— Не отставайте! — прикрикнул вербовщик на Сухарева.
— Вы ошиблись, я сам по себе,— сказал он докторальным тоном, и болезненно поморщился: «А какая, собственно, разница между мной и простым чернорабочим из его артели».
29
В это пасмурное утро, когда Сухарев, сойдя с поезда, искал попутный грузовик, чтобы добраться до Рощинского, в жизни Максима тоже наступила перемена.
День начинался с обычной неурядицы: литейщики задерживали детали, и Максим пожаловался начальнику цеха. Пока там разберутся, кто прав, кто виноват, придется потерять два-три часа. И чтобы не сидеть без дела, он взялся прибирать вокруг станка. К нему подошел его сосед, молчаливый пожилой токарь, постоял, наблюдая.
— Тебе что, Трофим Петрович?
— Смотрю, как все выслуживаешься.
— Что, что ты сказал?
— Глухим две обедни не служат,— бросил тот на ходу, посчитав за благо удалиться.
Максим привалился к своему ДИПу, опустил руки. Не ожидал он от этого тихони таких слов. Молчал, молчал, и — на тебе — полоснул ржавым словечком по сердцу. За что? Что он ему плохого сделал? Эх, Петрович, Петрович, не нюхал ты пороха, не ползал на брюхе под разрывами снарядов на «шахматной доске» нейтральной полосы. А если сын твой погиб в плену, так при чем тут он, Максим Каширин, чудом уцелевший в Флоридсдорфе? Просто тебе сделалось отчего-то больно сейчас, Трофим Петрович, вот ты и ляпнул, не подумав. Ну да тебе простительно...
Настроение было испорчено. Хорошо, что подали литье, и Максим взялся за работу. Опять эта бронза, которая почему-то тревожит его, будто, напоминая всякий раз о кладбище-музее близ Вены, где он пролежал среди позеленевших памятников до темноты, уже не чая спастись от гестаповской погони... Но делать нечего — надо точить бронзу.
— Максим Никонорович, вас вызывают в горком! — крикнула ему нормировщица Аннушка.
— Вот те раз... Узнай-ка, пожалуйста, может быть, можно после работы?
— Ладно, сейчас спрошу,— Аннушка захлопнула окошко своей конторки, взяла трубку со стола. Максим видел, как она, разговаривая с кем-то по телефону, покорно кивала головой,— кудряшки ее рассыпались, разметались по лицу.— Нет, после работы нельзя! — снова распахнув окошечко, сказала она ему и поманила его к себе.
— Тогда, может, в обеденный перерыв?
— Какой вы странный, Максим Никонорович! Сказано ясно: сейчас же явиться к первому секретарю.
— Ну-ну, иду, иду...— он снял комбинезон, сунул в инструментальный ящик и вышел на заводской двор. Небо прояснилось, кое-где сквозь облака пробивались оранжевые ручейки солнечного света.
До горкома — рукой подать. Не успел Максим собраться с мыслями, приготовиться к ответу на самые фантастические вопросы, как уже очутился в прокуренном горкомовском коридоре. Только сейчас он догадался, что почти взбежал по широкой лестнице на третий этаж, постоял немного у приемной, отдышался. Опять, наверное, эти надоевшие расспросы...
— Товарищ Каширин? Проходите, вас давно ожидают,— приветливо встретила его «секретарь секретаря», как звали ее тут.
Максим взялся за дверную ручку (опять эта бронза!), чуточку повременил. Странно, все его торопят.
Секретарь горкома поднялся из-за стола, пошел ему навстречу. Встала и незнакомая пожилая женщина, которую Максим ни разу не встречал в Ярске. «Приезжая, видно»,— подумал он, бережно пожимая ее руку, мягкую и слабую, как у матери. Секретарь и эта женщина переглянулись, и она сказала спокойно, мужественно:
— Постановлением комитета партийного контроля, вы, товарищ Каширин, восстановлены в рядах партии.
— Как?.. Восстановлен? Я?..— в глазах его стеклянно блеснули слезы. Он попытался плотнее сжать губы, но мускулы обмякли, и все лицо его, суровое, жесткое, с розовым шрамом на щеке и подбородке, сделалось неузнаваемо растерянным. Он никогда не уронил ни одной слезы: ни в окружении, ни на геринговской каторге, ни у свежей могилы отца, но сейчас не мог совладать с собой — тяжкий груз, взваленный на его плечи беспощадным временем, был разом сброшен этой слабой материнской рукой незнакомой женщины.
Вот она взяла со стола красную книжечку, вручила ему, поздравила его. Он принял новый партбилет, взглянул на титульную страницу, где значилось: «Время вступления в партию — апрель 1942 года».
— Все правильно,— улыбнулся секретарь горкома.— Все эти семнадцать лет ты был коммунистом.
— Спасибо,— очнувшись, проговорил Максим.— Спасибо, спасибо вам, дорогие товарищи. Спасибо!..
Секретарь и эта представительница парткомиссии из Южноуральска не находили ответных слов, только встряхивали дружески его рабочую, сильную руку. Не одну тысячу партбилетов вручил секретарь горкома за свою жизнь, но такое и с ним случалось редко.
— Вот, Максим Никонорович,— сказал он, подвигая к нему папку,— видишь, сколько бумаги пришлось исписать...
Максим бегло листал дело. Последней была подшита копия заявления Никонора Ефимовича Каширина, которое, судя по дате, было отправлено в Москву за неделю до его кончины. Отец и мертвым продолжал отстаивать сына...
— Что же я отнимаю у вас время? — спохватился вдруг Максим.— Да и мне пора на завод.
— На завод не ходи сегодня,— посоветовал секретарь.— Иди домой, раз уж такое дело. Я позвоню директору... Ну-ну, успеешь, успеешь наработаться!..— ему хотелось, чтобы и близкие Каширина, долгие годы ждавшие этого дня, не ждали еще до конца смены.
Выйдя на улицу, Максим постоял с минуту у подъезда, веря и не веря всему, что произошло сейчас в горкоме, и, сдерживая себя, неспешно, степенно зашагал к Уралу, за которым виднелся на пригорке старый Ярск,— над ним сочились набухшие дождевые тучи, подсвеченные солнцем. Дождь и солнце!..
Миновав шумный перекресток, где толпилась ребятня на трамвайной остановке, Максим замедлил шаг, достал из кармана новенький, пахнущий краской, теплый партбилет и долго и пристально рассматривал его, все еще сомневаясь, не сон ли и вызов в горком, и седая женщина, и сбивчивый, нескладный разговор с секретарем. Мало кто знает, что значит получить партийный билет второй раз в жизни. Это все равно, что, познав смерть, воскреснуть заново. Нет, его, Максима, не смущает древнее русское слово — воскресение. Вторично удостаиваются знака доверия лишь те, кто видел смерть, кто был рядом с ней и не отвел глаз в последнюю минуту...
Он припомнил с удивительной отчетливостью, почти физически рельефной, тот далекий апрельский день на Южном фронте, когда в землянке под двойным бревенчатым накатом начподив вручил ему первый партбилет.
Его вызвали с передовой рано утром, едва донецкую степь прорезал затупившийся диск солнца. Максим пробирался меж зияющих воронок напрямик, не упуская из виду цветной трофейный провод, соединявший НП комдива с блиндажами второго эшелона, где размещался штаб. Было непривычно тихо. Кажется, весь фронт присматривался к тому, как ходко шагает двадцатилетний полковой разведчик в новой пилотке набекрень, сын коммуниста и сам полноправный коммунист. Ветер бросил ему под ноги пожелтевшую немецкую листовку с фотографией человечка в генеральской форме и в пенсне. Максим втоптал ее в суглинок кованым каблуком солдатского ботинка и пошел дальше, обходя глубокую затененную воронку от авиационной бомбы.
Какая тишина на Южном фронте! Не щелкнет ни одна винтовка, не тявкнет ни одна батальонная пушчонка. И в небе апрельская, чарующая благодать: ни посвиста хищных «мессеров», ни противного завывания «рамы» , обычно прилетавшей в это время с утренним визитом. Наверное, пунктуальные фрицы изволят завтракать.
Максим поднялся на гребень балки, старательно распаханной артиллерией, и приостановился, разглядывая с почтительного расстояния весь передний край. Люди, как кроты, зарылись в талую украинскую землю, и лишь прерывчатая каемка слабого дымка, извиваясь над черно-серой степью, обозначила линию соприкосновения с противником.
