Под вечер погода совсем испортилась. Тепло, которым еще дышал день, выстудилось, влажный снежок стал легким и хрустким, перестал липнуть к подошве, с неба валит белым. Кожа сапогов скрипит на каждом шаге, когда Дана ступает на крыльцо подъезда. На улице дышится, щеки покраснели, налились морковным румянцем то ли от мороза, то ли от стыда. Как и обещала, она возвращается к десяти; почему-то ей неловко, что пришлось отказать Даньке и пойти с Антоном, какое-то чувство неверного выпало в осадок, но сделанного не воротишь. Дана вжимает голову в плечи, и мех шубки щекочет нос. Она осматривается — ни знакомой машины, от вида которой останавливается сердце, ни кромки пальто за елкой, ни белозубой ухмылки во мраке арки. Может, в самом деле оставит ее теперь? Может, теперь, когда есть защитник, то и покой начнется? Антон прочищает горло, и Дана вздрагивает.
— Ну, как обещал… — невесело бормочет он и прячет озябшие руки в карманы куртки. Дане кажется, что перед ней десятиклассник, который едва отбился от девчонок, чтобы провести с ней вечер. — Проводил. Ты, если передумаешь…
— Не передумаю, — перебивает Дана. Зачем это все? Сейчас бы от бывшего отвязаться. — Я уже не чувствую давно ничего, все это во мне убито.
Даня сказал: нравишься просто, и она ответила тем же; только Даня ребенок еще совсем, мальчик, ему об учебе думать надо, а она тетка взрослая, старая уже, зачем ему это все?
Ребенок? Мальчик?
Ему восемнадцать, и пугает не математика, не разница в датах рождения, пугает смена ролей — вот прошлое, и она спасает его, вот настоящее, и он — ее.
Пугает? Лгунья!
Метр в плечах и два — в росте, его не воспитывать хочется, а лечь у ног — и пусть тенью от мира скроет.
Он — ее.
Даня сказал: нравишься просто, Даня домой позвал, Даня сломал нос бывшему. Это не бабочки в животе, не крылья за спиной и прочая чушь; это — стоять перед школьной влюбленностью, а в мыслях придумывать оправдание поласковее для другого мужчины.
— Ну, значит, прощай? — Антон достает из кармана сигареты, стучит по дну пачки, выбивая сразу две, мнется, как мальчик, не глядя в лицо. — Че, даже не поцелуешь напоследок?
— Не поцелую, Антон, хватит. — Дана опускает глаза, рассматривает квадратный мысок ботинок друга. Еще не хватало, чтобы Данька в окно увидел. — Значит, прощай.
Ледяное железо двери обжигает руку, домофон обычно пищит громко, темный подъезд будит, но сегодня ни писка, ни звука, дверь открывается без замка — опять сломали; Дана чувствует, как свербит в лопатках. Пальцы ловким движением снимают блокировку с «Нокии» — большой давит на клавишу «вверх», круглое желтое пятно от фонарика ложится на разбитые ступени. Свет в подъезде появляется с перебоями; столько раз и в управляшку обращались, и сами жители ставили лампочку, да только, наверное, гости тети Нины все расхлопывают, или еще бывает, приходят типы сомнительные греться у батареи, такие — с изрытыми лицами и коричневой гнилью на зубах, они ставят на подоконники бутылки с «Виноградным днем» и, громко матерясь, бегут рыгать на снег. Их в подъезд пускает тетя Нина, потому что покупатели, но они из привычки все портить лампочку разбивают, дети ночи несчастные.
Тень, что ли?
Дана оборачивается и, никого не найдя в темноте, продолжает шаг, и ей все чудится, что кто-то за ней по пятам идет. Неясное чутье опасности царапает ноготком сердечко, разворачивая рану: сейчас нападет со спины, накинет шнур на шею, и воздуха в легких станет мало, и Дана упадет на колени, захрипит.
Это Дана уже потом узнала, почему шрам за ушком — ей папа сказал, когда объяснял, из какого пекла его девочка выбралась: перекрыть воздух в трахее нереально почти, так не душат людей, хотя такому кабану, конечно, под силу. Дима действовал наверняка — пережать кровоток в сонной артерии, и все, потом только в гроб ложись. Игорь повернулся в машине всем телом — и улыбка сползла с лица. «Дочка, этот урод тебя убить хотел, — и Дана видит, как на шее вздувается вена, хотя внешне папа — само спокойствие, — я с ним поговорил по-мужски, но Дана… Если тварь эта снова покажется на горизонте — ты должна сказать».
Чувство вины проросло корнями — кое-как выкорчевали, и то вроде остались еще побеги. Столько раз вопрошала зеркало: «За что? Почему? Что я сделала?», только отражению сказать было нечего. Спроси у жука, которому отрывают жесткий панцирь, чтобы добраться до крыльев, — что он ребенку сделал? У гусеницы, которую лопнули пальцами, — чем она заслужила? В маленьком аду, названном домом, Дана ощущала себя букашкой, которую мучили иголкой из любопытства и потому, что могут.
Наверное, стоило сразу, как только машина Димы мелькнула тогда в потоке, сказать папе, что не почудилось; что он тут, наверное; что идет за ней, чтобы закончить начатое. Поздно уже. Если до встречи с Даней Дима просто пришел за своей вещью, то сейчас он вернется, чтобы кровью замыть унижение. Пусть возвращается, смеется Дана, теперь заходить в подъезд вовсе не боязно, теперь Игоря пустяком этим беспокоить — нет! Папа и так настрадался с нею.
Есть Даня и тяжесть ножа в ладошке, и монстров нет под кроватью больше.
Ключи холодные после улицы, дверь квартиры выдает бедность — обитая бордовым дерматином, в темных линиях трещин. Почему Даня все же решил продавать жилье? Впрочем, ответ может быть и не связан с Даной: едва ли эти стены хранят теплые воспоминания. Сначала смерть бабушки, потом — Анюты, сейчас вот — Андрея… Да и само детство — чаша с горем, вприкуску с ужасом. Так дети жить не должны. Даня просто стал очень взрослым, ему есть восемнадцать, там, кажется — Дана не знает точно, — после смерти владельца полгода исполняется, и по документам уже Даня хозяин квадратов… Наверняка ведь подсуетился, парень не просто умный — башковитый, соображает быстро. Дана вздыхает.
