Часть V КАК ЕСЛИ БЫ...

Как если бы.

В 1780-х годах, на пике эпохи, которая высокопарно называла себя «Просвещением», Иммануил Кант писал об этике. Разумеется, философы от Сократа до Спинозы думали об этике и морали и до Канта. Но в эпоху Просвещения, которую сам Кант охарактеризовал как наступление «совершеннолетия» человечества, ставки были иными. Если сон разума действительно рождает чудовищ, то для разума наступило время проснуться и занять центральное место в погоне за знаниями, поиске истины и участии в жизни гражданского общества. Вместе со сменой парадигм в астрономии, физике, математике и медицине так называемые гуманитарные науки последуют их примеру, провозгласив новую философию, новую политику, новую эстетику и новую этику, которые основаны исключительно на авторитете человеческого разума без обращения к религии, мифологии и суевериям.

Но хитрость заключалась в том, чтобы выработать этическую и моральную философию, которая выходила бы за рамки простого списка «что должно, а что нет», — задача, не только не имеющая завершения, но и постоянно подверженная изменениям и дополнениям. Короче говоря, Кант осознавал, что моральная и этическая философия должна выходить за рамки простых гипотетических императивов типа «если А, то Б». В конце концов, люди — это не этические автоматы, шестеренки и шкивы которых скрыты под человеческой оболочкой. Или нет? Решение Канта состояло в масштабировании вопроса: Кант выступил не за условную, а за безусловную мораль и этику — требовались не гипотетические императивы, а один категорический императив, «делай это», который будет применим для каждого конкретного случая независимо от обстоятельств.

В своей работе 1785 года «Основы метафизики нравственности» Кант дал несколько определений этого категорического императива. Одно из них гласит: «Категорическим императивом был бы такой, который представлял бы какой-нибудь поступок как объективно необходимый сам по себе, безотносительно к какой-либо другой цели»[178]. Другое, более подробное определение гласит: «Таким образом, существует только один категорический императив, а именно: поступай только согласно такой максиме, руководствуясь которой ты в то же время можешь пожелать, чтобы она стала всеобщим законом»[179].

Проблема, разумеется, в том, что невероятно сложно вести себя безусловно. Это требует почти религиозной преданности научному разуму и железной логике универсального морального закона. Для каждого примера такого категорического императива (например, «нужно всегда говорить правду»; «нужно всегда помогать другим») легко, слишком легко придумать исключения, даже многоступенчатые исключения («...пока эта правда помогает другим...»).

И тут возникает проблема «как если бы». Кант никогда не говорит, что такие моральные законы являются универсальными... или являются законами... или даже моральными. Он говорит, что нужно действовать с такой самоотверженностью, чтобы эти действия могли претендовать на статус универсальных. Действуйте так, как будто ваши действия и ценности, стоящие за ними, имеют универсальное значение. Вот еще одно из определений Канта категорического императива: «...поступай так, как если бы твоя максима в то же время должна была служить всеобщим законом (всех разумных существ)»[180].

Просто притворись, что это по-настоящему.

Тем не менее Кант во что бы то ни было придерживался своего категорического императива. Последствия этого очевидны не только для отдельного гражданина, но и для гражданского общества в целом. В конце концов, Французская революция уже маячит за углом, как и террор... призраки, скрывающиеся в каждом моральном углу лабиринта, созданного людьми и для людей.

Странствующий философ

Эпоха Просвещения была ничем иным как претворением теории в практику, философской прогулкой, демонстрацией того, что разум — это не просто абстрактное, интеллектуальное упражнение, не имеющее влияния на «реальный» мир. А Кант любил пешие прогулки. Более того, он ежедневно, без пропусков, совершал пешие прогулки по Кёнигсбергу, где прожил почти всю свою жизнь. Любил ли он это или нет — другой вопрос.

Сталкивался ли семидесятилетний философ, когда он писал этические трактаты, с какими-нибудь неприятными или вызывающими раздражение людьми во время своих прогулок? Если да, то рассматривал ли он такие неудачные встречи как возможность проверить свой «категорический императив»?