Максим уже подходил к траншеям второго эшелона, как вдруг разом ударили шестиствольные минометы немцев. Завыла степь. Максим метнулся было вперед, но взрывная горячая волна с размаху толкнула его в спину, сбила с ног. К счастью, он упал в старую воронку. Поежился от боли в локте и коленке, открыл глаза и тут же заслонил их грязной ладонью: кругом — и справа, и слева, и впереди — ослепительно вспыхивали магниевые огни от разрывов мин, гулко лопались куски металла, хлестали над головой поющие осколки. Налет что-то затянулся. Похоже, что противник решил отрезать ему, Максиму, путь в партию. Он полежал еще две-три минуты и, пригибая низко голову к дымящейся стерне, отчего ломило плечи, сноровисто пополз к траншее,— до нее оставалось не больше сотни метров. Он знал, редко, очень редко две мины или два снаряда попадают в одну точку. И когда невдалеке распускался курчавый куст очередного разрыва, он бросался на дно свежей воронки, пережидал, пока не грохнет поблизости другая мина. Так и подвигался помаленечку вперед. Немецкие артиллеристы сопровождали его вплоть до землянки начальника политотдела. Перевалившись грудью через заветную бровку обжитой траншеи, он очутился, наконец, в безопасности, и налет тут же прекратился.
Да, он, Максим Каширин, не шел, а полз за партбилетом, заканчивая свой кандидатский стаж на зыбкой грани, условно отделявшей жизнь от смерти...
Эмилия, открыв дверь, встретила мужа беспокойным взглядом.
— Нет, нет, ничего не случилось, дорогая моя.
— А што ж так рано? — Эмилия присматривалась к нему с явным недоверием.
Максим вошел в комнату, снял пиджак, повесил его на спинку стула.
— Все в порядке, Миля.
Она пожала худенькими плечиками и опять уставилась на него вопросительно. Надломленные брови ее заметно выпрямились,— Эмилия уже не ждала ничего плохого.
Максим достал из кармана маленькую книжицу в ледериновой клейкой обложке и положил на край стола. Эмилия в недоумении повела бровями, все еще не догадываясь, в чем дело. И вдруг Максим увидел, как часто забилась голубоватая жилка на ее гибкой шее и как, потянувшись было к этой книжице, Эмилия отдернула руку, словно обожглась.
— Неужели?..— проговорила она.
— Да, все кончилось.
Он и не знал, что его Эмилия умеет так радоваться. Вот она подбежала к нему, вскинула свои тонкие руки на его сутуловатые плечи и, смеясь, подпрыгивая, затормошила его, как мальчишку. О, да она сильная!..
И у него даже этот розовый шрам на лице поблек, стал незаметнее. Перед ней был совсем другой Максим, в точности похожий на того неунывающего парня, которого Эмилия знает по рассказам свекрови и золовок. Ей представилось, что жизнь начинается сначала, что все эти пятнадцать лет, с той встречи среди гарибальдийцев, были для них, Максима Каширина и Эмилии Милованович, лишь испытанием, хотя и очень суровым, без всякого удержу.
— Я знала, я чувствовала, што так будэт! Я вэрила! Я ждала!.. — без умолку говорила Эмилия, то сжимая ладошками его голову, целуя, то откинувшись назад и улыбаясь ему со стороны, издалека. Глубинный свет ее нерусских глаз прорвался наружу, и Максим понял, как неправ был он, считая ее любовь слишком грустной, даже горьковатой.
— Спасибо, Миля. Если бы не ты...
— Как так, эсли б не я?
— Да ты не поняла меня.
— Ох,— послышался из коридора голос Милицы.
Максим обернулся: в дверях стояли, взявшись за руки, обе дочери. Старшая смущенно, исподлобья посматривала то на папу, то на маму, а Дашенька таращила глазенки на сестру, так грубо остановившую ее на полдороге в комнату.
— Идите же сюда,— позвал их отец.
Девочки подбежали, и он ловко подхватил их, поднял к потолку.
— Ой, какие тяжелые! Ну ты, Милица, и растолстела.
— Нет, папочка, это Даша толстая, это она, она! — затараторила старшая.
— Да, подросли! Через год-два такую семью, пожалуй, и не поднимешь. Как думаешь, Миля?
— Ты все тэпер подымэш!..
Зря, зря говорят, что худая слава бежит, а добрая лежит: не успели Максим и Эмилия опомниться, как к дому, стоящему близ крутой излучины Урала, подкатил легковик Егора Егоровича. Приехала Зинаида,
— Ну, братец, от души поздравляю тебя! — сказала она с порога й, не успев пожать ему руку, поспешно отвернулась.
Эмилия тоже поднесла платочек к глазам. Девочки испуганно переглянулись, они не умели отличать слезы горя от слез радости.
— Ай-яй-яй...— покачивал головой Максим.— Да куда это годится? Что вы, в самом деле? Не доставало, чтобы заревели во весь голос. Постеснялись бы Милицы с Дарьей,— мягко укорял он их, чувствуя, что и у самого влажнеют веки (для слез, видно, тоже лиха беда — начало: оно было там, в горкоме).
Когда женщины ушли на кухню приготовить по такому случаю праздничный обед, Максим усадил дочерей на колени, задумался. Совсем немного отец не дожил. Не довелось ему окончательно убедиться в правоте меньшого. Конечно, отец и без того не сомневался, но все-таки, все-таки... Что же он хотел сказать перед смертью? Просто ободрить? Или там, в Южноуральске, было кое-что известно? Может быть, он умер успокоенный. Если бы знать это... Максим ласково гладил смуглую Милицу, вылитую сербку, и беленькую — истинно русскую Дашу, и снова, в который раз дивился мудрости крылатых слов, часто повторяемых отцом все эти годы: «Правда ни в огне не горит, ни в воде не тонет».
30
Прошел год, как Лобов вернулся на свою родину. И вот уже опять по степным летникам, подернутым бетонной коркой зачерствевшего чернозема, потянулись автомобильные обозы с хлебом. На пропыленных грузовиках опознавательные литеры чуть ли не всех соседних областей — от Среднего Поволжья до Среднего Урала. Шумно, людно на речных переправах, у станционных элеваторов, на полевых токах пшеничного края.
Наверное, нигде горожане так не тревожатся все лето напролет: сталь сталью, медь медью, никель никелем, но будут ли очередные две сотни миллионов пудов зерна? Южноуральская степь — исконная житница, и молодая слава ее индустриальных городов считается лишь прибавкой к старой славе земли-кормилицы, не раз выручавшей государство из нужды. Впрочем, не за горами и то время, когда эта степь станет давать столько же металла, сколько и хлеба — пуд на пуд.
Еще никогда Леонид Матвеевич не странствовал с такой охотой, если не считать тех первых путешествий в молодости, когда тебя поражает огромность мира, а не сами люди. Юность понимает кругозор буквально. Это уже потом, в середине жизни ты начинаешь приглядываться и прислушиваться к городам, самостоятельно открывая их без наивного подражания колумбам. В этом постепенном переходе от крупного масштаба к мелкому, от мелкого к мельчайшему и вырабатывается умение видеть жизнь в ее натуральную величину. И даже близких тебе людей ты познаешь заново. Ну разве мог он, Лобов, предположить в те, тридцатые годы, что увлекающаяся, мечтательная девчонка, созданная для какого-то заоблачного блаженства, абсолютно равнодушная к политическим страстям, сможет много лет спустя порвать с мужем, выбившимся не из семейной, из общественной колеи.
Не смог, не сумел Родион Сухарев, проштудировавший сотни умных и полезных книг, постигнуть ту простую «арифметику жизни», без которой формулы, сколько их ни зубри, теряют житейский смысл. Людей он привык видеть только со своей трибуны, оценивать их средним баллом, выслушивать как строгий экзаменатор. Привык задавать каверзные вопросы насчет потребительной и меновой стоимости товара, уклоняясь от прямых ответов на робкие записки о нехватке мяса или, скажем, молока. Любил пофилософствовать о стирании граней между городом и деревней и был ошеломлен революционными мерами сентябрьского Пленума ЦК.
Сам по себе Родион Федорович вряд ли бы надолго заинтересовал Лобова, но ему хотелось лучше понять Анастасию, а тут уж без Родиона Федоровича никак не обойтись. Возможно, что он несколько идеализирует ее. Возможно. Однако смешно вспомнить, как самоуверенный паренек с портупеей через плечо учил Настеньку уму-разуму, не догадываясь о способностях своей ученицы. Теперь только Максим может сравниться с Анастасией. Максим все перетерпел, все превозмог и добился своего...
Так вот жизнь и преподает свои предметные уроки. Особенно дороги эти два, кои получил Лобов здесь, на родине, от Кашириных. Признаться, он не ожидал от них этих уроков, оправдывая себя лишь тем, что слишком рано расстался и с Анастасией, и с Максимом, которые уже без него прошли огонь и воды сороковых годов.