Нравишься просто… И в вуз хотел поступать тут же… Может, просто планирует взять поприличнее студию? Вполне. Сейчас евродвушки популярны очень — советские КГТ в обертке подороже. В эту столько вбухать надо, чтобы она приемлемый вид приобрела. Причем Дана еще в комнате Андрея не бывала — там, наверное, вообще полундра.
Почему я вообще об этом думаю?
Продает — и пусть, сам себе хозяин, взрослый парень уже, не вечно же ему за юбку Даны держаться? Неужели обидно, что бросает одну с проблемой, что забыл про нравишься очень, про вдох над ушком и поцелуй в щеку?
Дана рывком захлопывает дверь, чтобы за ней никто не заскочил, светит в темном коридоре фонариком, ищет выключатель.
Обманывает она Антона, когда говорит, что ничего, кроме покоя, не хочет?
Так нет же, правда. Рядом с Даней спокойно, думает Дана с улыбкой, он, наверное, голодный с гостей вернется, вот бы приготовить что-нибудь. Надо бы в холодильнике проверить, что есть из съестного. Свет зажигается тусклый, и розочки на обоях кажутся увядшими. Дана прячет сотовый в сумку, стягивает сапоги, вешает шубку. Тут, в нищете, чувство дома как-то острее ощущается. Наверное, напоминает деревню — еще до папы, там маленький домик с деревянным полом, выкрашенным в ржавый цвет, половички, которые летом стираешь на речке хозяйственным мылом, диван, такой твердый, что после сна немеет тело, подушки — на них спать невозможно, потому что перо стержнем утыкается в щеку или затылок. Бедно — но тогда мама заливала сухари кипятком, резала туда лук, сбрасывала шмат густой сметаны с ложки, и это было самым вкусным блюдом на свете. Дана, наверное, ничего вкуснее сухарницы еще не ела.
Дребезжащий звонок прошибает током.
— Даня, — шепот срывается в тишину, она открывает дверь. Не глядя в глазок — там едва ли видно, и это Даня домой вернулся.
Ударом сшибает с ног.
Тяжелый кулак прилетает в скулу, боль разрывается в голове — будто кто-то прыгнул на надутый воздушный шар. Перед глазами — белая вспышка, которая тут же становится черной, в ушах звенит. Рот наполняется кислым железом. Сколько прошло? Секунда? Вечность? Сумка валяется рядом, выплюнув помаду и зеркальце. Там, внутри, спасение — Антон не мог уйти далеко, рука сама к «Нокии» тянется. Тень черная, точно туча, закрывает свет. Дима нависает ожившим кошмаром, лицо перекошено уродливой злостью.
— Уже завела кого-то, шалава? — хрипит чудовище, — поклонник твой сдал тебя. Хахаля тут нового обхаживаешь, дрянь?! Он тебя провожал?! Говори, сука!
Дверь открыта — но напротив пустая квартира, пустота не заметит шума, не позвонит в милицию. В грудь прилетает боль, господи, он ногами меня забьет, пальцы шарят по полу, — помада, зеркальце, — из разбитого рта тянется красная нить. Дима грубо хватает волосы, заставляя поднять лицо.
— Я тебя предупреждал, мразь, жди гостей, живой ты от меня не…
Мужская рука взлетает за новым ударом — женские пальцы нащупали бересту.
Лезвие прячется в горле на треть, теплая кровь обжигает ладонь.
Что это? Откуда вода здесь? Почему горячая? Красная почему?
Он умер?
Сдохни!
Рука тут же стремится закрыть дыру, Дима клокочет что-то, булькает, ужас в глазах дрожит. Он грузно валится на колени, яркая алая струйка фонтаном пробивается через пальцы, розы на стенах расцвели багряным. Дана круглые глаза переводит к лезвию — трусит не просто кисть, тремор идет от локтя. Вдохи переходят в всхлипы судорожные и частые. Почему крови столько? Откуда? Что я сделала? Это сон? Он умер? Сдохни! Снова сладкий сон о реванше, где не он над ней, а она над ним? Почему ощущается живо, почему на ладонях теперь мокро, почему рукоять скользит?
Чужие пальцы сжимают лезвие.
— Даня, — снова шепот срывается в тишину, она поднимает руки, тянется за объятием.
— Дана, — он улыбается белозубо, вниз не глядит даже, ее ладошку слегка сжимает. Теплая и живая, вот и я, Дана, и я тебя обожаю.
Дима уже отползать начал — опустился на четвереньки, руку прижал к горлу, держит жизнь внутри, путается под длинными ногами. Еще один таракан. Он пытается пролезть к двери, открыть, им движет один инстинкт — сбежать, спастись, наверное, думает, что все кончилось: добро побеждает зло и позволяет монстрам в тенях скрыться. Ведь добро милосердно, в фильмах и сказках злодей никогда не получает сполна — ему воздается не справедливостью, так, мелкой карой закона, пять лет тюрьмы в приговоре и три реальных с выходом по УДО.
Только, Дима, монстр не ты и добра тут нет.
Рукоять нагрета теплом ладони, скользит в руке, Даня перехватывает покрепче. Дана заваливается к стене, зажимает уши, глаза закрыла.
Не плачь, не нужно, больше не будет страшно.
Он с силой ударяет ступней по лопаткам Димы, вбивая в пол, заставляя тело пластом упасть. Опускается сверху, садясь на спину, кладет на лоб руку и вынуждает вздернуть лицо, рана, зажатая пальцами, что-то булькает, Дима то скребет по линолеуму ногтями, то машет кулаком вслепую.
— Тише, — просит Даня почти ласково.
Лезвие вклинивается промеж пальцев, как лом в замок, но Дима, плюнув на боль порезов, отталкивает и закрывает дыру ладонью. Размах широкий, сталь пробивает кисть, крик достигает пика и умирает ревом. Даня от усердия сжимает зубы, толкает дальше, что-то внутри чавкает и скрипит, будто трещат куриные косточки. Парень тянет в сторону за рукоять, но нож упирается, скрип металла разрезал слух — видимо, точится лезвие о звено цепочки, все в Диме противится смерти. Пилящее движение — вверх и вниз, — и острие срывается, скрежещет по позвонкам, перепонкам пальцев, летит, как в горячем масле, до самого уха. Разрез выпускает волну за волной — черные, жирные, и парящая лужа становится алым морем. Ладонь на лбу оттягивает голову, и теперь Даня может взглянуть в лицо — глаза вылезли из орбит, белки затянуты красной сеткой. На губах розовеет пена, они движутся снова и снова в двух слогах «больно», но связки давно обрезаны, и нет даже шепота, только шок и агония. Ноги по полу молотят дробь и вдруг затихают с последней конвульсией, иссякает фонтан из глотки, гибнет ленивым, тяжелым толчком. Даня встает — и Димина голова с влажным стуком падает на пол, поставив точку.
