Глава 8. Нить

В газете «Из рук в руки», в объявлении о своих услугах, Лариса Николаевна указала приятный характер и клиентоориентированность как УТП (уникальное торговое предложение, Лариса Николаевна узнала об этом термине на курсах по активным продажам — торговое предложение должно быть у каждого, считала она. Все люди продаются — и, пока другие дешевят, она себе набивает цену). Однако, если бы соседей Ларисы Николаевны Карпенко спросили, какое мнение о ней сложилось, то перед интересующимся захлопнули бы дверь — прямо перед любопытным носом. Потому что сплетни о Ларисе Николаевне могли обернуться горем сторицей. Ну, не прям уж горем — мелкими несчастьями вроде настроения, испорченного ядовитой улыбкой или криками на весь дом, какая же ты шалава, Маша, опять вернулась в три ночи, я-то все-е-е-е видела! Ларисе Николаевне, пожалуй, стоило поправить УТП, вписав туда еще и невероятную бдительность — полезный навык при твердой гражданской позиции, если бы такая у Ларисы Николаевны имелась.

Специалистом, впрочем, она слыла отменным: гордостью портфолио стала трешка на Ленина с двумя прописанными несовершеннолетними. Лариса Николаевна решила вопрос за один день — нашла барак под снос и у местного синяка купила доли за ящик водки. Дети с пухлыми щечками, выжившие из ума старики, инвалиды — люди становились обременением в выписке из кадастра недвижимости, но Лариса Николаевна умела закрывать сделки любой сложности. Это она тоже вписала в объявление о своих услугах.

В квартиру номер девять Лариса Николаевна приехала на такси. Даня видел, как объемное китовье тело выгрузилось из автомобиля с желтой наклейкой «Максим» на боку, как риелтор громко и с душой хлопнула дверью. Водитель, наверное, обласкал женщину с головы до грубых пят. Это произошло утром, через несколько часов после того, как диктор местных новостей на втором канале объявил отмену занятий с первого по одиннадцатый класс.

Тогда в комнате еще держалась тьма — зимой светает поздно. Дана стояла перед раскрытым шкафом и теребила пуговицу, застегивая блузку у горла, проклятый пластик никак не вставал в прорезь. В мутном отражении тускло блестели покрасневшие глаза, взгляд бегал по поверхности, ловя улики вчерашнего дня. Даня сидел на кровати — они переместились к нему в комнату, чтобы Дана смогла посмотреть на себя в зеркало и оценить масштаб увечий. Это можно сделать и в ванной, но Дана замерла на пороге, с брезгливостью взглянула на ванну и ушла на кухню. Там она кое-как обмыла руки и тело под краном и долго стояла, опустив голову и уставившись в раковину.

— Может, не пойдешь на работу?

Даня сидел на постели, подтянув одно колено к груди и положив на него щеку. Он любовался своей женщиной. Губа треснула, синяк разошелся по скуле, налился желтым — и она была прекрасна, какой только может быть прекрасной сама жизнь. Утром Дана проснулась от поцелуев — Даня прижимался губами к плечам, ключицам, щеке, пальцам, целовал всю, боясь пропустить миллиметры кожи. Ему хотелось обнять и раствориться, не выпускать, хотелось чувствовать жар женского тела в руках весь день, чувствовать округлость бедра в ладони, чувствовать, как волос щекочет нос, когда он зарывается лицом в шею. Господи, думал он, я украл у людей солнце! Жил во тьме, мечтая о тепле, и, как только светило вспыхнуло на сини неба, схватил за яркие лучи и утащил во тьму — свети теперь мне одному! Мечта оказалась в руках, и ее вдруг стало мало — теперь нужен домик, нужна неспешность, нужен шепот дождя по крыше и первый гром, нужен мурлыкающий кот в ногах, куда они скомкают одеяло, спихивая ткань стопами с икр.

В этой мечте нет прошлого, нет вины, нет долгих поисков и лет ожидания, нет СМС. СМС Даня удалил — придумает что-нибудь, как-нибудь отвертится: ему вообще до Насти нет дела, и, если там, на розовом пододеяльнике, ему пришлось подчиниться, принять условия шантажа, чтобы она замолчала и дала время, то сейчас, когда Даня и Дана — пара, Настя даже не фон, Даня вообще о ней не думает, ему плевать. Да и как тут о другом могут быть мысли, когда посреди темной комнаты солнце теплится и глаза слепит?

— Я должна пойти, — настаивает Дана и кладет ладони на живот, цепляет ногтями заусенец на большом пальце. Рука снова поднимается к горлу, она расстегивает пуговицу и тут же застегивает. Снова расстегивает, снова застегивает… — Нине Александровне самой придется тексты вычитывать…

— Дана, посмотри на меня, — умоляет Даня. — Это самооборона. Или ты, или он. Все нормально. Мы оба нормальные.

Чушь собачья, конечно же, нормальные люди не просят отчима отмудохать их табуреткой, чтобы пожалели и приласкали; нормальные люди не убивают одноклассников за одну только угрозу рассказать взрослым о ненормальной, впрочем, любви; нормальные люди не убивают жильцов, чтобы освободить место для новых; не подстраивают опасные встречи и уж точно не мажут любимых кровью, чтобы навсегда связать одним-единственным секретиком, с которым не пойдешь в ментовку. Маленьким таким секретиком, части которого плавают среди веточек и пустых банок из-под «Туборга», иногда поднимаясь над грязной водой черной обугленной кожей.

Только Дана сейчас требует нормальности, опоры, она ищет безболезненного для совести успокоения: я ведь нормальная? я ведь не могла поступить иначе? если бы я позвонила Антону, он бы не успел помочь? а если я сейчас милиции сдамся, это правильнее будет? Даня спускает ноги с кровати, поднимается и в два шага оказывается рядом, обнимает за талию, кладет подбородок на плечо. Зеркало отражает разбитых влюбленных — да, твердит Даня сам себе, влюбленных, сладкую парочку, вместе до гроба.

