Борис БУРЛАК


СЕДЬМОЙ ПЕРЕХОД


Роман


1

Разгар степного лета.

Третий месяц над Южноуральском безоблачное, вылинявшее небо. Не успеют затвердеть на подплавленном асфальте узорчатые следы грузовиков, обутых в новую резину, как уже всплывает из-за дальних гор притемненное суховеем солнце, и с самого раннего утра над большаками и проселками, куда ни глянь, распускаются высокие завесы, будто все дороги усеяны дымовыми шашками. Клубящаяся пыль надвигается и на окраины Южноуральска, где громоздятся серые башни элеваторов. А по вечерам в безветрии чудится, что город дотлевает, слабо потрескивая угольками, как брошенный костер, что оставил тут, на своем обеденном привале великий землепроходец — летний день...

Анастасия Каширина стояла у настежь раскрытого окна и всматривалась в сторону Менового двора: к нему легко подкатывал среднеазиатский поезд. Нет, она никого не ждала оттуда, с юга: у нее не было там ни родных, ни знакомых. Просто привыкла в последнее время встречать этот скорый поезд, с которым когда-то отправился в Москву Леонид Лобов. Сколько воды утекло с тех пор в Урале, а железнодорожное расписание, кажется, и не изменилось.

Внезапно очень близко, прямо за рекой, отвесно раскроил полнеба раскаленный, оранжевый клин молнии. Вслед за ним, играючи, вкось полоснула другая молния — ослепительно белая, с голубоватым острием. Коротко, звонко ударил гром. Рывком подул свежий ветер. И щедрый запоздалый ливень нежданно-негаданно, под прикрытием сумерек, нагрянул на притихший город. Совсем некстати: с конца мая ни единой тучки, хлеба еле-еле выдюжили, и вот — на тебе — полил, как из ведра, когда началась уборка. Слишком поздняя эта благодать.

С размаху хлопнула форточка в соседней комнате, звякнуло разбитое стекло. К счастью, дети не проснулись. Укрыв их тканевым одеялом, Анастасия присела на подоконник, залюбовалась дочерью и сыном. До чего ж они не похожи друг на друга! Леля спала на старом плюшевом диване, свернувшись, как всегда, в комочек. Ее темные косички развились, красная муаровая лента свесилась на коврик: видно, девочка не раз перевернулась с боку на бок, пока, наконец, не устроилась поудобнее и не забылась. Она дышала едва заметно, словно притаилась в ожидании матери. Тонкая бровь ее чуть вздрагивала, в уголках обидчивых губ теплилась, не потухая, милая улыбка. А Мишук, на целых четыре года младше Лели, разметался в своей кроватке, по-мужски раскинул руки,— этакий богатырь, досыта набегавшийся за день. Рыжеватые волосы его были всклокочены, брови смешно нахмурены, обветренные губы плотно сжаты: серьезный и сердитый парень — вылитый отец. Анастасия переводила взгляд с дочери на сына, с сына на дочь, будто сравнивая их в первый раз, и от бурной материнской радости трудно было усидеть на месте; расцеловать бы их сейчас, повозиться с ними на полу, позабыв обо всем на свете. Но пусть спят. Не за горами уже сентябрь, вот и для Мишука начинается рабочая пора.

Скоротечный, шумный ливень стих. Анастасия раскрыла дверь на балкончик, жадно вдохнула опресненный невесомый воздух. Как еще, оказывается, светло! И небо, и город точно заново побелены. Всюду размашистые мазки огромной кисти августовского ливня; он и вокруг города прошелся, подновив запыленный узенький бордюр степного горизонта. Люди идут, обходя лужи на тротуаре, наклоняются под мокрыми ветвями разросшихся кустов акации, что отливают мягко-зеленым лаком. Осторожно, весь мир окрашен!

Ну разве уснешь после такой грозы? Южноуральск кажется неузнаваемо помолодевшим, и смутно предчувствуешь какие-то перемены в своей жизни, хотя все для тебя давным-давно определено с той поразительной ясностью, которая возникает сразу же, как только ты становишься матерью... Анастасия включила настольную лампу, взяла папку с газетными вырезками — статьями Родиона. Уезжая в командировку, он забыл убрать их в секретер, и Анастасия второй вечер не спеша перелистывала все это «собрание сочинений» мужа.

Тут были статьи разных лет и лишь «этапные», как называл их сам автор. Конечно, Анастасия немедленно прочитывала каждую в день выхода газеты. Но вот они лежат перед ней, собранные вместе, стиснутые замочком скоросшивателя, и, странно, она не испытывает прежнего удовольствия, а ведь здесь не одна, целая сотня пережитых радостей. Больше того, эта папка из серого картона начинает раздражать Анастасию. Даже завидная аккуратность Родиона, тщательно подшивающего очередную вырезку, злит ее сейчас.

Сперва он подписывался просто, в конце статьи: Р. Сухарев. Потом появилась существенная добавка — кандидат экономических наук; подпись стали набирать крупным шрифтом, под заголовком. Начинал он, как и все начинают: ходил по редакциям, охотно переделывал свои рукописи. Но со временем уже к нему стали приезжать на дом и подолгу упрашивать его сократить каких-нибудь два-три абзаца. Незаметно для себя он привык выступать только по праздникам, ссылаясь на дьявольскую перегрузку в институте... И все разом кончилось: ни кафедры, ни публичных лекций, ни двойных «подвалов» в местной «Коммуне». Явно унизившись, Родион выпросил «черную работенку» у знакомого редактора ведомственного еженедельника.

Анастасия Никоноровна задумалась. Нелегко ему после громкой славы в Южноуральске посылать в Москву полстраничные заметки. Сам над собой горько шутит: «Видишь, как быстренько ученый (да-да, какой-никакой, а ученый!) превратился в бойкого хроникера!» Родиону придется начинать все сызнова. Хватит ли у него душевных сил? Нужны годы, чтобы восстановить доверие людей: ведь оно крепло тоже годами, с той поры, когда энергичный, деятельный парень верховодил южноуральской комсомолией. Кто мог сказать в то время, что он пойдет когда-нибудь против коллективной воли единомышленников? Да такого «провидца» освистали бы, стащили с трибуны, как троцкистского лазутчика. Верно, один старый железнодорожник-коммунист как-то заметил ему сдержанно, отечески: «Вы уж очень, молодой человек, налегаете в своих речах на геометрию. В политике кратчайшая линия между двумя точками не всегда прямая». Родион вспыхнул, но промолчал из-за уважения к бывалому, заслуженному человеку. И когда в прошлом году Родиону объявили строгий выговор с предупреждением, он не раз вспоминал о том — осторожном, стариковском — предупреждении... «Ах, Родион, Родион, до чего же ты самоуверенный, горячий не в меру...»

С тех пор, как это случилось с мужем, Анастасия непрерывно занималась исследованием его беды. И все-таки ей не верилось, что у Родиона есть какие-то особые взгляды на последние события в стране. Просто он оговорился в полемическом жару и, оговорившись, там, у себя в институте, начал упорствовать, пока его не наказали, сурово и не глядя на заслуги... Нет-нет да кто-нибудь нечаянно напомнит о нем в райкоме. Тогда на весь день испорчено настроение у нее, Кашириной, и она старается уехать на стройку или на завод, чтобы забыться среди людей, делающих свое дело спокойно и уверенно. Какую угодно неприятность она перенесла бы легче, только не эту. Все же не так больно, может быть, если вдруг остро почувствуешь, как непрочна верность одного человека другому. Куда страшнее, когда ставится под сомнение верность особенная, без которой вообще нельзя жить на свете.

Думая так, Анастасия начинала тревожиться и о своей судьбе, о судьбе Мишука и Лели. Женский, безошибочный инстинкт, весьма чувствительный к житейской непогоде, все чаще подсказывал ей, что Родион постепенно изменяется к худшему. Его обычная, ради шутки, подозрительность к жене, его наигранное безразличие к ее работе были как будто прежними, но тогда, прежде, дурачась, он любил прикинуться обиженным, а теперь убежден, что грубо обижен всеми, в том числе и своей Настей, которая ведь тоже голосовала за строгий выговор с предупреждением. «Могла бы воздержаться для приличия, — сказал Родион в тот вечер. — Или должность не позволила?»

Должность, должность. Кто бы знал, какая это должность — секретарь райкома... Каширина никогда и не предполагала, что ей под силу будет райкомовская ноша. В конце войны Анастасию, совсем еще молодого инженера, избрали секретарем, и вот скоро четырнадцать лет, с небольшим перерывом, она выполняет свои обязанности. Как же посмел он, Родион, причинить такую нестерпимую обиду?.. И ей сделалось до того горько, тяжко на душе, что она всплакнула, не стесняясь самой себя. Все пережитое за последний год показалось абсолютно непоправимым, будто она лишь сейчас, после долгих размышлений, окончательно постигла весь тайный смысл происшедшего. (Недаром говорят, что женщины по своей натуре больше оптимисты, чем мужчины: они последними оплакивают даже мертвых).

Анастасия испуганно обернулась: дочь неслышно подкралась сзади и несмело прильнула горячей щечкой к плечу матери.

— Перестань сию минуту, — строго сказала Леля.

Анастасия погладила девочку по голове, нехотя поднялась со стула.

— Хорошо, хорошо, иди спать.

— Не будешь?

— Не буду, — уже веселее заулыбалась Анастасия и, взяв Лелю за руку, повела в соседнюю комнату, где безмятежно посапывал раскрасневшийся Мишук.

А сама никак не могла уснуть. Брала то одну, то другую книжку и, пробежав несколько строчек, тут же останавливалась: любая начальная страница вызывала ответное раздумье. У Родиона были только такие книги, читать которые — значит трудиться.

Наконец, устав до головной боли, Анастасия разыскала в письменном столе мужа пакетик снотворных порошков, — без них он уже не обходился,— и приняла лекарство. При этом взглянула в зеркало, словно держала в руках щепотку яда. Стыдливо подивилась своей нескромной красотой: темные лучистые глаза, крылатые брови, отчетливый рисунок неярких губ, черные, с синеватым отсветом, прямые волосы, тонкая струйка ослепительного пробора, непринужденная девичья осанка, каким-то чудом сохранившаяся до сих пор...

Под утро Анастасия Никоноровна заснула крепко. Сухарев звонил, стучал, даже разбудил соседей. Он уж отчаялся попасть в свою квартиру и только тут вспомнил, что у него с собой ключ от входной двери. Совсем рассвело, когда он тихо вошел в переднюю, снял соломенную шляпу, сбросил выгоревшую голубенькую безрукавку, умылся ледяной водой. Будто груз свалился с плеч: всю неделю мотался на попутных «газиках» по нефтепромыслам.

— Что за сонное царство?..— ворчал Родион Федорович, заглядывая в одну, в другую комнату.— Дрыхнут, как убитые! Да что с ними?..

Он наклонился над женой и чуть не рассмеялся — так по-детски сладко спала она: правую руку неловко подвернула под себя, левую, согнутую в локте, поднесла к глазам, защищаясь от света, нежный румянец проступал сквозь загар ее смуглого лица, пряди волос рассыпались, разметались по подушке. Настя была похожа на беззаботную девчонку, прикорнувшую на часок где попало. Родион Федорович насмотрелся на нее вдоволь и отошел к окну.

Южноуральск пробуждался. По деревянному мосту через Урал двигалась колонна тяжелых грузовиков с прицепами: хлеб везут. Отчаянно сигналя, промчался запыленный вездеход. Посреди мостовой шли девушки в спецовках, направляясь к троллейбусной остановке. Знакомый дед-садовник поливал клумбы вокруг памятника красногвардейцам. У подъезда бывшего кадетского корпуса собирались пилоты в ожидании автобуса на аэродром... Тысячу раз виденная картинка летнего утра в степном городе, который в былые времена славился лихими конниками, а потом стал знаменит своими авиаторами.

Родион Федорович тоже когда-то хотел стать летчиком, даже краги купил по дешевке у одного старого служаки. Мандатную комиссию прошел на ура, но медики решительно забраковали, кстати, с сожалением: и сердце сильное, и легкие — кузнечные меха, и зрение острое, и слух безукоризненный, и рост богатырский, — ну, словом, парень хоть куда, а вот нервы для высшего пилотажа не годились. Так и не вышло из него аса.

— Рожденный ползать летать не может,— усмехнулся Родион Федорович и присел к столу от нечего делать. Опять Настенька разбросала книги! Сколько ей говорить: нельзя рыться в библиотеке, как в галантерейной лавочке... Он придвинул к себе раскрытый томик Герцена, поморщился, увидев карандашные пометки на полях. С полдесятка строк были отчеркнуты сбоку двойной линией:

«Все личное быстро осыпается, этому обнищанию надо покориться. Это не отчаяние, не старчество, не холод и не равнодушие: это — седая юность, одна из форм выздоровления или, лучше, самый процесс его. Человечески переживать иные раны можно только этим путем».

На уголке Анастасия написала: «Как удивительно сказано!» И ниже отметила другую фразу:

«Чего юность еще не имела, то уже утрачено, о чем юность мечтала, без личных видов, выходит светлее, спокойнее и также без личных видов из-за туч и зарева».

Родион Федорович закрыл книгу, отложил в сторону и устало откинулся на спинку кресла. «Наставила восклицательных знаков, будто Герцен нуждается в ее отметках... Все личное быстро осыпается... Чего юность еще не имела, то уже утрачено...» Он подумал с минуту о значении этих емких слов и, не добравшись до их философской сути, неожиданно задремал, сидя в кресле.

За завтраком Родион Федорович сказал жене:

— А тебя, Настенька, все труднее добудиться...


2

Редко у кого из нас, уже немолодых, поживших на белом свете, нет какой-нибудь своей, пусть нечаянной, вины перед тем дорогим местечком, где ты вырос, откуда вышел в люди. Оттого, впрочем, и неспокойно на душе, когда после долгих странствий, после многих лет разлуки возвращаешься, наконец, на родину.

Лобов узнавал и не узнавал знакомую дорогу, пролегающую по сплошной аллее (как поднялись довоенные посадки!). Скорый поезд Москва — Ташкент вторые сутки мчался на восток «на перекладных»: до Сызрани его вел, казалось, один и тот же прокопченный паровозик, потом эстафету принял новенький, поблескивающий краской электровоз, и где-то уже за Куйбышевом очередь дошла до тепловоза. Чудилось, есть в этом скрытый смысл: вот, мол, дорогой товарищ, миновала не одна, а целых три эпохи с тех незапамятных времен, когда ты безусым комсомольцем так демонстративно покинул родной Южноуральск.