Говорили, что кёнигсбергские прачки могли определять точное время, когда пожилой, но бодрый Кант проходил мимо их домов.

Низложенный

Часто повторяют, что философия Канта совершила «коперниканский переворот» в истории мысли так же, как до этого, астроном Николай Коперник продемонстрировал, что Солнце, а не Земля находится в центре нашей планетной системы. Несмотря на то, что Коперник сместил Землю — и, следовательно, человечество — из центра Вселенной, он вернул человечество в центр, показав, как человеческий разум самостоятельно — без помощи религии, Священного Писания и церкви — может дать научное объяснение [мира].

К моменту индустриального взлета в XX веке, научный разум нашел объяснение уже многим вещам — возможно, слишком многим. Речь шла об относительности, о четвертом измерении, о пространственновременном континууме, об элементарных частицах и о первых робких упоминаниях принципа неопределенности. Дистанция, разделяющая научную картину реальности и то, какой реальность «должна быть», начала увеличиваться все больше и больше.

Лавкрафт, заядлый почитатель науки и ее популяризатор, писавший на научные темы, отметил происходящие изменения. Они, казалось, снова вытеснили человечество из центра Вселенной. Знаменитые первые строки «Зова Ктулху» (опубликованного в 1928 году) кратко описывают этот странный поворот судьбы:

Мне думается, что высшее милосердие, явленное нашему миру, заключается в неспособности человеческого разума понять свою собственную природу и сущность. Мы живем на мирном островке счастливого неведения посреди черных вод бесконечности, и самой судьбой нам заказано покидать его и пускаться в дальние плавания. Науки наши, каждая из которых устремляется по собственному пути, пока что, к счастью, принесли нам не так уж много вреда, но неизбежен час, когда разрозненные крупицы знания, сойдясь воедино, откроют перед нами зловещие перспективы реальности и покажут наше полное ужаса место в ней; и это откровение либо лишит нас рассудка, либо вынудит нас бежать от мертвящего просветления в покой и безмятежность новых тёмных веков[181].

Не пришло ли время объявить о еще одной коперниканской революции, после Коперника и Канта, а именно о «лавкрафтианском повороте»? Мало того, что мы не находимся в центре Вселенной, мы больше не способны знать, что мы не в центре Вселенной. Наши высшие когнитивные способности, включая научную рациональность, кажется, приводят лишь к парадоксу, непрозрачности и, как ни странно, к тайне. Чем больше мы знаем, тем меньше мы знаем, и то, что мы знаем об этом, не сулит ничего хорошего человечеству и присвоенному им видовому превосходству.

Может быть, есть еще один этап после этого, ближе к нашему времени. Немногое изменилось: никто до сих пор толком не понимает квантовую физику и повседневная реальность оказывается более странной, чем можно было себе представить. За исключением того, что никого это не волнует или, точнее, никто не удосуживается это заметить. Мы стали искусными в избирательном игнорировании мира, даже когда он вопиюще противоречит здравому смыслу или не-человечески безразличен. Новое неведение маячит на горизонте — неведение, вызванное не недостатком знаний, но слишком большим количеством знаний, слишком большим количеством данных, слишком многочисленными теориями, слишком малым временем.

Странным образом, но Кант уже предвидел это. Он назвал «антиномией разума» те вопросы, которые можно обсуждать вечно и никогда не найти ответа на них: существование Бога, происхождение Вселенной, жизнь после смерти. Не думай об этом, советовал он, и оставь такие вопросы богословам или астрономам — это не философские вопросы.

Смирение философии. С Кантом мысль становится скромной. С Лавкрафтом, она в то же самое время становится претенциозной.