Без него и Южноуральск выбился в люди. И хотя ему, Лобову, не нравились всякие стародавние привычки, вроде женских посиделок под окнами или самозабвенного грызения семечек, но это пустяки. Все это можно объяснить той инерцией провинциализма, которая затухая, время от времени дает о себе знать. Тем более, его, строителя, не могут смутить уцелевшие пыльные закоулки, дряхлые домишки с завалинками, купеческие тесные лавчонки. Ну да, конечно, города тоже оцениваются с первого взгляда по одежке. Потому-то и легко ошибиться, выбирая город на всю жизнь. С ним, как с человеком, надо потолковать по душам не один свободный вечер: тогда он первый намекнет тебе, пришелся или не пришелся ты ко двору. Города — они проницательные, уж они-то умеют провожать по уму, точнее, выпроваживать неумных. А что касается одежки — это наживное.
Скромница Южноуральск: сколько одного хлеба дал народу, не требуя взамен дворцов. Но Леонид Матвеевич видел его перекроенным, перестроенным к 1965 году. Не успеют малыши закончить семилетку, как на берегах Яика будет воздвигнут второй Южноуральск, появятся вокруг и спутники — восточный, южный, северный, каждый на 20—30 тысяч жителей...
А вот Вася-Василиса не заглядывала в будущее. Она и летом частенько наведывалась в уютный особнячок архива, просиживала там допоздна, роясь в нетронутых залежах бесценных документов. Для нее южноуральская летопись — от Пугачева и до Фрунзе — была редкостной находкой. Она, право, не знала, что делать со всем этим богатством. Тут нужно было копнуть поглубже, посидеть годок-другой. В конце концов она составила краткую хронику наиболее значительных событий— пригодится для преподавания новейшей истории в педагогическом институте, куда ее зачислили недавно.
Леониду Матвеевичу иногда приходилось туго, если завязывался разговор с женой о прошлом его родного города, которое он знал понаслышке, да что-то помнил с дутовских времен, и, припоминая, путал. Василиса бесцеремонно поправляла. И ему казалось, взяла она его за руку, как приготовишку, и водит по знакомым и незнакомым улицам далекой юности. Заведет еще в ярский дом Кашириных, учинит допрос о товарище Зине. «Плохо, когда жена историк, до всего докопается!»— замечал, посмеиваясь, Леонид Матвеевич.
...Как ни старался он сегодня перехитрить жару, выехав из Ново-Стальска в пятом часу утра, полуденное солнце все-таки застигло на полпути — в машине нечем было дышать. Пока добрался до дома, разморило вконец.
— Загорел-то, право! — удивилась Василиса.— Ты что, на пляже, что ли, провалялся всю неделю?
Действительно, лоб совсем черный, нос и щеки отливают потемневшей медью, шею спалил до ключиц, и только едва пробивается белизна из расселинок морщин под серо-зеленоватыми глазами, да проступает сквозь выцветшие волосы светлая каемка вокруг залысин. Ни одной блестки седины: августовское солнце подравняло пряди. И оттого он сам себе показался помолодевшим.
Леонид Матвеевич перехватил взгляд Васи, с любопытством рассматривавшей его, такого сильного, овеянного степными душистыми ветрами.
— Лучшие пляжи в мире — строительные площадки! — сказал он, широко улыбаясь, машинально приглаживая волосы.
До чего же, право, нравилась ей эта Леонидова улыбка. Василиса готова была сейчас забыть о всех тревогах, не дававших ей покоя целую неделю.
Леонид Матвеевич ел окрошку и мельком взглядывал на жену, сидевшую в сторонке, у кухонного шкафчика.
Она совсем не изменилась за последний год, разве лишь немного похудела.
— Тебе звонила Анастасия Никоноровна,— словно невзначай вспомнила Василиса и комично поджала губы.
— Догадываюсь! О школе беспокоится. Мы обещали сдать к началу занятий новую школу в рабочем поселке. Выходит, трест подвел. Завтра займусь сам.
Его ответ прозвучал настолько убедительно, что она выругала себя за глупые догадки. Нельзя, право, без конца фантазировать!
Но странно, Василиса уже не могла не объясниться с ним. Убирая со стола посуду, она решила, что вот самый подходящий случай сказать ему между прочим, как говорят о пустячках:
— А ты знаешь, Леня, Анастасия Никоноровна до сих пор неравнодушна к тебе.
— Я знаю одно, что беспристрастные историки тоже могут зело ревновать к прошлому!
— Я говорю тебе серьезно.
— Хорошо, давай поговорим серьезно
— Что же будет дальше?
— Да ты о чем?
— Ведь и ты к Анастасии Никоноровне неравнодушен, право. Или я ошибаюсь, Леня?..
Ну, что тут ей ответить? Приняться разубеждать? Выходит, обманывать. Попытаться доказать, что эта-—другая — просто немножко нравится тебе? Заподозрит чуть ли не в измене. Сказать правду сущую? Тогда все обернется слишком плохо, хотя ты ни в чем, действительно, и не виноват.
Как быть?
И Леонид Матвеевич остановился на туманной полуправде, без коей определенно не обойтись. Он сказал, что — да, Настенька Каширина, которую он знает с давних пор, сильно, очень сильно изменилась за эти годы. (И то была, конечно, истина неопровержимая). Далее он сказал, что ему и в голову не приходила мысль сравнивать ее, милую Васю-Василису, с Анастасией. (Тут Леонид Матвеевич покривил душой). Короче, убеждая ее в своей верности, он был правдивым, и, утаивая свои раздумья о долге и чувстве, он оказывался неискренним.
Плохо это?
Наверное. Но где иной путь для преодоления той слабости, которая подстерегает кого-нибудь из нас, поживших на белом свете?
Василиса выслушала его не прерывая. Она поняла из его слов больше, чем он предполагал.
И с этого дня стала прежней, даже беспечной, чтобы не распалять Леонидовы чувства к Анастасии Никоноровне, а исподволь притушить их, еще лучше — загасить совсем, с помощью того женского такта, который не всем дается.
Провожая Леонида Матвеевича на работу, Вася пытливо заглянула ему в лицо. Он безошибочно прочел в ее глазах: «Вижу, что переживаешь. Понимаю. Но двух счастий не бывает, одно всегда зачеркивает другое».
Впрочем, разве он собирался что-нибудь зачеркивать и перечеркивать? С Васей-Василисой связана лучшая часть его жизни: не будь ее рядом с ним все эти годы, еще неизвестно, как бы сложилась жизнь. Покойная мать с трудом вывела его в люди, жена повела среди людей. Он-то отлично знает щедрость Васиной души. И все же нет-нет да и промелькнет перед глазами Настенька Каширина то взбалмошной, порывистой девушкой — там, в Ярском ущелье, где бьется о гранит Урал; то молчаливой, задумчивой красавицей — здесь, в Южноуральске, на степном берегу притихшего Урала. Что ж делать, друг мой? Решай сам. Тут тебе и время не поможет: время — советник молодых.
Леонид Матвеевич пришел в совнархоз с опозданием на целых полчаса — долго блуждал по городу. На столе лежала пачка телеграмм и служебных писем. Он взял бумажку наугад, пробежал глазами: очередной проект сокращения штатов. Взглянул на подпись — все тот же Аникеев. В прошлом году этот Аникеев воевал за объединение своего отдела с планово-экономическим отделом всего совнархоза. Не вышло — председатель не согласился. Теперь другой прожект: слить плановый и производственный отделы управления строительства. К докладной записке подколоты свежеиспеченное штатное расписание и сравнительная табличка, из коей явствует, сколько денег сэкономит государство на «слиянии родственных отделов».
Не первый месяц идет возня вокруг сокращения штатов: споры, предложения, контрпредложения, докладные в обком, жалобы в Москву. И затеяли эту историю некоторые товарищи из бывших министерств: им очень не приглянулся Южноуральск. Начали с того, что один за другим стали отказываться от трехкомнатных со всеми удобствами квартир-хором, о которых пока и не мечтают многие южноуральцы. Но дальше отказываться стало невозможно: вмешался обком партии. Тогда изменили тактику, цепко ухватились за весьма привлекательную идею — удешевление управленческого аппарата. Но как ни хитрили в расчетах дело было ясное — они сами предлагают сократить свои собственные должности (а там уж, конечно, всяк волен выбирать из всех четырех сторон свою заветную—московскую сторонку). Аникеев усердствовал больше остальных, занимаясь экономическими выкладками, чтобы как-нибудь поблагороднее и налегке, без тяжеловесной «выкладки» — строгого выговора с предупреждением — улизнуть в столицу.
«Пойду-ка я к председателю, — решил Леонид Матвеевич. — Пусть сам одернет этого «блюстителя государственных интересов»...
— Как съездил? — спросил его Рудаков.
— Пекло.
