Все началось с «купоросного озера», окруженного веселой березовой рощицей. Издавна жители окрестных сел ездили сюда лечить простуженные ноги. Однажды, возвращаясь из поисковой партии в Ярск, Илья Леонтьевич остановился на ночлег в степной деревушке Ульяновской, у знакомого крестьянина, и обратил внимание на его находку — кость, покрытую окислами медной зелени. «Откуда у тебя эта штучка?»— заинтересовался он. «Да на озере, у Рощинского хутора подобрал в троицын день»,— объяснил хозяин. «Может, подаришь?» — «Невелика ценность! Возьми, сделай одолжение». Так в руках геолога оказалось то «адамово ребро», с которым он и отправился к сказочной «Хозяйке Медной горы». Первая же проба волы показала, что в ней содержи — я кальций, медь, железо. Молодой технорук Ярской базы, занятый срочной разведкой на никель, все чаще стал наведываться в березовую рощицу, где уже строился курорт. Выпросил у краевого начальства деньги для «свободного поиска», принялся бурить. Прошел наклонную скважину под озеро, потом несколько скважин поблизости. Только разохотился — деньги кончились. А из Москвы телеграмма за телеграммой: шлите материалы по никелю, выезжайте для доклада. Эх, никель, никель, сколько отнял времени!.. Потом развернулось строительство первых ярских заводов, и Жилинскому пришлось выступать в разных амплуа: начальник геологического бюро управления Ярского промышленного района, главный маркшейдер никелькомбината, главный геолог Ново-Стальска. Но о «купоросном озерке» не забывал, хотя геофизики, работавшие в те годы в районе Рощинского, плохо вооруженные да и малоопытные «безусые инженеры», не могли определенно ответить на вопрос о меди. «И да и нет»,— говорили они, смущенно разводя руками... Так это продолжалось полтора десятка лет, вместившие в себя и предгрозовье, и войну с ее ночными поисками полковых разведчиков, и тяжкий восстановительный период. Лишь в конце сороковых годов Южноуральское геологическое управление всерьез заинтересовалось Рощинским, отрядило сюда одну из партий.
— Какие молодцы, а! — говорил Илья Леонтьевич, шагая по привычке впереди спутников.— Как удачно врезались в отличнейший, уникальнейший медный колчедан, и, заметьте, всего лишь на глубине ста метров! Это вам лишнее подтверждение той простой истины, что там, где побывало двенадцать геологов, наверняка можно открыть тринадцатое месторождение! Теперь меня участливо спрашивают: как это вы недобурили каких-нибудь десяток метров? А в тридцать седьмом один молодой человек все допытывался: как это ты осмелился бурить вне плана?..
Остановившись на высотке «Золотая шляпа», неподалеку от той буровой вышки, куда он вел Лобова и Речку, чтобы показать им «ураганную» пробу, Илья Леонтьевич, видно, расчувствовавшись, продолжал доверительно:
— Помню, здесь, именно здесь, где мы стоим, летом тридцать третьего профессор Крейтер, светила, звезда наипервейшей величины, известный консультант по меди, заявил моему начальнику: «Ты можешь спокойненько подарить Жилинскому это месторождение. Ему всюду мерещится руда»... Каково, а? Напрасно я тогда не принял из рук профессора его подарочек, теперь бы миллиардером, именно миллиардером стал! — посмеивался он, искренне довольный удачей своих молодых коллег из Рощинской экспедиции.
— Выходит, смутила вас звезда наипервейшей-то величины? — неосторожно спросил Леонид Матвеевич.
— Не смутила, а финансирование запретила, голубчик, и запретила деликатно. Век не забуду...
«Зря растревожил старика»,— огорчился Леонид Матвеевич, едва успевая шагать вслед за геологом.