Фантазмы (III)

Там, где заканчивается этическая философия, начинается сверхъестественный ужас. Кант: «...нравственность не есть химера...»[182]

Религиозный ужас

Если мы будем придерживаться предложенной Лавкрафтом генеалогии сверхъестественного ужаса, то не сможем отделаться от содержащегося в этих произведениях острого чувства бессмысленности жизни — и в особенности человеческой жизни — на фоне безразличного космоса. Тем не менее в историях, написанных в жанре сверхъестественного ужаса, фигурирует множество людей, а сами эти истории в большинстве случаев происходят в слишком знакомых декорациях человеческой культуры. Здесь нужно на некоторое время вернуться к исследованию Тодорова «Введение в теорию фантастической литературы». Для Тодорова колебание и неопределенность, которые являются определяющим для фантастического, сами по себе эфемерны. В тот момент, когда мы можем рационально объяснить фантастическое событие (например, это был просто сон, это была просто оптический обман, это было четвертое измерение, я был под наркотиками, это была моя галлюцинация), тогда мы покидаем пространство фантастического и вступаем в пространство жуткого. Оно только казалось сверхъестественным, но на самом деле выяснилось, что все можно объяснить (и, следовательно, уже не принимать во внимание). Однако некоторые истории утверждают фантастическое как существующее за пределами наших человеческих способностей понимания, и здесь мы снова покидаем фантастическое и вступаем в область чудесного. Это не просто кажется, но и на самом деле является сверхъестественным; правда, тогда мы должны пересмотреть некоторые основные принципы, основываясь на которых мы думаем, что знаем этот мир. В любом случае существует некий остаток фантастического, который остается непродуманным, либо потому, что он игнорируется, либо потому, что он не игнорируется.

Если, согласно описанию Лавкрафта, сверхъестественный ужас сосредотачивается на пределе мышления, этот предел также должен быть связан с другим пределом — пределом чувственного восприятия. Невозможность что-либо помыслить связана с неспособностью что-либо почувствовать. Эстетический коррелят фантастического — это то, что философы вслед за Кантом называли возвышенным. Теория возвышенного Канта хорошо известна. Она включает в себя опыт, в котором я ошеломлен своими чувствами, поскольку они не могут охватить и понять то, что им дано. Это чувство ошеломленности является результатом контраста между моими человеческим границами восприятия и мышления о мире и масштабностью не-человеческого, которое «выше» или «ниже» всего человеческого. По этой причине Кант определяет возвышенное просто как «то, что абсолютно велико» или, наоборот, как «то, в сравнении с чем все остальное мало»[183].

Примеры, которые приводит Кант (и которые часто цитируются) носят готический характер: «Нависшие над головой, как бы угрожающие скалы, громоздящиеся на небе грозовые тучи, надвигающиеся с молнией и громами, вулканы с их разрушительной силой, ураганы, оставляющие за собой опустошения, бескрайний, разбушевавшийся океан, падающий с громадной высоты водопад, образуемый могучей рекой...»[184] На фоне возвышенного человек жалок, даже унижен, просто ничтожен по сравнению с чем-то безличным, обширным и безразличным. Эти образцы возвышенного «превращают нашу способность к сопротивлению в нечто совершенно незначительное по сравнению с их могуществом», в странное очарование нашей собственной ничтожности, «удивление, граничащее со страхом»[185].

В то же время, когда мои чувства ошеломлены, я что-то испытываю, и то, что я испытываю, — это мое чувство ошеломленности. То, что я «чувствую», — это отказ моих органов чувств. На пределе человеческой способности чувствовать и мыслить находится чувство предела способности чувствовать и (схожим образом) мысль о пределе мышления. «Поэтому благорасположение к возвышенному в природе лишь негативно... а именно есть чувство того, что воображение лишается свободы (причем совершено это им самим)...»[186]

Именно здесь у Канта возвышенное из трагического переходит в героическое. Ибо именно осознавая свои пределы, человек получает собственное искупление. Именно благодаря этому осознанию, которое само по себе не является чувственным — «сверхчувственный субстрат», — мы можем осмыслить эти пределы, включая предел мышления. Как отмечает Кант, «для того, чтобы суметь хотя бы мыслить без противоречия бесконечное, человеческой душе требуется способность, которая сама должна быть сверхчувственной»[187].