— Жара, жара, дышать нечем! Никакие настольные вентиляторы не помогают, впору устанавливать «Сирокко» в кабинете. А в степи!..
Нил Спиридонович был, кажется, в хорошем настроении, хотя, впрочем, лицо по-прежнему усталое, землистое. «Может быть, пошел на поправку», — подумал Лобов, присаживаясь к столу, поближе к монотонно жужжащему вентилятору. Нил Спиридонович нажал кнопку — резиновые лопасти плавно остановились — полное впечатление приземлившегося «кукурузника», и прохладная струя потревоженного воздуха, обессилев, в последний раз коснулась Лобова.
— Так что новенького в Ново-Стальске?
Леонид Матвеевич доложил о ходе строительства прокатного стана, пожаловался на субподрядчиков, затягивающих ревизию и монтаж оборудования.
— Вечная канитель, — сказал Нил Спиридонович. — Приструнить их некому. «Надклассовая» публика!..— и тут же, не к месту, поинтересовался:— А что у тебя там с Кашириной? Звонит на дню два раза.
Леонид Матвеевич покосился на Рудакова, случайный вопрос в деловой беседе очень точно пришелся по больному месту.
— Наверное, не сдали школу в эксплуатацию.
— Разберись, пожалуйста.
— Это я разберусь. Но вот как быть с Аникеевым? Опять вернулся к проблеме «самосокращения».
— Слыхал. Давай пошлем его в распоряжение Речки, в Рощинское. Как там говорится в эпиграфе к «Капитанской дочке»: «Пусть в армии послужит... Пускай его потужит».
— В Рощинском уже работает Сухарев. Помнишь, я докладывал тебе о нем?
— Ах, да... Тогда подыщем для Аникеева другую работенку, раз надоело ему командовать из Южноуральска. Пускай его потужит где-нибудь в самом дальнем «строительном гарнизоне».
— Не крутовато будет?
— Видал, что получается! Ты же обвиняешь меня во всех грехах смертных и ты же на попятную, как дело коснулось твоего работничка. Нет, хватит. Надо приструнить молодца. Без того затянулся «медовый месяц» в совнархозе. Только и занимаюсь «психологическим анализом» кадров. Надоело! Уговариваю, как ребятишек в семилетке. А у нас семилетка-то вон какая — двадцать миллиардов одних капиталовложений!
«Определенно решил тряхнуть стариной», — снова отметил Леонид Матвеевич, приглядываясь к председателю. Тот выбрался из-за своего массивного стола и бодро прохаживался по ковровой дорожке от книжного шкафа к двери и обратно. Леонид Матвеевич включил вентилятор, тугая струя всколыхнувшегося воздуха ударила ему в грудь, зашелестела бумагами на столе.
Рудаков обернулся:
— Ты что, намерен охладить мой пыл?
— Хочешь, скажу по-дружески?
— Значит, опять какая-нибудь дерзость.
— А ты злопамятный! Я хотел сказать, что начинаю узнавать тебя, Нил Спиридонович.
— Гм...
— Мне рассказывали, как ты явился прямо с завода в наркомовский кабинет. О тебе говорили: «новая метла по-новому метет». Но шли годы, а метла все мела и мела по-новому.
— Довольно, не расписывай. Знаю, к чему клонишь. Один мой московский приятель заявил мне недавно: «Ты, Нил, привык к министерской вышке с односторонним обзором и никак не можешь привыкнуть к совнархозовской вышке с круговым обзором» Видишь, куда метит! Отчасти он и прав, черт возьми. Но при чем тут вышки с разными обзорами, всякие там намеки? Дело обстоит проще и сложнее.
— Не сердись.
— Я не сержусь. Пережил. Больше года ходил в местниках-наместниках. Полюбуйся, в Южноуральске меня считали министерским наместником, а в Госплане окрестили южноуральским местником. Нашли тоже Януса!.. Но кончим воспоминания. Что касаемо нас с тобой, то нам надобно смотреть вперед, хотя мой приятель и назвал совнархоз вышкой с круговым обзором. Вчера звонили из Москвы, Приозерный никель-комбинат начинаем строить. Вопрос решен,— Нил Спиридонович подошел к топографической карте восточной части Южноуральской области, взял указку. — Видишь, что получается: Ярск окружается со всех сторон миллиардными стройками. На западе — Ново-Стальск, Медноград, на севере — Рощинское, на востоке — Приозерный, на юге кольцо замыкается казахстанским комбинатом ферросплавов. Жилинский прав, центр тяжести уральской качественной и цветной металлургии перемещается с севера на юг. Ярские богатства, едва початые в годы строительства социализма, мы положим на чашу весов экономического соревнования с Америкой. Гора Магнитная служила нам четверть века, она достойна памятника. Теперь дошла очередь до крайне-южных отрогов главного хребта. Завидная очередь, если учесть, что речь идет уже о коммунизме...
«Нет, не стареют бойцы первых пятилеток, — думал Леонид Матвеевич.— Напрасно я решил, что Нилу пора уходить на пенсию, хотя, впрочем, вовремя выйти из строя тоже бывает важно — подвинутся свежие силы с левого фланга. Но Нил еще пошагает до конца семилетки. Хорошо говорил покойный Никонор Ефимович: «Кто отмахал шесть таких переходов, тот на седьмом, главном, действительно, не остановится на большой привал. Обязательно дойдет до уравнительного рубежа со старым миром».
— Э, да ты меня не слушаешь! — Нил Спиридонович опустил руку на его плечо. — Что, тоже размечтался, глядя на старика, ударившегося в романтику?..
Но это впечатление одушевленности, почти юношеского задора, выказанного только что Рудаковым, было испорчено им же самим, когда секретарь принесла ему телеграмму из Свердловска. Он повертел телеграмму в руках, бросил на тумбочку, нахмурился. Леонид Матвеевич понял: опять эти экскаваторные ковши, которые должен поставлять Ярский завод Уралмашу. Всех подняли на ноги, однако время упущено.
— Полюбуйся, Леонид, что получается, до чего довел нас ярский королек, — сердито заговорил Нил Спиридонович, взяв телеграмму с тумбочки. — Я так и знал, что дело дойдет до Совмина. Скандал! В Свердловске стоят готовые экскаваторы, а Власенко не может отгрузить ковши. Возомнил себя вторым Уралмашем, мол, сами с усами — поставляем прокатное оборудование в Аньшань, Бхилаи! Простительно, если бы что-нибудь сложное, вроде этой установки для непрерывной разливки стали, которую он тоже вовремя не сдал, а то ведь ковши, ковшички! Что за работники? Как недоглядел, так попал впросак. Когда я приучу Власенко к порядку? Не хочет считаться с планом кооперированных поставок, да и только.
— Надо, как ты говоришь, приструнить молодца. Это же твои старые кадры, Нил. Тебе и карты в руки: не годится сей «король», замени его подходящим «принцем» из молодых. У нас немало отличных инженеров в том же Ярске. Я могу понять твою осторожность в строительных делах — ты давненько вышел из прорабов, задолго до войны. Мне была понятна и твоя заминка, помнишь, с проектным заданием по Рощинскому комбинату. Но в заводских делах ты как рыба в воде.
— Просто у тебя получается, — Нил Спиридонович отвернулся, будто заинтересовавшись (в который раз!) живописным минаретом Караван-Сарая.
«Любит он, любит ярского наполеончика, — не впервые заключил Леонид Матвеевич. — Сам же выдвинул его, будучи министром, обласкал, вырастил по образу и подобию своему. А теперь ученик перестал считаться с учителем, задрал нос, поняв, что учитель сильно сдал, заделался благодушным ворчуном (ну, может быть, в мелочах и грубоват, но в главном — мягок). Действительно, пожурит, прикрикнет, даже выговор объявит, в худшем случае, — и все как-то по-свойски, по-родственному. Школа-то одна. Посмелее замахнуться на собственного воспитанника не может. Это все равно что замахнуться на свою молодость. Конечно, Нил опытнее всех Власенко, бывших поклонников его таланта, но те помоложе, понапористее. А впрочем, ему определенно доставляет удовольствие понаблюдать за ними под старость лет: какие орлы поднялись из министерского гнезда!.. Выходит, тут кому-то другому надо переучивать орлов».
— Ты, наверное, считаешь, что мне и впрямь жаль Власенко? — спросил Нил Спиридонович.
— Угадал.
— Нетрудно угадать. Завидую я тебе. Ты как-то говорил, что у тебя всегда немного тревожно на душе. Не верю. Просто хотел поддержать меня. Но ты ошибаешься, если считаешь, что я не ломаю себя. Ломаю.
Стараюсь ломать, по крайней мере. А ты приглядываешься ко мне иной раз и думаешь, как давеча, когда я стоял у карты: «Это все стариковский энтузиазм, любование жизнью со стороны».