Уезжая из столицы, Леонид Матвеевич прихватил с собой пачку тоненьких книжонок — приложений к «Огоньку». Но не прочел и половины их. Только устроится поудобнее у столика перед окном, как равнодушный диктор поездного радиоузла начинает объявлять, что скорый номер четырнадцать подходит к такой-то станции и что стоянка столько-то минут. Тут уж не до чтения, если одно название очередного городка воскрешает в памяти какую-нибудь полузабытую страницу далекой молодости. И Леонид Матвеевич проворно спрыгивает с подножки цельнометаллического вагона, до второго звонка ходит по дощатому перрончику, присматривается к здешним людям, словно кого-то ищет среди них. Чем дальше на восток, тем дороже для него все эти станции.

Вот в Сызрани, к примеру, он вспомнил свою давнюю попутчицу, девушку-казашку, вместе с которой добирался до Москвы. Бойкая, симпатичная крепышка, в цветастой тюбетейке, она угощала его ароматной казалинской дыней и без конца рассуждала о кознях профессоров на вступительных экзаменах. Удалось ли ей проникнуть в святая святых нейрохирургии? Может быть, стала знаменитостью, ученым медиком? Или, может, сложила голову под яростной бомбежкой в первый же год войны?..

Когда скорый поезд без остановки, лишь притормозив немного, проходил через Батраки, — бывшее «бурлацкое гнездо», что дало Волге столько искусных плотогонов, — Леонид Матвеевич отыскал глазами заветный домик кондукторского резерва, где в одной из комнатушек располагалась редакция узловой многотиражки. То был трудный для железнодорожников год глубокого прорыва. С утра до вечера пропадал он, Лобов, на сортировочной шумной горке, постигая тайны ремесла операторов, составителей-«башмачников». Где теперь его наставник — Павел Антонюк, на все руки мастер: то изучавший опыт японских путей сообщения, то неожиданно увлекавшийся проблемами речного судоходства?..

Во время получасовой стоянки в Куйбышеве Леонид Матвеевич вышел через тоннель на привокзальную площадь и присел в сторонке на скамью. Будто и не уезжал отсюда. Эх, Зина-Зинушка, вспоминаешь ли то коротенькое лето, промелькнувшее одной неделей? Как не хотелось расставаться тогда с тобой вот здесь у входа в мрачноватый дом управления дороги, в тот летний погожий день, когда ты покидала Самару только потому, что считала себя неровней Леньке, — шутка ли, на четыре с половиной года старше безрассудно влюбленного юнца, от которого, ну, никуда не скроешься! Но скрылась все-таки от привязчивой, как тень, любви, уехав на север, в Ленинград. Оглянулась ли хоть раз за эту четверть века?..

Леонид Матвеевич чуть не опоздал на поезд. Вернувшись в свое купе, сразу же лег спать. Однако забывался ненадолго, то и дело открывал глаза, почувствовав, что поезд сбавляет ход перед новой остановкой. «Наверное, Кинель... А это, конечно, Степная...» безошибочно угадывал он, не поднимаясь с нижней полки. Наконец, встал: к чему обманывать себя, все равно не уснешь до Южноуральска. Переоделся, тщательно сложил вещички в чемодан, закурил и подошел к окну.

Начинало светать. Густо-синяя ночь сделалась светло-синей, водянистой, как разбавленные чернила. Московский скорый подходил к Степной. Где-то тут, близ торгового села, совсем еще зеленый паренек всю осень проработал уполномоченным по хлебозаготовкам. У него был мандат окружкома партии и даже наган с двумя, случайно уцелевшими патронами. С утра до вечера он пропадал в полях, сердито подгоняя нерасторопных бригадиров. Бывало, что и сам садился на лобогрейку, отобранную у кулака, ликвидированного как класс, и, так сказать, для личного примера лихо работал до чертиков в глазах. Помнится, тут он и выучился курить: нельзя же, действительно, чрезвычайному уполномоченному быть красной девицей! Однажды, отпуская ему очередную порцию махорки, продавец сельпо, ехидный старикашка, заметил между прочим, вертя в руках его командировочное удостоверение: «И как это мальцам выдают такие широкие мандаты?» Леонид промолчал, только подумал: «Определенно настоящий подкулачник!» А на другой день ему сообщили, что в деревне появилась дальняя родственница кооператора, сбежавшая откуда-то из-под Акмолинска. Выходит, классовое чутье не подвело уполномоченного! Беглянку немедленно отправил в ГПУ, в Степное, не пожалев и своего нагана для провожатого.

Впрочем, сей наган имел забавную историю. В конце 1929 года семнадцатилетний Ленька Лобов жил в Москве, у тетки, работал «на побегушках» в Гостехиздате. В ту зиму, вслед за двадцатипятитысячниками, уезжали в первые зерносовхозы культбригады Цекамола и Наркомпроса. Ленька, конечно, тоже записался добровольцем; был назначен библиотекарем, и купил на Сухаревке из-под полы наган за три червонца. Ну, посудите сами, возможно ли было отправляться в пекло классовой борьбы без оружия? Во всяком случае, с новенькой «карманной пушкой» тульского происхождения он чувствовал себя бойцом, штурмующим Зимние дворцы мелкобуржуазной стихии.

Сама Крупская Надежда Константиновна, принимавшая библиотекарей перед их отъездом, не сказала ему, Леньке Лобову, ни слова, когда, знакомясь с ним, увидела торчавшую из его кармана рубчатую рукоятку револьвера. Она лишь отвела взгляд в сторону, чтобы не смущать и без того растерявшегося парня, который — надо же додуматься!— явился в Наркомпрос с наганом. Надежда Константиновна расспрашивала комсомольцев обо всем: как собрались в дальнюю дорогу, получили ли деньги, теплые вещи, всем ли выдали часы «тип-топ». Кто-то из культработников, постарше, посмелее, заметил в шутку, что эти американские часики — удобнейшая штука, годная для колки сахара. Крупская тихо рассмеялась: ей определенно нравились эти молодые люди. Потом она неторопливо, обстоятельно начала говорить о том, как надо налаживать библиотечные дела в деревне, какие книги уже отправлены в зерносовхозы и какие будут посланы к весне. Заключая беседу, она сказала: «Не забывайте, товарищи, ваше оружие — читательский формуляр: чем больше в нем записей, тем вы сильнее». И, сказав так, едва приметно улыбнулась ему, Леньке, сидевшему поодаль.

Он первым выскользнул из кабинета заместителя наркома, подождал, пока его друзья спустятся вниз, к раздевалке,— благо, тут, в приемной, было что рассматривать: на стенах сплошь висели картины, как в музее, и среди них — гипсовая маска Александра Блока, любимого поэта Анатолия Васильевича Луначарского.

Уже шагая по Чистым Прудам, запорошенным сухим снежком, Лобов дал волю своим чувствам: ругал себя, на чем свет стоит, за дурацкую покупку. Что теперь Крупская подумает о нем? Возможно, станет рассказывать всем как забавный анекдот: вот, мол, пришел ко мне воинственный деятель культуры!.. Лишь к вечеру он успокоился и приободрился. «Нет, старая революционерка, конечно, не осудит, поймет комсомольца правильно», — решил он, с удовольствием пожимая под дубленым полушубком шершавую рукоять заветного нагана...

Задумчиво улыбаясь, Леонид Матвеевич наблюдал из открытого окна вагона сутолоку на станции Степной. Все тот же старенький вокзальчик, обшитый тесом, и щербатый колокол у входа в дежурку определенно тот же, что висел тут двадцать восемь лет назад. Вот к нему подошла молодая женщина в форменной фуражке, гулко прозвучало два звонка. На перрон выбежал здоровенный детина в голубенькой рубашке-безрукавке, в соломенной шляпе набекрень, с потрепанным, туго набитым портфелем, заменявшим, как видно, чемодан, и с пиджачком в руках. Он остановился в нерешительности, отыскивая взглядом свой вагон. Крупное выразительное лицо его было сосредоточено, поворот головы волевой, царственный. «Где я видел его?» — насторожился Леонид Матвеевич. Скорый поезд дрогнул, чуточку попятился, собираясь с силами, и тронулся. Дежурная по станции что-то крикнула замешкавшемуся пассажиру, который вовсе не спешил (будто без него поезд не уйдет), и тот ловко прыгнул на подножку соседнего вагона, пружинисто подтянулся, шутливо махнул рукой всем провожающим. И опять Леониду Матвеевичу показался очень знакомым этот покровительственный жест завзятого оратора, знающего себе цену. «Где же мы с ним встречались?»— спросил он себя. Но как ни старался, не мог припомнить.

Взошло солнце, расплескало по степи желтые озерца, высветило ковыльные пригорки, разбросало по низинам стрельчатые тени. Мощный тепловоз, в содружестве с паровозом-толкачом, еле вытягивал длинный сцеп вагонов на крутой подъем Общего Сырта... Отсюда начиналась гражданская война в степном краю, вслед за первыми боями на Пулковских высотах. Тут самый гребень водораздела между Волгой и Уралом, и ранней весной, когда оседают рыхлые, ячеистые снега, несмелые ручьи оказываются в неловком, прямо-таки затруднительном положении: то ли им бежать на запад, то ли на восток. Впрочем, все они сходятся потом в Каспийском море. Так вот и с людьми бывает: сколько бы их ни мотала судьба по разным руслам, в конце концов обязательно сведет вместе.

На последнем перегоне до Южноуральска не в меру деликатный машинист то и дело притормаживал. И, когда окончательно укротил разыгравшуюся силу инерции, вдруг остановился у входного семафора.

— Не принимают. Значит, все пути забиты, — с достоинством объяснила пожилая проводница.

— Так уж и нет ни одного свободного для нас?— спросил Лобов.

— А думаете, если вы — скорый, то с оркестром надо вас встречать? — в тон ему сказала проводница.

И действительно, Леонида Матвеевича никто не встречал, хотя в совнархозе должны бы знать о его приезде. Он поставил чемоданы у решетчатого заборчика, осмотрелся. Вот и вокзал, с которым связано столько встреч и расставаний в беспокойную, кочевую пору молодости. Но где лепная надпись на фронтоне: «Транспорт — нерв жизни»? Кому она не понравилась?..

Мимо прошел знакомый и незнакомый мужчина в соломенной шляпе и безрукавке, удачно перехватил последнее такси. Леонид Матвеевич проводил машину рассеянным взглядом, досадуя на свою память, и, взяв увесистые чемоданы, зашагал к троллейбусной остановке. Это хорошо, что Южноуральск, минуя «трамвайный капитализм», сразу же вступил в «троллейбусную эру».

— Гражданин, передайте деньги, — обратилась к нему дряхлая старушка.— До церкви, — добавила она, высыпав на ладонь полгорсти пятаков.

— Неужели есть такая остановка?

— Аль не знаешь?

— Есть такая остановка, — заговорил сосед Лобова, судя по всему, маляр. — У нас так и объявляют: милиция, кино, церковь. Все три удовольствия кряду!

— У-у, богохульники... — огрызнулась верующая пассажирка.

Леонид Матвеевич с любопытством приглядывался к ней: быть может, в давние времена она не раз хаживала на богомолье за тридевять земель, а теперь вот так важно, чинно едет в троллейбусе к заутрене.

— Все ли обилетированы? — крикнула кондукторша. Лобов рассмеялся: да тут, оказывается, мертвого развеселят!

В единственной на весь город гостинице «Урал», которая раньше, до революции (да и в годы нэпа) именовалась попросту «Биржевкой». Леониду Матвеевичу отвели коридорообразную комнату с облезлой мебелью, помутневшим зеркалом и старомодным телефоном.

Перед вечером, отдохнув после бессонной ночи, он отправился осматривать город. Жара спадала. Леонид Матвеевич вышел на главную улицу, остановился на углу, раздумывая, с чего начать, и решительно двинулся в сторону Караван-Сарая, где в прошлом веке сходились тропы верблюжьих караванов среднеазиатских богачей-купцов.

Над старым парком возвышался изразцовый тонкий минарет, похожий на космическую ракету, готовую вот-вот взлететь со стартовой площадки в просторное степное небо. Леонид Матвеевич остался доволен уютным уголком: густая зелень, свежесть, затененные аллеи, здесь дышится легко после городского пекла. Но его огорчило то, что великолепная брюлловская мечеть Караван-Сарая, которой любовался сам Луначарский (Анатолий Васильевич знал толк в искусстве!), была превращена теперь в простое общежитие. «Не умеем мы беречь архитектурные памятники, — подосадовал он. — Разумнее было бы создать тут музей, ведь у подножия этой «космической ракеты» заседал Южноуральский военно-революционный комитет осенью семнадцатого года».

До позднего вечера бродил он по городу, то искренне радуясь переменам к лучшему, то поражаясь дьявольской живучести купеческих домишек, вросших в землю. Долго стоял на набережной, облокотясь о каменный, еще не остывший парапет. По «Живому мостику» через обмелевшую реку тянулась бесконечная цепочка пешеходов, громко повизгивали купающиеся мальчуганы, доносилась песня из Зауральной рощи, внизу, под обрывом, погромыхивал игрушечный поезд детской железной дороги, и далеко в степи, там, за Меновым двором, со всех концов слетались на ночлег уставшие за день самолеты.

Он не узнавал земляков и не потому, что исчезла прежняя пестрота одежд — исконно русских, казачьих, казахских, башкирских. Южно-уральцы ничем не отличались от москвичей: спешат куда-то, читают где попало, с горячностью обсуждают ливанские и иорданские события. Если уж говорить откровенно, то он, Лобов, все-таки побаивался провинциальной глухомани. И ошибся, почувствовал себя неловко.

Было совсем темно, когда он возвращался в свою гостиницу. На перекрестке толпилась молодежь. Леонид Матвеевич приостановился. «Пожалуйста, встречайте!» —крикнул кто-то из ребят. Действительно, на северо-западе показалась яркая звезда первой величины. Она то затухала, словно пропадая в облаках, то вновь разгоралась под верховым свежим ветерком. Она вкось перечеркнула нехоженый Млечный Путь, прощально мигнула раз-второй, уже на юго-востоке, и скрылась, чтобы через несколько минут промчаться где-нибудь над Алма-Атой или Ташкентом. Как переменилось даже это высокое родное небо, в котором распускаются незримые витки искусственных спутников Земли!