— Дана, он бил тебя, как мужчину, — шепчет у левого уха, напротив совести, лишь змеиного шипения не хватает. — Бил наверняка. Думаешь, заявление бы помогло? Допустим, ты бы собрала справки о побоях, — Даня убирает локон за ушко и ловит губами мочку, не может удержаться, вдыхает шумно, ты пахнешь любовью сладко, — подала бы заявление в мировой суд, и тебя бы даже не стали уговаривать его забрать. И что бы они сделали? Назначили штраф и заставили бы мести улицы в оранжевой жилетке?

— Мы человека убили, — Дана щеку жует изнутри, мнется, поднимает взгляд на Даню: мокрые ресницы слиплись, слезы дрожат в глазах. Только «Мы» медом касается языка, разливается лавой в венах, и кровь вскипает, сжигая жилы. Да, любимая, мы, ты занесла руку, и ладонь твоя крепко держала нож. Ты об этом планируешь в милиции рассказать?

— Человека? — Даня морщит лоб, и сомнение сквозит в голосе. — Еще скажи, добропорядочного гражданина. Не было там человека, Дана, — он кладет подбородок на девичье плечо, целует шею. — Пришло чудище, и оно пришло за твоей душой, но я ее не отдам, — еще один поцелуй, и Даня шепчет: — Никому не отдам. Тебе не нужно сейчас на работу. Останься. У нас есть дела, — улыбается в кожу, целует влажно. — Много дел.

Не убегай, я ведь столько сделать с тобой хотел.

Дана пытается настоять, собрать себя в нормальную по кусочкам. Встает снова у зеркала, подводит губы помадой — розовой такой, бледной, но тремор внезапно бьет в пальцы, и получается черт-те что, длинная полоса до самой щеки. Дрожь в руках сбивает «Ново-Пасситом», за которым Даня сбегал в ее квартиру. Дана собирается уходить — и вопрос между ними стоит острый, такой, что обоюдно колет грудь. Даня мог бы подать ей нож — лезвием на себя, — но и так знает: Дана вооружена.

Стоит дать слабину перед подружкой этой дебильной, Олей (и перед кем! той, что бросит ради крепкого члена?), стоит дрогнуть — и слова польются легко, как весенний ручей, потому что вина угольком прожигает нутро. Еще немного — и проскользнет наружу из обугленной дырочки в сердце. Хуже — если Дана сделает это специально, если выйдет из дома и пошагает не в сторону редакции, а в сторону милицейского участка. Дана, наверное, в самом деле получит небольшой срок за превышение самообороны, но Даня отправится «пыжиком» в «Черный дельфин» или «Полярную сову», как называют таких по сокращению от пожизненного срока. Там научат передвигаться раком — мордой в пол и руками за спину, в воздух. Что он там станет делать? Шугать сокамерников, что задушит ночью? Шутка, конечно, если Дана пойдет к ментам, Даня отправится к праотцам: чиркнет запаской себе по шее или, лучше, найдет того варщика, если еще живой, перетянет бицепс ремнем с джинсов, сожмет кулак на раз-два, и кровь наполнит шприц, и Даня пустит по вене яд, чтобы уйти по-тихой, –

потому что если вдруг не судьба быть с Даной, значит, никакой судьбы и не надо.

Но он все равно не останавливает, молчит, когда Дана, уходя, застывает в дверях, замешкавшись, смотрит темными раскосыми глазищами, потому что и говорить ничего не надо: ему остается верить, что выбор вчера был сделан. Не уйдешь, Даня себя убеждает, теперь мы связаны одной цепью — и смертью, и жизнью, он рассматривает область над линией джинсов, где (господи, ну пожалуйста!) уже делятся клетки. Он знает, что сперматозоиды активны еще день-два, он ведь листал «Биологию» — если чуда еще не случилось, он постарается снова, и снова, и снова, и снова. Дана запахивает шубку, пряча плоский еще живот, она стоит в дверях, застыла столпом — жена Лота, обернувшаяся на Содом. Даня улыбается, поднимает взгляд, получается как-то по-щенячьи жалко, моляще: «Не уходи, соври, что болеешь». Но нож — у Даны, всегда был, и лезвие всегда направлено парню в сердце, и Даня принимает это с покорностью мученика.

Ведь то, что она решит, это и есть судьба.

Только у Даны трясутся руки. Можно намазать губы, но не скроешь дрожь; можно надеть блузку, но ткань не станет тюрьмой для обличителя в клети ребер; можно натянуть улыбку даже и нормальность носить как маску — а чего нет, можно все, — однако придется сжать зубы, чтобы не проорать: «На помощь!» Закрыв обратно дверь, Дана медленно плетется в объятия Дани, утыкается лбом в грудь — и если нож всегда у Даны, она только что спрятала лезвие в ножны и ответила: «Я нас не выдам».

У Даны трясутся руки, поэтому СМС Ольге пишет сам Даня: «Олечка, приболела:(Предупреди, пожалуйста, Нину Александровну, что сегодня пусть за текстами сама присмотрит». У Даны трясутся руки, поэтому Даня позаботится обо всем — и теплый чай в постель (поставил на пол у кровати, у своей кровати, потому что Дана тут же проваливается в сон), и встреча риелтора.

Вот тогда, спустя несколько часов, когда Дана тревожно вздрагивала от кошмара, в квартиру номер девять на такси с желтыми наклейками «Максим» приехала Лариса Николаевна.

Даня открывает дверь — улыбается в тридцать два зуба, пропускает внутрь. Запыхавшаяся — пойди, попробуй такие толстые ноги поперебирай, — со свекольным румянцем на щеках и винной помадой, похожая на доброго порося, Лариса Николаевна вваливается в квартиру, и от нее пахнуло крепким морозом и коньяком. Поправив мутоновую шапку с бровей и шмыгнув сопливым носом, женщина тянет молнию до самых колен, склоняется, вытягивая заевший замочек.

