Эпилог

В воздух поднимается запах горькой полыни и раскаленного песка, солнце нагревает кирпич, и лучше не касаться стен голой кожей, иначе обожжешься. В единственной полоске тени от пристроя стоит лавочка, и на ней, щурясь от яркого света и лузгая семечки, сидят апашки в цветастых платках. К крыльцу фельдшерского пункта, со скрежетом давя гравий, подъезжает желтая «буханка» с красной полосой вдоль борта. Из-за руля выпрыгивает парень — совсем молодой, но видный, с пшеничной, обесцвеченной июлем макушкой. Он обегает машину, распахивает дверь и подает руку женщине. Сначала появляется огромный живот, обтянутый синим ситцем платья, затем, кренясь назад, спускается она, опираясь на руку мальчишки. Он усаживает ее на крыльцо, предварительно постелив на горячие кирпичи свою мастерку.

— Водитель-то новый… Справный парень, — замечает одна из старушек, — не пьет, не курит… Не то что нонешняя-то молодежь…

— Да не водитель он, механик. Айгуль, фельдшер-то, сказала, с документами у него проблемы какие-то… — качает головой другая. — То ли потерял, то ли что. Да и молодой больно.

— Ну дак и что, что молодой, — спорит третья, — ты глянь, с рук ее не спускает. Молодые крепко любят! Золотой муж, как щенок вокруг нее вьется.

Парень усаживается перед женой на одно колено, склоняется над шнурком на растоптанном тапочке. Пальцы разминают распухшие лодыжки, женщина придерживает живот ладонью и прикрывает глаза, подставляя улыбку жаркому солнцу.

— Пинается, — жалуется она на русском — так, больше для вида, конечно, потому что ощущение, когда ребенок пяткой растягивает кожу, очень приятное.

— Сильно? — спрашивает парень, целует чуть выше пупка и снова возвращается к массажу, забыв, что наклонился завязать шнурки. — Потерпи, лапочка, скоро уже.

Июль выдался жаркий, из-под бейсболки капли пота катятся на виски; парень с усердием разминает ступни, и в отекшей плоти остаются белые следы пальцев. Затянув шнурок в петельку, он прижимается губами к колену, спрашивает шепотом, преданно заглядывая в глаза.

— О чем хоть они говорят? — кивает на старушек. Он до сих пор ни слова не понимал на казахском, и девушка умиленно улыбается, склоняет голову к плечу, чешет ноготками ему за ухом. Счастье в неведении, думает она, и сколько еще она о нем не знает? Только вспоминает иногда, как он льнул к колену в ту самую ночь, как лепетал бредливо, что родителям будет можно звонить и чтобы Игорь помог; и про родню там, бабушку. Уже тогда, видимо, побег в Казахстан спланировал? Счастье в неведении, но у них вся жизнь впереди, чтобы узнать друг друга, и Дана в Даню боится смотреть — в ней самой тьма живет, и это всего страшнее.

Даня поднимает глаза, и в них нега любовь топит, и он ничего не чувствует, кроме счастья — слаще сахара, крепче водки. Здесь, у коленей Даны, он нашел свой дом — он всегда был тут. Ради этого ту жуткую ночь хоть десять раз пережить, когда брели призраками по кромке леса и сучья цепляли куртки; вокруг сколько хватает глаз — белая степь, бескрайняя, застывшее море, залитое луной, и искрятся гребни; шли, высоко поднимая ноги, снег хватался за сапоги, и хотелось свалиться наземь, чтобы хоть на секунду глаза прикрыть; когда Дану, как невесту, на руки подхватил и вброд перешел ручей (и неделю потом горел лихорадкой), когда на заднем сиденье «Крузера» сдвинул руку едва заметно к ее бедру, забыв, как дышат люди, и мизинцы соприкоснулись, сцепились в замочек — этот замочек теперь только с костями выламывать.