На следующий день Лобов пошел в Совет народного хозяйства доложить начальству о своем приезде. Но председателя совнархоза на месте не оказалось: Рудаков выехал на строительство Ново-Стальского металлургического комбината. В обкоме тоже было пусто: все от мала до велика странствовали по районам. «Один я бездельничаю»,— подумал Леонид Матвеевич и, узнав, у дежурного милиционера, где находится Центральный райком партии, решил встать на учет.

— Да, ваша карточка уже у нас,— сказала ему молоденькая девушка в секторе учета.— Пройдите, пожалуйста, к секретарю на беседу.

«Ишь ты, на беседу! — улыбнулся он.— Учетом все больше занимаются коммунистки чуть ли не с дореволюционным стажем, а тут сидит этакая стрекоза-пионервожатая». Он целых полчаса ходил мимо кабинета секретаря, невольно прислушиваясь к громкому затянувшемуся разговору о каких-то дрязгах в какой-то промартели. Та же любезная девушка открыла свое окошечко и успокоила его:

— Товарищ Сомов, видимо, не скоро освободится, я сейчас доложу второму секретарю.

— Сделайте милость. Мне все равно к кому.

Со странным волнением, присущим разве только новичку, Леонид Матвеевич прошел через приемную-светелку и очутился в кабинете с мягкими креслами и целой дюжиной венских стульев, расставленных вдоль стен. За длинным письменным столом сидела черноволосая женщина средних лет. Первые две-три секунды, пока Лобов подходил к столу, она, не отрываясь, смотрела в окно, словно провожая кого взглядом. Потом повернулась, встряхнув рассыпающиеся волосы, быстро взглянула на вошедшего,— густые брови ее сомкнулись у переносицы, но тут же легко взлетели от радостного испуга. А он, растерявшись, верил и не верил глазам своим, неловко переминался с ноги на ногу, не смея подойти вплотную к Настеньке Кашириной.

— Леонид?! — вскрикнула Анастасия Никоноровна, чувствуя, как во рту сделалось сухо, горьковато. — Какими ветрами занесло тебя сюда? — спросила она уже тихо.

Ну, конечно, это был ее милый грудной голос! Лобов крупно, уверенно шагнул навстречу ей, взял Настины обессилевшие руки, по-дружески затряс их над столом, заваленным служебными бумагами.

— Вот не думал, вот не ожидал...

Она неотрывно глядела на него, пытливо и серьезно, не удивляясь, что сразу же узнала в этом седеющем, степенном, представительном мужчине того вихрастого, мечтательного Леньку-комсомольца, который всегда ходил в кавалерийской длиннополой шинели и в хромовых начищенных до блеска сапогах.

— Садись, да садись же ты поближе! — спохватилась она.— Рассказывай, откуда ты сейчас, надолго ли к нам?

— Пришел встать на учет.

— На уче-ет? Ты шутишь? — засмеялась Анастасия весело, заразительно, как в юности.— Ко мне, на учет? Может, и работу потребуешь?..— она опять красиво тряхнула головой, отбросив прядку со лба назад, и Леонид Матвеевич ясно вспомнил ее прощальные слова в тот неимоверно далекий осенний вечер: «Ты, Леня, еще пожалеешь, пожалеешь обо всем».

— Нет, работу просить не стану.

Ей показалось, что он даже и надулся, как прежде, когда она подтрунивала над ним, вспыльчивым и своенравным парнем.

— Что же ты у нас тут в Южиоуральске собираешься делать? — заметно переменив тон, спросила Анастасия.

Он вкратце поведал о себе: последние годы, после долгих скитаний по разным стройкам, работал в Госплане Российской Федерации, а теперь, под старость, решил вернуться к делу живому, оперативному, и вот назначен в Южноуральский совнархоз. Долго выбирал, куда поехать, намеревался было снова махнуть в дождливую Прибалтику (к ней успел привыкнуть), но батюшка-Урал и матушка-степь все же пересилили. Это понятно: сколько ни кочуй из края в край, а на пятом десятке лет обязательно, хочешь не хочешь, потянет к родным пенатам.

Анастасия слушала его рассеянно, изредка наклоняя голову в знак согласия. Она думала: «Теперь мне будет легче и тяжелее. Пожалуй, чаще всего — тяжелее. Глупости! Годы сделали нас совсем чужими. Чужими? Нет, не то, не то! Ведь я же рада его приезду. И он, наверно, это уловил. Вечно выдаю себя...»

— Ну, а как ты поживаешь, Настя?

— Я?— переспросила Анастасия. И оживилась:— Какие у меня ребята, Леонид! Просто чудо! Старшая — Леля—в пятый класс перешла, младший — Мишук — тоже скоро начнет учиться... Родион? Что ж, он работает по-прежнему. А я, как видишь, заделалась райкомовкой.

— Не предполагал, что из тебя выйдет партработник.

— Да почему же?

— Мне казалось, что Настенька Каширина создана не для общественной деятельности. Выходит, ошибся.

— Пожалуйста, без самокритики, Леонид,— сказала она, порозовев. Как время изменяет отношения между людьми: семнадцатилетней девочкой она свободно разговаривала с ним (подумать только, сама объяснилась ему в любви!), а сейчас не находит слов, теряется, краснеет. Да что это такое? Глухое сожаление о прошлом или своеобразное продолжение тех, первых чувств?

Лобов помолчал, будто заинтересовался планом города, висевшим вправо от стола секретаря райкома. Анастасия приглядывалась к Леониду урывками, с опаской. Она почему-то всегда отчетливо представляла себе, каким он будет через десять, двадцать лет, и ее представление оказалось довольно точным. Вот он сидит сейчас перед ней и все так же привычно приглаживает ладонью волосы, хотя они и не торчат как прежде. (Даже это в нем сохранилось!). И ни мужественная осанка, ни блестки седины на висках, ни его новые манеры человека, привыкшего повелевать,— ничто не введет ее в заблуждение: перед ней тот же Леня — улыбчивый и грубоватый, добродушный и порывистый, чуточку наивный в своих личных планах. А Лобов больше и больше не узнавал Настеньку Каширину в этой похорошевшей, цветущей (именно цветущей!) женщине с мелкими штришками у продолговатых глаз — теми первыми морщинками, что добавляют к женской красоте что-то очень привлекательное, совершенно необходимое, чего юность иметь не может.

Впрочем, самые досадные потери в жизни поначалу кажутся пустяковыми. Видно, так случилось и с ним, отвергнувшим любовь отчаянной, взбалмошной девчонки, не умевшей и одной минуты посидеть на месте

— Как Зинаида?— спросил он, с некоторым усилием над собой.

— О, ты сестру не узнаешь!— словно обрадовавшись, подхватила Анастасия.— Растолстела, превратилась в тетю Зину! Я сама иногда не узнаю ее. Мы же редко видимся, она живет в Ярске, который скоро перегонит Южноуральск. Егор Егорович верховодит там строительными делами, а Зинушка заделалась классической домохозяйкой...

— Неужели? Выходит, я опять ошибся.

Анастасия пожалела, что назвала старшую сестру домохозяйкой, и круто перевела разговор в другую плоскость:

— Понравился тебе наш Южноуральск? — Я избалован городами.

— Значит, не понравился.

— Скажу прямо: Южноуральск зело запущен.

— Что ты! Мы столько сделали для его озеленения, улицы асфальтируем, дома строим, какой мост стали сооружать через Урал! А театр? А Дом Советов? А сельхозвыставка?

— На выставке не был. Запустили мы кое-какие бывшие губернские города. Помню, в начале тридцатых годов Южноуральск, ни с того ни с сего, превратили в заштатный районный городишко. Впрочем, вскоре поняли промашку — сделали областным центром. Но и в этом ранге город продолжал отставать от своих соседей: Челябинска, Куйбышева, Уфы. Никто не догадался подкрепить Южноуральск крупным заводом, хотя строят иной раз заводы черт-те где,— ни сырья, ни рабочих рук. Южноуральская область кормила в войну целый оперативный фронт, за одно это она достойна уважения, не говоря о природных богатствах...

Зазвонил телефон. Анастасия долго объясняла какому-то заслуженному человеку, персональному пенсионеру, что квартирами занимается лично первый секретарь горкома, и что если в горкоме пообещали, то квартира, разумеется, будет в первом же достраивающемся доме. Едва она опустила трубку, как еще звонок,— на этот раз из обкома.

— Ну, я пойду,— поднялся Леонид Матвеевич.

— Заглядывай вечерком,— Анастасия вырвала листок из перекидного календаря, торопливо написала адрес.— Мои координаты. Тут рядом, на набережной.

— Да уж разыщу как-нибудь!

Она встала, вышла из-за стола, и он увидел ее в полный рост. В светлом штапельном платье с пикейным остроугольным воротничком, с матерчатым поясом на кнопках, в цветных туфлях-босоножках на высоком каблуке, подтянутая, собранная, Анастасия выглядела, как обычно: ладной, статной. Разве лишь немного раздалась в плечах и, может быть, грудь выделяется рельефнее,— легкая ткань так и топорщится, расходясь складками до талии. Косая линия загара резко оттенила белизну ее предплечья, когда она протянула ему руку.

Анастасия перехватила его взгляд, слабо вспыхнула.

— Я сегодня постараюсь освободиться пораньше. Будем с Родионом ждать тебя к восьми.

— Если не задержат в совнархозе.

— Никаких задержек! Слышишь? — потребовала она, полностью став похожей на ту прежнюю Настеньку Каширину.

Уходя, он ни разу не оглянулся, хотя бы у двери. Все тот же, тот же: легок на ходу, по-солдатски прям, молодцеват. И не чувствуется, чтоб он сопротивлялся времени, как ее, Настин, зять Егор Егорович Речка.

Леонид Матвеевич вышел из райкома, раскрыл пачку болгарских сигарет, позабыв о только что брошенном окурке. Взглянул в зеленый пролет главной улицы: по самой быстрине идут троллейбусы, грузовики, легковые автомобили. Перед этим городом он, Лобов, виноват, виноват. (Одно оправдание — юность не знает, где труднее). Вина номер первый налицо: Настенька Каширина. Найдется и вторая, и третья вина,— короче, целое обвинительное заключение. Что ж, придется держать ответ делом. Для того он сюда и пожаловал, так сказать, комсомольцем-добровольцем второй молодости. Впрочем, Настя безвыездно живет тут, и ей, конечно, и в голову не приходит сия высокопарная декламация о собственном труде в глубине России.


3

— Не вовремя, не вовремя он приехал,— думала Анастасия, будто Лобов приезжал чуть ли не каждый год. Остаток дня показался ей чрезмерно долгим. Ровно в шесть, словно беззаботная секретарь-машинистка какого-нибудь преспокойного учрежденьица, она собралась домой, отложив дела на завтра. Купила вина, приготовила ужин, накрыла стол и принялась звонить во все концы, чтобы заранее предупредить Родиона. Но его нигде не оказалось. Тоже не вовремя ушел куда-то. Ничего не оставалось, как сидеть и терпеливо ждать того и другого. Картины прошлого, необыкновенно ясные, яркие, постепенно окружали ее со всех сторон. Давно, очень давно это было...

...В захолустном уездном городке, затерявшемся в отрогах Южного Урала, где слабеющие волны гор с размаху набегают на ковыльные степные отмели, жила рабочая семья Кашириных. Росли в семье три девушки: Мария, Зина, Настя и славный паренек Максимка. Когда Настеньке шел пятнадцатый годок, самая старшая ее сестра, Мария, бывшая рабфаковка, вышла замуж и уехала с мужем, красным командиром, в какую-то Кушку, на афганскую границу. (Там вскоре и умерла в муках первых родов). Естественно, что старшинство приняла на себя Зина, теперь уже она верховодила молодежью, буквально осаждавшей гостеприимный дом Кашириных. Чаще всех, пожалуй, приходил Ленька Лобов, только что вступивший в комсомол. Он всегда был в отлично выглаженной юнгштурмовке, с глянцевитой портупеей через плечо. Приходил, рассаживался, как у себя дома, и подолгу спорил с Зиной, все больше о «категориях диалектического материализма».

Ни для кого не было секретом, что Ленька безумно влюблен в Зину еще с той поры, когда он, не по годам серьезный мальчуган, ходил под началом «товарищ Зины» — вожатой пионерского отряда. Даже Настенька догадывалась о его любви. И однажды ей нечаянно довелось подслушать разговор сестры с матерью.

— До каких же пор этот сопливый спорщик будет околачивать наш порог? — строго спросила Зину мать после очередного визита «диалектика».

— Но что я могу поделать?— растерянно проговорила та.

— Подумаешь, какие нежности при нашей бедности! Выгнать, раз и навсегда.

— Мне жаль его, мама.

— Неужто любишь?

— Нет, нет. Но я не могу, не могу так поступить, как вы советуете. Мне стыдно.

— Тогда я сама поговорю с этим, как его, «диаматом!»

— Что вы, не надо! — испугалась Зина.— Скоро я закончу техникум, уеду в Самару, в институт, и все забудется. Потерпите еще немножко.

— Ладно уж... А то, подумаешь, какой жених нашелся! Егор Речка не чета ему, по крайней мере — инженер.

— Не будем говорить о Егоре, мамочка, прошу вас.

— Сама отвадила такого молодого человека, вот он и стал ухаживать за Людочкой Жилинской...

Дальше Настя ничего не могла понять, она слышала только приглушенные всхлипывания сестры (оказывается, Зина умеет плакать!) да невнятные успокаивающие слова матери.

Это был не просто разговор, а настоящий заговор. Очень не хотелось Настеньке на шестнадцатом году своей беспечной, милой жизни ввязываться в личные дела взрослых, но, помучившись, она все же решила «разоблачить» тайный сговор Зины с матерью. На другой день утром снарядила к Лобову Максимку с коротенькой запиской примерно такого содержания:

«Уважаемый Леонид Матвеевич! Я не могу больше скрывать от Вас, что моя сестра Зина вовсе не интересуется Вами, нисколечко не интересуется. Зина собирается уезжать в Самару, чтобы все забылось. Как это нечестно с ее стороны!