— Чем это пахнет у вас? — пальцы, красные и толстые, как шпикачки, никак не справляются с собачкой, и она просто дергает полы пуховика в стороны. Снимать верхнюю одежду Лариса Николаевна брезгует — это видно по тому, как скуксила нос, когда взглянула на вешалку. Дело не в чистоте — у Дани с пола есть можно, просто Лариса Николаевна презирает бедность и кичится состоянием, сколоченном на обманутых стариках. Она освобождает белые, рыхлые кольца шеи от шарфа, и массивный гранат в золотых тисках, застрявших в жирных складках пальца, блестит кровью.

Опять принюхивается, замечает Даня. Видит, как морщится нос, как ползут к переносице брови. Терпеть недовольно поджатые губы тяжеловато, хочется сдерзить и вышвырнуть из квартиры, но в объявлении черным по серому написано: сделки любой сложности, поэтому Даня обнажает зубы в самой милой своей улыбке.

— Да так, — Даня пожимает плечом, — фарш молол на беляши.

— А-а-а, я и чувствую — мясным душком дает, — она приосанивается, оглядывается. — Ремонт затеял? Перед продажей-то надо было хоть обои посвежее поклеить.

Выуживает из сумки обычный компактный «Кэнон» в цвете металлик, щелкает коридор, заглядывая в блеклый экранчик, и Даня стоит за ее спиной. Снимает место преступления. Менты комнату Андрея оцифровали так же. Вспышка на секунду выхватывает из мрака пожелтевшую от времени газету, крупные заголовки и черно-белые фото. Переваливаясь, как утка, Лариса Николаевна подходит к ванной — открывает дверь и машет перед носом пухлой ладошкой.

— Господи, — выдыхает она, вытянув губы трубочкой, и мгновенно скукоживается, становится похожей на припудренную курагу. — Вы че здесь, дезинфекцию проводили?

— Ванная же. — Даня упирается косяком в плечо. — Тут всегда так.

Щелчок, вспышка, дирижабль им. Ларисы Карпенко движется вглубь квартиры, и Дане зудит проткнуть обшивку иголкой, чтобы посмотреть, как она сдуется. Квадратов сколько? Пятьдесят пять. Ну, это с балконом. Не, не застеклен. Ремонт не делали, да, но за чистотой следили, тараканов и чего-то такого нет, за черновую отделку поди сойдет? Сантехника… Ну, советская… А вот проводку обновляли в нулевых, это точно: Анька бабушке в укор ставила, когда та деньги прятала, вот, мол, муж менял из своих, а ты жмотишься. Объявление давал, конечно, никто не откликнулся. Соседи хорошие: напротив вот вообще тишина, там бабушка умерла году в седьмом, внуки не спешат за наследство драться. Район, опять же, до рынка недалеко. Лариса Николаевна то кивает, то качает головой.

— А причина продажи?

— Переезжаем, — отвечает Даня и загораживает собой комнату, где спит Дана, — вы простите, там…

— Ну? Что там? — Лариса Николаевна делает жест ладошкой: «отойди». — Труп, что ли, прячешь?

— Да нет, — Даня мешкает. — Девушка моя… С ночи спит. В ларьке вот тут… Перед домом, видели? Там еще обувь и часы ремонтируют. Она в ночную там, пивом торгует. А труп вчера еще вынесли.

— Ха-ха, Петросян, — но в голосе вообще нет веселья, только раздражение. — Подготовиться надо к приходу-то. В «Одноклассниках» мне можешь потом выслать?

— Не, — Даня улыбается виновато, но с места не двигается, стоит скалой. Он чувствует себя драконом, охраняющим золото, и огонь жжет легкие. — Нету фотика у меня. Но там нормально все, честно.

Щелчок, вспышка, и Даня жмурится.

— Смотри мне. Когда с покупателями приду, показать сможешь? Чтобы не краснела я?

— Да правда девушка спит, — Даня даже обиделся.

— Ладно… — Лариса Николаевна убирает фотоаппарат в сумку, — пошли, проводишь меня. Заблужусь в твоих хоромах. Мебель в бабкиной комнате оставляете? Не поедешь же с ней поступать. Куда переезжаете-то, в другой город?

— Не. В другую страну, — Даня опускает глаза, и во взгляде нельзя прочесть, что эта страна называется «Мы». — Поэтому продажа срочная. Я, если что, и на скидку готов, вдруг получится на неделе на сделку выйти?

— Я тогда плюсом три процента возьму, — заключает женщина уже у порога, руки снова дергают замочек пуховика, она морщится, принюхиваясь. — Ты только проветри тут, ясно? Скидку сделаем, но не сильно большую, а то сама с голой жопой останусь, куда мне твои копейки?

— Не знаю, — равнодушно жмет плечом Даня, — пуховик себе возьмете новый.

Лариса Николаевна что-то фыркает про юмориста и выступления у Регины Дубовицкой, и дверь, наконец, закрывается, Даня выдыхает, ноги сами движутся в комнату, там спит она, там волнуется она, там она ищет опору, ищет фундамент, чтобы опереться, и Даня подставит плечи, спину, грудь, голову под ступню. Дверь скрипит, нужно смазать петли и переехать; Дана лежит на матрасе, который Даня кромсал ножами. Волосы на подушке — темный нимб; плечо молочное — синь мертвеца, и Даня вздрагивает и тут же входит, садится на корточки перед кроватью, в лицо заглядывает, костяшками пальцев синяк гладит. Хочет спросить — больно? да только, конечно, больно; конечно, страшно; это, конечно, ад. Может быть, и сама мечтала, только одно дело — представлять перед сном реванш, и совсем другое — ранить или убить. Но я исполню мечты, Дана, все смогу, ведь я обещал, Дана, что сделаю тебя зависимой, обещал, что подсажу, и приход не всегда бывает сладкий,

но ты полюбишь меня.

Других вариантов у нас нет.