Дьявольски уставшим, пропыленным до нитки, возвращался Лобов в Южноуральск. Не доезжая Меднограда, пересекли двухколейную железную дорогу (тут, бывало, проходил один поезд в сутки, даже цвел татарник между шпалами), и опять .вьется, петляет накатанный большак вдоль древнего Яика, меж крутых отрогов Уральских гор. Взбежит «газик» на перевал — и дух захватывает от июньского пшеничного разлива. Давно остались позади кружевные облачка над Рощинским, тяжеловатые дымы над Ярском, Ново-Стальском, Медноградом. По всему горизонту идут благодатные дожди. Хорошо бы им добраться до целинного Притоболья!.. Легко на сердце и тревожно. Легко оттого, что Высокая степь очень богата не только редкими металлами, но и редкими людьми (один Жилинскнй чего стоит!). И тревожно потому, что многое еще, очень многое надо сделать для людей, чтобы переселить их из времянок и палаток в капитальные дома строительных поселков. Нужно завидное терпение старого геолога, живущего в том светлом городке, который он сумел увидеть сквозь десятилетия, взяв в руки первый кусочек ярской полиметаллической руды.
Дома Леонид Матвеевич нашел на столе записку, оставленную впрочем, наугад, судя по дате:
«Леня, я вернусь поздно. Не сердись. В холодильнике найдешь готовый ужин. Вася».
Он повертел записочку в руках: выходит, она не первый вечер пропадает там. От этого тоже сделалось легко и неспокойно: конечно, лучшей подруги, чем Настенька, Василисе не найти в Южноуральске, но есть что-то и неестественное в дружбе двух этих женщин. «И как это Вася не догадывается? Привыкла относиться к прошлому с беспристрастностью историка».
Леонид Матвеевич принял холодный душ, выпил стакан чаю и прилег отдохнуть на широкую тахту. Ему все чудилось, что он мчится на машине по маслянистым степным проселкам: пологие волны травянистых балок бегут, бегут навстречу, плавно вздымают «газик», как утлую лодчонку, на ковыльные седые гребни и снова бережно опускают его в низины, к деревянным мостикам через ручьи с ярко-зеленой бахромой кустарников. Степь похожа на штилевое море,— с виду ровная до ослепительного блеска, а постранствуешь с денек — укачает. Вверх-вниз, вверх-вниз... На каком-то очередном подъеме Леонид Матвеевич прерывисто вздохнул от встречного освежающего ветра и, теряя ощущение пространства, тут же погрузился в глубокий сон.
Василиса Григорьевна, вернувшись в одиннадцатом часу ночи, старалась ходить на цыпочках. В одних трусах и майке, она наводила порядок в доме, изрядно запущенном без мужа. Нечаянно стукнула дверью, выругала себя. Но что там этот стук,— грохот экскаваторов не разбудил бы Леонида Матвеевича после долгих странствий по степи...
— Вечер или утро? — спросил он сам себя, приподымаясь на локте.
— Восьмой час утра! — засмеялась Василиса в соседней комнате.
— Что ты говоришь?!. — Леонид Матвеевич быстро встал, потянулся. Собравшись на работу, он поинтересовался как бы между прочим:
— Крепко подружилась, значит, ты с Кашириной? Василиса вспыхнула.
— Бедная Анастасия Никоноровна, мучается, не находит себе места,— сказала она с таким искренним сочувствием, что и ему сделалось не по себе.
— Прошу тебя только об одном: никаких советов, никакого вмешательства в чужую жизнь.
— Я, право, не вмешиваюсь, что ты, Леня? — окончательно смутилась Василиса, вдруг испугавшись своей собственной догадки о затаенных чувствах Анастасии Никоноровны к ее, Васиному, Леониду.— Нет, что ты, я не позволю себе 'никакой бестактности,— добавила она, и предательская краска залила все ее лицо.
Леонид Матвеевич заторопился, будто и не обратив внимания на растерянность жены.