Даня втягивает воздух — хорошо, этот не обосрался, обмочился только, но запах крови перебивает все. Сердце поднимается к горлу, стучит во рту, бьется о небо, стремится выпрыгнуть вместе с рвотой. Мышцы предплечья забились, Даня с трудом разгибает пальцы — красный блестит глазурью в тусклом и желтом свете, промокшие джинсы к коленям липнут. Шума много, возни — ладно, соседи к чему только не привыкли — им это копошение до фени. Забавная штука жизнь. Внизу, наверное, чаи гоняют — там живет мама-одиночка с недавно родившейся дочкой, Даня давно помогал с коляской, в это время нянчиться к ним приезжает бабушка; наверху, у двенадцатой, где Даня сидел в засаде, пахло картошкой, жареной с луком, — время ужина.
Люди верят в разумность, замки на дверях и участкового; они мешают сахар, стуча ложкой по краю чашки, слушая хрень про упавший доллар по Первому каналу, прибавляют звук, чтобы заглушить стук от соседей сверху. Пока в одной квартире агукают над младенцем, во второй — варят дезоморфин, стоя у плиты на коленях, ведь гнилые ноги, съеденные «крокодилом», давно не держат. Такой дружок Ани как-то бывал на кухне — Даня едва запах йода вывел, даже Андрею эти варщики не по душе пришлись. Все всё слышат, но придавать звуку плоть не станут. Любопытство наказуемо, равнодушие — залог спокойных лет жизни, пока не рванет на бане бутылка с бензином, оставленная без присмотра из-за прихода.
Если уж без метафор — пока ребенок, о котором следовало сообщить в опеку, не вырастет и не отпилит какому-нибудь Диме голову.
Это два разных мира — тот, где собираются семьей за ужином, и тот, где на ужин — стопка, — и один другому в рот заглядывает, завистник. Даня перешагивает через тело, чуть не поскальзывается в крови, садится перед Даной на корточки и, когда она пытается посмотреть в сторону, за подбородок возвращает лицо к себе.
— Ты молодец, Дана. Ну, чего ты? — он наклоняется низко, шепчет почти у губ, — сейчас иди, пожалуйста, к себе в комнату, ладно? — ладонью находит сумку, сжимает мягко. Никому ты звонить не станешь. — Я уберу тут все.
Отстраняется. Глаза темные — глаза бешеные, Дана всхлипывает, Даня берет ладонь в свою, переплетает пальцы. Это скользко и горячо.
— Я человека… — голос у нее испуганный, севший, язык тяжелый.
— Нет, — прерывает Даня. — Где ты здесь человека видишь? — он склоняет голову к плечу, в лицо всматривается, его девочка в шоке. Еще бы. — Это не ты его… К тому же, — покрепче перехватывает сумку, нож в этой же руке, неудобно держать, — есть такое понятие, как самооборона. Если бы не ты его, то он тебя. Правда? — Даня кивает на шрам за ушком, и она сглатывает, мямлит согласно. — И это я… Я принял решение.
Колени стукаются о мокрый пол, сумка с ножом падают на линолеум. Ладонь в крови в миллиметре от щеки, Даня склоняется к ее рту, как к святому лику, касается губ — легко, невесомо, дыхание шепотом опаляет.
— Ты сказала: взрослым делает умение принимать решение. Я принял решение, Дана. Я его убил, — сжимает влажные пальцы крепче, глаза смотрят пристально, горят во мгле. — Я их всех убью, понимаешь? Всех. А тебя не трону. — Поцелуй горячий, короткий, почти укус, скоро всю ласку твою возьму. — Я большой, я вырос. Поэтому слушайся взрослых, м? — поцелуй снова, в уголок рта, — иди в комнату, я сейчас справлюсь с последствиями выбора, и мы… Не знаю, посмотрим что-нибудь, а? Фильмы какие хочешь? Ключи от машины где у тебя?
— Фильмы… В сумочке…
Взгляд потерянный, затуманенный. Моя преступница.
— Вот и умница.
Даня поднимает ее за подмышки, но она не встает сама — виснет на нем без сил, колени подкашиваются, Дана оседает, сползает по телу, как змейка. Тело ее чужое, не принадлежит ни костям, ни разуму; и Даня обхватывает сбоку твердой рукой.
— Перебирай ножками, ну…
Ведет, как пьяную, она ищет опоры в нем, в стене, сшибает плечом косяк двери, ноги переплетаются. Даня садит ее на постель, давит сверху ладонями, чтобы легла. Простынь совсем студеная, и по шее бегут мурашки. Девичьи пальцы оставляют на одеяле темный багряный след, жестокая улыбка трогает губы. Мы теперь связаны кровью, Дана. Теперь между тобой и Антоном — море из зла, и ты сама его разлила. Волны пенятся красным и возвышаются красным гребнем — и мы, Дана, тонем в нем,
ты и я, я и ты, нас волна погребет живьем.
— Побудь тут тихонько, ладно? Я сделаю все и вернусь, — не удержавшись, целует висок, прижимается губами к коже на несколько вечных секунд. — Сейчас принесу тебе лед.
Она кивает, подбородок дрожит от подступающих слез, утирает щеки, размазывая по молочной коже багровые полосы. Надо скорее приложить холодным, иначе синяк на скуле станет черным. Еще и губа треснула. Ох, Дима, я бы тебя убил еще раз.
Сотню раз.
Даня идет к кухне, но останавливается в коридоре. Ведет ото лба до подбородка ладонью, брови взлетают вверх.
Ладно.
Что делать с телом?