Сквозняк по полу холодит пятки, гонит снежную пыль, Леве с плаката «Би-2» хочется отвернуться, не видеть, как Даня смотрит: голодно, по-звериному, с обожанием. Дана переводит взгляд со стены на парня, шмыгает носом, на наволочке — темное влажное пятно. Плачешь, заинька? Конечно, поплакать надо, улыбается мягко Даня. Мир, должно быть, перевернулся, и озера упали в небо. Невинный соседский мальчишка, которого поишь чаем и учишь правилам русского языка, вдруг показал клыки — и о боже, они в крови, о боже, челюсти клацают у лица, пасть вязнет в горле у подлеца; о боже, Дана, ты страшилась взглянуть в глаза, а в них гром и сверкает огнем гроза. Это, наверное, просто жуть: ты не заметила, что варишься в кипятке, ведь я добавлял градусов по чуть-чуть.

Даня выпрямляется, и тень накрывает Дану. Видишь, милая, я не просто взрослый, я рослый, все говорят: я пошел в отца, но после работы вместо уроков я пропадаю в зале, иначе как бы мышцы такими стали? Стягивает футболку, и Дана жмурится, лепечет: «Не надо», и он замирает тут же, возвышается каменным изваянием.

— Дана… — голос молящий, тихий, испуганный чуть, — неужели меня боишься? Не надо… — повторяет он, пальцы дрожат, касаясь ворота. — Ты боишься, что я риелтора позвал, квартиру продаю? Я тебя не брошу, ты как такое… Как в голову пришло…

Задохнувшись возмущением, резко стаскивает футболку, комкает и бросает в ноги. Правое веко опять залипло, Даня жмурится, моргает, пока забирается на кровать, ложится сзади, холодной ладонью скользит от плеча к локтю, и за ней успевает волна мурашек, он зарывается носом в волосы, шепчет в шею. Ты ведь здесь, ты моя, ты наконец-то в моих руках, как я могу с тобой расстаться? Даня сгребает Дану в охапку и жмет к себе.

— Я не могу тебя не касаться, — сглатывает, облизывает пересохшие губы, льнет жарким ртом к лопатке, и слезы счастья слова глушат. — Я люблю к тебе прикасаться, не могу остановиться.

Она кладет руку поверх его, переплетает пальцы, сжимает крепко, и он выдыхает шумно. Господи, сколько счастья, как унести в ладонях?

— Я не тебя боюсь, — всхлипывает Дана, вытирает мокрый нос о подушку. — Я боюсь того, что ты сделал.

— А что я сделал? — удивляется Даня, и получается даже искренне.

— Человека…

— Расчленил? Дана, ему не было больно, он ведь уже умер. Я ведь не зверь, я бы не стал его мучить, — врет он, и жмется улыбкой к шее, — все еще боишься?

Даня чувствует, как сердце стучит под пальцами, как под губами бешено шкалит пульс.

— Себя боюсь. Я бы еще раз в него нож воткнула.

Даня едва не спускает в штаны, спазм поднимается с паха, желудок крутит, он жадно кусает шею, слизывает укус, вжимается телом и замирает, стараясь держать дистанцию в миллиметр, скрежещет челюстями так сильно, что громко стреляет в мозг. Под лобком болит, тянет, головка прижимается к животу, упирается в ремень брюк — вынуть из шлевок, потянуть собачку молнии вниз, спустить под яйца, снова в тебя войти, в тело вжаться и в тебе остаться.

Я люблю тебя, Дана. Так люблю…

Выдох бежит по шее, пальцы дрожат на изломе бедра — еще немного, и дернет к члену, но дистанция — миллиметр, ведь она не должна бояться, и Даня голод хоронит за стиснутыми зубами. Дана плачет еще недолго — то ли от шока, то ли от счастья тоже, и, несмотря на день за окном, засыпают оба: с Даной приятно спится, словно сердце теперь на месте, словно механизм наконец-то вошел в пазы.

Сон приходит дурацкий. Все мутное, желто-красное, как в фильме про мексиканский картель, зеркало запотело и течет алым бисером, в ванне на малиновом желе покачивается торс Димы, голова его пялится из раковины, рот кривится, обнажает красные зубы, в уголках губ засохла розовая пена, в щетине застряли ошметки жил и жира. Дана пальцами прикрывает мертвецу веки: спи, не гляди на нас. У Дани в руках — изогнутая игла, прочная, с широким ушком; Дана ближе к нему подошла: «Пришей», — просит, и голос звучит под мозгом, в кости у скулы. Игла касается тонкой кожи под самым сердцем, выходит с багровой жемчужиной на конце, и Даня с восторгом глядит на кровь. Он рвет Дану на себя, прокручивает острие у своей груди, затягивает нить туже.

«У нас сердце теперь одно», — снова звучит под ухом, и Даня плачет, просыпается в тихих всхлипах, похожих на скулеж. Рука, на которой уснула Дана, затекла до потери чувствительности, пальцы колет, он сжимает и разжимает кулак и аккуратно, чтобы не разбудить, притягивает Дану ближе. Ладонь ложится под грудь, проверяет целостность шва.

Сумрак повис в комнате сизой дымкой, окна соседнего дома отражаются в пузатом экране «Горизонта». Под ним, рядом с DVD, лежат кассеты с мультиками, Даня особенно любил «Спирит: Душа прерий», потому что Дана подарила ему пенал на десять лет с гордым жеребцом, и Даня, увидев на прилавке кассету с похожим конем, вытащил у Ани семьдесят рублей «детских», спрятанных в кармане халата. После кражи Андрей кулаком выбивал дух, и Даня умер бы счастливым. «Лило и Стич» Даня любил за мечту: что его, зубастого, дефектного зверька, тоже ждет семья. Вечер давно наступил, может, уже часов пять, темнеет все еще рано. Чай на полу, наверное, ледяной. Дана ворочается, оказывается к Дане лицом, и он разминает затекшую руку, тянет одеяло выше, укрывая девичьи плечи, склоняется к ее лицу, трется носом о кончик носа, целует нежно, жмется ртом, язык чуть касается горячих губ.

— Кушать хочешь? — мурлычет он, и само как-то просится говорить тише, не рушить хрупкое, что едва-едва между ними выстроилось, протянулось прозрачной паутинкой, будто оно испугается громкого звука. — Не ела ведь ничего.