23
Вот уж кого не подстерегает прошлое, так это Инессу и Геннадия. Конечно, бывают и у них размолвки, вроде той, в пургу, когда они расстались, не простившись, или вроде недавней ссоры по поводу «излишнего внимания ветреного Генки к героине бригады — Раечке Журавлевой». Но все эти молнии, весь этот гром, как в майскую грозу: пройдет — и еще светлее на душе, еще просторнее мир, в котором живут только двое, совершенно никого не замечая.
В горкоме комсомола давно смирились с тем, что инструктор Иноземцева слишком явно отдает предпочтение строительным площадкам, вовсе «игнорируя заводские организации». Инессе повезло: едва была закончена аглофабрика для никелькомбината, как сам ЦК решил включить вторую очередь завода синтезспирта в число ударных комсомольских строек. Понятно — большая химия. И штаб со всем своим хозяйством — графиками, листовками, плакатами — охотно перекочевал на соседнюю стройку. Ее назвали громко: «Рубеж номер один Ярской семилетки». Управляющий трестом пошел навстречу молодежи — перебросил сюда комплексную бригаду коммунистического труда. Одним словом, штаб привел за собой на «рубеж номер один», можно сказать, гвардейские части, испытавшие и августовский зной, и обложные осенние дожди, и зимние метели ураганной силы.
Инесса встречалась с Геннадием ежедневно, разве лишь за исключением «святого четверга», когда заседало бюро горкома. Да и в «святой четверг» ей удавалось иногда ранним утром или вечерком навестить свой подопечный штаб. Ну как же не зайти — ведь тут большая химия!
— И большая любовь! — бухнул однажды прямо на бюро Алексей Вдовенко, агитпроп, «мальчик с пальчик», имевший свои виды на Инессу.
— Тебе-то что, пусть,— мимоходом заметил секретарь.
А она не знала, куда деваться, будто на смотринах, не находила места и рукам,— то положит их на стол, то опустит на колени,— ох, эти руки, вечно выдают ее! К счастью, заседание прервал звонок из области. В коридоре Инесса сказала ехидному Вдовенко:
— Ты не смей издеваться надо мной! Понял?
Это прозвучало, наверно, столь угрожающе, что тот даже попятился к двери, пробормотал:
— Не понимаешь шуток...
Какие уж тут шутки! Инессе теперь не до шуток... На следующий день она собралась на стройку раздосадованной на самое себя. Было же время, когда ей неплохо удавалось скрывать свои чувства к Геннадию: у всех, ну, буквально у всех, складывалось такое впечатление, что парень без ума от нее, Иноземцевой, а она, разборчивая девушка, только из вежливости не отклоняет его назойливых ухаживаний. И вот все переменилось. Геннадий охладел, привыкнув к этим свиданиям на стройплощадке, которые ему даже назначать не надо. «Что же будет, когда мы поженимся, если он и сейчас невнимателен ко мне? — тревожилась Инесса.— Сама избаловала! Нет, нет, нет, нужно сделать таким образом, чтобы он понял, наконец, что я не сентиментальная кисейная барышня, что я еще подумаю годок-другой, прежде чем решусь выйти замуж за такого упрямца. Да-да, подумаю. И, возможно, совсем раздумаю. Пусть не задается. Возьму и не пойду сегодня в штаб, нечего мне там делать...»
Но она все-таки пошла. Правда, оделась похуже: к чему это расфуфыриваться, как на праздник.
Нелегко, ох, нелегко в двадцать один год притворяться равнодушной! Миновала, видно, беспечная пора первых увлечений, та необратимая пора раннего девичества, когда мальчишек водят за нос. Наступило время любви, и теперь этот упрямец Речка-младший может повести ее, Инессу, куда захочет. И она пойдет за ним, слабо, лишь для вида, сопротивляясь. Хотя бы уж скорее он позвал ее к себе, чтобы не сохнуть от ревности, не взглядывать хмуро на Раю Журавлеву, которая, быть может, ничего не подозревает и ни в чем не виновата. Стыдно признаться, но ведь эта мнимая соперница с «родинкой капитализма» давно не дает покоя ей — «теоретической» Инессе, как в шутку называл се добрейший Никонор Ефимович. В штабе царил переполох: ни с того ни с сего оборвалась «нитка» временного водопровода, протянутая к бетонному заводику. Или лопнули или разъединились трубы, наспех уложенные весной в еще неоттаявшую траншею.