Не знаю, что Вы подумаете, но я за Вас. Уважающая Вас Н. К-»

Вечером он явился, как ни в чем не бывало, праздничный, неунывающий. Осторожно вызвал ее на крыльцо и учинил допрос с пристрастием:

— Кто тебе диктовал эту дрянь?— полушепотом спросил он, развернув тетрадный скомканный листок.

— Никто не диктовал. Сама писала, — с достоинством ответила «уважающая н. к.»

— Ложь!

— Вы не верите мне... мне?..

— Не суйся не в свое дело, птаха малая.

— А вы не смейте обижать меня, не смейте!..— прикрикнула она и горько заплакала, привалившись к жиденьким перилам.

— Ну-ну, перехватил, каюсь,— примирительным тоном сказал Леонид и, слегка прижав ее к себе, покровительственно провел рукой по худенькому ее плечу.

Так они постояли рядом несколько минут: он — высокий, угловатый, а она — тоненькая, беззащитная, ну, совсем еще подросток. На прощание Леонид расчувствовался, погладил ее ласково, как сестренку, по голове, взял вытянутыми пальцами за острый подбородок, близко заглянув в темные доверчивые глаза, чему-то улыбнулся загадочно и быстро, легко пошел в сени. Она подалась было за ним, но дверь уже гулко хлопнула. С этого и началась ее первая любовь.

В тот вечер Зина (ох, эта Зина!) охотно согласилась пойти с Лобовым в кино, долго крутилась перед зеркалом, укладывая волосы, поправляя ослепительно белый пикейный воротничок своего строгого коричневого платья. Настенька сидела в стороне, как полагается несовершеннолетним, и посматривала то на сестру, счастливую красавицу, то украдкой, со значением,— на Леню, несчастного ухажера Зины, и завидовала ей взрослой, женской завистью. А когда они проходили мимо окон, мирно, под руку, болтая, конечно, о разных пустяках, то же взрослое чувство подсказало Настеньке: «Как мало надо влюбленному,— одна, две скупых улыбки через силу, согласие провести время в клубе,— и молодой человек на седьмом небе...»

Прошло еще с полгода. Подозрительно сердечные отношения, установившиеся между Зиной и Леонидом, не давали покоя Насте. Только потом, много позднее она поняла, что сестра очень искусно играла свою роль, чтобы как-то подчеркнуть мнимое безразличие к Егору Егоровичу Речке, усиленно, на виду у всех ухаживающему за Людочкой Жилинской. То была взаимная игра уязвленных самолюбий. А бедный Леня Лобов не догадывался, ничего не знала и Жилинская.

Но этот по существу бесхитростный спектакль начал, верно, надоедать сестре. Зина все чаще, когда являлся Леонид, находила какой-нибудь повод, чтобы уйти из дома, в шутку говоря:

— Посиди, дружок, с моей прекрасной Настенькой. Уверяю, не будет скучно!

И они сидели час, второй, третий, пока мать бесцеремонно не прогоняла их с крыльца. Настя бойко расспрашивала его о новых кинокартинах, особенно любовных, на которые «дети до шестнадцати лет» не допускаются.

Он отвечал односложно,— да, нет,— вечно занятый своими мыслями, ну, конечно, мыслями о Зине. Верно, иногда принимался с увлечением рассказывать ей о военизированных походах, о первых парашютистах Осоавиахима: это был его конек.

Как-то Зина оставила их вдвоем даже на массовке, у живописного ущелья близ Ярска. Был чудный весенний день. Чуть ли не вся молодежь города собралась на берегу Урала, в том месте, где река, загнанная в узкий коридор из диабазовых зеленоватых скал, с яростью и шумом прорывается на запад, к раздольной степной равнине с ее белокаменными казачьими станицами.

Играл духовой оркестр кавалерийского полка. Танцевали прямо на ковыле, очень скользком, как паркет. Леонид не умел сделать и двух-трех па: его ранняя юность совпала с тем неповторимым временем, когда предпочиталось маршировать в защитных юнгштурмовках, с портупеей через плечо.

— Давай-ка лучше пройдемся, Настя,— предложил он ей и, будто ровню, взял под руку.

Она с неописуемой гордостью искоса поглядывала на своих подруг, пока Леня торжественно вел ее мимо круга, в котором лихо, самоотрешенно отплясывали «барыню» низкорослый, бравый кавалерист и толстая буфетчица. Шли молча, любуясь скалами: над ними кружил матерый беркут в сопровождении стайки кобчиков. В бездонной вышине пели жаворонки. И все вокруг было наполнено мелодичным звоном,— казалось, это звенит древний диабаз, усыпанный дорогими изумрудами. Красные, белые, желтые тюльпаны покачивались на упругих стебельках. Распускал серебряные метелки молодой ковыль. Прямо из-под ног, с завидной силой, как с трамплинов, взлетали прыгуны-кузнечики.

— До чего же хорошо...— вздохнув, сказала Настенька. Леонид промолчал, отпустил ее руку, сел на выступ камня, нагретого майским солнцем. Она постояла с минуту около него, чувствуя себя обиженной, и тоже присела рядом. Ее обычная бойкость пропала разом — кругом ни души: позади степь, впереди горы, лишь справа, из-за утеса долетают трубные звуки военного оркестра. Леонид курил неторопливо, наслаждаясь. Он молчал, уставившись в пролет реки, не обращая ни малейшего внимания на свою спутницу. Широкие брови его были нахмурены, губы озабоченно поджаты, продольная ямочка на упрямом подбородке сделалась резче, глубже. «Какое суровое лицо»,— с благоговением заключила Настенька. Стараясь во всем подражать Зине, она одевалась со вкусом — просто, строго. Да это было делать и не трудно — все сестрины вещички постепенно переходили к ней. Вот уж Зинино коричневое платье с пикейным воротничком стало ее собственностью, и туфли — «лодочки», первые в ее жизни туфли на высоком каблуке, вовремя дарованы сестрой. Что еще надо? Чем она хуже Зины? Почему же этот Лобов, парень с гордецой, без конца витает в облаках и не хочет трезвыми глазами взглянуть на жизнь? А еще секретарь ячейки, печатает умные статьи в Ярской городской газете...

— Что притихла? — неожиданно спросил он, повернувшись к ней, и по-свойски положил руку на плечо.

Настя зябко повела плечами,— рука его, падая, тяжело скользнула по груди, причинив какую-то приятную, тупую боль, и опустилась на ее колени. Не помня себя, она проговорила, впервые обратившись к нему из «ты»:

— Неужели, Леня, я тебе не нравлюсь?..

— Вот еще!— он мгновенно убрал руку, хотел было подняться. В отчаянном порыве (вспомнить стыдно!) она изловчилась, обняла его за шею мертвой хваткой, прильнула к нему, худенькая, гибкая, так сильно, что заныли локти, и крепко поцеловала в губы, закрыв глаза от страха.

— Сумасшедшая! — крикнул Леонид.

Она стояла перед ним, пунцовая, виноватая, еле держась на ногах от внезапной усталости.

— Прости, милый, я люблю тебя слишком слишком...— не смея поднять глаз, твердо, спокойно сказала Настя и первая пошла к утесу, откуда долетала громовая песня о Ермаке Тимофеевиче.

Леонид догнал ее, опять взял под руку, чтобы, не дай бог, кто-нибудь, особенно, конечно, Зина, не заподозрил их в чем-то нехорошем...

В один из августовских дней Зинаида тайком уехала из Ярска. Настенька узнала об ее отъезде лишь тогда, когда знакомый извозчик уже подкатил к крылечку. Сестры простились холодно, мать даже накричала на меньшую за непочтительность.

А через два дня исчез Лобов.

Сперва Настя решила, что он у матери, в Южноуральске, или в Москве, у тети. (Леонид и раньше любил постранствовать.) Но потом до нее дошли слухи, что он тоже в Самаре, работает инструктором в крайкоме комсомола. Еще позднее стало известно о переводе сестры в Ленинградский библиотечный институт и о поступлении Лобова в какой-то столичный вуз.

Время ускорило свой бег. Большая семья Кашириных постепенно распадалась: Зина второй год не появлялась в Ярске; Максимку сразу же после седьмого класса намеревались отправить учиться в техникум, в, Челябинск; Настя, окончив среднюю школу, перекочевала в Южноуральск. Там она и встретилась в последний раз с Леонидом, приезжавшим на побывку к больной матушке.

Как-то под вечер, после занятий, Настенька шла по Советской улице с земляком-старшекурсником Родионом Сухаревым. И помнится, у Дома культуры она лицом к лицу столкнулась с Лобовым. Тот был, как всегда, в шинели кавалерийского покроя и в хромовых щегольских сапожках.

— Леня?! — приостановилась она в изумлении.

Он тоже обрадовался случайной встрече, стал расспрашивать о ярских новостях. Родион постоял в сторонке, дожидаясь свою попутчицу, и. рассердившись, свернул за угол.

— Где же твой кавалер? — хватился Леонид, отыскивая Родиона глазами среди толпы.

— А ну его, пусть идет!

Настя повзрослела за минувший год: и вытянулась, и округлилась, удивляя завистливых подруг своей изящной женской статью, и лицо ее, ребяческое, смешливое, сделалось выразительнее, спокойнее. Это была уже не зеленая девчонка из «комсомольского подлеска», а вполне сложившаяся девушка с прирожденными мягкими манерами. Леонид неожиданно сопоставил ее с грубоватой Зинаидой и тут же выругал себя за нелепое сравнение.

Всю неделю они провели вместе: ходили в драматический театр, на премьеру киршоновского «Чудесного сплава», смотрели без разбора, подряд все фильмы (благо, для Настеньки не существовало теперь никаких запретов!), катались на лодке по Уралу. То были солнечные, безветренные дни середины осени. Легко было на душе. Единственное, чего боялась Настенька,— это чтобы не проснуться от такого счастья: как-нибудь невзначай не спросить Леню, надолго ли он пожаловал в Южноуральск. Но он сам сказал безжалостно и деловито, проводив се до общежития:

— Завтра отбываю в Москву с ташкентским поездом.

Она плохо спала ночь, пришла на вокзал полубольной. Леонид говорил ей что-то о своем учении, о бессердечном поступке Зинаиды, о твердом намерении встретиться с Зиной хотя бы еще раз, напоследок. Настя все поглядывала на часы и, не выдержав, спросила:

— А когда мы теперь увидимся?

— Вот уж не знаю,— в замешательстве ответил он.

— Неужели я тебе не нравлюсь? — теряя всякую надежду, повторила она свой вопрос, необыкновенно дерзко прозвучавший там, на массовке в Ярском ущелье.

— Давай условимся: будем на всю жизнь друзьями,— торопливо заговорил Леонид.— Ты — добрая, отзывчивая сестра Зины, сестра моей любви. Пойми же, наконец, и не сердись, дорогая моя, милая...

Поезд тронулся.

— Ты, Леня, еще пожалеешь, пожалеешь обо всем! — едва успела она крикнуть ему вдогонку.

«Так старшие сестры и заслоняют собою младших»,— в горьком раздумье возвращалась Настенька с вокзала...

Долго-долго издали следила она за Леонидом. Уже давно Зина вышла замуж за Егора Речку, уже все подруги ее определили свою судьбу, уже Родион женился — «на зло тебе»,— как говорила мать, а Настя все верила, что Леня вернется, все ждала. Накануне войны до нее дошел слух, что и Леня стал семейным человеком. Еще с год помучилась от ревности. И стала понемногу забывать. Потом вернулся с фронта Сухарев, раненный в танковом бою под Ростовом (жена его, врач, погибла в окружении под Киевом). Слабое, противоречивое чувство к Родиону, разгоралось медленно, с перебоями,— казалось, вот-вот потухнет. И вдруг вспыхнуло, в миг осветило жизнь: она полюбила его поздней, сильной и, верно, самой безотчетной любовью...

...В передней послышался звонок. Анастасия Никоноровна вскочила, бросилась открывать дверь.

— Да что с тобой? Никак не могу дозвониться! — сердито заворчал Родион Федорович.— Батюшки, у нас тут пир готовится! — смягчился он.— В честь чего это, собственно, а?

Она посмотрела на будильник — десятый час вечера. Теперь уж, конечно, о н не придет.

— Просто захотелось посидеть с тобой за рюмкой хорошего портвейна,— впервые сказала Родиону неправду Анастасия.


4

Егор Егорович Речка возвращался из Южноуральска расстроенным. Сегодня председатель совнархоза накричал на него при всем честном народе, обвинил в «позорном отставании» строительства второй агломерационной фабрики Ярского никелькомбината, пригрозил всякими карами и даже слушать не стал никаких объяснений управляющего трестом.

— Старые замашки в новой обстановке,— пожаловался Егор Егорович Лобову.

— Тебе же не привыкать к выговорам! — шутил Леонид Матвеевич.

— Чужую беду руками разведу.

— Ни один крупный завод не выстроен без строгача.

— Это ты прав, Леонид. Прежним нагоняям несть числа. Но я не думал, что получу такую нахлобучку и от нового начальства, первым открою счет выговорам в совнархозе.

— Должна быть какая-нибудь преемственность!

— Знаешь, мне сейчас не до смешков. Ты скажи-ка лучше, когда собираешься заглянуть к нам, в Ярск? Или предпочитаешь сначала войти в курс бумажных дел?

— Ну, ну, не сердись. На днях обязательно начну объезд всей нашей экономической «епархии», загляну и в твой «приход».

— Ладно, ждем,— Егор Егорович простился с Лобовым по-дружески (на него теперь вся надежда!) и торопливо вышел.

Ему не хотелось задерживаться в областном центре до вечернего поезда, тем более, что буквально через час отправляется попутный самолет на целину — в Притоболье. Не терпелось поскорее уехать из этого «министерского города» без заводов, без трамвая, без обычной сутолоки на улицах. Если будущее всего государства — на востоке, то будущее Южноуральской области тоже в ее восточной части,— там, за горным перешейком, что разделяет полиметаллический Казахстан и нефтяную Башкирию. Там главные города: Ярск, Ново-Стальск, Медноград — три кита, на которых и держится весь совнархоз. А здесь, в самом Южно-уральске, одни купеческие мельницы, ремонтные заводики да пуховязальные артели, балующие «прочих шведок» теплыми платками... «Итак, до нескорого свидания, товарищи из «Пухтреста»! — горьковато усмехнулся Егор Егорович, когда утлый, одномоторный самолет, мало чем отличающийся от простого «кукурузника», коротко разбежавшись, поднялся в воздух.