— Неправда.
— А я собирался посоветоваться с тобой. Не догадываешься, о чем?
Но совет не состоялся: помешал телефонный звонок из Ярска. Рудаков привычно наклонил голову, прижимая трубку в плечу, и придвинул к себе блокнот, приготовившись записывать. Речка просил хотя бы сотню тонн цемента, с десяток вагонов кругляка-пиловочника. Председатель совнархоза подал трубку Лобову, сказал со значением:
— На, командуй сам своими подопечными.
Егор Егорович остался доволен разговором с Южноуральском: наконец-то начальство повернулось лицом к его строительному тресту. Да это и понятно, даже Москва живо интересуется рощинской медью. И чувствуя, что ему снова повезло, быть может, напоследок, он безжалостно подстегивал себя,— с утра до вечера мотался по площадкам, не давал покоя ни прорабам, ни начальникам стройуправлений (у него и походка полегчала). Приезжал домой затемно, хотя августовские дни не уступают по напряжению апрельским.
Случалось, он возвращался из Рощинского в Ярск вдвоем с шофером, и тогда, полулежа на заднем сиденье автомобиля, Егор Егорович позволял себе роскошь: поразмыслить с полчасика о чем-нибудь постороннем, не связанном и косвенно с текущими делами. Чаще всего его занимала судьба Родиона. Свояк поражал мрачной замкнутостью: придет, доложит сводку и уйдет, слова лишнего не вымолвит. Егор Егорович пытался заговаривать с ним как бы невзначай, но безуспешно. Потом махнул рукой,— баста! — и они стали совсем чужими. Что же с ним будет дальше?— не раз спрашивал себя Егор Егорович. Сумеет ли Родион встать на ноги, начать жизнь сызнова? Или так и останется непризнанной гордыней в этом звании старшего инженера-экономиста, которое присвоил ему он, Речка, своим приказом по управлению треста? А ведь человек талантливый. Значит, можно страдать и от таланта... И Егор Егорович, оставляя в покое свояка, вспоминал вне всякой связи Лобова. Вообще он теперь жалел о недавних стычках с Леонидом. Все больше из-за Рудакова схватывались. Черт знает, может, Леонид и прав: не такой уж предсовнархоза человек, чтобы нападать на него по любому поводу. Привыкли мы к оценкам, взаимоисключающим друг друга. Это как-то объясняется пережитым временем, не терпевшим золотой середины. А может, его отношение к Рудакову и Леониду изменилось только потому, что у него у самого лучше пошли дела? Ну, конечно, бывают и теперь положения трудные чрезвычайно, но не бросается же он в скоропалительные бои, не обвиняет всех и вся... Ему начинала нравиться собственная выдержка. Стало быть, и в пятьдесят с лишком не поздно еще поступиться старыми привычками, — не то посмеиваясь над собой, не то уже гордясь, решал он втайне ото всех, в том числе и от жены.
Встречая его, Зинаида Никоноровна укоризненно покачивала головой и шла на кухню, разогревать обед и ужин — все вместе.
— За целое лето в кино собраться не можем, — сказала она сегодня.
— Кино у нас, доложу тебе, превратилось в поточное производство — формуют фильмы, как железобетонные плиты! Да и кто летом тратит время на кино? Вот скоро настанет зимушка-зима, тогда походим мы с тобой, моя старушка, и по кино, и по театрам, и по концертным залам!
— Старушка, старушка... Так, пожалуй, и состаришься. Зимой-то, наверно, родится внук или внучка.
— Да ты, оказывается, торопишься погулять на свободе! Все ясно. Одним словом, Зинушка, не рассчитывай и на зимушку!..
— Родион низко кланяется тебе, — сказал за ужином Егор Егорович.
— Как он там?
— Сдал, сдал Родион Федорович, доложу тебе. Небрит, немыт. Но водчонкой не попахивает, не замечал. Замкнулся, дружбу ни с кем не водит. Живет отшельником, как гений. По воскресеньям ездит на Урал рыбачить, и все один. Говорят, что-то пишет в своей летней резиденции. А вообще, служит исправно, как полагается интеллигенту.
— Не бей лежачего, Гора.
— Сама себя раба бьет, коль нечисто жнет. Ну да ничего, пооботрется среди нашего брата — человеком станет.
— Чужую беду руками разведу. Вот если б я взяла, да и бросила тебя, что тогда?
— Меня? За какие такие прегрешения? Правда, звезд с неба не хватаю, кручусь на своей «трестовской орбите», однако ж мужик не бросовый, как говорится, средний. Но вообще-то, от вас, Кашириных, всего можно ожидать!
— Ты нашу фамилию не трогай.
— Ладно, ладно. Что ни говори, Зинушка, а мы с тобой жизнь прожили мирно. Ни одного разлада, если не считать схватки из-за женитьбы сына. Я со своим характером к любой подлажусь.
— Я тебе подлажусь!..
Нет, нельзя долго сердиться на него (а говорят, что на работе он выглядит диктатором). «Жизнь прожили... Неужели прожили? Так быстро. Так непостижимо быстро! — Зинаида Никоноровна невольно осмотрела себя перед зеркалом.— Неправда, полжизни впереди. Еще отливают смолью ее волосы, не поредевшие от времени, даже не тронутые первой сединой. Еще светятся, поигрывают янтарные негаснущие искорки в глазах. Еще неглубоки морщины на открытом высоком лбу и неопределенны, переменчивы складочки у рта, унаследованные от матери. Ну, может быть, растолстела, так это естественно, — ведь уже свекровь».
— Что ты тут советуешься с зеркалом? — подошел к ней Егор Егорович. — Оно никогда не скажет женщине всей правды!
— А ты у меня стареешь, Гора.
— Чепуха! У нашего брата, строителя, свои метрики — титульный список. Раз набросили добавку в сто восемьдесят миллиончиков, значит, гожусь в гвардию!
Зинаида Никоноровна склонила голову к плечу мужа, и они постояли с минуту рядышком, присматриваясь друг к другу. Да разве может это плоское стекло отразить всю глубину их жизни, начиная с того дня, когда девушка в юнгштурмовке, шагая впереди своего пионерского отряда, увидела на тротуаре приехавшего на каникулы студента, готового хоть сейчас пристроиться к ее белобрысому воинству. Так и встретились на марше, под барабанный бой, которым лихо оглушал прохожих Ленька Лобов...
Зинаида Никоноровна оглянулась — в дверях стояли сын и сноха, довольно ловко подражая старшим: Геннадий, важно заложив руки за спину, а Инесса озорно привалившись к его плечу.
— Когда это вы заявились, пропащие души?
— Только что! — засмеялся Геннадий. — Входим и застаем родителей за репетицией какого-то водевиля! Принимаем их, Ина, в нашу художественную самодеятельность, а?
— Мама пойдет, но папа, конечно, не согласится.
— Отца назначим режиссером.
— Ах, шельмецы, издеваетесь!
И ведения той, далекой, юности исчезли. В дом вступила другая юность, что не носит юнгштурмовок, не ходит в военизированные походы, не стоит в очередях за хлебом.
— Где пропадаете весь вечер?— поинтересовался Егор Егорович.
— Изучаем луну, отец.
— Вы бы лучше штудировали технику безопасности.
— Как раз о технике безопасности космических полетов и шла речь!
— Кто же у вас там умудрен таким «заоблачным опытом»?
— Нормировщик Петин.
— Он бы лучше наряды закрывал вовремя.
— Одно другому не мешает. Например, Журавлева думает еще поступить на курсы космонавтов.
— А сантехник Феоктистов решил переучиваться на техника-электроника,— заметила Инесса.
— У вас, космонавты, космы не драты, возьмусь я за вашего брата, да и за эту крановщицу, которая витает в поднебесье.
— Молодежь, ужинать! — прикрикнула на них Зинаида Никоноровна.
31
Сентябрь — самое время для раздумий о минувшем.
Анастасия с утра бродила по степи, вдоль лесной полоски, что начиналась невдалеке от старой Заречной рощи. Ей хотелось сосредоточиться на чем-то очень важном, однако непрочная вязь мыслей то и дело обрывалась. Дома мешают думать Леля и Мишук, здесь мешает степь-кудесница.