Всегда как-то само получалось, мусор всегда выносил себя сам, а тут, похоже, придется потеть, резать, рубить. Это, конечно, знал — полистал «Биологию» за 8-й класс, посмотрел, где хрящи, где что… Вроде ничего сложного: это же просто мышцы, связки, жилы. То же, что и свинью разделать, только Даня едва ли такое проделывал, грубо скажем, Дима — первое мясо в доме. Поэтому, конечно, и топора для рубки нет, придется отцовским ножом работать.
В кармане звенит мобильник — не сейчас, Настя, вообще не до тебя. Даня достает сотик и долгим нажатием на «решетку» ставит на беззвучный. У абонента сегодня самые важные на свете дела.
Холодильник гудит мерно, застенчиво, как полагается шведу, все-таки «Электролюкс», Даня на него целое лето работал, потом еще от Андрея спас, когда тот хотел тете Нине его толкнуть. Мороженая курица льдом жжет пальцы, подложкой приложить к щеке, и сразу хорошо будет. Кровь с рук смывать бессмысленно — скоро он весь алым покроется. Возвращается к Дане — она так же устроилась на диване, моя послушная, слезы дорожками катятся по щекам. Переживает, милая, в первый раз, наверное, это страшно и это жалко — даже если не заслужил, даже если подонком жил, даже если бил. Конечно, Дана знала и маму Димы, и, может, с другой родней знакома тоже — они, в отличие от Димы, неплохие, наверное, люди? Ну вот — у Кости мама, он у нее единственный, что с того? Жалко, конечно, жалко, особенно когда приходит и трясет конфетами, встанет напротив — как будто кровь сына чует, — и начинает биться в рыданиях.
Дана прижимает к лицу курицу, чтобы синяк не смог разойтись, смотрит в окно — там метель начинается, снегом в окно бросается, снежинки кружатся в вихре.
— Это самооборона, — утверждает Даня.
— Самооборона, — повторяет Дана, не отводя глаз от окна.
Из-под одеяла торчит коленка, обтянутая черным капроном, — ну что такое, совсем в мороз не бережет себя, простыть хочет, и Даня опускается на уровень, выдыхает, и требовательно жмется ртом, лижет кожу, дышит часто. Надо бы дотерпеть, надо бы подождать — я ждал, теребил нетерпеливо замочек ошейника, круги вокруг столба вытаптывал, душился цепью, скулил, скалил клыки во тьме, я, блять, ждал, Дана. Я заслужил награду, Дана, и сегодня я возьму ее сам.
Сегодня.
С трудом оторвавшись от кожи — Даня сравнивает себя с жадной пиявкой, — поднимается с колен.
В коридоре смрад такой плотности, что хоть ножом режь, глаза слезятся от соли и запаха меди. Труп лежит бесформенной кучей в темной луже, смотрит рыбьим взглядом в ноги, глаза мутным туманом заволокло.
— Ну что, боров, — Даня стаскивает с себя футболку через голову, бросает в угол. — Пора на разделку.
Полы пальто отяжелели от крови, Даня встает над телом, дергает с плеч, неподъемные руки — весят тонну! это тебе не Андрей, это жир, — выворачивает, крутит, доставая из рукавов. Рубашку решает снимать через верх, надо только первые пуговицы расстегнуть. Пальцы погружаются в остывающее мясо, натыкаются на острые обрубки трубки, проваливаются в скользких червей связок и жил, блять, залез в горло мертвецу случайно: вот — ровный край раны, вот мокрая кожа, вот пуговица не поддается никак, зараза. Взяв за воротник с обеих сторон, Даня рвет, тянет, пуговка шлепается в кровь, вторая отлетает со стуком в угол. Встает и, взявшись за края рубахи у поясницы, тянет вверх. Тело неповоротливое, массивное, нет, все-таки не таракан, свинья и есть. Сало и красное, нежное мясо.
Рубашка летит к пальто.
Теперь брюки. Даня стоит над телом, тяжело дышит, по оголенному торсу бежит прозрачный пот, капельки задерживаются в жестких волосках под пупком. Брюки, да. Присев, Даня, кряхтя, переворачивает труп, отрезанная голова остается лежать на щеке, полоса кожи и мышц перекрутилась, видимо, еще держится на позвонке. Придется потом ломать. Поморщившись, парень склоняется, пальцы касаются ремня, пуговицы, змейка ширинки жужжит влажно. Блять, он же обоссанный…
— Да ебтвою мать…
Аммиак глаза режет, Даня выдыхает сквозь зубы, старается дышать носом, но ноздри ест. Кровь тут мочой разбавлена, жиже, штаны набрякли, набрали влаги. Даня цепляется за джинсовый край, тянет — сползают вместе с трусами. Серыми такими, из простой ткани, хлопок или что, с темным пятном на пахе.
— Да ебтвою…
Даня стоит, замерев, несколько секунд. Снять, что ли, вместе с труханами? Посмотреть, что именно Дима пытался компенсировать силой, убедиться, что у него меньше, что там не аргумент, не агрегат, но вовремя себя одергивает — у трупа? Какая к черту разница, что там, захочет — отрежет и собакам скормит. У мертвеца не стоит. Ухмыльнувшись, Даня стягивает джинсы до конца, и они отправляются к куче вещей. Передышка. Вдох и выдох, теперь, потерев ладони, Даня хватает бледные, волосатые лодыжки и начинает пятиться. Тело оставляет широкий кровяной мазок, голова бьется о пол и деревянный плинтус то лбом, то затылком –
тук,
тук,
тук –
кто там?
это смерть пришла.
Когда и башка оказалась на избитой плитке в ванной, Даня бросает ноги, и пятки падают с громким стуком.
— Да… — выдыхает он.
Ладно.
Вернувшись с ножом, Даня, пыхтя, кое-как заталкивает тело в ванну, и кожа скользит под пальцами. Труп остывает, скоро задубеет, наверное, в кино, говорят, деревенеет — в «Улице разбитых фонарей» было, в «Комиссаре Рексе» тоже. Надо бы торопиться. Укладывает Диму плечами на бортик, и крупная голова тут же брякается затылком о край. Надо переломить позвонок, Даня держится за короткие волосы, и мокрые пряди скользят, срываются; он давит на подбородок коленом, наваливается телом, пилит связку мышц и кожи. На адреналине вскрывать гортань как-то проще было, теперь как будто уже устал. С другой стороны — столько возиться с этим… Наконец, вот он: сухой щелчок, и Даня стоит напротив зеркала, держа голову на вытянутой руке, подняв за чуб, — Давид с головой Голиафа, — расслабляет пальцы, и Дима плюхается в раковину, уставившись стеклянным взглядом в потолок. Капля с текущего гусака падает прямо в зрачок и стекает слезой на переносицу.