— Сколько раз твердили миру: не надейся на времянки, делай все капитально...— сердито говорил Геннадий, не замечая стоявшей у двери представительницы горкома.— Ладно, пойдем, ребята, покопаемся в земельке! — подражая отцу, закончил он коротенькую речь. Увидев, наконец, Инессу, он небрежно кивнул ей в знак приветствия, как простой знакомой, и, проходя мимо, сказал вполголоса: — Извини, пожалуйста, мне некогда.
— Я тоже иду с вами.
— Возьмем с удовольствием,— подмигнул ей нормировщик Петин, закадычный друг-приятель Геннадия.
— Ребята! — крикнул балагур и острослов, техник Феоктистов.— Мы победим, с нами горком и крестная сила!
Геннадий взвесил в руке одну, вторую, третью штыковые лопаты, подобрал полегче, посноровистее, и вручил Инессе.
— Злоупотребляешь служебным положением! — и тут успел Феоктистов.
— Хватит тебе зубоскалить,— одернул его Петин.
Инесса сбросила поношенный жакетик, осталась в одной полосатой, спортивной блузке и заняла свое место в цепочке землекопов — между Геннадием и Журавлевой.
Как ни старалась она, но угнаться за этой ловкой Раей не могла. Та уже добралась до стыка труб, очистила его от земли — все в порядке — и, опираясь на бровки сильными руками, одним толчком, как на брусьях, вымахнула из траншеи. Ничего не скажешь, красиво получается у Раи. А Инессе, будто назло, попадались кирпичные половинки, щебень, хоть бросай лопату и берись за лом. Какая же неподатливая земля! Со стороны любо посмотреть на ритмичные броски умельцев, но стоит взяться самой за дело — и вспыхивают радужные круги перед глазами, начинает пересыхать во рту, воспламеняются непривычные ладони. Будь они неладны эти земляные работы! Недаром их называют трудоемкими. Слово-то какое — трудоемкость — вязкое, слежавшееся, подобно этой глине со щебенкой... Обидно, Гена даже не видит, что она, Инесса, выбивается из сил. Бирюк, ну и бирюк!
Наконец-то, долгожданный перекур. Феоктистов, Петин, сам Геннадий — все парни достают из карманов свои портсигары, измятые пачки папирос, угощают друг друга «пролетарскими», «директорскими», «министерскими», посмеиваются друг над другом, особенно над Феоктистовым, который «перепробовал весь табакторг». Он стоит на бровке, важно постукивает мундштуком дорогой папиросы по крышке серебряного, с монограммой, массивного портсигара, и то и дело поглядывает на Инессу. Отвернувшись, она осматривает себя: оказывается, блузка расстегнулась, приоткрыв розовые плечики сорочки. «И Рая не могла сказать»,— сердится Инесса, стыдливо пощелкивая кнопками.
— Устала? — с участием спросила Журавлева.
— Не очень,— сухо ответила она.
После короткого отдыха, измеряемого ничтожно малым временем, необходимым для сгорания щепотки табака, Инесса почувствовала, что постепенно втягивается в работу: круги перед глазами стали понемногу исчезать, пить уже не хотелось. Не боги горшки обжигают!
Теперь она почти не отставала от Раи Журавлевой, даже изредка взглядывала на свою соседку, на ее стройную фигуру, бронзовые литые икры, плавные движения загорелых рук. Ну как такую не полюбить Геннадию!
Когда Рая упруго нагибалась, чтобы выбросить очередной пластик влажной глины, из-под воротничка ее ситцевой полинявшей кофточки показывалась такая бархатистая родинка и рядом с ней — другая, поменьше. Инесса чуть не рассмеялась, вспомнив о «родинке капитализма», которую вгорячах «присвоила» этой в сущности славной девушке.