Я всегда считал, что героическое у Канта является гуманистической компенсацией разочарования, к которому приводит возвышенное. Оно не обязательно ошибочно, просто разочаровывающе. Должен ли человек покорять мир, в который он заброшен, даже в тот момент, когда он ошеломлен и осознал свою ничтожность? Должен ли провал автоматически превращаться в успех? В этой дилемме, на которую указывает Кант, скрывается хитрость: человек изначально определен своими пределами и мыслит поверх этих пределов. Возможно, именно по этой причине Кант облек возвышенное в двусмысленные, противоречивые термины: «приятный трепет», или, иначе, «некоторое успокоение, смешанное со страхом»[188].

Эти двусмысленные аффекты предполагают, что возвышенное связано с определенными видами религиозного опыта. Без сомнения, именно поэтому богослов Рудольф Отто использует латинскую фразу mysterium tremendum для описания того, что он называет «священным». Но для Отто священное не имеет ничего общего с моральными и религиозными коннотациями, которые часть связывают с этим понятием. Священное не является благим и никогда не является благим «для нас» как человеческих существ. Главное здесь то, что Отто называет «чувством твари», которое сродни описанию Кантом возвышенного, делающего человека ничтожным. Будучи ничтожным на фоне того, что обширнее и степеннее целых империй, человек способен зафиксировать лишь негативное осознание, и, согласно Отто, именно это находится в сердцевине всех религиозных феноменов: «Действительно „таинственный“ предмет является непостижимым не только потому, что познание этого предмета сопряжено с некими неустранимыми преградами, но потому, что я сталкиваюсь здесь с чем-то вообще „совершенно иным“, что по своему роду и Сущности несоизмеримо со мною — поэтому я и останавливаюсь перед ним в немом изумлении»[189]. Отто использует термин «нуминозный» для описания этого тёмного, чрезмерного, не-человеческого аспекта священного, переживания «совершенно иного», которое можно описать только как негативный опыт.

Исследование Отто берет понятие возвышенного и проводит связь с религиозными явлениями. Историки литературы и критики могли бы провести эту связь вплоть до жанра ужасов. Поскольку религиозная власть находилась в кризисе, а научная рациональность на подъеме, Просвещение породило культурные формы, которые выражали подозрительность по отношению к традиционной религии и в то же время смутное стремление к религиозному опыту. В исследовании Девендры Вармы «Готическое пламя», посвященном, прежде всего, готическому роману, ясно сказано: «...готические романы возникли из поисков нуминозного»[190]. Он отмечает, что «эти романы указывают на новое, пробное понимание Божественного... Призраки и демоны, гротескные проявления сверхъестественного, вызывали эмоции, благодаря которым человек впервые обнаружил свою душу и осознал присутствие Существа гораздо большего, чем он сам, того, кто самовольно все созидал и уничтожал»[191].

В своей книге «Призрачное присутствие» С. Л. Варнадо еще яснее отмечает, что «понятие нуминозного у Отто позволяет проникнуться духом готики и сверхъестественного ужаса»[192]. Главный арсенал готической прозы — «мрачные горы, одинокие замки, корабли-призраки, жестокие штормы и бескрайние морские и полярные просторы... магические знания, видения, гули-оборотни, вампиры или привидения» — находит у Отто отзвук в упоминаниях «тьмы», «тишины» и «обширных пустынных пространств» как признаков нуминозного. Они также присутствуют и в описаниях Кантом возвышенного. Варнадо подчеркивает двойственность нуминозного — одновременно и субъективное чувство, и вместе с тем также крах субъективности, которая сталкивается с чем-то радикально не-человеческим, чем-то «совершенно иным», которое регистрируется как неспособность вообще иметь опыт.

