться, чтобы позже объяснить все Юзале. В других случаях он не мог не удивляться проницательности оценок председателя. Рассказ Юзали наглядно показал ему целые залежи неиспользованных возможностей, упущенных шансов, источники совершенных ошибок.

Юзаля, вопреки своим прежним намерениям, начал раскрывать все, чем располагал. И его удивляло, а одновременно и тревожило спокойствие, с которым Горчин воспринимал его слова. Неужели Михал, до сих пор отмахивающийся даже от видимости критики, неожиданно начал с ним соглашаться? Не о таком пассивном согласии он думал, по правде говоря.

— И что ты теперь скажешь, секретарь? — спросил он наконец Горчина. — Ты требовал вопросов. Теперь они у тебя есть. Собственно говоря, есть только один: кто прав?

— Не слишком ли это, товарищ Станислав, — требовать ответа на такой вопрос от меня, — сказал Михал тихо. — Во всяком случае, сейчас, так с ходу?.. Нет, я на себя такое не возьму… Когда-нибудь, наверное, я себе отвечу на ваш вопрос до конца, но для этого нужно время, раздумья, придется бередить больные места… Так что увольте.

— Это уже и есть почти ответ, — улыбнулся Юзаля. — Вот та первая нить взаимопонимания, за которую мы должны ухватиться. Да, твои сомнения говорят, что ты следуешь за моей линией, которую я веду в этом деле. Итак, голову кверху, Михал. Увертки хороши только на ринге.

Михал встал и подошел к столу, около которого на спинке стула висел его пиджак. Из бокового кармана он вытащил смятый голубой конверт. Потом вернулся, держа его перед собой, и сел напротив Юзали.

— Видите, — сказал он, глядя прямо в глаза председателю, — вот доказательство моей слабости и поражения. Я уже был на краю пропасти, откуда человек видит только черную бездну. Я хотел прыгнуть, готов был совершить этот шаг в течение нескольких последних дней, даже еще сегодня. И вы заставили меня вспомнить, что меня зовут Михал Горчин и что я член партии… Здесь написано, что я отказываюсь от своего поста, — добавил он, — а вернее, было написано. — Он разорвал конверт и смял его в руке.


Было уже около пяти тридцати. Валицкий стоял уже больше десяти минут. Он понимал, что если Михал Горчин сейчас не покажется в дверях дома, все его расчеты окончательно рухнут.

«Наверно, лежит себе спокойно в кровати, испытывает моральное похмелье, но уже освободился от всех опасений и тревог. Разговор с Юзалей уже позади, он покаялся и обещал исправиться, рассчитывая на легкое прощение для блудного сына, покорно вернувшегося на правильную дорогу. И от своей девушки отказался, отбросил ее, как ненужный балласт. Итак, ты снова попался, мой милый, глупенький Стефан Валицкий. Ты дал себя обмануть, как ребенок, как какой-нибудь наивный простачок, благородной иллюзией борьбы и страданий… Утешься только тем, что главный редактор будет доволен».

Валицкий завел мотор. Еще минуту он смотрел с последним проблеском надежды на двери дома, которые все еще притягивали его взгляд. Потом тронулся, разворачивая машину, чтобы выехать на мостовую. Когда наконец он включил первую скорость, из дома выбежал Михал Горчин и бросился напрямик через газон в сторону парка.

У Валицкого так екнуло сердце, что он невольно отпустил сцепление, и мотор заглох. Не спеша он повернул ключ зажигания, машина двинулась с места и затормозила, загородив дорогу Михалу. Горчин остановился. Он не узнал ни автомобиль, ни сидящего внутри мужчину, который дружески ему улыбался.

— Это я, Валицкий, из «Газеты работничей». — Он открыл дверь, догадываясь по отсутствующему взгляду Горчина, что тот его не узнал.

— У меня нет времени, — Горчин, как бы протестуя, поднял руку, — я спешу на автобус.

— Садитесь, я вас подвезу.

— Ну если так, — пожал тот плечами и неуклюже влез на переднее сиденье. — Откуда вы здесь взялись? Куда вы сворачиваете?! Ведь на вокзал вправо!

— Правильно еду, я даже сказал бы, очень правильно, — безмятежно засмеялся Валицкий. — За эти несколько дней я успел неплохо познакомиться с вашей дырой. Едем прямо в Н., товарищ секретарь.

— Ах, понимаю, вы вчера слышали наш разговор с Юзалей.