— Эврика! — крикнул нормировщик Петин.— Вот где была собака-то зарыта. Кончай зарядку, штабная бригада!
— Шабаш! — обрадовался Феоктистов.
«Значит, не я одна устала»,— отметила довольная Инесса.
— Землекопы — свободны, Петин — за слесарями,— распорядился Речка-младший.
К нему подошел худенький парнишка лет семнадцати, в брезентовых брюках, дважды или трижды подвернутых снизу, и в брезентовой куртке с чужого плеча.
— Вызывали, товарищ начальник штаба? — не то чтоб робко, но как-то смиренно спросил он.
— А-а, химик Николай Николаевич Осипов!
— Я не химик, я бетонщик, я не Николай Николаевич, я просто Николай,— с тем же смиренным достоинством ответил Осипов.
— Слушай, «просто Николай», что же это такое? Мы строим завод синтетического спирта для нашей химической промышленности, а тетка твоя, благодетельница, развела свою «химию» у себя в хате — самогонку варит. Имей в виду, бетонщик, исключим тебя из бригады коммунистического труда. Нам с такими «химиками» не по пути. Надеюсь, уразумел?
— Понимаю. Самогонный аппарат я сегодня утром разломал. Тетя варила тайно от меня, в сарае. И никакой я не химик, я просто оказался, недостаточно бдительным.
— Что правда, то правда! — захохотал, присев на бровку, техник Феоктистов.— Убил, окончательно убил этой своей бдительностью!.. Гена, будь другом, отпусти ты его, ведь он меня доконает! Честное слово!..
Глядя на него, смеялись и другие. Журавлева закрыла лицо ладонями, плечи ее вздрагивали. Инесса тоже не могла сдержаться, хотя и невесело было у нее на сердце.
— Ладно, иди, проверим,— сказал Геннадий, чувствуя, что и его одолевает приступ смеха.
— Там вас ждут. Делегация из Ново-Стальска,— обидевшись проговорил Химик и пошел к бетонному заводу.
— С этого бы и надо начинать! — крикнул ему вдогонку Феоктистов.— Ребята, подтянись! Наши соседи приехали с проектом договора на соревнование.
— Долго собирались, с марта месяца,— заметила Инесса.
— У них, многоуважаемая товарищ Иноземцева, миллиардное дело, не то что наш «самогонный аппарат» по производству синтезспирта.
— Плохой вы патриот Ярска, многоуважаемый товарищ Феоктистов,— отрезала она.
Геннадий мельком, неодобрительно взглянул на Инессу — да что с ней сегодня? — и принялся отряхивать комбинезон. Рая поправила волосы перед своим зеркальцем, повязала кокетливо шелковую косынку, подала зеркало Инессе. Та отказалась, поблагодарив: к чему прихорашиваться, если Генка-упрямец все равно косится? Она готова ради него землю копать всю жизнь, а он, «шатающий экскаватор», слова лишнего не вымолвит.
— Пойдем, друзья, принимать чрезвычайных послов Ново-Стальска! — сказал Геннадий, направляясь к конторке прорабского участка.
И опять Инессе показалось, что он многозначительно переглянулся с Журавлевой, и от этого заговорщического взгляда ее бросило и в жар и в холод. А было все очень просто: начальник штаба молча пригласил крановщицу на торжество подписания договора с делегацией строителей металлургического комбината.
Говорят, любовь обостряет и зрение и слух. Но вот инструктору горкома комсомола Иноземцевой любовь с недавних пор мешала разбираться в людях. Она шла сейчас вслед за неунывающими штабистами и ничего и никого не замечала: ни стрельчатых теней от башенных кранов, указывающих ей дорогу, ни минских самосвалов, которые сигналили почти в упор, требуя посторониться, ни Речку-старшего, приветственно махнувшего рукой из своей «Победы». Все думали, что девушка с непривычки устала перелопачивать землицу. А она устала перебирать в памяти разные догадки насчет подозрительного поведения своего Геннадия. Значит, верно, пришла та пора любви, которая больно мстит девчонкам с норовом за их привычку водить мальчишек за нос...