Путь лежал строго на восток, вдоль ослепительно сверкающей реки Урал — никелированного ободка южных отрогов главного хребта. Справа, далеко на юг, до самого Каспия, разлилось светло-оранжевое мелководье спелой пшеницы. Слева, на севере, возвышалась парадная лестница из темно-синего гранита, ведущая на торцовый солнечный балкон Уральского горного дворца, растянувшегося на две тысячи километров. Рейсовый самолет то и дело пересекал условную границу между Европой и Азией. Над горными вершинами плавно кружили, широко распластав крылья, одинокие беркуты...

Минут через сорок показались стелющиеся по диабазовым увалам бело-желтые дымы Меднограда, прикрытого со всех сторон крутыми, неспокойными грядами гор. Потом, как сторожевые сосны на опушке леса, поднялись ровные стволы дымов металлургического комбината в Ново-Стальске. И за ними открылись густые, таежные заросли дымного неба Ярска, за которым угадывалась сиреневая степь до самого Китая. Летчик, словно озадаченный неожиданным препятствием, резко «сбросил» высоту и повел машину на посадку.

Егор Егорович с трудом втиснулся в старый «Москвич» — такси: поджал ноги, втянул голову в плечи.

— В тесноте да не в обиде,— с ехидцей заметил шофер.— Что свою «Победу» не вызвали, товарищ Речка?

— По Сеньке и шапка — по самолету и автомобиль,— сказал он и подумал: «Ты смотри, каждый извозчик знает меня в Ярске. Немудрено: без малого три десятка лет прожил я тут, пока Лобов разъезжал по столицам и по заграницам».

Зинаида Никоноровна не ждала его, собралась стирать.

— Чем же я тебя кормить-то буду? — с некоторой растерянностью спросила она мужа.

— Создается впечатление, что сама ты питаешься манной небесной!

— Я же ничего сегодня не готовила.

— Ничего и не нужно, раз есть помидоры. Некогда мне обедать из трех блюд.

Грузный, неуклюжий, разморившийся от полуденного зноя, Егор Егорович придвинулся к столу, всей грудью навалился на стол. Ему все еще казалось, что он летит куда-то в тартарары вместе с этим своим коттеджем, в котором прожил столько лет. Чепуха какая, летал раньше и не на такие расстояния — все больше в Москву.

Зинаида Никоноровна сбросила ситцевый пестрый фартучек, одернула старенькую маркизетовую блузку и тоже присела закусить вместе с мужем. Она высокая, дородная, тяжеловатая, лицо молодое, хотя очерчено излишне резко, крупными штрихами. Пышные густые волосы, доставлявшие ей по утрам немало хлопот, всегда тщательно заплетены в толстые и тугие, роскошные косы,— их она носила, не обращая внимания ни па свой возраст, ни на модные прически, и незнакомые люди не раз принимали ее за какую-нибудь сельскую франтиху из пригородной станицы. О таких женщинах обычно говорят: «Да, хороша, хороша была лет десять-пятнадцать тому назад».

— Как ты встретился с Леонидом? — спросила, наконец, Зинаида Никоноровна.

— Тысяча и одна ночь, доложу тебе! — не отрываясь от еды, ответил Егор Егорович.— Расскажу потом, подробно расскажу. Что, не терпится бедному сердечку?— засмеялся он, взглядывая на жену из-под коротких, торчавших ежиком, бровей.— Ах, ты, старушка моя, старушка!..

— Какая я тебе старушка?

— Так-так, вот уже и шутки отказываемся понимать! Вот уже и семейную сценку готовы разыграть!

— Никогда с тобой, Гора, не поговоришь серьезно.

— Я от серьезных разговоров на работе устаю, моя ста... виноват, молодушка!

Зинаида Никоноровна улыбнулась ему в ответ, чтобы просто поддержать его в этом настроении. Она знала: раз ее Егор неестественно шутит, то, значит, совсем невесело у него на сердце. Опять, конечно, за что-нибудь попало. Да мало ли за что может попасть управляющему строительным трестом.

— Ты на меня не дуйся, Зинок. Я все, все расскажу тебе по порядку, вечерком. Теперь некогда, надо идти на стройку. И кто это выдумал, что наш брат, строитель, в любое время поднимается на леса в поэтическом вдохновении?

— Поэты и выдумали.

— Напрасно, им ведь тоже приходится чертыхаться на своих «строительных лесах».

«Бесспорно, попало ему в Южноуральске»,— с сочувствием заключила Зинаида Никоноровна.

Переодевшись, сунув в карман парусиновой куртки потрепанный блокнот, с которым ездил на доклад к совнархозовскому начальству, Егор Егорович направился было к выходу, но у двери остановился, заговорил вполголоса:

— Одно могу сказать тебе сейчас — разные мы с Лобовым люди, хотя годами следили друг за другом по газетам. Смотрю я на него и думаю: «Отошел ты, братец, от черновой работенки, привык заполнять клеточки в госплановских таблицах, барином заделался». И он, в свою очередь, наверное размышляет: «А не обмелел ли ты, друг Речка, в своей старице, не разучился ли прокладывать новые русла?» Вот такими многозначительными взглядами и обменивались мы на заседании совнархоза... А вообще, мы ведь с ним начинали жизнь в одной комсомольской ячейке...— Он хотел что-то добавить, но, видно, не нашел сразу подходящих слов, и коротко, как сеятель, бросая последнюю горсть зерна себе под ноги, взмахнул рукой и вышел.

Приехав на площадку никелькомбината, Егор Егорович, не заходя ь прорабскую контору, поднялся по шатким трапам на верхотуру главного корпуса второй агломерационной фабрики. С пятидесятиметровой высоты открывался вид на весь город, привольно раскинувшийся на пологом склоне серого, вытоптанного взгорья.

За рекой виднелся старый Ярск со своей остроконечной Яшмовой горкой посередине. Он мало изменился с того времени, когда за крепостным валом, уединившись в приречном краснотале, писал мятежные стихи Тарас Шевченко. Зато рядом с древним городком вырос новый, большой Ярск, окруженный со всех сторон заводами. Ему лишь двадцать лет от роду. Он начинался с приземистых бараков, где размещались первые артели плотников-бородачей из самарских, пензенских, мордовских деревень. Для них строительное ремесло было отхожим промыслом, и, казалось, ничего нельзя было поделать с извечными весенними отливами сезонников, собиравшихся в обратную дорогу как только на отрогах Уральских гор появлялись черные разлапистые проталины — следы степного кочевника — апреля.

«Так я и к концу века не выстрою Ярский крекинг»,— то ли с досадой профессионала, то ли со скрытой радостью противника говорил главный инженер «Нефтестроя» Умниковский, заядлый технократ, всегда ходивший в узком сером френче «керенского покроя» и в лаковых крагax. Ошибся этот спец из разгромленной «Промпартии», отрабатывавший свои грехи в бывшем уездном городишке. Один из первых в стране крекингов был воздвигнут раньше срока. Потом началось сооружение никелькомбината, машиностроительных заводов. И пошел, пошел Ярск в гору. Когда нагрянула война, во многих пушках, в лобовой броне многих танков содержалась частица ярского никеля, и многие бомбардировщики были заправлены ярским бензином.

Ну а теперь настала пора расширять старые комбинаты, закладывать, новые. Уже потянулся к Ярску второй нефтепровод — из Башкирии, заработали первые цеха завода синтезспирта, достраивается вторая аглофабрика для никелевого...

К Егору Егоровичу подошел его сын Геннадий, инженер, щеголеватый парень в отличном, с иголочки, комбинезоне. Он был очень похож на мать, отцовские в нем с виду только этот взъерошенный, жесткий чуб да выцветшие брови.

— Когда же ты приехал? — удивился он.— Ведь поезд прибывает рано утром. Или ты на машине?

— На вертолете. Совнархозовский вертолет доставил меня прямо на крышу аглофабрики,— сказал Егор Егорович, небрежно взглянув на сына. И тут же опросил строго:— А чего ты здесь слоняешься без дела?

— Семен Михайлович поручил проверить акты-процентовки.

— Стоит отлучиться на денек, как начинают заводить свои порядки.

— Я говорил главному инженеру...

— - Не корчи из себя наследника управляющего трестом! Немедленно отправляйся на свой участок. Годика два-три походишь в десятниках, еще столько же — в прорабах, а потом станешь проверять других. Понятно?

— Пойми, отец, это не моя инициатива.

— Инициатива, инициатива! Больше процентуете, чем строите. Не успеет на ином простенке затвердеть раствор, как тот простенок суют в готовенький акт для Промбанка. Привыкли держаться на пределе.

— Но я-то причем?

— Баста! Сейчас же марш на свой участок! — не оборачиваясь, но чуть смягчившись, прикрикнул Егор Егорович.

Геннадий недоуменно пожал плечами и направился к наружной лестнице. Пока он спускался, почти не держась за металлические поручни, отец с любопытством наблюдал за ним: если не рисуется, то молодец, спокойно ведет себя на высоте... А вот Лобов, госплановский «высотник», конечно, давно отвык лазать по строительным лесам. Уж он, Речка, обязательно затащит сюда Леонида, как только тот пожалует в Ярск.

Это хорошо, что первым под горячую руку подвернулся сын: с главным инженером Егор Егорович разговаривал уже мягче. Беленький докладывал подробно, обстоятельно, будто управляющий целый месяц провалялся на пляже в Сочи или Ялте:

— Склад руды сдадим под монтаж примерно через месяц. Склад коксика готов. Теперь дело за технологическим оборудованием для основного корпуса. К сожалению, нарушают сроки и проектанты, и сам заказчик...

— То-то и оно,— прервал его Речка.— Совнархоз объявил мне выговор, ну, а вам, Семен Михайлович, руководствуясь табелью о рангах, поставлено на вид. Энергичные приняты меры, не правда ли?

— Да-а...

— Раньше, доложу вам, по такому вопросу, как поставки технологического оборудования, сами министры друг с другом схватывались. Придется опять идти, Семен Михайлович, к нашему уважаемому заказчику. Бросимся ему в ноги, поплачемся вместе, авось ясновельможный «никелевый король» утешит нас, горемычных подрядчиков!.. Давайте сегодня вечерком организуем еще одну встречу «на самом высоком уровне»!.. Позвоните Томихину,— уже серьезно добавил Егор Егорович. Спускаясь по трапу, он вспомнил о Геннадии и сказал как бы между прочим:— Зря балуете сына процентовками, без него найдутся грамотеи в тресте.

Главный инженер промолчал, подумав: «Надо же было этому чертенку показаться ему на глаза именно сейчас».

Егор Егорович упрямо, словно трудясь, словно всегда поднимаясь в гору, шагал от объекта к объекту, привычно окидывая хозяйским взглядом весь фронт работ. Иногда он останавливался, заинтересовавшись незнакомым новичком. Его все знали и он знал почти всех. Тут были и старейшие мастера, заслуженные люди, вместе с которыми он когда-то жил в «каркасно-засыпных» бараках, потрескивавших на сорокаградусном морозце, как старые ветелки. Они, эти умельцы, не завидовали ему, выходцу из простой семьи ярского печника, а он, Речка, не раз и не два завидовал им, особо в такие горячие денечки: у всех работа спорится и лишь ты один чувствуешь себя в неоплатном долгу перед людьми.

— Надень пояс! — крикнул Егор Егорович верхолазу, бесстрашно идущему по балке, навстречу длинной стреле башенного крана. (Тоже решил покрасоваться перед начальством!).

— Не беспокойтесь! — озорно отозвался тот.

— Он у нас циркач,— заметил кто-то из бетонщиков.

— Сейчас же отстраните этого «канатоходца» от работы,— приказал Речка прорабу монтажников.— Пусть вяжет арматуру с девушками в мастерской.

— У меня не хватает людей, Егор Егорович,— взмолился прораб.— Еле-еле укладываюсь в график.

— Вольготно живешь, братец, если еле-еле укладываешься в свой резиновый график,— отрезал он и сердито уставился на крепко сбитого верхолаза, который уже подходил к нему, покачиваясь, вразвалку.

— Старшина первой статьи Щетинин! — открыто, широко улыбаясь, представился бывший моряк, явно уверенный в том, что ему все простят.

— Герой,— Егор Егорович измерил его пытливым взглядом с головы до ног и задержал взгляд на видневшейся из-под замасленной тельняшки лиловой татуировке — кудрявенькой, полнотелой барышне.— Наверное, не вылезал из гауптвахты, когда служил во флоте.

— На флоте,— поправил старшина.

— Тут у нас гауптвахты нет, пойдешь вязать арматуру. Понятно? Дело это теперь не трудное — для кружевниц.

— Видал.

— Тем лучше.

— Надоели мне, товарищ начальник, спасательные круги и пояса на военной службе. Но ради техники безопасности я готов даже спать со спасательным поясом, даже на свидания буду ходить с ним! Только не посылайте к кружевницам. Там-то и таится погибель моя. Честное слово!

Окружившие их бетонщики и верхолазы засмеялись.

— Ничего, повяжешь с месяц стальные кружевца, будешь осмотрительнее,— Егор Егорович хотел было идти дальше, но Щетинин остановил его:

— У вас, товарищ начальник строительства, должность повыше моей и ветерок на вашей-то высотке так и крутит, а обходитесь же вы без спасательного пояска. Потому вы уже не судите меня, грешного, полевым судом.

— Баста, без доморощенной философии обойдемся, старшина первой статьи, — с напускной строгостью прервал его Егор Егорович и, привычно махнув рукой, двинулся дальше.

«А насчет ветерка, что так и крутит, морячок подметил точно,— вспомнил он, возвращаясь в управление треста. — За всю жизнь не наберется, пожалуй, и тысчонки безветренных деньков. И о «спасательном поясе» к месту упомянул, хитрюга! Понаслышался от старичков, что управляющий любому правду-матку в глаза режет, будь то бывший министр, настоящий министр или будущий министр, — во всех трех временах».

У сторожевой будки, пропуская мимо себя грузовики с прицепами, везущие на стройку литые железобетонные балки, Егор Егорович еще издали увидел Жилинского. Седой плотный старик, в чесучевом пиджаке и белой полотняной кепочке, с неизменной тростью, стоял на обочине дороги, приветливо кланяясь шоферам: геолога знали в Ярске все — от мала до велика.

— Илья Леонтич! — окликнул его Речка.