«Биологию» он листал. Нужно искать суставы, по кости резать — нож затупеет быстро. Начинает с рук. С дури вонзает сталь в запястье, жмет на рукоять, лезвие идет неохотно, вязнет в плотных пучках жил, Даня напрягает челюсти от усердия, наконец, жилы лопаются, как струны, обнажается жемчужно-белая головка кости, покрытая красной пленкой. Даня вытирает лоб тыльной стороной ладони, бросает бледную, обескровленную кисть к голове. Через время следом шлепается левая, разорванная по линии пальцев.
Дальше идут предплечья. Локти даются проще — наверное, уже опыт, ну и сустав тут крупнее, понятнее. Нож влетает в место, куда обычно ставят иглу для укола, и черная венозная кровь лениво стекает в слив. Даже если все выдраить, даже если сто литров воды пустить, в сифоне останутся сгустки. Даня хватает душевую лейку, врубает воду, струи молотят по синеющей коже, в распоротое мясо, смывают красную кашу, и кровь, ставшая жидкой, разбрызгивается по пожелтевшей плитке, капли летят на щеки, которые Даня сразу вытирает своим предплечьем, размазывает бурые бледные полосы.
Теперь колени. Всю ногу просто так не вынесешь — придется по частям тоже. Взявшись крепко за жирную икру, вонзает нож под коленную чашечку, проталкивает вглубь, между костей, разрывая связки, рубит резко вбок, пилит, обрезая кожу и кровавые ошметки. Живот у Димы трясется, как холодец, на каждом движении. Голень падает в порозовевшую воду — она расходится кругами, омывая лодыжки, видимо, забился слив. Даня наклоняется, в нос бьет запах крови от обрубка шеи, прочищает, пальцами соскребая с решетки сгустки, морщится брезгливо, вода уходит, закручиваясь воронками.
Даня упирается ногой в бортик позади для устойчивости, кладет бедро на плечо, лезвие вонзается в пах, под трусы, он тяжело шурудит ножом в сале, ищет прореху между костями, в дыре показывается желтая икра жира, но здесь не сработает так, поэтому Даня давит снизу вверх, пытаясь выломать ногу из сустава, подрезает ткани снизу, под ягодицей.
— Сука… Давай же…
Еще руки от плеча и вторая нога. Не задеть бы брюхо — если кишки порвутся, все дерьмом зальет, и без того в маленькой ванной парит сладковатый душок бойни. Даня знает, как внутри люди пахнут, как-то в больнице не туда забрел, и если еще это гнилостное амбре добавится, то все — задохнется насмерть. Горько вздохнув, Даня снова принимается за работу. Когда с делом почти покончено, он едва стоит от усталости, пот катится по лицу и телу, мешается с кровью. Он в последний раз давит на бедро. Слышно, как рвутся связки и что-то чавкает — как сапог достают из грязи, острие вклинивается в шарнир сустава, работает как рычаг, наконец, можно надрезать сверху, и Даня опускается на колени. Безрукий и безногий торс лежит поверх застывающей кровяной лужи, густой, как кисель, повсюду — красные и бледные брызги, разбавленные водой, серебряный крест на широкой, с мизинец, цепи, покоится в жестких завитках на груди.
— Ну ты… Здоровый, боров.
Все.
Все.
Шумный выдох вырывается изо рта. Опираясь на колено, Даня поднимается со стоном, разминает мышцы — вот это тренировочка. Сейчас это лего рассортировать по пакетам, голову и кисти надо в отдельный, выбросит по пути в болотце. Поджилки трясутся, когда он, перешагнув бортик, выбирается из ванны. Мышцы гудят, суставы ноют, пальцы сводит судорогой. Разделка высосала все силы, и впереди — еще столько дел с уборкой… Раза два придется подняться и спуститься, вынося мусор, — вот бы чемодан какой у бабушки найти!
Уходя за мешками на кухню — остались после уборки за Андреем, — Даня бросает взгляд в зеркало и сам вздрагивает, увидев чудовище. Пот не дает крови подсохнуть, она лоснится, переливается багрянцем, бежит блестящим рубиновым бисером вдоль мышц, лицо разукрашено багровыми разводами, как у индейца, которые он сам же и оставил, вытираясь.
Осматривает масштабы в коридоре — ладно, это нестрашно. Обои придется содрать, но тут сам бог велел и давно; пол затереть тряпкой — и делов-то. У милиции, конечно, всякие штучки есть, Даня в «Улице разбитых фонарей» видел в детстве, например, смеси всякие, которые на частички крови реагируют, — там хоть мой, хоть не мой, все равно найдут. Даня, конечно, Дану успокоит, скажет не переживать — хотя переживать стоит, очень стоит, факт переписки-то остался, два плюс два сложи: вот Диму приглашают к Дане домой, вот находят тело мужчины в заброшке, где убили Костю, и Настины напевы об однокласснике-убийце уже не кажутся бреднями. Это, конечно, все доказать надо — но улики-то вот они, невидимой пылью останутся на линолеуме в ромбик и черными сгустками в сифоне ванной.
Даня сжимает челюсти. Нет, никто с Даной не разлучит, не теперь, когда он повязал их кровью, когда помазал землей с могилы, когда они не просто соседи, не просто — возможно, кто знает, ведь Даня для этого все сделает, — влюбленные, они — сообщники, у них смерть на двоих одна.
Черные, плотные пакеты на двести литров хранятся в шкафу под раковиной, у мусорного ведра. Даня берет весь рулон и, возвращаясь, натыкается на нее. Дана стоит, качаясь, в проеме бабушкиной комнаты, вцепилась пальцами в дверную ручку, опирается о косяк плечом. Кровь на щеках — клубника в сливках, — схватилась, покрылась сеткой трещин, стянула кожу бурой корочкой. Огромные темные глаза мечутся по телу Дани, и он физически чувствует линии взгляда.