У самого голод желудок скручивает в узел, но сперва — она, она нужна здоровой, нужна сияющей, сытой, теплой, мягкой и любимой. Горячая ладонь скользит между телами, на живот ложится, большой палец выписывает круги. Даня упирается своим лбом в ее, и она, наконец, оживает, рассуждает о бытовом.

— Курица там… В комнате.

Голосок у нее тонюсенький, сиплый после сна, но она тает в его руках, и это реальность, а не больное воображение, и Даня снова тянется за поцелуями. Слава богу, успокоилась, льнет к нему, и призрак смерти покинул дом. Люди умирают каждый день, лучшие люди, академики, работающие над лекарством от рака, ученые, изучающие глобальное потепление, математик, остановившийся в шаге от доказательства гипотезы Римана, — рано или поздно над каждым на крышку гроба падает горсть земли. А ты переживаешь из-за бывшего мужа, который издевался над тобой и пытался задушить?

— Филе, наверное, испортилось уже, — вторит он с безмятежной улыбкой. Вот так, умница моя, забудь о том, что случилось вчера, теперь мы с тобой будем жить. — Давай в магазин сходим?

Как нормальные люди, как за покупками ходят пары, ведь мы нормальные люди, Дана, мы пара? Я буду толкать тележку, ты — морщить лоб от цен на творог.

Дана садится, упирается ладонями в койку, и Даня поднимается следом, и стопы касаются ее стоп, он гладит плечи, грудью чувствует остроту лопаток.

Нежность в секунду вскипает и обжигает жаром.

С тобой невозможно держаться рядом, жажда трогать сама направляет руки, выдох гонит толпу мурашек, на затылке поднимаются волоски, ладонь широкая и горячая, он накрывает подрагивающий живот, притягивает к себе. Мы это сделаем много раз, ты ведь чувствуешь, как хочу? Дана алчности поддается, она мягка и податлива, послушная девочка; наконец, она смотрит в меня, как в зеркало, и если еще не любит, я и это исправлю скоро, нам пока моих чувств на двоих хватит. Ладонь скользит по ключицам к шее, вторая — ползет вверх с колена, ныряет между сведенных бедер, разводит ноги, приподнимает, усаживая повыше.

— Тише.

Как нормальные люди, Дана, как пара; расслабься, ласковая; Дана откидывает голову на плечо, ей сейчас сладко и горячо — и очень стыдно, совесть ропчет и негодует: «Разве можно такое, когда руины еще дымятся?..» Только покойнику какая разница, плачешь от горя или от счастья, или не плачешь вовсе; мертвец не увидит слез: его тело плавает в грязной луже заброшенного подвала, голове рыбы съедают глаза и плоть. Ты дышишь — тебе улыбаться, смеяться, жить; ты слышишь,

— Дана, расслабься, сейчас я буду тебя любить.

Сейчас покажу, как можно, я многому научился, чтобы на крик тебя извести; дергал в кулак, представляя тебя подо мной; надо мной; сзади, спереди, сверху, снизу, ртом, языком, руками, Дана, я столькое знаю, я столькое с тобой сделаю! Под майкой пальцы бегут по ребрам, ведут счет, утыкаясь в грудь, один-два-три;

дыхание сбивается на четыре, подушечка чертит линию ареолы и сосок ласкает — твердеющий, крупный, боже, Дана, я до тебя голодный, съем тебя, растворюсь в тебе, пущу по вене. Она ерзает — господипомоги, — и Даня вжимается пахом в изящную поясницу, кусает шею, толкается бедрами, в нем все кипит, он в кипятке тонет,

и она,

блять,

стонет.

Господи, удержи, рука срывается вниз, ластовицу сдвигает в сторону, больше мне ничего не нужно; меня на привязи держали у конопли, поля с маком, баяна с дозой, дороги белой, но веревка истерлась о столп, и я закусил остатки, выплюнул узел с кровью — и я собираюсь втирать в десну и колоться в пах, собираюсь пыль до талого забить в нос;

я не планирую пробовать на разок,

Дана, я планирую передоз.

Клитор влажно скользит меж пальцев, Дана толкается навстречу ладони, вторую руку направляет к груди — Дана, что же ты делаешь, ты же меня убиваешь, господипомоги, как ты не понимаешь!

— Мне тебя мало, Дана, всегда будет мало, — пьяный от похоти шепот сжигает кожу за женским ушком, Даня сильнее сжимает грудь, снова трется о поясницу, тянет сосок; он просит, Дана, позволь войти, разреши себе жить и мне в руки сдаться, дай же мне оказаться в тебе и в тебя толкаться, — больше мне ничего не нужно, только ты.

Рука опускается к ремню на брюках, движения нервные и отрывистые, член горячий касается кожи на ягодицах, Даночка, поднимись, сладкая, давай, любимая, Даня жмурится, выдыхая, и Дана вздыхает тоже: «Данечка, ах…», и это срывает башню — и все замки, зверя державшие взаперти. Даня толкается бедрами до упора, мокрым пальцам жарко от нежной плоти — еще немного, еще чуть-чуть, ладонь снова сминает грудь, губы гуляют, ведут от плеча к затылку: ты слаще сахара, крепче водки, лучше, чем на планете мир, и я дорвался, прощай, диета, привет, обжорство и безобразный пир.

За окном умирает день, солнце тающим угольком прячется за дома, люди спешат к телевизорам, семейным склокам — и им невдомек, что в здании прямо за аркой, в разбитой квартире под номером девять, развернулся рай; там Эдем, выросший на смертях, там яблоки брызжут кровью, там Ева и Адам сожрали змея и лижут кости. Там стоны пиками режут воздух — и бешеный ритм толчков заставляет кровать скрипеть, Дана захлебывается криком, скулеж умирает в всхлипе. О, как мечтал сделать тебе хорошо, сделать с тобой превосходно это, вывернуть наизнанку, целовать легкие, есть селезенку, жрать сердце, вымокшее от слез, — скажи, что любишь, скажи, что нравлюсь, скажи, что всерьез, скажи это, Дана! Спазм выпрямляет тело, Дана кричит, голову запрокинув, глотками жадными пьет кислород, и Даня старается приземлиться, но его ведет, тормоза отлетают следом, он фиксирует бедра ладонями и почти вдалбливается в пульсирующие тиски — да. да. да.да. блять, да! — лезвие гильотины рухнуло на рассудок, отрезав свет, отрубив эмоции, внизу позвоночника взрывается солнце, жгучие искры бегут под кожей и под веками хлопаются фейерверком, звездой разрываются над нечестивым раем.