Жилинский поднял трость в знак приветствия и, не дожидаясь, пока пройдет последняя машина, заторопился через дорогу, навстречу начальнику строительства.

— Не сидится дома? — спросил Егор Егорович, с удовольствием пожимая его жесткую, натруженную руку.

— От Томихина бреду.

— Что, опять Томихин жаловался на низкий процент содержания никеля в руде?

— Именно, именно. Вы угадали.

— До каких же пор «никелевый король» будет вызывать вас в свои дворцовые покои?

— Мне, знаете ли, самому интересно потолковать с ним по душам,— улыбаясь одними глазами, говорил Жилинский. — Видите ли, руда сейчас пошла бедная. Надо разобраться.

— Присядем, хотя бы вот на плиты, — предложил Речка.

— Охотно.

— Так, значит, недоволен «никелевый король»? Ему все кажется, что вы отомкнули для него не все кладовые Южного Урала, что-то приберегли про черный день!

— Извольте видеть, какое дело: карьерное хозяйство сильно запущено, вскрышные работы отстают...

— Всяк ищет для себя клад побольше.

— Именно, именно, дорогой Егор Егорович. Я понимаю, когда шла война, брали, конечно, богатую никелем руду, железняк — в отвал. Правильно поступали. Никель был нужен до зарезу, без никеля воевать нельзя. Ясно и школьнику. Но война давным-давно кончилась...

— Археологические раскопки продолжаются.

— К великому моему сожалению. Я убеждаю Томихина: у нас, говорю ему, необыкновенная руда — сверху пласт с высоким содержанием железа, под ним пласт с высоким содержанием никеля, и так далее. Одним словом, сдобный слоеный пирог — наше месторождение. Берите, пожалуйста, но берите расчетливо. Пусть металлурги из Ново-Стальска возьмут свой пласт, никелыцики из Ярска — свой, — кому что нравится, кому что подходит.

— Вы точно сказали о сдобном пироге. Ярское месторождение не для простых «хлебопеков», тут нужны искусные «кондитеры». Я бы назначил вас, Илья Леонтич, главным кладовщиком Южноуральской «кондитерской», чтобы никто и грамма не тронул без фактуры.

— Вы все шутите, Егор Егорович.

— Это на меня находит каждый раз после очередной поездки в Южноуральск.

— Как там? Что новенького?

— Без перемен, доложу вам. Начальники сменяются, как часовые. Нашему брату, дорогой Илья Леонтич, не легче от всех этих пертурбаций.

Правда, раньше я ездил за выговорами в Москву, теперь получаю выговора «с доставкой на дом».

Егор Егорович нахмурил брови, замолчал, ожидая, что скажет на это видавший виды инженер Жилинский, который столько отшагал в геологическом дозоре главных сил строителей.

— Видите ли,— нерешительно начал тот,— старики немножко консервативны. Но если не возражаете, голубчик, я позволю себе один коротенький экскурс в прошлое. Вы, разумеется, помните, как незадолго до войны в Ярске был создан своего рода филиал Наркомтяжа. Возглавлял его покойный Семен Миронович (вы его тоже знаете). То был наш Ярский совет народного хозяйства. И до чего же легко работалось! Сами с усами, и все решали сами. Припеваючи работалось. Могу заметить, с вашего позволения, неплохо мы решали крупные вопросы. Не посчитайте это за бахвальство. Взять тот же никелькомбинат. Ученые мужи из разных там ГИПРО настаивали на том, чтобы строить его где-то v черта на куличках — в безводной актюбинской степи. Мы настояли на своем: заложили комбинат в Ярске, на берегу Урала, в кольце месторождений комплексных руд. Серго Орджоникидзе поддержал нас. Так был основан и Медноград. Да если бы этот Ярский «филиал» Наркомтяжпрома просуществовал подольше, мы и металлургический комбинат в Ново-Стальске уже отгрохали бы на славу. Нуте-ка, что скажете на этот счет?..

«Вольно тебе, хитрый старикашка, делать экскурсы в прошлое,— думал Речка.— Нашему-то брату полагается смотреть вперед. Мне-то лично еще придется не один завод строить. А председатель совнархоза— не Серго, и Лобов — не Семен Мироныч. Вот и попробуй с ними поработай».

— Вижу, не согласны вы со мной,— как можно мягче заметил Илья Леонтьевич.

— Нет, почему же? Прошлое я уважаю. Ценю прошлое. Однако, доложу вам, меня больше всего беспокоит день грядущий. Вообще, не о себе забочусь, мне ведь тоже недалеко до пенсии.

Илья Леонтьевич промолчал, поднялся, протянул ему руку на прощание:

— Извините, разболтался по-стариковски...


5

Некогда, некогда было дискутировать Илье Леонтьевичу с этим вообще-то неплохим, но очень уж своенравным мужиком. Надо еще заглянуть на строительство своего «угла». Не в первый раз он пожалел о том, что втянулся в непосильное предприятие: то шлакоблоков не хватало, то приходилось выпрашивать каждый кубометр сухих досок, то не на чем подвезти с трудом раздобытый шифер, то плотники из «дикой бригады», заламывали слишком дорогую плату, то случалась другая какая-нибудь досадная заминка. Так одно к одному. Он, может, и не стал бы тратить кое-какие сбережения на домик, если бы не редчайшая коллекция минералов, — ее в коммунальной квартире не разместишь. Без коллекции же он не мог обходиться, работая в тайне ото всех над своими «Записками геолога», которым решился посвятить остаток лет. Возможно, пригодятся молодым разведчикам Южного Урала: где побывало двенадцать геологов, там наверняка можно открыть тринадцатое месторождение.

...Илья Леонтьевич Жилинский приехал в Ярск три десятилетия назад, сразу после окончания Днепропетровского горного института. Еще до революции он переболел «детской болезнью» всех геологов — «золотой лихорадкой» в тяжелой форме: несколько лет подряд искал благородный металл в Сибири. И в институт поступал в предельном для студента возрасте. Геологический факультет чуть-чуть не закрыли, не находилось желающих учиться на факультете; Жилинский как раз подоспел вовремя со своим единственным в тот год заявлением о приеме.

Первую зиму профессора, вместо лекций, с глазу на глаз подолгу беседовали с одиноким первокурсником, недолюбливавшим палеонтологию, но зато превосходно разбиравшемся в самых уникальных образцах полезных ископаемых...

Шли годы начальной пятилетки. Илья Леонтьевич открывал клад за кладом: медь, никель, кобальт, хром, титан, железо,— перечень их составлял почти третью часть таблицы Менделеева, испещренной «птичками» восторженного разведчика, который из своего кармана платил предприимчивым мужичкам до десяти целковых за каждый, обнаруженный ими, выход хромитов или колчеданов. Однако геологическое начальство в краевом центре больше всего интересовалось золотом и серебром в те далекие времена «Торгсина». И когда Жилинский, в поисках красного железняка в районе станции Орлово, наткнулся на медный колчедан, содержащий малую толику «презренного металла», то разбитные «золотых дел мастера» подняли сенсационный шумок вокруг его открытия, доказывая публично, что найдено 300 тонн (никак не меньше!) золота.. 3000 тонн серебра и 1 миллион тонн меди.

Спешно появилась на свет божий строительная организация «Ормедьзолото» и при ней закрытый распределитель с дорогими сукнами, крупчаткой, заморским ромом. Но страсти вскоре улеглись. С легкой руки какого-то злослова эту стройконтору перекрестили в — «Ой, нет золота!» А потом и совсем прихлопнули. Зато невдалеке от никому не известной железнодорожной станции Орлово был основан город Медноград.. Вслед за ним, в Ярске начали сооружать никелькомбинат. Он подоспел как раз вовремя — к войне, когда каждая тонна никеля была на учете в Государственном Комитете Обороны. И, наконец, в разгар войны, когда танки фон-Манштейна рвались на выручку к фон-Паулюсу, был заложен металлургический комбинат близ Ярска. Так сбылась и третья мечта Жилинского, быть может, самая заветная, потому что речь идет о природно-легированной стали, — она нигде больше в целом мире не выплавляется....

Уже под вечер, возвращаясь со своей стройки, Илья Леонтьевич решил навестить давнего приятеля — Каширина. Все-таки не понравился ему сегодня Речка, и захотелось потолковать с Никонором часок-другой перед сном грядущим.

Каширин жил в ветхом кирпично-деревянном сооруженьице, недалеко от понтонного моста через Урал. Сколько раз это местечко оказывалось под водой в бедственные дни апрельских широчайших разливов, сколько раз Никонору Ефимовичу вместе со своей Дарьюшкой приходилось переселяться к зятю, в Новый город. Но старик ни за что, ни за какую цену не продал бы своего «ласточкина гнезда», хотя уже давным-давно улетели из него девчата и единственный сын Максим. И как только не в меру вспыльчивый Урал немного успокаивался, начинал входить в размытые некрутые берега, Каширин возвращался на прежнее местожительство, для чего-то аккуратно измерял уровень схлынувшей воды по грязному следу на растрескавшейся штукатурке стен, сокрушенно покачивал головой и брался за работу. К июню его домишко принимал нарядный вид: стены были заново побелены, ставни подкрашены, заборчик подправлен, огород весело зеленел огуречными, капустными, помидорными грядками, и среди кустов рябины и боярышника, окаймленных зарослями цветочной смеси, ярко выделялись рамчатые ульи, розовые, синие, кремовые. Ну разве можно, скажите на милость, покинуть этот райский уголок по причине бабьего каприза взбалмошной и сумасбродной степной весны!

Жилинский тихонько притворил за собой тесовую калитку, вошел во двор, потрепал за уши давнишнюю знакомую, безобидную лайку «Молнию», неторопливо осмотрелся — ни души, и присел на скамейку под высоким, двухметровым подсолнухом с огромной, битком набитой «грызовыми» семечками, желтеющей корзинкой. Ну и тишина, даже от ульев долетает вечерний монотонный шум пчелиного семейства.

— Есть кто в тереме? — громко спросил он.

Из сарая выглянул сам хозяин. Лицо у него было заспанное, к волосам прицепился завиток свежей древесной стружки.

— А, Илюша! Сейчас иду.

Каширин умылся прямо под колонкой, стоявшей у дровника, старательно причесался, поправил сыромятный ремешок на сатиновой рубахе-косоворотке и, энергично размахивая руками в такт крупному, не по годам, ходкому шагу, пошел наискосок через зеленый двор к дружку-приятелю.

— Давненько не наведывался, Илья свет-Леонтич! — хриповатым баском сказал он, присаживаясь рядом, плечо к плечу. — Видно, замотался со своим особняком?

— Не говори!

— Да уж знаю как строиться. Стоит лишь ввязаться — и пиши пропало ясное лето! Веришь ли, сразу все эти пережитки этого самого капитализма так и зашевелятся в душе. Частное предпринимательство!

— У тебя учусь,— подковырнул Жилинский.

— Еще один большой разлив — и брошу эту свою затею, переселюсь совсем к Егору. Надоело, в самом деле, работать на Урал. Урал, видно, не пересилишь.

— Такие паводки, как нынешний, случаются раз в двенадцать-пятнадцать лет.

— У меня свой учет ведется по зарубкам. Я заключаю, что наводнения стали учащаться.

— Позволь, позволь, мы же переживаем период наивысшей солнечной активности, даже Каспийское море обмелело.

— Скажи на милость! У меня от этой солнечной активности рубашка не просыхает до пол-лета! Видно, есть еще силенка у нашего Урала: отлежится за зиму-то да как размахнется, затопит пол-Ярска, пойдет разгуливать по нижним улицам Ново-Стальска, до самого Южноуральска доберется, не гляди, что высоко стоит. Есть, есть силенка у старого забияки! А ты все твердишь про солнечную активность...

Никонор Ефимович разговорился, задетый за живое. Теперь он мог рассуждать до полуночи, отстаивая свою, всем уже известную точку зрения, что Урал незаслуженно обидели все эти ученые гидрологи и гидротехники, которые перешли его вброд, как никчемную речушку, и отправились к берегам Оби, Енисея, Ангары. «А того не помнят, что без нашего Урала не было бы магнитогорской стали»,— любил он повторять одну и ту же фразу.

— Ну, хватит, давай выкладывай, что у тебя там накопилось,— неожиданно потребовал Никонор Ефимович, отлично зная, что Илья просто так редкий раз заглянет. И приготовился слушать: расставил ноги, облокотился на колени, низко опустил голову, будто заинтересовавшись тем, что делается в курчавом подорожнике. Он слушал, исподволь рассматривая землю, слегка прикрыв глаза прозрачными морщинистыми веками, а рассказывал, глядя в упор на собеседника, как бы желая убедиться, не позевывает ли тот от скуки.

— Встретился сегодня с твоим зятем,— нехотя начал Жилинский.— Что-то сильно сдал Егор Егорович за последний год. Все хандрит. Все жалуется на новое начальство: того нет, другого нет, третьего нет, одни выговора. До Госплана, мол, далеко, до Совета Министров высоко. Нервничает. Спешит с выводами.

— Знаю,— не дослушав, сказал посуровевший Никонор Ефимович. И, изменив своему правилу,— не поднимая головы,— заговорил сердито, глухо: — Мой зятек (уж я-то его насквозь вижу, шельмеца!) привык, больно привык к закрытому распределителю. В том вся причина его хандры. Помнишь, когда в сорок шестом году отменили карточки, народ вздохнул с облегчением, а кое-кому отмена пришлась не по вкусу: не стало никаких доппайков по низким ценам; хочешь, покупай, что надо, на равных основаниях. Егор не любит «равных оснований», уж я его знаю! Министерство для Егора было «закрытым распределителем», он получал оттуда все, что душеньке угодно: и металл, и лес, и цемент. Отказу ни в чем не было. А сейчас у совнархоза, кроме Ярска, забот хоть отбавляй. Надо, вон, новую домну пускать в Ново-Стальске, Медноград достраивать, Южноуральск подымать. Всем этим делом занимались бы три-четыре министерства, совнархоз занимается один. Как тут, скажи на милость, не пожаловаться на судьбу нашему бедному Егору? Вот он и вздыхает по своему покойному ведомству.

— Позволь, Никонор, ты впадаешь в противоречие,— осторожно перебил его Илья Леонтьевич.— В министерстве насчитывалось до полусотни таких трестов, как наш, Ярский, в совнархозе всего их пять...