Алые подтеки на животе, красные перчатки до самого локтя, густая, липкая сырь на руках, сжимающих пакеты.
Она тоже видит чудовище.
— Я в ванную, — сипло бросает Дана, делает шаг вперед, но качается и валится лопатками на стену. — Руки помыть.
Она рассматривает свои ладони, видит чудовище тоже — тоже в крови, но по запястья, и начинает смеяться.
Рулон падает на пол, и Даня тут же оказывается рядом, приседает чуть, чтобы взглянуть в лицо.
— Ну, тише… — целует щеку, и губы касаются подсохшей корочки, Дана замолкает, глядит черными глазищами, не понимая или наоборот понимая слишком много. — В ванную нельзя сейчас, ее Дима занял, — уголок рта дергается в улыбке. — Мы с ним сейчас уйдем, я приберу здесь все, и мы чай попьем. Да? Сладкий сделаю, горячий. — Взяв за локоть, он осторожно вталкивает девушку в комнату. — Ты ложись сейчас, поспи.
Закрывает дверь, вслепую нащупывает скважину, пальцы ныряют в карман, находят ключ.
Запереть.
Завладеть.
Зацеловать.
Прохладное дерево остужает кожу, Даня стучит лбом о косяк в такт оборотам — один, второй.
— Чай будет через час, — говорит громко, — дождись меня.
Ключи — в сумочке на полу, там же и телефон. Усталость страшная валит с ног. Даня садится, упираясь в выкрашенный коричневой краской плинтус, выпрямляет колени, ударяется затылком о стену. Прикрывает веки. Всего на секунду, дай передышки.
Все.
Все.
Дана и Даня — это два разных мира — тот, где собираются семьей за ужином, и тот, где на ужин — стопка, и теперь они схлопнулись, как сталкиваются машины по встречке, так, что летят в стороны куски металла и тел. Сейчас она в шоке, конечно, пытается осознать кровь на руках, Дана не размышляет, как Даня, которому никого в этом мире, кроме нее, не жаль. Только поговорить пойти — бессмысленно и бесполезно, ей бы сейчас в себя прийти.
Да и ему тоже.
Разложив Диму по пакетам, Даня оттирает с раковины и стен кровяные пятнышки. Сколько ни старайся, а все равно где-то капельки да пропустишь, но сейчас надо поднапрячься, чтобы Дана не заметила следов демонтажа бывшего, этого ей точно знать не надо — она, может, догадывается, как именно Даня разбирается с последствиями решений, но в красках представлять не должна, откуда и сколько капнуло. Заливает ванну «Доместосом» для унитаза, ох, блять, и дорого же он стоил, слив, жадно чавкая, глотает порозовевший гель. Кровь на плитке схватилась черными точками, которые размываются от трения в хвостатые кометы. Настоящий метеоритный дождь осыпается в ванну. В коридоре обои приходится сдирать, Даня смачивает их тряпкой, и, пока бумага промокает, оттирает линолеум. Под ногами наконец показываются выцветшие ромбики.
Капли пота капают с носа, и Даня шмыгает, морщится. Чистота — залог здоровья, вспоминает он, ага, и долгих лет жизни. Он бросает взгляд в угол, на четыре мешка. Мыл ли ты руки перед едой? В двух больших лежит Дима, один пакет завязан узлом — там голова и кисти, то, что отправится в болото, из темного зева четвертого торчит рукав пальто. Даня выпрямляется, вытирает футболкой, которой мыл пол, живот и бросает ткань к вещам на выброс.
Слава богу, коридор небольшой, полоска обоев сходит гладко, открывая газеты времен Советского Союза, Даня тянет снизу, склоняет голову к плечу, читая заголовок «Комсомольской Правды»: «Сегодня афганскую землю покидает последний советский солдат. Какие чувства вызывает у вас это событие?» Даня пожимает плечами в ответ: да так.
Пакет с обоями вынесет завтра — а может, и не вынесет. Главное — крови не видно, если бы не Дана, он бы Антону и ванну, полную Димы, оставил в подарок. Даня одевается потеплее, шарф вокруг шеи крутит.
— Что, шурави, едем? — спрашивает мешок.
Какие чувства?
Спать хочется.
Квадратик «Сименса» горит тускло: 02:40, на улице глубокая ночь, морозная, стылая — все белым-бело, снег в глаза летит, налипает на ресницы, щеки, такой обычно случается в начале зимы. Неспешный, мягкий, пушистый — удивительно невесомый, студеный, нелипкий к подошве, но будет идти всю ночь. Кому там молиться, вверху или снизу, кого благодарить за такой презент? Сама судьба говорит: топчи, роняй, иди этой или той тропою — все скрою.
«Пежо» маленький, даже крохотный, как жучок, но вместил все мешки и пакеты. Даня не сразу привыкает к машине, после учебной все непонятно, но ничего, главное — руль, педали и передачи. Сейчас только надеяться на удачу, чтобы гаишники не стопарнули, рыться в бардачке в поисках документов даже смысла нет. Он в страховку не вписан, будет много вопросов, а если попросят открыть багажник? Ехать придется, объезжая посты ДПС, таких, слава богу, немного в городе. Даня напрягся — по пути есть или нет?
Никого, слава богу, города умирают на ночь, как только в квартирах задернут шторы, как только погасят свет и лягут в постель, прижимаясь к телу.
Тело нужно обжечь, чтобы сгорели родинки, шрамы, — уже на месте Даня подсасывает бензин из «Пежо» через шланг, валявшийся в багажнике, резина застыла и встала колом. Даня льет топливо прямо на тряпки Димы. Пары оседают на слизистой, и он сплевывает на снег, тащит мешок в подвал, где еще чернеет старое, Костино, костровище. Огонь разгорается шустрый, и тепло согревает ладони.
Вот теперь, наверное, главное, важное: через пустырь по самой окраине — и пусть снег заметет следы. Холод ложится на щеки, лоб, лед у берега тоненький, припорошенный, озерцо — что лужа, надо под лед подтолкнуть подальше, чтобы искали дольше и дали фору. Наледь трещит под ногой, пакет шуршит шумно, в объеме угадываются пальцы, разбитый нос, Даня пропихивает по дну, и полиэтилен скользит по стылому илу вглубь.