Этот крах там, где встречаются ужас и религия. Вместо клишированных образов бурных, переполненных и сияющих переживаний полноты и света эти явления — возвышенное, нуминозное, готическое — напротив, являются крахом опыта и, следовательно, крахом человеческого сенсорного и когнитивного аппарата. В этом разница между переживанием ужаса и ужасным переживанием, которое отменяет любую возможность переживания. Тем самым у таких мистиков, как Майстер Экхарт, Иоанн Креста, а также в анонимном «Облаке неведения», можно найти аннулирующие «субъективное я» описания божественного в терминах тьмы, ничтойности, бездны, пустыни, тёмной ночи — описания, которые говорят столько же о «негативности опыта», сколько и об «опыте негативого»[193]. В своей статье о средневековой христианской мистике Денис Тернер поясняет это различие, указывая, что «существует очень большая разница между стратегией отрицательных высказываний и стратегией отрицания высказываний, между стратегией отрицательного образа и отрицания образности»[194].

Что в таком случае остается в возвышенном кроме этого остатка человеческого существа, не так давно уверенного в своей способности воспринимать и постигать окружающий мир как мир, созданный по своему собственному образу и подобию? Что остается, кроме возвышенного безразличия, анонимности, безличности — безличного возвышенного?[195]

Некогда живая тень

Термины phantasmagoria, phantasm и фантом имеют общий этимологический корень — от греческого phantazein (делать видимым) и phainein (показать). В таком случае странно, что эти термины обозначают именно то, что на самом деле не видимо или, точнее, видимо, но неопределенно. Традиция готического романа изобилует фантомами такого типа: мы как читатели никогда не уверены, видели ли герои призрака или просто приняли за него колеблющиеся под дуновением ночного ветерка шторы.

Но каждый фантом — реальный или воображаемый — удваивается, одновременно и соотносясь с некогда жившим человеком, и будучи сам по себе призрачным явлением. Каждый призрак в буквальном смысле находится вне себя, подобно лишившимся иллюзий героям рассказов «Фантасмагорического императива» Д. П. Уотта... «быть вне себя» — как собственная тень, как доппельгангер, как тот, кто существует дважды... возможно, в два раза больше, чем необходимо.

Фантазмы (IV)

Фантасмагорический императив: все нереальное должно стать явным. Фантомный императив: действуй так, как будто все реальное нереально.

Мир становится фантомом

Философия Канта — это, безусловно, философия большого стиля: строгая, систематическая, амбициозная... и немного наивная. Ибо кто из нас действительно способен поступать в соответствии с холодной логикой разума, независимо от наших индивидуальных желаний, нашего эго, постоянно прибегающего к механизму вымещения, нашего страха и трепета?

Кант, как представляется, знал об этом. В конце одного из своих трактатов он признается почти исповедально: «Такое царство целей на самом деле осуществлялось бы благодаря максимам, правило которых предписывается всем разумным существам категорическим императивом, в том случае, если бы следование им было всеобщим»[196]. Кажется, ставки слишком высоки. Это работает, только если все подыгрывают.

Но что по-настоящему тревожит, так это не то, что другие люди могут действовать, не согласуясь с категорическим императивом, а то, что весь не-человеческий мир может действовать, не согласуясь с ним, — что мир сам по себе может не подыграть. Объекты, ведущие себя странно, знакомые места, вдруг оказывающиеся совершенно неузнаваемыми, — весь неорганический мир внезапно оглядывается. Кант продолжает: «Конечно, разумное существо не может рассчитывать на то, что если бы даже оно само стало точно следовать этой максиме, то поэтому и каждое другое было бы верно той же максиме; равным образом не может рассчитывать оно и на то, что царство природы и целесообразное его устройство будут согласны с ним как членом, пригодным для возможного через него самого царства целей, т. е. будут благоприятны его надежде на счастье»[197].

Призрачное самоубийство

В XVII веке философ, оккультист и ученый Афанасий Кирхер разработал новое устройство, используя простой волшебный фонарь на свечах и стеклянные пластины. Созданная в ходе оптических опытов так называемая «фантасмагория» и ее способность производить движущиеся живые картинки связывалась Кирхером с некой виталистической жизненной силой. Такие устройства получили широкое распространение в культурных центрах Европы XVIII и XIX века, включая парижское Кабаре Небытия (Cabaret du Néant), где посетители, попивая абсент, могли насладиться шоу с призраками. Вскоре повсюду можно было увидеть шоу с волшебными фонарями и фантасмагорию, а также стереоскопы и другие оптические приспособления, многие из которых продавались в тогдашних популярных парижских пассажах. В витринах магических лавок были выставлены жуткие манекены, разорванные шляпы, обувь, перчатки, ожерелья, трости, очки, детские игрушки... разнообразные и быстро исчезающие амулеты эпохи. Неудивительно, что Вальтер Беньямин, в 1920-х годах живший в Париже, назвал современные товары европейских городов такой же фантасмагорией.