Игорю сказал прямо: мы не от Димы бежим, Дима теперь в земле лежит и к Дане не прикоснется. Вы же за справедливость, дядя Игорь, вы же знаете, в законе справедливость — просто термин, закрепленный шестой статьей, вы же сами это с ублюдком сделали бы, скажи Дана раньше вам… Игорь взглянул на Дану — тепло, по-отечески, с тоской разлуки и странной мукой, глаза изучали синяк на скуле, и он вздохнул спокойно: «Ох, Дана. Значит, едем к бабуле?»

По матери — бабушка в Северном Казахстане, но к ней даже сейчас нельзя, а тогда тем более. Тогда брели вдоль кромки леса, рука в руке, спустя десяток, может, пару километров вышли на трассу; стоял день — и они на ногах едва стояли. Поймали попутку, Даня сторговался, чтобы их довезли до самого Петропавловска. Печка в салоне жарила так, что горела кожа; Дана прижалась губами к горячему лбу, пробормотала обеспокоенно: «У тебя температура…» Даня завалился набок, обнял девичьи бедра и, когда она положила ладошку Дане на плечо, сцепил мизинцы в замочек. Потом — гостиница, узкая койка, сон кожа к коже, шепот в висок: «Не отдам, никому не тебя не отдам», его тело объемное, мощное — вдруг изможденное, податливое — она протирала водкой, кормила парацетамолом, целовала плечи, и, когда он убаюканный наконец провалился в сон, Дана зацепилась своим мизинцем о его.

Утром пришлось отправиться на вылазку за лекарствами, Дана обменяла рубли на тенге, купила жаропонижающее, порошки всякие — и когда вернулась, застыла в дверях: Даня стоял, шатаясь, упираясь ладонью в стену, понурив голову — нет сил поднять. «Ты… ушла? Бросила меня?» — спросил с таким страхом в голосе, что у Даны заболело в груди, она тут же ринулась навстречу и подставила плечо, чтобы парень не рухнул. Он навалился весом, прижал к стене, не давая даже пошевелиться, уткнулся лицом в шею, повел носом по линии челюсти, ладонь скользнула к затылку, рот жалил мокрыми поцелуями: «Пожалуйста… Никогда… Больше… Никогда не уходи!»

Дана почувствовала горячую влагу там, где касалась его щека.

Даня плакал.

Потом — дорога, сон в машине и талая вода за грязным стеклом; сон в гостинице у дороги, пробуждение из-за гудка КАМАЗа (чертовы дальнобои), ледяная вода под краном; дорога снова, запах бензина, растворимый кофе 3 в 1 в белом пластиковом стаканчике; холодный пот на висках при виде дорожной полиции, страх в глазах Даны, поцелуй в щеку: «Не бойся, никто тебя не заберет»; я взял свое и свое теперь не отдам, я счастью — зубами в глотку, губами к коже, ладонью в волосы, я ради Даны наелся грязи, я самый сытый вор. Потому что теперь есть утро, тепло от тела, полоска от простыни на спине, поцелуй в плечо, щеку, по линии челюсти, завтрак, объятия до боли в ребрах, признания тоже; теперь домик, неспешность, шепот дождя по крыше и первый гром, и с первым громом ушли снега и зимы кошмары, с первым громом пришла весна и согрела солнцем. Теперь есть Дана — ленивая и тяжелая, с животом, что мяч, об этом Даня даже не мог мечтать — чтобы круглый животик вот так нежить и целовать.

— Так что, любовь моя? — не могу не касаться тебя и руки держать при себе, ладони сами колени гладят, все во мне тянется к твоему, хочет быть в тебе. — Нас обсуждают? Что говорят?

— Щенком назвали, — щебечет она и жмет на его нос, как на кнопку. — Ты не обижайся только…

— Ничего, — он ловит пальцы, целует подушечки, трется щекой о ладонь и жмурится блаженно, совершенно счастливо, как сумасшедший, готовый хвостом вилять и сидеть у ног. — Ничего.

Я ведь и есть щенок.

Твой щенок.

Загрузка...