От снега светло, и кажется: все всё видят. Все слышат — грохочет сердце, ломая ребра, в обрубке торса; шумит кровь в белых жилах со свежим срезом; пузырится пеной ругань на губах мертвеца. Бессонница глаза режет, в шепоте камыша мерещится голос Даны, она зовет домой, в постель, она говорит: брось, теперь брось, разве это твоя любовь? Ты убил человека… Где же твоя мораль?
— Четверых, — отвечает Даня, пожав плечами, — и, если надо, убью еще. Кроме тебя, никого не жаль.
Стебли скорбно склоняются перед ним.
Дверь машины хлопает громко, Даня руки сует в карманы штанов, упирается горячим лбом в ледяную руля оплетку, сжимает зубы — как миллион иголок под кость загнали. Ключ поворачивается в замке зажигания, «Пежо» кашляет, но заводится; Даня тянется к магнитоле, чтобы заглушить голоса с болота. Загорается синим экран, имя бежит строкой: Sni Vodi — Grom. Сны воды, значит, думает Даня, что же озеру снится сейчас? Вода целует покойника в губы и мечтает о летнем солнце — тяжелом, горячем и золотом, — мечтает о летнем громе, который с треском разломит лед и прогонит ночной кошмар.
Даня жмет на повтор, нога выжимает сцепление, газ.
Будет весна — первый гром, вспышка света, теплый дождь на щеках и стекло, дребезжащее от грозы. Будет его поцелуй на плече, и его ладонь на шее, груди, ребрах, он будет внутри костей — будет гром, и он будет в ней.
Вонь костра, гари и жженой плоти — Дима шипел, как шкварки на сковороде, — мешается с запахом духов от шарфа. Дворники скребут стекло со скрипом, сбрасывая пыль снежка, размывая красное пятно светофора. В детстве, когда на втором канале попадалась «Криминальная Россия», Даня морщил лоб: почему, прежде чем Чикатило поймали, тот успел убить десятки? В Данином случае ответ, разумеется, на поверхности, он, можно сказать, спрятан под тонким льдом, прозрачным таким, что видно: немного удачи и равнодушия — подох Андрей? и ладно, хрен с ним, кто волноваться станет? — немного пренебрежения тоже. Антону и в мыслях не представляется, что его конкурент — мальчишка, что мальчишка руки по локоть в крови обагрит, что мальчишка де-юре взрослый, что мальчишка де-факто — почти любовник. Это так унизительно, наверное, для мужчины, когда выбирают мальчика, что Антону такое только в кошмаре присниться может.
Даня паркуется возле дома, ставит машину криво, и «Пежо» бампером садится на сугроб. Ну, как смог. Дверь подъезда не пискнула, открываясь. Даня поднял руку, нащупал в холоде визитку местного такси, которую вставил между дверными магнитами, чтобы Дима смог незамеченным войти, а Даня — выйти.
Стены в коридоре смотрят газетными заголовками о подвигах, которые сегодня едва ли кто-то вспомнит. Без розочек как-то совсем грустно — они только распустились, и пришлось сорвать. Даня стягивает куртку, вешает, ставит кроссовки, подталкивает друг к другу носком, чтобы выровнять. В ванной капает с крана, и у Дани начинается тик на правом глазу, веко залипает, он поправляет пальцем.
Кап-кап-плок.
Капли ведут отсчет секундам, пока за дверью в бабушкину комнату кто-то не проснется и не закричит. Даня проходит на кухню и, пока греется чайник, вычищает из-под ногтей луны, успевшие почернеть. Чай горячий, сладкий, крепкий, Даня стучит алюминиевой ложкой по стенкам, и та нагревается, обжигая пальцы. Снег за окном усилился, кружит плотным кружевом в желтом фонарном свете — и тишина, и покой, и счастье, и он счастью сейчас отнесет свой чай.
Ключ поворачивается в замке, и Дана вскакивает. Даня видит это движение — быстро поднимается на постели, так, что взметнулись волосы. Она, наверное, не спала — она ждала, раздела мысль об убийстве догола, шок сменился болезненным осознанием, что именно натворили оба. Даня ставит чай на пол, садится перед ней на корточки, ладони кладет на икры. Лед касается теплой кожи, к коленкам бегут мурашки. Дана плакала — много плакала, глаза красные, пальцы дрожат, когда она тянет ручку, кладет на макушку и против роста ежик гладит. Даня почти что стонет, прикрыв глаза. Гладь меня и ласкай меня, бей меня и пинай меня — я твой, Дана, что хочешь делай, только трогай! Мысль горит, обжигает разум, и Даню в бреду ведет, он разом карты все выдает. К чему теперь клыки за улыбкой прятать? Дана видела, как с них слюна капала.
— Я тебя ото всех спрячу, чтобы никакое зло тебя не коснулось, — он подается ближе, льнет губами к ее колену. — Ты не переживай… Родителям можно звонить… Сначала будет нельзя, но потом… Придумаем… Ты главное папе скажи, чтобы помог… Он ведь за справедливость у тебя? У тебя ведь родня там?.. Бабушка?
— О чем ты?..
О нашей жизни, которая наступит после, когда грянет весенний гром и первое тепло ручьем унесет снега, о первом шаге к твоей свободе — в моих руках.
— Ты не переживай, — Даня щекой упирается на бедро, поднимает взгляд. В глазах преданность помножена на безумие. — Я позабочусь обо всем. Золотом к земле прижму, мехом согрею, розами постель укрою…
— Поклонник… — вдруг выдает Дана и отдергивает руку, Даня тут же вскидывает голову и взглядом ладонь ловит. Куда? Верни! — Редкий зверь в наших краях. — Дана упирается парню в плечи, пытаясь оттолкнуть, но он недвижимый, как скала. — Ты меня Диме сдал? Меня убить хотел?
Недоверие ударяет сильнее пощечины, неужели думаешь, что позволил бы сделать больно?
— Тише, ну, — пальцы смыкаются вокруг запястья, Даня целует венку. Дана дрожит, тело трусит. — Сдал? С ума сошла? Я вместо тебя под крест лягу. Дана, ты… — не понимаешь. Голос у Дани сел, слезы блестят в глазах. — Я тебя украсть хотел. Я учился, я деньги копил, — я людей убивал, глотает признание: не скажу, этого не скажу. — С одной мыслью рос: я найду тебя, я стану жить рядом, чтобы просто… Просто видеть тебя… Судьба сама подала подарок, мне осталось лишь развернуть, разве я мог отказаться, Дана? Я же наверху сидел, как щенок, у твоей двери, я бы не позволил ему сделать больно по-настоящему, я его выманил, привел сюда за руку, чтобы убедилась, что для него есть только одна клеть — могила. Либо ты его, либо он тебя.