Используемая преимущественно в развлекательных целях, способность фантасмагории XVIII и XX веков очаровывать зрителя была воспринята всерьез поклонниками магии и оккультизма. В Лейпциге владелец кофейни, изобретатель и оккультист Иоганн Шрёпфер разработал свою собственную фантасмагорию, которой он поделился со своими друзьями-масонами. Шрёпфер сам превратился в фантасмагорию. Он был настолько захвачен силой воздействия фантасмагории, живостью ее образов, что во время одного из сеансов провозгласил, что она способна оживить мертвого. Говорят, что в 1774 году Шрёпфер попытался доказать свою теорию, совершив прямо на сцене самоубийство. Последующая попытка воскрешения, однако, не оказалась успешной.

Аргумент для категорического императива

«Я не прочел столько книг, сколько вы, но если они делают вас несчастными, я не собираюсь их читать».

Гимн ужасу

«...Все понятия и вместе с ними все основоположения, хотя бы они и были вполне возможны a priori, тем не менее относятся к эмпирическим созерцаниям, т. е. к данным для возможного опыта. Без этого [условия] они не имеют никакой объективной значимости и суть лишь игра воображения или рассудка своими представлениями»[198].

Философы, такие как Кант, говорят нам, что наши чувства подобны очкам, которые мы никогда не сможем снять. Если философия является формой колдовства, то, как насчет физики, которая загадочно говорит нам о волнах, частицах и струнах? И философия и физика прибегают к помощи разума, чтобы раскрыть нам самое неразумное из суждений — что этот мир не является «нашим» миром, напротив, он есть мир без человечества, мир, который бесстрастно переносит показную сцену, которую мы поставили в его центре, с нами в главной роли, произносящими бесконечные солилоквии о непостоянстве. Если философия — это форма магии, то физика — это некромантия. Возможно, поэзия идет еще дальше — псалом.

Нечестивая материя

В городе Сиена, в базилике Сан-Доменико, находится голова святой Екатерины Сиенской, мистика и теолога XIV века, активной участницы религиозной политической деятельности своей эпохи. Голова Екатерины, которую иногда называют «Святой головой» или «Священной головой», хранится в богато украшенной серебряной раке в форме миниатюрного готического храма. Издавна считается, что она обладает чудодейственными способностями. Голову Екатерины первоначально поместил в базилику Раймонд Капуанский, монах-доминиканец, который был одновременно исповедником Екатерины и ее агиографом. После смерти Екатерины возник спор о том, где должны храниться ее мощи: в Риме, где находятся главные иерархи Церкви и где она умерла, или в Сиене, ее родном городе? Согласно одной из часто повторяемых легенд, Раймонд, пытавшийся вернуть тело Екатерины обратно в Сиену, понял, что церковные власти никогда не допустят этого. Поэтому он отделил ее голову от тела и, положив в мешок, вынес ее из Рима. Но его остановили охранники. Когда они посмотрели в мешок, то увидели, что он наполнен розами. Они вернули мешок Раймонду и разрешили идти дальше в Сиену, где, как говорят, отрубленная голова Екатерины вновь материализовалась.