Тончайшей оренбургской паутинкой сплошь покрыты жесткие степные травы, кулиги спелого шиповника и терна в поймах рек. заросли бобовника и дикой вишни в пожелтевших складках суходолья. По утрам, когда ветер нежится на вершинах гор, когда длинные пряди ковыля, спутанные байбаками и лисицами, низко стелются по обочинам накатанных проселков, вся земля светится под солнцем ажурной путаницей серебристых нитей. Они свисают с тяжелых гроздей переспевшей ежевики, падают на рубчатые листья пожухлого клубничника, тянутся в поле, цепляясь за сухие стебли конского щавеля, колышутся в неподвижном воздухе над студеными ключами говорливых родников, вяжутся в мириады узелков на делянках еще неубранного подсолнечника, расстилаются шелковой основой по щетинистой стерне. Прекрасна земля в сентябрьском убранстве! Мало-помалу убывают дни, приближаясь к осеннему равноденствию, а какие краски, куда ни глянь, какая чуткая тишина вокруг, какое высокое небо над тобой.
Едва с гор потянет свежий ветерок, расчесывая, прихорашивая всю степь, всколыхнутся узорчатые уголки диво-паутинки, зашелестят расписной каймой над кронами берез — и вновь станут пряжей. Трудолюбивая ночь придумывает все новые рисунки, поражая искусным рукоделием своим, день же, будто посмеиваясь над волшебной мастерицей, возьмет да распустит ее вязанье. И вот летят над речкой, над осокорями оборванные нити, ложатся тебе на плечи, окутывая шею капроновым шарфом. Нет, ты никогда и не мечтала о таком наряде, в который одевает тебя это бабье лето.
Неправда, что степь задумчивая. Попробуй тут отвлечься! То сурок, притаившийся в ковыле, метнется через тропинку и перед тем как спрягаться в норе, оглянется раз-другой, свистнет на прощанье (что-то он сегодня разгулялся, давно пора ему располагаться на зимовку в подземном царстве). То поздние цветы, похожие на распушенные метелочки сирени, привлекут внимание Анастасии, и она постоит над ними, прикидывая, хватит ли у них силенок дотянуть до первого морозца или они осыплются не сегодня-завтра, едва лишь прикоснется к ним чья-нибудь неосторожная рука. То рядом вымахнет струей шумная стайка молодых скворцов, укрывшихся в татарнике; Анастасия вздрагивает, смеется над собой, а скворцы, сделав два-три круга над большаком, как ни в чем не бывало, опускаются на свое местечко, видно, очень удобное для тайных сборищ перед скорым отлетом на далекий, незнакомый юг.
Возможно, что зимой мерное однообразие степи и настраивает на философский лад. Но сейчас, в эти погожие деньки милого лета, которое, конечно, неспроста зовется в народе бабьим, нельзя быть равнодушной ко всему вокруг, хотя и неспокойно, ох, неспокойно на душе у Анастасии. Вчера Родион прислал записку:
«Верю, мы снова будем вместе. Только об одном прошу — не принимай никаких решений, ну, тех, что отдалили бы нас с тобой друг от друга».
Родион, Родион, ничего ты, верно, не понял. Уговариваешь ее, Настю, как невесту, побаиваешься отказа. Ведь если бы она даже раскаялась, то и тогда ни за что бы не протянула тебе руки. Сойтись опять — разве это не безнравственно?..
И, не ответив на свой вопрос, Анастасия вспомнила позавчерашнюю встречу с Лобовой: лицом к лицу столкнулись в нескольких шагах от педагогического института. Вася-Василиса, помахивая новеньким портфелем, как беспечная студентка, шла на лекцию, а она, Анастасия, спешила в свой райком. Ей вдруг захотелось остановиться на минутку, и она подалась было навстречу Васе, неловко заспешила, но та, сделав вид, что опаздывает, учтиво поклонилась на ходу и, поравнявшись, тоже спохватилась, замедлила шаг, но поздно — Анастасия прошла мимо. До чего нелепо получилось: любой мог обратить внимание, что эти женщины так и тянутся друг к другу.
А вчера позвонил Леонид, сказал, что в понедельник, правда, с опозданием на полмесяца, строители сдают новую школу в эксплуатацию. Надо поехать, посмотреть, раз сама подняла всех на ноги, вплоть до председателя совнархоза. Леонид, верно, тоже примчится. Леня, Ленечка, ничего и ты, оказывается, не понял. Успокаиваешь ее, Анастасию, как опрометчивую девчонку, слишком явно опасаешься ее любви. Ведь если бы она и дня не могла прожить без того, чтобы не встретиться с тобой, то все равно бы не подняла руки на Васино счастье. Это было бы совсем безнравственно, даже в отношении Родиона, которого она разлюбила сначала разумом, потом уж сердцем...
Вот и не смогла Анастасия побыть наедине со своими мыслями. Ей хотелось заглянуть вперед, пусть украдкой, боязливо, но она поминутно оглядывалась назад. Да что все это значит? Неужто бабье, коротенькое лето, разгоревшееся так ярко, заключит счет с личной жизнью?.. Она приостановилась в изумлении: макушка одинокого куста калины, еще не сбросив ягод со своих кистей, искрилась крошечными звездочками. Неужели собирается цвести? Верно, слишком рано принарядилась минувшей весной, и опять торопится порадовать людей к осенним свадьбам. Спеши, спеши, скоро заморозки! — горьковато улыбнулась Анастасия и пошла своей дорогой.
Дома она застала дочь в слезах. Ее успокаивал по-мужски рассудительный Мишук:
— Меня даже не берут, не только тебя, девочку...
Завтра новая группа старшеклассников отправлялась на уборку хлеба, и Леля третий день надоедала матери, упрашивая отпустить ее хотя бы на одну недельку.
Анастасия приласкала расстроенную Лелю:
— Тебе же всего одиннадцать лет.
— Двенадцать скоро.
— Хорошо, пусть скоро двенадцать. И все же очень мало. Годика через два-три поедешь обязательно, я обещаю.
— А тогда школьники не будут ездить на уборку.
— Ну откуда ты можешь знать?
— Учительница сказала. Она сказала, что без нас, городских, будут обходиться. Честное пионерское!
— Найдется для тебя работа, не тужи. И потом, посуди сама, за какие заслуги тебе такая привилегия, подружки твои будут учиться, а ты поедешь в деревню.
— Какая же это привилегия — работать? — Леля, продолжая всхлипывать, уставилась на мать.
— Конечно. Разве ты не знала?
И Леля притихла, смирилась. Нет, она, Леля, не хочет никаких, совершенно никаких привилегий для себя. Она станет жить, как мама. О маме говорят: «Простая, работящая женщина». Вот такой будет и она, честное пионерское.
Но, укладываясь спать, Леля все-таки сказала:
— А папа отпустил бы меня в деревню...
Мать словно не расслышала ее, зябко передернула плечами и с головой укрылась одеялом.
Утром они проспали: Мишук забыл завести будильник. Анастасия на скорую руку пожарила картошку, вскипятила чай. Позавтракав, все трое отправились по своим делам — ребята в старую школу на главной улице Южноуральска, мать — на рабочую окраину, где среди игрушечных домиков индивидуальных застройщиков возвышалось на пригорке четырехэтажное здание новой средней школы-интерната.
Комиссия заканчивала приемку, когда Анастасия вошла в просторный вестибюль. Поднялась на второй этаж и здесь увидела скучающего Лобова, который в одиночестве шагал по коридору, длинному и гулкому.
— Леонид, — тихо позвала она его своим приятным грудным голосом, но получилось так громко, что Анастасия невольно поднесла ладонь к губам.
— Долгонько изволишь нежиться, Настасья. Ну, пойдем смотреть ребятишкин дворец!
Больше часа они ходили из класса в класс, из мастерской в мастерскую. Впервые южноуральские строители сдавали не просто «коробку», а полностью готовую школу с партами, столами, верстаками и прочим оборудованием. Даже кусочки мела лежали на полочках классных досок.
— Решили показать товар лицом, — сказал Леонид Матвеевич, с трудом устраиваясь за партой.
— Да уж вижу, что постарались.
Анастасия присела на краешек скамейки поодаль от него. Лобов рассмеялся:
— Действительно, чем не ученица-выпускница! Не хватает, может быть, только белого фартука да кружевного воротничка. Ты, Настя, определенно молодеешь! Вызову я тебя сейчас к доске и начну экзаменовать по логике. Крепись, можешь получить двойку!
— А что ты находишь нелогичного в моей жизни?
— Не придавай значения сей шуточке!
— Нет, все-таки?..
— Говорю, что пошутил. Я и сам бы не сдал эту логику... Впрочем, школьные знания, как строительные леса, — добавил он и подошел к свежевыкрашенной доске, взял мел. Что бы такое здесь начертать ученическим крупным почерком в назидание потомкам, которые завтра явятся в этот класс?
В коридоре послышались шаги. Анастасия быстро встала, почти вскочила, как на большую перемену. У самой двери Леонид Матвеевич взял ее доверчивую руку, хотел пожать легко, но перестарался, Анастасия охнула, искоса взглянула на него, осуждающе покачала головой и, зарумянившись, торопливо вышла в коридор.