Тишина.
Мир замер.
Даня всхлипывает, горячую влагу с губ слизывает. Почему молчишь? О чем думаешь? Думаешь ли о том, что нужно искать справедливости в милицейском участке? Или о том, что нанесла удар первой? О том, что поступила правильно? О том, что ты бы вонзила нож раньше, если бы не страх наказания? О том, что обидчик заслужил равного ответа? О том, что догадываешься, что сделано с телом? Или о том, что ты сама хотела сделать это с ним? Молчи, если хочешь, но раздели вину и пойми, что сегодня никто не умер, напротив, сегодня твоя родилась свобода.
Это не Дима мертв, это ты жива.
Девичьи пальцы осторожно касаются его щеки, и Даня выдыхает — все это время он не дышал.
— Он мразь, — наконец произносит Дана, и голос ее дрожит.
— Мразь, — охотно соглашается Даня, стонет от облегчения, — это самооборона, — повторяет он в третий раз, чтобы наверняка. — Он пришел тебя убивать. Мы защищались. Мы… Кровь теперь на наших руках. — Даня снова облизывает губы, кладет ладонь поверх ее, переплетает пальцы. — Я люблю тебя, — шепчет настолько тихо, что она, наверное, не услышит даже, язык шевелится тяжело, — я обожаю тебя, я ревную тебя, я без тебя не я, я не могу без тебя, я хочу лечь у ног и рычать на тьму, Дана, я столько дел натворил — а сколько еще натворю, — ладонь поднимается по икре, бедру, — дай, я тебя осмотрю…
Подушечками дотрагивается скулы, ведет черту подбородка, челюсти, большим пальцем очерчивает линию рта. Даня выпрямляется — и лицо напротив, он жмется губами к ее щеке, кончиком носа ведет по коже, мурчит в шею.
— Я всю тебя осмотрю…
Рука уже поднимает юбку, Дана вздыхает шумно, грудь поднимается высоко. Она поворачивается к нему — и губы находят губы, стук зубов отдается болью, язычок горячий упрямится языку. Треск капрона черту подводит, и Дана стонет — плевать, из-за шока или хочет на самом деле, Даня носом ведет по шее, целует часто, целует влажно, горячо и жадно, жарким ртом раскаленный воздух ловит, шепчет в кожу, как любит и обожает, как тяжело без взгляда, без голоса; как сделает с ней столько всего, что и жизни мало. Дана откинула голову, через раз дышит, и эта открытость безумие селит в мысли. Грудь — боже, — он задирает кофточку вместе с лифчиком, простым тканевым, и замирает, грудь тяжелая в ладонь ложится, сосок темный на бежевой ареоле твердеет под большим пальцем. Дана, боже, ты огонь в костях, ты пожар лесной, пожирающий все внутри, я давно на тебя подсел — посмотри на меня! посмотри, я давно сгорел. Юбка собралась на лобке гармошкой, и Даня клонится к паху, плечами разводит бедра.
В темноте утра виден абрис спины, лед пола пробирается в мясо, мышцы, Даня опускается на икры, чтобы еще стать ниже, ластовицу сдвигает в сторону, прижимается к лону ртом. Дана, съем тебя, Дана, выпью, Дана, сладкая, Дана, господи — язык вокруг клитора кружит и плашмя ложится. Дана вскрикнула, дугой выгнулась — знаю, лапочка, знаю, умница, скажи, что ни с кем хорошо так не было? Господи, скользко как, вкусно так, горячо и приятно, член упирается больно в брюки. Жадность берет свое — крики и всхлипы, все мое, ты отдашь мне все. Она напрягается под руками, сама движет бедрами, и Даня вжимается крепче лицом, лижет и всасывает, пуская по телу стоны, еще немного, и Дана кончит — так жаль, так мало, вскрик оглушает разум, рассудок в мареве похоти утопает.
Щеки и подбородок блестят от влаги, он счастлив, блаженно счастлив, так, что пальцы дрожат от счастья, когда Даня расстегивает ремень, спешно штаны до середины бедра стягивая, — некогда раздеваться, он так долго ждал, что теперь ни секунды дольше, теперь только кожа к коже, мешая пот. Стылый воздух морозит тело, пуская волну мурашек, головка горячая упирается в нежный вход — мокро и чертовски узко, — Даня ложится сверху, лоб, щеки, виски целует; входит движением до конца, и лобок ударяется о лобок. Дана всхныкивает тихонько, скулит что-то вроде «еще, еще», затылком упирается в простынь, ногти тонут в мужских плечах. Даня целует синяк на скуле — широким и влажным мазком, слизывая боль языком, ласкает мочку, кусает ушко, толчки набирают темп, размеренность сменяется алчным и диким ритмом, и темп шлепков разгоняет кровь. Жаркий бархат нутра обнимает туго, Даня стонет — и Дана стонет, и он крики со рта ловит, забирает вдохи, все мое, ты мне все отдашь, будь со мной, стань моей, я тебя заберу у мира и у людей, ты будешь любовницей и женой, и я сделаю нам детей, я связал нас смертью — и теперь свяжу жизнью,
толчок последний, и комната полна стонов, до самого потолка, и воздух густой от вздохов, и сердце стучит снаружи, и в мыслях красная похоть, и сейчас я свяжу нас туже: толчок последний, я замираю, и мы погибаем оба: мы, ты и я, двое — нас пожирает абсолютное и слепое.
Ночь давно обернулась утром, утро скоро простится и станет днем, и Даня Дану к груди прижимает крепко — была бы воля, веревками бы связал, — он улыбается счастливо, широко, как дурак, как безумец, он сердце свое под ее ребра спрятал и слушает, как стучит,
и пока Даня целует плечи, пока крадет трепет с ресниц губами, пока кусает ключицу, шею, пока молит — скажи, что моя, угости меня сладким счастьем,
квадрат старого «Сименса» на полу загорается смс-кой –
«Пеняй на себя. Настя».