— Вот именно, и быстро сообразил, что нужно вас забрать с собой… Караулил здесь почти с пяти часов, — добавил он серьезно.

Валицкий чувствовал теперь огромное облегчение и одновременно легкое, уже совсем другое, чем прежде, возбуждение. Он до предела давил на газ, по-сумасшедшему резал виражи, мчался вперед, только бы как можно скорее оставить за собой этот город.

«Вот рядом со мной сидит сонный, измотанный человек, которого по-прежнему мучает совесть. И не знает, что я ему многим обязан. Он ухватился за одну мысль, союзником которой стал и я, и несется вперед, вслепую, как бабочка на огонь. Я бы мог его сейчас обнять, пожалуй. Мог бы, хотя он наверняка посмотрел бы на меня, как на сумасшедшего. И трудно было бы этому удивляться, потому что и он, и я, все мы боимся проявлений нежности. Хоть и бережем в себе робкое право на надежду. Этого никто и ничто не может у нас отнять. Ни у тебя, Михал Горчин, ни у меня, у которого много раз запутывались жизненные дорожки».

— Я думал, что вас не дождусь, — сказал Валицкий, — что вы раздумали или вам что-то помешало.

— И вы бы очень расстроились? — чуть насмешливо спросил Горчин.

— Очень, — ответил серьезно Валицкий.

Михал уловил эту серьезность в его голосе, какое-то время внимательно присматривался к нему, но только сказал:

— Чертовски хочется спать.

Глаза у него слипались, горло пересохло.

— Так спите, я вас перед Н. разбужу.

«Мы еще успеем поговорить, — подумал он, — я в этом не сомневаюсь. Нам нужно будет сказать всего несколько слов, чтобы договориться, чтобы узнать друг друга. Так что спи, братец, не сомневайся, между нами будет полная ясность».

— Я почти не спал, — сказал Горчин, как бы оправдываясь, — но, думаю, мне хватит нескольких минут, чтобы быть в форме.

— Тяжелая была ночь?

— Скорее, необыкновенная, — улыбнулся Горчин своим мыслям.

Он прикрыл глаза, но сон не приходил. И все-таки Горчин чувствовал что-то вроде небольшого удовлетворения самим собой, тем, что он не дал себя сломать и сам не сломился, не потерял самообладания.

«Вам кажется, — атаковал он ночью Юзалю, — что все в нашей злочевской жизни ясно и несложно, лишь бы была сохранена линия. Вы считаете, что нам только остается воплотить в жизнь то, что вы там наверху придумали, перенести «на места», как мы это ужасно называем, ваши решения. Да, вы правы. Линия поведения одна для всех нас. Только покажите мне мудреца, который сказал бы, как мы должны линию проводить, чтобы она не стала творением, оторванным от идеалов, во имя которых мы ее проводим, чтобы она стала линией жизни и всех людей, и каждого конкретного человека. Я знал, что прихожу сюда не за легкими успехами, что у меня здесь будет больше противников, чем союзников. Я должен был бороться, но в этой борьбе я оставался честным и если даже не всегда правильно поступал кое в чем, то все мои действия были подчинены не моему честолюбию и личной выгоде, а нашей идее, именно той линии, о которой мы говорили. Большинство честных людей меня, видимо, все-таки поняли, я знаю, они со мной, и есть самое главное — значение и место нашего района в воеводстве. Теперь это не обуза, как раньше говорили в воеводском комитете, и никто уже не думает — не разделить ли его громады между соседними районами?»

Валицкий ехал теперь медленнее, осторожно объезжая все неровности дороги, мягко тормозя и постепенно увеличивая скорость на подъемах. В моменты, когда шоссе было прямым, он смотрел в сторону скорчившегося на сиденье Горчина. Он смотрел на его коротко подстриженные, взлохмаченные, с пробивающейся сединой волосы, на всю его фигуру, производящую во сне впечатление беспомощности и одиночества. Валицкий чувствовал, что видимость обманчива, что рядом с ним сидит человек, который может про себя сказать, что он представляет судьбы своего поколения.

Они проезжали через какой-то городок. Валицкий внимательно смотрел по сторонам, чтобы не пропустить вывеску бара или ресторана. Он заметил рекламу: щекастый мужчина, с лицом, похожим на луну, с блюдом в руке, приглашал на «вкусные, обильные и дешевые завтраки, обеды и ужины», второй рукой показывая, в какую сторону нужно ехать. Валицкий свернул вправо, въезжая по проселочной дороге, мимо неогороженного парка, на место, где между деревьями, на фоне густых зарослей, стояло небольшое здание с каменной верандой.