— Значит, вся пятерня перед глазами у председателя совнархоза: большой палец, указательный, средний, безымянный, мизинец. Догадываешься, к чему клоню? Наш Егор никогда не был средним, тем паче, безымянным или мизинцем, Егор привык быть указательным пальцем правой руки министра. Но всяк считает по-своему: видно, в Южноуральске начали со слабенького мизинца. Стало быть, не скоро дойдет очередь до нашего управляющего.

— Признаюсь, не предполагал, что ты так судишь Егора Егоровича.

— Он-то мне, чай, родня. На днях поругал его эдак иносказательно, для зачина. Смеется: середняки и молодежь тянут свою лямку, а вы, старики, журите их со стороны, заочно! Он у меня шуточками-прибауточками не отделается. Я и прямо могу все выговорить, без иносказания.

Каширин достал из глубокого брючного кармана кожаный кисет с мелко нарезанным самосадом, оторвал от сложенного гармошкой газетного листа прямоугольный лоскуток, туго свернул папиросу, тщательно вставил ее в яшмовый мундштук, чиркнул спичкой и с удовольствием затянулся. Все это он проделал степенно, неторопливо, будто стараясь выиграть лишнюю минуту перед курением.

— Доберусь и до младшего зятя. С Егором еще полбеды, а вот Родион чуть ли не целую теорию развел. Ни с кем считаться не желает. Как тебе нравится,— собственную жену вгорячах назвал ревизионисткой! А? До чего дошел шельмец со своим упрямством. И откуда, скажи на милость, у человека, выросшего в холщовых пеленках, эдакие мыслишки?

Илья Леонтьевич выразительно пожал плечами. Каширин, старый партиец, всегда разговаривал с ним, беспартийным инженером, как с самым близким единомышленником: ни разу за все время их бескорыстной дружбы Никонор ни единым словом не подчеркнул своего особого положения среди людей.

— Не знаешь? И для меня это запутанный кроссворд, никак не подберу нужных слов, чтобы уложились в клеточки.

Они помолчали, словно про себя разгадывая загадку. Вязкая тень августовского вечера легла на уютный дворик, незаметно подобралась к скамейке. Никонор Ефимович привалился к спинке, раскинул руки, сладко прищурился, нежась под прощальным лучом солнца. Реденькие седые волосы на висках и на макушке были просвечены так, что вырисовывались каждый рубчик, каждая клеточка темной кожи. На затылок ему упал золотистый лепесток с подсолнуха, который тоже повернулся к солнцу, напрягая свои упругие зеленые мышцы. Прямая линия тени пересекла Никоноровы усы с рыжим подпалом, скользнула выше — к глубокой складке на переносице и, задержавшись на выпуклых надбровных дугах, уже безостановочно прошлась по изборожденному морщинами лбу. Л подсолнух над ним весь так и сиял, вскинув голову к чистому, без единого облачка, мягко-голубому небу.

— Перерос хозяина,— покосившись на подсолнух, сказал Никонор Ефимович.

И снова стал закуривать.

— Бросил бы ты дымить,— не впервой посоветовал ему Жилинский.

— Пробовал, не хватает духу. Один раз не курил с полгода...

— Помню.

— Второй раз, после воины больше года не курил. А когда сообщили о болезни Сталина, рука опять потянулась за табаком. Не то, видно, времечко, чтобы забавляться леденцами под старость лет.

— Не оправдывайся, Никонор.

— Ладно, скажи-ка лучше, что там творится в нашем Ново-Стальске.

— Достраивают новую домну. В конце августа собираются пускать. Сам Бардин приезжал. Хвалил. Пора, сказал, вашему металлургическому комбинату дать «зеленую улицу».

— В самом деле?

— Южноуральская область пошла в гору. До недавнего времени она была известна только как поставщик твердой пшеницы...

— А пуховые платки забыл!

— Ну, и слава пуховых платков для пущей важности прибавлялась к пшеничной славе. Но мы же производим львиную долю никеля, медь, легированный чугун, блюминги, бензин.

— Мясокомбинат забыл,— словно бы подтрунивал над ним Каширин.

— Это не по моей специальности.

— Ишь ты!

— Да, теперь заново открывается Южноуральская область. Наконец дошла очередь и до полузаброшенного курорта Рощинское — ведь на первоклассном медном колчедане он стоит. Теперь в полный голос заговорили о Приозерном. Приозерное — настоящий «Млечный путь» Южного Урала!..— и Жилинский принялся расписывать богатства родных мест, где горы встречаются со степью.

Никонор Ефимович слушал его с интересом: Жилинский умел рассказывать об одном и том же, не повторяясь, подбирая все новые краски для своей воображаемой геологической карты, которая всегда как бы оставалась недорисованной. Расстегнув ворот чесучевого пиджачка, лихо сдвинув белую кепочку на затылок и положив ногу на ногу, он говорил ровно, певуче, изредка постукивая тростью по каблуку ботинка словно расставляя знаки препинания. Тихое, почти религиозное преклонение перед щедростью матери-природы чувствовалось в каждом слове этого человека с открытым умным лицом старого русского интеллигента и грубыми, жесткими руками землекопа.

Только раз за все три десятилетия пробежала «черная кошка» между Никонором и Ильей: когда-то Егор Речка усиленно ухаживал за дочерью Жилинского — Людмилой, а женился на дочери Каширина — Зинаиде. Своенравная женская судьба развела их дочерей в разные стороны, они же так и остались приятелями на всю жизнь.

— Дострою дом, поеду в Южноуральск, поинтересуюсь планами нового начальства,— сказал в заключение Илья Леонтьевич и тяжело, покряхтывая, встал (находился за день-то!) — Надо поторопить их с прокатным цехом. Без проката наша естественно-легированная сталь не скоро еще добьется признания.

— Видно, любому геологу всегда кажется, что открытые им месторождения кем-то недооцениваются.

— Ты прав, Никонор. Скажу тебе по секрету, это наша профессиональная болезнь,— охотно согласился он, провожаемый хозяином до калитки.

Стемнело. Над никелькомбинатом загадочно поигрывали багряные отсветы огней. За ними, севернее, близ крекинг-завода полыхал длинный газовый факел. А на западе, из-за полукруглого увала поднималось лимонное зарево над Ново-Стальском. И от всего этого высокое сухое небо становилось неспокойным, предгрозовым.


6

Двести с лишним лет стоит Южноуральск на правом высоком берегу мятежной степной реки Яик, переименованной царским указом поел пугачевского восстания. С давних пор привлекал к себе вольнолюбивый город лучшие умы России. Кто здесь только ни побывал! Державин и Крылов, Пушкин и Аксаков, Даль и Жуковский, Плещеев и Шевченко, Лев Толстой и Глеб Успенский, Короленко и Чернышевский...

Для одних эта юго-восточная окраина империи была родным домом; другие приезжали сюда из Санкт-Петербурга на перекладных, за свой счет; третьих привозили за казенный счет, под жандармским конвоем. Но все они в сыновьем тягостном раздумье склоняли голову, едва ступив на эту землю, хранящую тот гулкий, дробный перестук копыт, что и сейчас, едва подует ветер, слышится над степью как дальний отзвук марша пугачевской конницы: прикроешь ладонью глаза от солнца— и перед мысленным взором, в полуденном мареве встают, вырисовываются все четче, наплывая друг на друга, огненные картины битвы из «Капитанской дочки»...

Мет, не случайно тут скрестились пути-дороги бесстрашных поборников русской правды, «свободных» и ссыльных. Тут, на просторах, поистине неоглядных, в горячке крестьянских революционных войн зарубцовывались швы былой розни между русскими, башкирами, казахами, и Уральский хребет навеки скрепил гранитной складкой две части будущей мировой державы. И тут ждали людей несметные богатства, стоило лишь копнуть поглубже (но березовой сохой не возьмешь и тоненького пластика девственного чернозема, под которым залегают толщи дивных руд)...

Прошли столетия — восемнадцатое, девятнадцатое. Начался двадцатый век. В ненастный день глубокой осени 1917 года, в старом Караван-Сарае Южноуральска собрался ревком города. Эти люди знали, куда вести дело. То были правнуки воинов Емельяна,— не в нагольных полушубках и лисьих треухах, а в форменных тужурках паровозных машинистов и в промасленных рабочих кепках. Да, они-то знали, с чего им надо начинать. Однако не терял времени и казачий атаман Дутов, «чрезвычайный уполномоченный по продовольствию» сбежавшего из Зимнего дворца Керенского. Возомнив себя «спасителем России», атаман решил захлопнуть «Азиатские ворота» перед самым лицом грозной революции: стянул к белокаменному минарету Караван-Сарая верных бородачей из пригородных станиц, корниловских беглых офицеров, недоучившихся безусых юнкеров, и, размахивая шашкой, арестовал ревком во главе с правительственным советским комиссаром. Так началась гражданская война на водоразделе между Волгой и Уралом.

Для революционной волны не существует никаких водоразделов: девятый вал октябрьского шторма хлынул от Пулковского меридиана на Восток, с разбега перехлестнул становой хребет двух материков и докатился вскоре до Китая. А рубака Дутов воображал, что сургучные печати на дверях мечети, где заседал штаб большевиков, преградят дорогу восстанию в Среднюю Азию!

Рухнул белоказачий заслон на степных проселках: не помогли врагу ни коварные засады отборных сотен в сдающихся на милость победителя станицах, ни ночные дикие набеги на голодные, холодные, измученные тифозным бредом города, ни конные лавы в открытых отчаянных сражениях, ни фланговые удары по красному Южноуральску то обманутых чехов, то колчаковских головорезов.

Сбылись вещие слова тех первых гонцов свободы, что спешили сюда на почтовых тройках в зимнюю вьюгу и несносный зной, опережая посланные им вдогонку высочайшие повеления о негласном надзоре за одинокими провозвестниками грядущего величия России...

Все-все: давно читанное в книгах, слышанное от стариков, виденное в детстве — все припоминалось Лобову в эти дни после возвращения в родной город. В молодости было безразлично, где жить, а теперь, когда полным ходом идет пятый десяток лет, хотелось обосноваться в таких местах, которые имеют и свою историю и свое будущее. Пора странствий миновала, началась та главная полоса жизни, когда все видится отчетливо, понимается с полуслова, чувствуется безошибочно. Это и есть расцвет сил. Леонид Матвеевич хотя и старался избегать (впрочем, безуспешно) высокого стиля, но на сей раз не мог подобрать иных слов, чтобы поточнее и попроще сказать о своей душевной бодрости.

В совнархозе встретили его хорошо, как человека, вернувшегося на родину. Конечно, были разные оттенки в отношениях к нему, но он их не замечал, пытливо приглядываясь к новым людям. Его радовал на редкость удачный подбор инженеров: чуть ли не у каждого за плечами три-четыре, а то и пять пятилеток.

Из Москвы он видел Южноуральск в зыбкой дымке тридцатых годов, и если уж говорить начистоту, то Леонид Матвеевич не предполагал, что попадет в среду такой зрелой технической интеллигенции, не уступающей, пожалуй, и госплановскому коллективу. Ну, что ж, бывают ошибки со знаком плюс.

По мере знакомства с совнархозом, внешне будто похожим на министерство в миниатюре (тс же отраслевые управления, только без титула — главные, те же отделы, та же коллегия, именуемая советом), Лобов первоначально разделил всех работников на две части: приезжие и местные. Потом каждая из этих частей подверглась, в свою очередь, делению: среди приезжих были коренные «центральные» и недавние выдвиженцы, не успевшие еще привыкнуть к Москве; среди местных выделялись инженеры с заводов Ярского промышленного района, патриоты Южноуральской области. Некоторые из «центральных», вообще-то люди с развитым чувством масштабности, любили подтрунивать над степняками, которые гордясь своим заводским первородством, не оставались, впрочем, в долгу и прозрачно намекали на затянувшееся одиночество москвичей, не торопящихся обосновываться в провинции. Лобов, как новичок, временно находился на привилегированном положении: мог судить всех, сам не подвергаясь осуждению.

Егор Речка оказался прав насчет «курса бумажных дел»: даже на беглое ознакомление с проектами строек Леонид Матвеевич затратил целую неделю. Особо его заинтересовала судьба металлургического комбината в Ново-Стальске. Еще в те времена, когда готовилась к пуску домна номер один Магнитогорска, Серго Орджоникидзе пророчил большое будущее Ярскому месторождению. И едва вступили в строй первые заводы второй угольно-металлургической базы, нарком тяжелой промышленности послал в Ярск начальника Кузнецкстроя, одного из зачинателей нашей индустрии. Но уже надвигались драматические события. Вскоре не стало Орджоникидзе. Потом война. Потом восстановление украинской металлургии. Когда же дошла очередь до Ново-Стальска, то вдруг выяснилось: ученые еще не решили, как подступиться к хромо-никелевой руде, чтобы подешевле получать природно-легированную сталь. И это тем более досадно, что иные дельцы, ловко спекулируй «ярской проблемой», успешно защищали кандидатские и даже докторские диссертации.

После некоторых колебаний Лобов решил поговорить с председателем совнархоза откровенно. Он знал Нила Спиридоновича Рудакова по Москве, в бытность того министром. Встретились они в Южноуральске как давнишние знакомые, сразу перешли на «ты», давно унаследовав ту завидную простоту, которая царила среди хозяйственников — «тридцатников».

— До каких же пор будет продолжаться борьба технических идей?— спросил его Леонид Матвеевич после совещания, где речь шла о пуске новой новостальской домны.

Рудаков поднялся из-за стола, прошелся по зеленой, с красной каймой, ковровой дорожке, разминая уставшие от долгого сидения ноги, остановился у окна, сказал, не оборачиваясь:

— Это не борьба идей, а игра идей. Вчера получил еще одну схему обогащения ярских руд. Предлагают строить цех кричного железа на одиннадцать вращающихся печей. Ссылаются на заграничный опыт. Но ведь подобного комбината нигде в мире нет. Подумать только: мы первыми запустили искусственный спутник Земли и не можем найти экономически выгодного способа получения естественно-легированной стали! Парадокс.

Леонид Матвеевич нарочно подбавил масла в огонь:

— Не легко сделать так, чтобы и овцы были целы и волки сыты,— чтобы и никель уберечь и дешевую сталь выдать.