Максим Каширин задумчиво брел по левому берегу Урала, вспугивая то стрижей, то чибисов, то скворцов. За ним увязался крикливый стриж, долго преследовал его, круто, с посвистом разворачиваясь над головой. «Ну и злопамятный!» — наблюдал за ним Максим, когда тот бросался в свое пике, стремительно разрезая воздух скошенными крыльями.
Максим выехал сегодня за город со всей семьей, едва взошло солнце. До обеда успели и порыбачить, и сварить уху, и вдоволь набегаться с дочерьми по лужайке, мягкой-мягкой, еще не опаленной жарким дыханием суховея. Даша уснула чуть ли не на ходу, ткнувшись под кустом в клубничник. Потом вышла из строя и Милица, разморившись на солнцепеке. Мать уложила их на коврике, прилегла рядом с ними. Пока Максим возился с мотоциклом, подкачивая баллоны, проверяя свет, подкручивая всякие там гайки, заснула и Эмилия, буквально опьянев от терпкого речного воздуха, утоляющего жажду, как кумыс.
Дочери прижались друг к другу, прикрыв глаза ручонками, а мать неловко запрокинула голову на вышитую «думку», словно вглядываясь из-под опущенных ресниц в уральское, чужое небо. Максим остановился над женой: узкое бледное ее лицо порозовело, на выгнутой нежной шее ровно билась голубая тоненькая жилка, смущенно прятались в складках цветастого халата ее маленькие груди. Не так ли спала она и там, на партизанском бивуаке, под оливами, в те немногие дни затишья, когда гарибальдийцы позволяли себе роскошь — суточную передышку после боя с альпийскими стрелками Кессельринга...
Максим глубоко вздохнул, нечаянно вспомнив то неимоверно далекое время, и мысли его опять вернулись к отцу. Не замечая теперь ни привязчивого стрижа, ни шлифованной гальки под ногами, он шел, будто по инерции, и думал тоже по инерции. То была инерция недавнего большого горя, которой хватит, наверное, на годы. Не стало человека, верившего ему, Максиму, как самому себе. Только одна Эмилия может сравниться с отцом убежденностью в правоте его, Максима. Все остальные — сестры, племянник, зятья — просто сочувствующие люди. Уж на что мать, души не чаящая в единственном сыне, и та как-то сказала: «С кем грех да беда не случаются». Ну, конечно, ей хотелось оправдать своего меньшого извечной неизбежностью, и, сама того не желая, она поставила под сомнение честь сына. У материнской любви своя логика чувств, способная иной раз примириться даже с совестью: с кем грех да беда не случаются. И если уж мать на минуту усомнилась, что ж тогда говорить о других, хоть малая доля недоверия, да есть в каждом из них. Это уж бесспорно. И только отец, сам побывавший в лапах у Колчака, до конца понимал его, Максима, только он верил ему строго, без скидок. K на близкое родство, без сделок с совестью. Да у него и не дрогнула бы рука показать сыну-трусу на распахнутую дверь из собственного дома...
Так часами размышлял Максим, все больше убеждаясь в том, что именно он сам, своим несчастьем ускорил кончину своего отца. Правда, все, в том числе и Настя, обвиняли только Родиона, который довел тестя до паралича сердца. Но он, Максим, придерживался несколько иного мнения: наверное, в тот день их последней встречи отцу опять пришлась защищать его, Максима. Недаром зять вскоре после похорон прислал ему записку: «Прости, я не хотел причинить тебе никакой боли, все произошло без злого умысла». Что произошло? Сперва он хотел написать сестре, потом раздумал. Не следует ее расстраивать лишний раз. И так он доставил ей немало неприятностей. Переживать так переживать одному. В конце концов будет и на его улице праздник. Должен, должен быть!..