Голова Екатерины является одной из многих реликвий христианских святых, сохранившихся до наших дней. Список реликвий только в христианстве длинен и разнообразен. Он включает в себя руку Терезы Авильской, руку Марии Магдалины и Туринскую плащаницу, ткань, на которой, как говорят, отпечаталось лицо Иисуса и которая сохранила его изображение. Сообщается, что после смерти Клары Ассизской у ее тела пришлось выставить охрану, потому что последователи толпились у трупа, пытаясь заполучить частичку ее тела. Когда было обнаружено, что у трупа Антония Падуанского есть нетленные части — язык, челюсть, левая рука и кисть — они были отделены от остальной части трупа и заключены в отдельные реликварии. Для таких реликвий изготавливали специальные сосуды, богато украшенными узорами, которые символизируют хранящуюся в них часть тела. Гробницы, давно скрытые от глаз посторонних, были раскопаны и выставлены на обозрение, трупы в склепах сделали видимыми через смотровые окна на полу.

Хотя почитание реликвий в христианстве началось еще в III веке, распространение эта практика получила в позднем Средневековье. Современному секуляризованному взгляду это может показаться странным, но теории и практики, связанные с реликвиями, указывают на более общие вопросы, касающиеся нашего телесного и материального существования в качестве людей, как и пределов нашей способности полностью постичь эту материальность. Как отмечает историк Средневековья Кэролайн Уокер Байнум:

Преображенные статуи, чаши, облатки, одежды, мощи и даже курганы, к которым верующие совершали паломничество в XIV и XV веках, представляли собой и теоретическую и практическую проблему для религии, считавшей, что весь материальный мир создан Богом и, следовательно, был его проявлением... Вопросы о том, как ведет себя материя — как обычным, так и чудесным образом, — будучи в контакте с бесконечно могущественным и в конечном итоге непостижимым Богом, были ключевыми для набожности и теологии[199].

Святая материя, которую изучает Байнум, включает в себя «ожившие статуи, кровоточащие гостии, стены и образа, святую пыль или ткань, которые вызывали дальнейшие трансформации»[200] в дополнение к традиционным мощам (частям тела или костям святых), эффлювиальным реликвиям (вещество, которое чудесным образом выделялось или источалось из тел святых или из святых предметов), сакраменталиям (включая причащение), а также молитвенным образам, будь то карточки с молитвами или складни.

Согласно Байнум, «существует основополагающее понимание материи, лежащее в основе как средневековых практик, так и сложных ученых споров, касавшихся мощей, образов, сакраменталий и Dauerwunder [длящихся чудес — нем.]», Такие примеры святой материи, относятся как к теории, так и к практике; и действительно, во многих случаях, которые исследует Байнум, религиозные практики, касающиеся святой материи, предшествуют абстрактным теологическим дискуссиям по этому поводу.

Святая материя раскрывает домодерное понимание материальности, которое в определенном смысле представляется очень современным: «В отличие от склонности модерна проводить четкое различие между животными, растениями и минералами или между живым и неодушевленным, средневековые натурфилософы понимали материю как средоточие порождения и порчи»[201]. Следовательно, во всех спорах, касающихся святой материи, «основной способ описать материю... состоял в том, чтобы увидеть ее как органическую, плодородную и в некотором смысле живую»[202].

Материя нестабильна, непредсказуема, способна к порождению нового, амбивалентна — особенно когда выступает сырьем для наших собственных тел, часто подчиняющихся собственной оккультной логике, постепенно живя и постепенно умирая. Возможно, различные «чудеса», которые наполняют сверхъестественный ужас, являются в некотором смысле разновидностями святой материи. За исключением того, что мир сверхъестественных ужасов — это секуляризованный мир, в который никто не верит, по крайней мере пока не получит опытного «подтверждения». И все же вторжения парадоксальной материи происходят и в обычном повседневном мире: от живых мертвецов до нежити, от оборотничества до существ, которые не имеют имени, от целиком воскресших тел до отдельных их частей, от зловещих и одушевленных предметов до проклятых тайных книг, от атеистических изображений в «сплэттерах»[203] страстей Христовых до завораживающего всеохватного «космического ужаса». Материя ведет себя безразлично к самосознающим человеческим существам, которые она составляет и разлагает. Нечестивая материя...

Говоря о святой голове, жутковатым образом сохранившейся в своем готическом великолепии, Раймонд Капуанский отмечает: «Она начала создавать в своем уме тайную келью, которую поклялась никогда ни за что не покидать»[204].