— Полюбуйся ты на него! Уж не приехал ли ты защищать все эти ЦНИИ и ГИПРОМЕЗЫ? Тут без тебя адвокатов хватает. Диссертации писать опоздал, некогда переучиваться. Пусть уж металлурги двигают свою науку, нам с тобой надо строить.

— В первую голову — прокатный цех.

— Согласен. А то, видишь, что получается? Из нашей стали делают сковороды и утюги. Слишком много чести для оладей,— поджаривать их на хромоникелевых сковородках.

— Как ты относишься к предложениям перевести комбинат на привозную руду? — поинтересовался Леонид Матвеевич, чтобы разом, до конца выяснить его точку зрения.

— Линия наименьшего сопротивления,— не задумываясь, ответил Рудаков, словно ждал этого вопроса.— Ну, конечно, сторонники привозного сырья делают вид, что защищают государственные интересы, стараются якобы приберечь никель для будущих поколений. Находятся даже «теоретики», доказывающие, что стране сейчас якобы не нужно такого количества спецсталей. Это в ракетный век! Посуди сам: разве для обгона Америки помешают несколько миллионов тонн низколегированной стали? Нет, не надо ориентироваться на кустанайскую руду. Следует быстрее завершать металлургический цикл на комбинате, тогда не будет отбоя от покупателей нашей стали. Она пойдет нарасхват.

— Поговаривают и о том, что запасы Ярского месторождения не велики,— еще подбавил маслица в огонь Леонид Матвеевич.

— Тут всего наслушаешься, приструнить бы этих говорунов и шептунов,— сказал председатель совнархоза и сел за стол. Вид у него был усталый, движения вялые, и говорил он все это, наверно, не в первый раз, кое-как скрывая раздражение.

Лобов во всем соглашался с ним, за исключением одного: не следовало бы отказываться от привозной руды, пока наука ищет удобные подступы к местной. Своим чутьем госплановца он сразу разгадал, что председатель СНХ побаивается, как бы закоренелое недоверие к Ярскому месторождению снова не притормозило строительство Ново-Стальского комбината.

Нил Спиридонович достал из тумбочки письменного стола ученическую общую тетрадь, подержал в руках, будто взвешивая, и подал заместителю:

— Полистай на досуге, для души. Старая докладная записка геолога Жилинского в обком партии. Читается как приключенческий роман.

— Я знал Жилинского, когда еще был мальчишкой.

— Стойкий мужик. На открытых им месторождениях выросло с полдесятка кандидатов в профессора, а рядовой инженер, без ученых степеней и званий, один столько лет доказывал свою правоту.

Леонид Матвеевич ушел от Рудакова ободренным, хотя ему не нравилась этакая расслабленность Нила Спиридоновича. В Москве он выглядел подвижным, даже бравым и вот сдал за какой-нибудь год в Южноуральске. Что это — временный упадок сил после трудного министерского поста? А впрочем, может быть, на него, действительно, так сильно повлияла недавняя шумиха вокруг ярской дамбы, которую злые языки окрестили противоместнической дамбой? До приезда в Южноуральск Лобов не придавал этой истории серьезного значения, хотя она получила широкую огласку, и одно время доброе имя Рудакова склонялось во всех падежах, как только заходила речь о местничестве.

Все началось с того, что кто-то из работников Госплана натолкнулся на «скандальное» нарушение государственной дисциплины: Южноуральский совнархоз намеревался достроить, наконец, дамбу в Ярске. Откуда взялись деньги? Предполагалось снять миллион рублей с какого-нибудь третьестепенного объекта, где ассигнования все равно не могли быть освоены. Только предполагалось. Ни одной копейки не было истрачено. Но и этого оказалось вполне достаточно для обвинения. Впрочем, для вящей убедительности добавили пункт второй: достройка Ярского драмтеатра. По соседству с ним возводился шикарный, с полным набором излишеств, очередной Дом культуры — образчик былой министерской чересполосицы, однако ж обвинители и не заметили сего.

Тенденциозность была настолько очевидной, что ни у кого, конечно, не поднялась рука на Рудакова. Все кончилось, как сам он невесело шутил, «всесоюзной проработкой». Но переболев, Нил Спиридонович приобрел долгосрочный «иммунитет» против собственной смелости в строительных делах. «Может, я ошибаюсь?» — спрашивал себя Лобов. Ему очень хотелось ошибиться в данном случае. Бывают же у председателя совнархоза минуты просветления, к примеру сегодня, когда он прямо и резко заговорил о судьбе металлургического комбината. Стало быть, есть еще порох в пороховницах!..

Пройдет немного времени, in все убедятся в том, что та же дамба крайне нужна Ярску: не может двухсоттысячный город без конца подвергаться наводнениям, когда весенний Урал-гуляка вымахивает из берегов. И во всяком случае, раз уже начали строить, надо доводить дело до конца, не бросать деньги на ветер...

Рассуждая так, Леонид Матвеевич успокаивался. По все же его тревожило неудачное вступление Рудакова па пост председателя совнархоза. Трудновато придется и ему, Лобову. Он-то определенно ввяжется в эту затянувшуюся перебранку с перестраховщиками. Ново-Стальский комбинат строится почти двадцать лет и до сей поры не имеет ни прокатного цеха, ни аглофабрики. Завод Южуралмаш тоже не закончен, хотя мог бы встать вровень со своим свердловским тезкой. В целом по области в «незавершенке» омертвлено до полмиллиарда целковых. Оборудование, завезенное много лет назад, старится морально. А в Госплане аккуратненько разделили двадцать миллиардов, ассигнуемых совнархозу на семилетку, на семь равных частей. Что ж, если не согласятся на перераспределение средств по годам и объектам, то придется писать в ЦК. Да, прямо в ЦК. А Рудаков? Поддержит или нет? Пойдет вместе или останется в сторонке? Что за вопрос,— определенно поддержит. Бывало он отстаивал и не такие идеи. Временная у него эта «моральная старость». Нил Спиридонович еще встряхнется, покажет себя, непременно покажет. И землистое лицо его порозовеет, и опущенные плечи расправятся по-молодецки. У каждого случается упадок сил на шестом десятке лет, но есть у людей рудаковской складки вторая молодость, пусть и покороче первой, но зато ярче мыслями, непреклоннее в своих решениях.

Леонид Матвеевич наспех закусил в переполненной столовой, залпом выпил стакан теплого кофе, взял в буфете две пачки папирос, чтобы уже хватило на весь день, и пошел к себе наверх, пружинистым скорым шагом подымаясь по людной, главной лестнице.

В приемной его ждал высокий, могучий человек в голубенькой рубашке, сером пиджаке, наброшенном на плечи (жарко!) и с соломенной шляпой в руках.

— Сухарев,— отрекомендовался он.

— Мы с вами встречались, только давным-давно,— сказал Лобов, сразу же узнав в нем былого комсомольского оратора и своего недавнего попутчика на перегоне Степная — Южноуральск.

— Никогда не надеюсь на чужую память,— в шутку, многозначительно заметил Сухарев.

— Напрасно. Проходите, пожалуйста... Слушаю вас.

— Кстати, мне самому хотелось бы послушать вас,— Родион Федорович назвал газету, по поручению которой зашел побеседовать о строительных делах в Южноуральской области.— Меня интересует ваше мнение, как человека нового.

— Я собираюсь в Стальск и Ярск. Вернусь, тогда пожалуйста, с превеликим удовольствием поделюсь своими впечатлениями. Л сейчас что скажешь? Только что заседал совет, шел разговор о металлургическом комбинате...

— О, это сложная, противоречивая история.

— Комбинат в какой-то мере стал жертвой «безответной любви»: министерство черной металлургии было к нему абсолютно равнодушным.

— Для меня лично ваша эмоциональная оценка прошлого несколько неожиданна,— Родион Федорович удивленно взглянул на Лобова, в котором с трудом узнавал прежнего Леньку-осоавиахимовца.

— При чем тут чувства? Я инженер, привык считаться с фактами...— и Леонид Матвеевич, еще не остыв после встречи с председателем совнархоза, начал излагать факт за фактом.

Сухарев умел слушать разных людей с неподдельной заинтересованностью, без обычного в таких случаях самопринуждения. Откинувшись всем корпусом на спинку кресла, покачивая головой в знак согласия, он молча поощрял собеседника, чтобы тот — упаси боже! — не остановился перед чем-нибудь самым деликатным. Но Леонид Матвеевич и не думал останавливаться, ему вдруг захотелось в открытую поговорить с этим человеком, безвыездно живущим тут, в Южноуральске. Не зная, впрочем, что произошло за последний год с ученым экономистом Сухаревым, он довольно метко бил по его чувствительным местам. Начал издалека, с прошлогоднего разгрома антипартийной группы, затем перешел к догматикам помельче, привыкшим строить 'социализм в «устаревшей ведомственной опалубке сороковых годов», хотя и люди, и время, и размах стройки — все уже совсем другое в «век сборного железобетона».

Родион Федорович болезненно поморщился от этих слов: еще никто так дерзко не сравнивал старую организацию управления хозяйством с бросовой опалубкой. Сейчас он готов был изменить своей благоприобретенной привычке журналиста — затеять спор, схватиться: пусть знает, с кем имеет дело. Однако сдержался: вряд ли стоит с типичным хозяйственником начинать дискуссию на теоретическую тему.

Лобов тем временем с той же легкостью перешел к злоключениям Ново-Стальска, точно издревле существовала связь между догматизмом и какими-то там схемами обогащения ярских руд.

Родиону Федоровичу казалось, что зампред совнархоза просто-напросто издевается над ним, понаслышавшись всякой болтовни о недавнем его грехопадении. И ему уже становилось невмоготу выслушивать длинные разглагольствования москвича, одетого в элегантный костюм, этакого чистюли из заоблачных госплановских высот. Стараясь все же побороть свою неприязнь, он то и дело встречался с теплым, добродушным и улыбчивым взглядом Лобова, словно ищущего поддержки v сверстника по комсомолу.

— Как летит время!.. — говорил Леонид Матвеевич.— Помню, я был мальчиком на побегушках в Южноуральском губсовнармме. Преотличная должность — курьер! Всегда в курсе дела. Какие заботы одолевали тогда совнархоз? Заготовка дров, даже кизяка, ремонт шорной мастерской, вывозка спирта с уцелевшего после дутовцсв заводика, пуск старенького бельгийского дизеля на городской электростанции, учет безработных на бирже труда... А сейчас: девонская нефть, легированная сталь, никель, медь, тяжелое машиностроение, новые города, можно сказать, великое переселение комсомольцев на восток... Впрочем, не то еще будет,— добавил он, подмигнув Сухареву по-свойски.

Родион Федорович нерешительно поднялся.

— Благодарю за чистосердечное интервью.

— Вряд ли пригодится для печати,— улыбнулся Лобов.

— Ну и пусть. Зато мне лично вы доставили удовольствие,— сказал Родион Федорович, подавая руку через стол.

Он набросил пиджак на плечи, направился к выходу. Его раздумчивый, мерный шаг, волевой, царственный поворот крупной головы заставили Леонида Матвеевича как бы очнуться, вспомнить Настю. Будто почувствовав это, Сухарев обернулся, сказал уже с порога:

— Навестите нас в свободную минуту.

— Да, совсем забыл, я недавно пообещал Анастасии Никоноровне зайти, но никак не смог. Передайте, пожалуйста, мое извинение.

— Что вы, пустяки! — в замешательстве проговорил Сухарев и широко распахнул тяжелую, обитую дерматином дверь.

«Надо же мне было закатывать речи перед ним, еще вообразит черт знает что»,— пожалел Лобов. Действительно, нелепо получилось: встретились, ну, допустим, не друзья, но все-таки знакомые, и ни единым словом не обмолвились о прошлом. Выходит, нечего было вспоминать, хотя когда-то с полгода состояли в одной ячейке союза молодежи.

...«Собственно, а зачем я к нему заявился? Нашел приятеля!— сердился на себя Сухарев, шагая уже по улице.— Захотелось отвести душу — как-никак вместе ходили в комсомольских юнгштурмовках. Вот он меня и отчитал. Так мне и надо. Это, видно, Настя восстановила его против меня. Расплакалась, конечно, перед своим бывшим ухажером, ничего не утаила. Тот и приободрился, заговорил о «жертвах безответной любви» времен министерских, об «устаревшей ведомственной опалубке сороковых годов». Но я в долгу не остался: пусть поразмышляет на досуге о своей «эмоциональной оценке прошлого».

Сухареву не хотелось признаться себе в том, что он фактически искал какой-нибудь поддержки у Лобова, как у человека нового в Южпоуральске. И промахнулся—вместо поддержки получил такую отповедь. Ну, ясно, тут без Настиного вмешательства не обошлось. Чего она хочет? И без того все отвернулись от него, Родиона Федоровича Сухарева. Иные даже здороваться перестали, а иные, завидев его издалека, ускоряют шаг, делают вид, что торопятся, и, проходя мимо, небрежно кивают головой, как случайному знакомому. Незримая грань отчуждения пролегла между ним, Родионом, и всеми его земляками.

Вот еще одним противником больше — вернулся из дальних странствий товарищ Лобов, «курьер Южноуральского губсовнархоза». Как он начал проводить сегодня параллели между двадцатыми и пятидесятыми годами! Ловкий чертежник! А какой тон, какая осанка, какая самоуверенность! Знает цену каждому своему слову — привык распоряжаться судьбами людей. Такой не оступится. Не из опрометчивых. Но, черт возьми, как же все-таки он, Родион, не подумал об этом раньше? Да что общего может быть у кандидата экономических наук, которому давно пора носить в кармане диплом доктора, с этим инженером, избалованным почестями и должностями! Что ему принципы большой политики — было бы теплое местечко, да увесистый оклад, да персональная машина...

Родион Федорович неловко, как падающий, вскинул руки: рядом с ним, пронзительно скрежеща тормозами, остановилась запыленная «Победа». И тут же его оглушил свисток милиционера. На тротуаре кто-то крикнул: «Человека задавили!» Родион смущенно улыбнулся, переминаясь с ноги на ногу, и стал протискиваться сквозь толпу любопытных. «Здесь не переходят улицу, я сигналил, гражданин, наверное, глухой!..» — оправдывался перед кем-то молоденький водитель. А Родион Федорович старался поскорее затеряться среди толпы, которая, того и гляди, его же и обвинит в нарушении правил уличного движения. Уж он-то, Сухарев, давно не верит в солидарность пешеходов...

Загрузка...