Затем наступает тьма — бархатная и пустая.

— Я люблю тебя, — голос громким кажется среди вздохов, Даня роняет голову, упирается лбом в плечо. — Больше, чем люблю. Больше, чем жизнь.

Стылый воздух кусает кожу, Дана поворачивается лицом, садится, оседлав бедра, утыкается холодным носом в шею, и Даня любовь свою баюкает на руках, гладит пальцами позвонки, слушает, как в ее груди

бьется общее, одно на двоих, сердце.

Если прямо сейчас менты вышибут дверь, Антон защелкнет браслеты на запястья и впечатает мордой в пол — плевать. Абсолютно, кристаллически поебать. Пусть сырая земля набивается в рот, смерть скалит зубы и пытается разлучить — Даня посмеется в лицо старухе, потому что она опоздала на несколько вечеров. Он умрет самым счастливым из подлецов — он сдохнет счастливым психом, у которого была его Дана.

Они в постели нежатся где-то с час, но голод гонит пойти в мороз, ведь живым нужно есть — и пусть они почти сожрали друг друга, калорий в этом мало, только трата энергии, и Даня бы, наверное, всего бы себя растратил, но у нее уже живот урчит, поэтому Даня шепчет в висок «Надо поесть, Дана» и заставляет встать.

Перед выходом Дана накидывает ему шарф на шею, прячет концы под ворот, и шерсть пахнет горьким и дорогим; Даня — поправляет пуговицу шубки, и мех щекочет пальцы. Он одевает ее, как куколку, пока она стоит, опустив руки, глядит куда-то в подбородок. Да, он моложе, но выше ее и сильнее — и в плане морали гораздо, как Дане кажется, более зрелый. Он в себе убил жалость к другим и только к Дане оставил, а Дана еще людей жалеет. Дана сказала, что нужно уметь принимать решения, и Даня продолжил: и нести ответственность за поступки. А раз Даня взрослый, ему и надо снять с Даны ношу, надо решать за нее и думать, если нужно. Пусть она будет маленькой куколкой в шубке, теперь его очередь заботиться о любимой. Он целует девушку в кончик носа, взгляд тоской лучится. В конце концов, для чего он рос? Для чего хорошо учился, читал литературу, ходил в спортзал, устроился на работу?

Для Даны, конечно, каждая минута жизни — все для Даны.

Мороз на улице трескучий, настоящий февральский, утром по телику сказали, что минус тридцать семь, но ощущается, как минус сорок, Дана собиралась идти без шапки — ну как можно в такой холод? Он шагает широко, быстро, она семенит рядом, вжимает голову в плечи, на макушке — Данина черная ушанка, руку спрятала в кармане Дани — весенней, кстати, куртки, ох и наслушался он за нее сегодня, отчитали друг друга за беспечность, и только потом пошли в магазин, как старые супруги, приятно так! Даня сжимает тонкую лапку в кармане, перебирает пальчики, гладит ноготки с отросшим уже маникюром. Хорошо, что «Магнит» недалеко, да и «КБ» тоже: основное возьмем в первом, во втором — только яйца недорогие, на завтрак можно взять. Планировать Дане особенно приятно, потому что все это напоминает жизнь, которой он завидовал и о которой мечтал, завтраки, обеды — все это случается у нормальных пар, и они с Даной теперь нормальные, они теперь, можно сказать, и не пара даже, а даже почти семья.

Останавливаются в мясном отделе, и, когда Даня выбирает среди зеленых лотков вырезку пожирнее, он замечает, как зеленеет Дана, зажимает рот ладонями, и спазм тело ведет волной. Блять, ну конечно, запах — он хватает Дану за локоть и, бросив тележку, оттаскивает от холодильника к стеллажу с вафлями «Яшкино», чуть наклоняется, всматриваясь в лицо с беспокойством, шепчет у самого носа и потом стреляет глазами по сторонам — не увидел кто?

— Тебе плохо?

— Здесь пахнет… Димой, — она подавляет позыв, прикрывает рот. — Только не мясо, пожалуйста, — Дана убирает руки от губ, вытирает лоб, к щекам возвращается прежняя бледность. — Давай сделаем пустые макароны. Потрем сыр сверху, и все.

— Как скажешь, — Даня склоняется ниже, целует в губы — просто прижимается на секунду, прикрыв глаза, затем за плечи разворачивает спиной к мясному, отстраняет от разделанных — расчлененных — туш в красных тазиках. Они двигаются к бакалее, и Даня толкает вперед тележку, как и хотел.

Останавливаются у макарон, Дана тянется за «Щебекинскими», с птичкой, и Даня краем глаза замечает коричневый пиджак в распахнутом вороте пуховика. Тучи находят на солнце, он втягивает воздух зубами, когда Антон стряхивает с волос снег, как тогда, в редакции, ну, герой-любовник, блять, из мелодрамы на «России-1». Точно, тут же рядом все — участок недалеко, он же ведь и на смерть Анны приезжал, и на смерть Андрея (сука).

— Какие люди и без охраны, — Антон уверенно шагает к ним, и Даня встает, Дану загородив, но она все же лезет под руку, и Антон на секунду тормозит взгляд на пожелтевшей от удара щеке. — Дана Игоревна… — встает, корзинку перед собой держит, как школьник, и в ней полная хрень — банка кофе, полторашка пива, эклеры. — Разговор есть. С глазу на глаз, так сказать, ты любовничка своего молодого отошли куда-нибудь, а? Пошептаться надо.

Злость кипучая поднимается изнутри, пузырится в жилах. Кто тебе, блять, с Даной разрешил разговаривать вообще? Ты вроде роль свою уяснил, насчет моей тоже понятно все — рот закрой и вали отсюда, пока голову не отшиб, падаль. Антон ниже ростом, крепкий, сухой — жилы и тугие мышцы, но Даня — почти сто килограммов мяса и черной злобы.