Qualitas Occulta

Мы можем составить список, хотя и не полный (он всегда будет неполным). Это книга Азатота, книга Эйбона, Хтаат Аквадинген, Культ гулей, De Masticatione Mortuorum in Tumulis [«Мертвецы, которые питаются в своих могилах» — лат.], De Vermis Mysteriis [«Тайны червя» — лат.], Liber Ivonis [«Книга слоновой кости» — лат.], Откровения Глааки, Unaussprechlichen Kulten [«Безымянные культы» — нем.], Пнакотические манускрипты, манускрипт Зигзанд, фрагменты Гхарны, Поакотикские фрагменты и, конечно же, Некрономикон. Это лишь краткая подборка. Все это настоящие книги, все они существуют во взаимосвязанных произведениях таких авторов, как Уильям Хоуп Ходжсон, Роберт Чамберс, Г. Ф. Лавкрафт, Кларк Эштон Смит, Фрэнк Белкнэп Лонг, Роберт Э. Ховард, Август Дерлет, Брайан Ламли, Роберт Блох, Лин Картер, Рэмси Кэмпбелл, Т. Э. Д. Кляйн, Томас Лиготти и множества других.

Они написаны неизвестными и забытыми авторами, большинство из которых сошли с ума или загадочно исчезли. Сами книги непросто найти; если кому-то повезет, в библиотеке Мискатоникского университета есть старая пыльная копия (хотя вы, скорее всего, обнаружите, что она таинственно пропала). Вряд ли кто-нибудь упомянет их, когда его случайно спросят: «А что ты читаешь? — Пустяк, „Некрономикон“». Если их вдруг упоминают, то со зловещей серьезностью. Напускающий жути «Некрономикон», запретная Книга Эйбона, богохульный De Vermis Mysteriis.

Мысль о том, что человек может сойти с ума из-за книги, кажется фантастичной, даже абсурдной — особенно сегодня, поскольку сами книги, похоже, растворяются в пространстве косвенных ссылок. Мы настолько привыкли к тому, что книги нужно поглощать ради информации, которую они содержат, что вряд ли допускаем возможность того, что книги могут сами поглотить нас. «Библиомания, или книгопомешательство» (1809) Томаса Фрогналла Дибдина использует квазимедицинский диагноз для описания людей, в буквальном смысле поглощенных книгами, одержимых не только их содержанием, но и их материальностью: «Во-первых, существует страсть к изданиям большого формата; во-вторых, к неразрезанным изданиям; в-третьих, к иллюстрированным изданиям; в-четвертых, к уникальным изданиям; в-пятых, к изданиям, напечатанным на веленевой бумаге; в-шестых, к первым изданиям; в-седьмых, к оригинальным изданиям (а не факсимильным копиям); и в-восьмых, к изданиям, напечатанным готическим шрифтом»[205].

«Анатомия библиомании» Холбрука Джексона (1930) идет дальше, указывая на ту тонкую грань, где любовь к книгам (библиофилия) оборачивается своей тёмной стороной — книжным безумием (библиоманией). Безумная страсть к обладанию книгами совершенно незаметно оборачивается безумной одержимостью книгами. Джексон уточняет, что верхом библиомании является — «библиофагия». «Библиофаги» настолько поглощены своими книгами, что те полностью их поглощают, встраивая их в свои анатомии, стирая все различия между буквальным и фигуральным, превращая их в неименуемое материальное «нечто», схожее с тем, что наполняет смутно читаемые страницы этих запретных книг.

Мрачные и печальные «Песни с Черной Луны» Расу-Йонг Туген, баронессы Тристеомбре. Исступленные и стигматичные «Песни для павших духом» Псевдо-Леопарди были обнаружены совсем недавно. Любопытные тома Пира Икбала «Насаженные на кол» о висцеральных и геометрических «гимнах флагеллантов». Неподвижные черные воды, которые текут через «Ночные бдения» Бонавентуры...

Фантазмы (V)

...Хрупкие и нуминозные, щупальца длиннее ночи...


Загрузка...