Едва машина остановилась, Михал открыл глаза.

— Где мы? — спросил он немного испуганно.

— Не знаю, но до Н. осталось ехать не больше получаса. Думаю, что чашечка кофе нам не повредит.

— Особенно мне, — усмехнулся Горчин. — Пойдемте.

Лесной бар в это время был еще совсем пустым. Только недалеко от окошечка кухни завтракали несколько шоферов. Горчин и Валицкий сели в противоположном углу у открытого окна.

Горчин смотрел в окно, даже не слыша, что Валицкий заказывает, заигрывая с официанткой.

— Я заказал яйца всмятку и кофе, — сказал он Горчицу. — О чем так задумались?

— Да так, пустяки. — Михал чувствовал себя неловко в присутствии Валицкого. — А как ваши дела идут? — как бы невзначай спросил он.

— Какие дела? — нахмурился Валицкий.

— Не валяйте дурака. Я имею в виду материал, который вы собирали у нас в районе.

— А… Так, кое-что набрал для последней страницы газеты.

— Я говорю о другом.

— Я должен был написать большую статью, и, честно говоря, мне чертовски хотелось это сделать. Даже помимо приказа моего шефа. Но боюсь, что ничего не выйдет.

— А что же вам помешало? — удивился Горчин.

— Да, по правде говоря, сам не знаю.

— А о чем эта статья?

— Скорее, о ком.

— Ну и?..

— О вас, товарищ Горчин.

— Понятно, ведь я в Злочеве самый главный, — Он коротко засмеялся, но тут же его лицо снова приняло серьезное выражение. — И вы не воспользовались таким случаем?

— Хотите знать почему?

— По правде говоря, не хочу. Но если это вам нужно для хорошего самочувствия, то давайте. — Горчин улыбнулся.

Девушка подала завтрак.

— Так почему? — уже серьезно спросил Горчин.

— Только потому, что вы сегодня утром вышли из дома. Нет, я не шучу… Потому, что вы сегодня едете в Н., — он колебался только одно мгновение, — за Катажиной. Да, именно поэтому. — Валицкий выдержал внимательный и серьезный взгляд Горчина, в котором не было ни удивления, ни интереса, а только какой-то блеск беспокойства, оттого что сидящий напротив молодой человек знает о нем больше, чем следовало. — Потому что это для меня значит, что вы честный человек.

Всю оставшуюся дорогу Валицкий рассказывал обо всем, что узнал в Злочеве. Горчин слушал его молча, поддакивал, иногда вставлял какое-нибудь слово, возражал, поднимал брови от удивления, смеялся или в нескольких словах выяснял какой-нибудь вопрос.

— Нам куда? — спросил Валицкий, когда они уже въехали в Н.

— Я покажу вам дорогу — это на окраине города.

— Волнуетесь? — спросил снова Валицкий.

— Почему-то только сейчас начал волноваться, — едва улыбнулся Горчин.

— Вот сюда, — сказал он наконец после того, как они некоторое время колесили по узким мощеным уличкам предместья. — Пятый дом с правой стороны.

Из-за низкой стены ровно подстриженной живой изгороди виднелся небольшой домик, контрастно вкомпонованный живым пурпуром кирпичей в зелень деревьев и кустарника. Он еще не был достроен, во втором этаже окопные проемы были забиты почерневшими от дождя досками.

— Я приехал, — Горчин протянул руку Валицкому, — спасибо вам.

— Вам спасибо, товарищ Горчин. — Валицкий задержал его ладонь в своей дольше, чем полагалось при прощании.

— За что?

— Трудно определить. Скажем, за то, что вы помогли мне уяснить многое в самом себе.

Они серьезно посмотрели друг другу в глаза.

— Ну что же, думаю, что мы еще когда-нибудь встретимся, — сказал наконец Горчин.

— До свидания.

Они еще раз пожали друг другу руки, и Михал вылез из машины. Он остановился перед железной калиткой и нажал на дверную ручку. Она подалась.

— Езжай, дружище, — повернулся он к Валицкому, — сегодня ты уже не можешь мне ничем помочь.

Валицкий кивнул головой, поднял в приветствии руку и рванул машину вперед, оставляя за собой клубы пыли.

Михал Горчин вошел во двор, посмотрел на окна, прикрытые занавесками, и зашагал к дому, щурясь от золотого шара июльского солнца.

Загрузка...