Леонид Матвеевич довез Анастасию до центрального райкома и отправился на работу. Проезжая мимо педагогического института, он вспомнил о своей Васе-Василисе. Когда-то она, читая курс новейшей истории, дойдет до тех, до тридцатых, незабываемых годов, что так живо представились ему сейчас в новой школе...
В совнархозе Лобова ждал Илья Леонтиевич Жилинский. Он приехал в Южноуральск с утренним поездом и сразу же явился в совет народного хозяйства.
Все лето Илья Леонтиевич странствовал в междуречье Урала и Тобола, ночуя вместе с разведчиками в палатках. Домоседа из него не получилось, тянуло в степь, иссеченную острыми клиньями южных отрогов главного хребта. На казахской низкорослой лошаденке он появлялся то в одной поисковой партии, то в другой, как в те далекие времена первых открытий, когда степняки с уважением называли Жилинского «ученым джигитом». Его встречали приветливо, хотя старик и любил поворчать на «безусых инженеров». «Увлекаетесь бурением скважин, а шурфами пренебрегаете,— говорил он, осмотрев площадку.— Геолога ноги кормят. У геолога должен быть собачий нюх. Я, видите ли, не против геофизической разведки, но советую побольше ходить, принюхиваться и к сурчиным норам. Сурки — наши верные помощники. В старину мы называли их своими младшими братьями».
Для Жилинского не существовало никаких административных границ: он частенько оказывался то на башкирской, то на казахской стороне. Теперь ему становилось ясно, что Приозерное месторождение полиметаллической руды простирается далеко на север, а на юге сливается с уникальным месторождением хромитов. Он издавна присматривался к этой «Южноуральской Камчатке», но все не доходили руки, и был рад, что совнархоз настоял на выдвижении разведки в Притоболье. Если уж говорить о будущем Сибири, то не следует забывать о том, что Сибирь-то ведет счет верстам от берегов верхнего Тобола.
Рощинское — дело решенное. Ему бы, Жилинскому, вывести в люди еще и Приозерное, тогда уж можно и на покой. Начинал он здесь поиски в ту пору, когда в городах, среди закрытых распределителей, торговавших одним черным хлебом да сечкой, мелькали нарядные витрины роскошного «Торгсина». И как ни подталкивали его, Илью Леонтиевича, к дверям «Торгсина», он не поддался искушению — не стал снова золотоискателем. И вот молодежь, идя по его следу, отыскала такие богатства. Это тебе не «Торгсин», это уж «Торгкосмос» — специально для астронавтов...
В приемную зампреда СНХ то и дело заходили озабоченные инженеры с папками, с чертежами в руках. Все больше люди средних лет, повидавшие наверняка всякие виды на своем веку. Иные из них, быть может, ездили когда-то за границу, на выучку к Форду, а теперь сами ворочают таким хозяйством. Вот и Лобов, табельщик прорабского участка, тоже, извольте видеть, выбился в начальники и немалые, если судить по старой табели о рангах. Да и немудрено — прошла целая эпоха.
Илья Леонтиевич припомнил свою единственную встречу с Серго Орджоникидзе в огромном здании ВСНХ, где уже располагались первые промышленные наркоматы. Григорий Константинович принял точно в назначенный час, хотя его буквально осаждали всенародно известные начальники строительств с их неотложными докладами. «Не заблудились тут у нас? — поинтересовался Орджоникидзе. — Все расширяемся. Древо-то народного хозяйства сильно разветвилось: что ни год, то новый главк». Он как бы извинялся за всю громоздкость наркомтяжа, которая, конечно, поражает человека, привыкшего скитаться по степи. Пригласив поближе к столу, Григорий Константинович, продолжая шутливый разговор, незаметно перешел к делу: «Теперь вы сами убедились, нас тут много, а вы — один. На вас и вся надежда. Мы ищем никель и на севере и на юге, но, по моим данным, ярская геологическая партия ближе всех подобралась к никелю. Будет никель?» — Он взглянул на собеседника тепло и ободряюще. — «Будет, товарищ нарком», — Жилинский развернул потертую на сгибах топографическую карту, начал докладывать как можно короче о состоянии разведочных работ. « Я не спешу»,— сказал Григорий Константинович- Выслушав, он подумал, не обращая внимания на телефонные звонки, и заговорил доверительно: «Пришлем к вам в Ярск одного хорошего товарища, организуем там у вас управление всего промышленного района. Это опытный руководитель, которого мы отзываем ради Ярска с очень важного участка, где создается вторая угольно-металлургическая база. Товарищ Сталин уже дал согласие... А вас я премирую легковым автомобилем. Машина для геолога — дороже денег.— И тут же пригрозил с улыбкой: — Но если никеля не будет, отберу»... Через месяц в Ярск прибыла новенькая «Эмка», единственная в то время на весь город. Еще через месяц приехал из Кузнецка Семен Миронович. И началось сооружение тех первых комбинатов, которые, по меткому слову Речки, являются теперь «Тремя китами» Южноуральского совета народного хозяйства...
— Кого я вижу — Илья Леонтиевич! — воскликнул Лобов. — Какими судьбами? Когда? Вот не ожидал встретить вас в нашем департаменте!
— Если гора не идет к Магомету...
— Каюсь, виноват! Сколько раз был летом в Ярске и все не мог выбрать часок-другой, чтобы заглянуть к вам, дорогой Илья Леонтиевич!
— Ты бы все равно не застал меня.
— Что, опять великое кочевье? А как же яблоневый садик, помните, показывали весной?
— Не выйдет из меня мичуринца, поздно взялся.
Они прошли в лобовский кабинет, заставленный шкафами, в которых хранились образцы южноуральских руд и нерудных ископаемых—строительных материалов. Жилинский снял поношенный серый плащ, присел к столу, все еще осматриваясь вокруг: ему определенно нравилась «геологическая обстановка» этой комнаты.
— Надеюсь, в наши края?
— Слыхал о такой специальности — «толкач»? Предусмотрительный «толкач» всегда берет с собой запасный бланк командировочного удостоверения, чтобы наверняка хватило на полный срок.
— Что же вы собираетесь проталкивать?
— Приозерное.
— Я так и знал!
— А чего в таком случае хитришь?.. — И старик вдруг разгорячился.— Да ведь Приозерное наверняка ваш главный козырь! Я не преувеличиваю. Нисколько! Покойный Ферсман назвал ярские богатства жемчужиной Урала. Академик понимал толк в драгоценностях. Но я даже не представляю, какое еще сравнение подобрал бы Александр Евгеньевич для Приозерного. Что там Канада, снабжающая никелем весь капитализм! Скажу по секрету, Канада отступает теперь не на второй, на третий план. Нуте-ка, прикиньте, что это значит! Надо ударить во все госплановские колокола, именно во все! Надобно начинать строительство комбината, если не в текущем году, то с весны будущего года. Обязательно! Непременно! Не ждите, пока разведчики оконтурят, одну за другой, все залежи никеле-кобальтовой руды. Наверняка не скоро оконтуришь эту махину. Растормошите Министерство геологии, поторопите тугодумов-проектировщиков, стучитесь во все двери и начинайте, начинайте с богом, как говаривали раньше...
Леонид Матвеевич не прерывал его, весело приглядываясь к этому человеку, который всю жизнь посвятил кропотливому поиску счастливых кладов. Ему и тут, в кабинете, не сиделось: он шагал и шагал по зелененькой дорожке, скупая, впрочем, осторожно, будто шел по заросшему тюльпанами лужку.
Илья Леонтиевич говорил не стесняясь в выражениях, хотя был очень деликатным. Наметанным глазом бывалого разведчика он ясно видел то, что смутно представляли себе строители, по горло занятые текущими делами.
— Правительство уже приняло решение о Приозерном, — сказал Леонид Матвеевич.
— Верно?!. А я распинаюсь, точно на митинге. Нехорошо, нехорошо играть в прятки с пенсионерами. Все хитришь! Нуте-ка, рассказывайте, голубчик.
— Вот, пожалуйста, Илья Леонтиевич, — и Лобов протянул ему скрепленную стопку документов.
— Нуте-ка, нуте-ка... О, это здорово, это большущее дело! — он мельком пробежал текст постановления и принялся читать и перечитывать приложения.— Извольте видеть, даже название города налицо — Светлый. Неплохо окрестили этот солнечный уголок Зауралья, где и посейчас можно встретить на озерах красавцев-лебедей. Ну, вот и все... — вздохнул Илья Леонтиевич, будто пожалев, что драться больше не за что, а для розыска еще одного такого клада не хватает второй жизни.