— Я тебе мальчик, что ли? — Даня сжимает кулаки, делает шаг вперед, и Дана тут же одергивает за рукав, привстает на цыпочки, целует в щеку, просит шепотом: «Дань… Без сцены, ладно?» Даня кивает с неохотой: ради нее — все, что угодно, даже хвост прижать к заднице и сидеть у ног.

Столько лет терпел и ждал — что теперь, две минуты не погодить? Их теперь связывает секрет, между ней и Антоном — река из крови, и эти волны общую тайну скроют. Даня заворачивает за угол, кивает какой-то бабке невпопад и делает вид, что выбирает рис — пропаренный, круглый, длиннозерный, куда столько сортов, — зачем-то берет в руку пачку, взвешивает, но сам слушает, даже сердце застыло и не стучит.

— Лицо-то че разбитое? — голос у Антона тихий, почти заботливый, ну и мразь. — Бывший навещал?

Колокольчик в мыслях делает «дзынь»: он знает? Уже заявление о пропаже дали?

— Как понял? — издевка в тоне ядовитая.

Хорошо, солнышко, не давай ответов, но и отрицать глупо: остались сообщения в оранжевом сайте, да и все доказательства — на лице.

— По переписке понял. Есть такая штука, Дана, «Одноклассники» называется… — ерничает Антон, — ну, это потом…

Шуршит куртка, и Дана вскрикивает. В башке тревожно зовет: «дзынь-дзынь»! На помощь! Нашей даме плохо, моей Дане больно!

— Эй, не хватай!

Даня дергается, готовый вылететь из угла и затолкать пачку риса Антону поглубже в горло, забить зернами нос, чтобы вздохнуть не смел, но он останавливает себя, упирается ладонями в полки и сжимает до белых костяшек. Если бы Даню вели инстинкты, он бы давно уже смотрел на мир через прутья.

— Пошли, — бубнит Антон. — Заявление напишешь на благоверного своего. Снимем побои, закроем урода.

— Антон… — Дана выдыхает с шоком, и Даня выпрямляется, улыбнувшись хищно. — Ты мужик или нет?

— А ты че, сомневаешься? — в голосе мента проскальзывает обида. — Доказательства нужны? Могу продемонстрировать.

Пачка риса лопается в руках, и зернышки стучат по керамограниту. Даня сжимает челюсти. Я тебя урою. Она отказала, сказала «нет», а ты все еще рыло мочишь и яйца катишь? Когда я, как ты выразился, любовничек, в двух метрах от вас стою? Ты специально меня драконишь, ты ждешь, когда я выйду и хлебало тебе разнесу, потому что Дана тогда пожалеет? Нет, по себе сужу — ты, надеюсь, видишь во мне сопляка, с которым Дана тусит из жалости, хотя я час назад ебал ее так, что она изошлась на крик, и я в ней столько любви к себе поселю, только скройся, уебок.

— Ну а что толку, если я ему пистолетом перед носом помашу? Че он, послушает? Мать я ему? Воспитательные беседы вести? — Даня слышит усталый выдох. — Я вот, кстати, по этому делу как раз, Дана Игоревна, вас удачно встретил, — Дане приходится напрягаться, чтобы расслышать дальше, он стоит сморщив лоб. — Ты вообще в курсе, что бывший твой, Бахтин Дмитрий Олегович, в квартиру к твоему любовничку наведывался. Добрые люди суженому твоему нашептали, что ты к мальчику переехала. Адресок слили. Я тебя предупредить хочу… Мрут вокруг твоего мальчишки все, как мухи. Странно это, Дана. Настя еще, племяшка моя, на ухо присела. Учится с ним в одной шараге. Плохое говорят про твоего мальчика… Доказательств нет, и хрен их достанешь, чистый он, как стеклышко, но съезжала бы ты от него.

— К этой теме больше никогда не возвращайся, — отрезает Дана, и сердце могло бы петь, обливаться слезами счастья, но Антон копает про бывшего, значит, родители обратились, значит, им остались считанные часы. Не идиоты же в милиции работают, в самом деле, из «Одноклассников» ниточка крепкая ведет до дома — а там вызовы на допросы, там Настины слова про заброшку; там, в подвале заброшки, плавает мужской торс.

Да ебтвою мать.

Даня представляет, как берет банку маринованных грибов и с силой вколачивает Антону в висок. Он все еще прислушивается, и, ступая аккуратно по рассыпанным зернам, выходит из-за угла — как раз в тот момент, когда Антон склонился над Даной, и обрывок злой фразы долетает до слуха.

— Слышь, Шиш, поебывает он тебя, а? Ему восемнадцать-то хоть есть?

Он говорит еще что-то, и Дана, опешив, влепляет Антону ладонью.

Труба тебе, Антон.

Даня рвет с цепи, врезается в следака всем весом, прямо плечом в грудину, стараясь сшибить с ног; Антон влетает в холодильник с сыром и, порушив полки, тут же выпрямляется — это тебе не пьяный отчим и ленивое мясо Димы, это ментовская выучка и сухие мышцы, Даня рычит, снова впечатывает в полки, бьет коленом куда-то в бедро, лбом с маху заезжает в нос, пытается вцепиться в горло, порвать, задушить. Ярость и чистый адреналин размывают движения, картинку перед глазами, Даня действует резче, но у Антона — опыт, рефлексы, выработанные за годы службы. Он делает жесткую подсечку, Даня теряет равновесие, валится, только успевает схватить соперника за рукав, и оба с грохотом рухнули на пол, прямо в бруски сыра. Дана кричит, вцепилась Антону в куртку, пытается оттащить, но Даня оказывается сверху, и она выпрямляется, молотя одноклассника сумочкой по плечам: «Хватит, хватит!» Возня со стороны, наверное, уморительная, если не знать, что каждый готов убить.

— Ты труп, сука! — хрипит Даня, пытаясь подмять под себя, но в скулу прилетает костлявый кулак, Даня дергается, дезориентированный, ослепленный темным всполохом, и получает второй удар — в лоб, его инерцией бросает на спину, голова откидывается назад, затылок стучит о керамогранит, Антон рывком падает на него, заносит руку, Даня едва успевает прижаться ухом к плечу, и костяшки врезаются рядом с громким звуком.

— А ну стоять! — басит охранник откуда-то сверху. — Разошлись, блять!

— Не трогайте! Пустите! Даня! — крик Даны пробивается через шум в башке, и мех щекочет щеку, когда она прижимается к Дане, упав на колени. Антон поднимается, улыбается кровавым ртом, отряхивает пуховик от риса — в драке они оказались там, где подслушивал Даня.

— В милицию звоните, что стоите-то! — возмущенно кричит возрастная тетка в рыжей дубленке, шапка съехала на глаза. Вокруг, оказывается, уже толпа собралась. Антон резко вскидывает руку во внутренний карман, достает вишневого цвета корочки, раскрывает движением.

— Да здесь, здесь милиция родная, — рявкает он, обводя толпу злым взглядом. — Цирк окончен. Расходимся!

Охранник тушуется перед властью, делает шаг назад и, смешно размахивая руками, как пингвин на льдине, начинает разгонять людей. Когда Антон приближается, Дана тут же выползает вперед, закрывая Даню грудью, расправив худые плечики, и из-за шубки она больше похожа на нахохлившуюся синицу, и Даня крепче обнимает, притягивая к себе, умирая от умиленной сентиментальности — и перед ней отступает боль. Антон замирает и затем, причмокнув, смачно схаркивает кровь в сантиметре от коленей девушки.

— Повестки жди, Дана Игоревна, — но смотрит с презрением на Данилу. — Расскажешь, куда бывшего мужа дели.

Развернувшись на каблуках, он уходит, по пути с силой пнув наполовину пустую пачку риса. Уборщица начинает вазюкать шваброй поодаль, рис скрипит на тряпке, Даня, выдохнув сквозь зубы, поднимается с трудом. Дана подставляет плечо — маленькая моя забота, — Даня опирается, но не сильно, чтобы не сломать весом. Голова гудит, во рту солоно и горячо, язык натыкается на рваную плоть внутри щеки. Он отрывает зубами мясо и сплевывает красный сгусток, вытирает подбородок рукавом. Поворачивается к Дане, и губы разъезжаются в жутковатой блаженной улыбке. Дана накрыла грудью, под удар подставилась, со всей своей птичьей силой налетела на Антона и давай клевать, мой воробушек.

— Дана, — говорит хрипло, целует в лоб, — ты подожди меня здесь, ладно? Минутку. Я сейчас за льдом сгоняю в мясной отдел, ты не ходи никуда, здесь стой.

— Не уходи, — она тянет за рукав, встает на цыпочки, жмется лбом к подбородку, — пойдем отсюда просто. Там, на улице, снег — приложим, и синяка не будет.

— Дана, — лицо берет в ладони, заглядывает в глаза, говорит твердо, — стой. здесь.

Она кивает, поджав губы, чтобы не расплакаться, потому что слезы жгут слизистую носа, просятся наружу, тянется ртом к челюсти — просто чмокнуть, — и он, напоследок прижавшись губами к щеке, бежит к выходу, расталкивая покупателей. Проскальзывает между людьми в открытую дверь под недовольный взгляд охранника, ледяной воздух обжигает потное после драки лицо, мороз бьет наотмашь.

Антон уже на парковке — из покупок только полторашка в руке. Он подходит к серебристому «Фольксвагену», пикает сигнализацией, желтые фары вспыхивают на секунду, как маяк, выглянувший в тумане и зовущий разбиться о скалы.

— Эй! — кричит Даня и тормозит у машины. Антон даже рукой к кобуре не повел — уверен в себе: перед ним малолетка, который только что получил тычка в зубы, смысл дергаться?

— Чего тебе, убогий? — он усмехается, открывая водительскую дверь, и кидает полторашку на сиденье. — Добавки захотел?

Даня улыбается, и выходит жутко, потому что сейчас точно не улыбаться нужно — каяться и прощения просить в ногах. Трещина на губе натягивается до предела.

— Я тебе покажу, где Дима.

— С чего вдруг такая щедрость? — цедит Антон сквозь зубы. Видимо, предполагал, что Дима мертв и он говорит с убийцей. — Страшно стало?

— Страшно. За Дану страшно, — признается Даня, — ты же ее по ментовкам затаскаешь. Я сделку хочу: меня забираешь, ее не трогаешь.

— Сделки, дружок, в кабинете следователя заключают, — Антон кивает на машину, — садись. Прокатимся.

— Не, — Даня качает головой, — дай попрощаться с ней хотя бы, — он облизывает губы, и кровь на вкус сладка. — Приходи завтра к арке. Только один приходи, и тогда поеду.

— Ты че, малец, мне условия ставить будешь? — Антон хмыкает, но в машину не садится, стоит, барабанит пальцами по кузову. Пар вырывается облачком изо рта. Ага, заманчиво звучит? Конечно — я же просто пацан, которому ты сейчас в морду насовал, сопляк, что я тебе, волку матерому, сделать смогу? А ты и дело сам закроешь, и Дану в оборот вернешь — тебе и замок, и принцесса, соглашайся, Антон. Я ведь и по-другому могу заставить. Диктовать условия? Хм.

— Буду, — жмет плечами Даня, — ты как докажешь, что это я сделал? А тут я сам… Если придешь с нарядом, — он понижает голос, — я скажу, что ты мне угрожал. Скажу, что бил меня, заставлял на себя вину взять. Побои сниму, свидетелей в магазине — куча. Прикинь, история: пьяный мент в нерабочее время доебался до подростка из-за телки. Бабки подтвердят, как ты меня по полу валял и корочкой перед носом махал. Скажу, что я все выдумал от страха, и тебя самого за превышение попрут, — Антон мрачнеет, и Даня требует: — Нужна явка с повинной — приходи один.

Загрузка...