Он снова встал и пошел вдоль шкафов, покачивая головой. Осененный какой-то догадкой, вернулся к столу, взял свой чемоданчик, открыл, пошарил рукой среди вещиц, припасенных в путь-дорогу.
— Позволь подарить тебе одну штучку по такому поводу. Возьми, Леонид Матвеевич, на память... Ну-ну, я не обеднею!..
На ладонь Лобова грузно лег кусочек комплексной руды, изрезанный багровыми, охристыми, зелеными прожилками; грани его, пообтертые рукой геолога, отливали многоцветием металлов, причудливо соединенных воедино: тут была представлена чуть ли не третья часть тех земных сокровищ, что значатся в русской гениальной описи, которую дал миру Менделеев.
— Самая первая моя находка, — сказал Жилинский. — С нее все и началось.
«Действительно, — охотно согласился Леонид Матвеевич, — с этого кусочка ярской полиметаллической руды и началось сотворение индустриальных центров Южного Урала в тот первоначальный, неимоверно тяжкий переход, когда мы двинулись в грядущее и пошли без передыха, без привалов...»
Была лунная ночь.
Лобов возвращался домой позже обычного. Порывисто дул юго-западный теплый ветер — к дождю. В темно-синих разводьях наволочного неба мелькала огнистая луна. Как она спешит сегодня, уходя из-под прицела! Лезвие ее зазубрилось от вязких осенних туч, которые ока, уже не успевает распластывать надвое и лишь торопливо подрезает их лимонные закраины.
Только что передали по радио, что вторая космическая ракета идет точно по заданному курсу. «Не успеет Рудаков, срочно вызванный в Москву, сойти на перрон Казанского вокзала, как последняя ступень ракеты достигнет цели», — улыбаясь, подумал Леонид Матвеевич.
Неторопливо шагая по улицам притихшего города (южноуральцы, конечно, сидят у своих приемников и репродукторов), Леонид Матвеевич, уставший и воодушевленный, мысленно спрашивал каждого из близких ему людей: «Ну, так что же сие значит?» Рудаков бы ответил сдержанно и деловито: «Что касаемо наших ракетостроителей, то неплохо у них получается». Жилинский восторгался бы по-стариковски: «Извольте видеть, куда махнула, скажу вам, по секрету, уральская легированная сталь!» (Будто и нет у нас другой стали, кроме его — уральской). Максим Каширин сказал бы просто, как говорил его отец: «В самом деле, чистая работа». Речка бы приосанился и глуховато пробасил: «Вообще, доложу тебе, новость, — знай, мол, нашего брата!» А Сухарев (эх, Родион Сухарев!) опять бы, наверное, отделался замечанием о «слишком эмоциональной оценке фактов». И женщины — Анастасия, Вася-Василиса, Эмилия — как и полагается женщинам, ответили бы наперебой: «Изумительно! Потрясающе! Прекрасно!» Женщины не пренебрегают громкими словами... Однако почему ж он не вспомнил товарищ Зинаиду? Ведь именно с ней, начитавшись романов Герберта Уэллса, он подолгу спорил о «машине времени». Зина поучала: надо добывать хлеб насущный, не витая в облаках. И Леня — осоавиахимовец, «без пяти, минут стратонавт», горячо упрекал ее в неумении мечтать. Она посмеивалась над ним, называла его среди подруг чудаком-лунатиком. Впрочем, Зина и любовь Ленькину считала неземной, не от мира сего. Милая, далекая пора юности!..
Леонид Матвеевич свернул в сторону вокзального проспекта, еще совсем зеленого, и перед ним взметнулся над старым парком островерхий, тонкий и ребристый белый минарет Караван-Сарая: как он, действительно, похож на космическую ракету, готовую вот-вот взлететь в образовавшийся просвет между сентябрьскими тучами, вдогонку той, что послана сегодня утром на Луну с нашим вымпелом!
Сигнальные ракеты семилетки взвились к седьмому небу. В них спрессовалось все: и скрупулезный труд наборщика ленинской «Искры», и лихой порыв буденновца на Перекопе, и солоноватый пот землекопов первых строек, и праведная кровь безвестного защитника Сталинграда, и коллективная мысль академиков в неспокойные пятидесятые годы... Нелегко подвести черту под колонкой лет, чтоб отграничить время. И все ж итоговая черта, двойная и размашистая, прочерчена в космосе. Никогда еще мы не заглядывали так далеко — значит, коммунизм теперь близок...
Леонид Матвеевич посмотрел на окна своей квартиры. Темным-темно. Определенно, и Вася не сводит глаз с Луны, которая то появится среди рваных облаков, высветит глянцевитую мостовую, выхватит из полумрака ветви придорожных саженцев, то вновь скроется на минутку, побаиваясь очередной ракеты. О чем думает сейчас Вася-Василиса? Она-то уж специалист-историк, не любитель. Хотя, впрочем, историки привыкли копаться в прошлом...
Леонид Матвеевич не ошибся, его коренастая и низенькая Вася, накрывая стол, спросила вполне серьезно:
— И когда это мы перешагнули порог космоса, если иметь в виду не только факт запуска первого спутника?
Он рассмеялся от души.
— Что, и на сей раз просмотрела? Впрочем, каждая профессия имеет свой органический недостаток!
— Вот тебе и впрочем, — глядя на мужа, Василиса Григорьевна сама заулыбалась.
Все же хорошо с таким. Но бывает, право, и очень трудно...
...Поэзия партийной работы энергична, гражданственна, сурова, без всякого там «самовыражения». Это давно знала Анастасия. Однако минувший денек выдался необыкновенным: звонили отовсюду — с заводов, из учреждений, со строек, и все просили, требовали лучших пропагандистов, лекторов, докладчиков по «лунному вопросу». Большие и малые дела были отодвинуты на второй план. Анастасия разослала всех, кто оказался под рукой; обратилась за помощью в горком, ей пообещали в подкрепление старшекурсников педагогического института. Предприимчивый инструктор Мальцев раздобыл целую кипу схем движения Луны и орбит искусственных спутников Земли.
Райком превратился в планетарий.
Даже на квартиру Кашириной позвонил секретарь парторганизации райпромкомбината и пожаловался, что к нему все-таки не прислали лектора (сорвали такое оперативное мероприятие, зная, что в артелях инвалидов нет «доморощенных знатоков Вселенной»).
Жизнь преподает свои неожиданные уроки партийному работнику. Откровенно сказать, Анастасия сразу как-то и не оценила по достоинству это сообщение ТАСС (привыкла, что ли, к чрезвычайным новостям). Но когда ее стали буквально осаждать коммунисты, она поняла всю огромность, весь смысл случившегося. И крепко отругала себя за бескрылый практицизм, за приземленность и еще бог знает за что.
Она до поздней ночи не ложилась спать. Долго всматривалась в ту сторону, где над степным мглистым Зауральем величаво проплывала, огибая город, полная Луна. Анастасия глядела на нее с умилением, точно до сих пор не замечала вовсе. Да и верно, в молодости не довелось встречаться с милым под Луной, а когда полюбила Родиона, вернувшегося с фронта, было уже не до Луны, возраст не тот, не комсомольский, хотя поздние чувства, быть может, и самые безотчетные из всех...
— Мамочка, ты опять не спишь? — Леля стояла посреди комнаты па лунной узенькой дорожке и, переступая с ноги на ногу, жмурилась спросонья. — Скажи, ракета не долетела еще?
— Нет еще, дочка, не долетела.
— Скорей бы уж, — позевывая и протирая кулачком глаза, говорила Леля.
Анастасия поднялась, обняла ее, и они, взявшись за руки, подошли к окну: мать — статная, подтянутая, в пуховом дымчатом платке, спадающем с округлого плеча, и дочь — худенькая, голенастая, нескладная.
— Я испугалась, что ты плачешь, — сказала Леля, ласкаясь к ней.
— С чего ты взяла? — Анастасия крепко прижала девочку к себе так, что гулко забилось сердце, и по всему телу от его ударов разливался тревожный звон.
«Да-да, это не старчество, не холод, не равнодушие, это седая юность...» — успокаивая себя, думала Анастасия Никоноровна об этой главной части своей жизни, которая вся, без остатка, должна быть отдана людям.
А Луна, вырвавшись на безоблачный стрежень ветреного неба, щедро расплескала родниковые потоки по всей степи, исполосованной белыми лучами автомобильных фар. По глухим проселочным дорогам, сходящимся у моста через Урал, двигались машины с хлебом. И где-то на небесном большаке лунная ракета беспрерывно сигналила встречным звездам. Они горели ровно и синё. Ни одна из них не упала в эту ночь на землю.
Если это правда, что у каждого из нас есть своя звезда, то которая же там, в необжитой вышине, светит сейчас Анастасии?
1958—1960 г.
Рига—Оренбург