И Максим приостановился, изумленными глазами посмотрел вокруг. У него, пусть редко, но случались эти минуты острого, почти юношеского мироощущения, когда жизнь виделась во всей ее тончайшей прелести.
Вон на ближнюю скалу нехотя опускается матерый беркут, все суживая круги широко распластанными крыльями. На последнем вираже степной орел мгновенно сложил крылья, расправил когтистые мохнатые ноги и опустился точно на гребешок скалы,— отличная посадка! Сел, неторопливо повел головой. Стрижи и те притихли в его присутствии... А как пенится, бурлит Урал под замшелыми утесами: по краям воронок — пенные узоры накипи, слепящие чистой белизной. Река вяжет и распускает замысловатую кайму берега, вечно недовольная искусным рукоделием, которому позавидовали бы лучшие мастерицы из пригородных станиц. И в небе — легкая вязь облаков; они то соединяются, образуя воздушные орнаменты, то исчезают от верхового ветерка. Небо в многоточиях — это жаворонки, и за каждым из них тянется бисерная нить песни: весь ярко-голубой простор выткан из этих нитей. Да н земля, нарядная, еще почти весенняя, тоже поет негромко, задушевно, стоит лишь прислушаться к бесчисленному хору ее шмелей, кузнечиков, диких пчел.
Огибая пламенеющую поздним цветом овальную кулигу старого шиповника, Максим, увлеченный своим открытием мира, тихо, словно крадучись, вплотную подошел к беспечным (до чего ж беспечным!) молодым людям. Его не увидели, не услышали, скорее всего почувствовали: парень, обнимавший девушку, вдруг приподнялся, и Максим, поспешно отступая за шиповник, узнал племянника.
— Это мы, дядя,— странно незнакомым голосом сказал Геннадий.
— Вижу,— сказал Максим, подумав: «Что за черт, всем-то я мешаю целый день».
— К нашему шалашу—милости прошу!..
Инесса, гордая Инесса не находила себе места на этой укромной полянке среди чащо1бы великолепного шиповника. Ее темное, «полевое», платьице было, кажется, и выглажено-то наспех: складки лежали не там, где бы им полагалось, а эта косая, небрежная складка слева совсем была ни к чему. Она одергивала платье, украдкой посматривая на Максима, но он, заинтересовавшись фотоаппаратом племяша, снисходительно дал ей возможность привести себя в порядок.
— Двигаемся, ребятки, к нам в гости — свежей ухой накормим,— сказал он, наконец, полностью изучив диковинную «лейку» новейшего выпуска.
— Эмилия тоже здесь? — обрадовалась Инесса.
— Всех примчал на мотоцикле.
— Тогда идемте, идемте!..
Втроем они вышли на тропинку, что начиналась от выграненного ветрами темно-синего валуна в зеленоватых прожилках, на котором в такой же чудесный день Настя Каширина призналась в любви Лобову, и где сегодня утром кончились все недоразумения между Инессой и Геннадием.
Мужчины, будто сговорившись, шагали впереди, болтая о рыбалке. «Если бы Максим Никонорович нагрянул немного раньше...» — поеживаясь от холодка, думала Инесса, хотя плохо помнила, плохо понимала, что же такое случилось немного раньше.
«Вот и племяш скоро женится,— с глуховатым сожалением думал Максим.— Что за счастье выпадает им на долю? Хорошо бы непеременчивое». Он, полюбивший свою Эмилию под огнем, без капризной игры первых чувств, с трудом представлял себе, что могут быть на свете какие-то другие испытания, которые соединяют людей до конца.
Вся его семья была уже на ногах: хозяйка жарила окуньков на стеклянной сковородке, девочки гонялись по траве за бабочками, фиолетовыми, огнистыми, белыми. Эмилия приветливо поздоровалась с Инессой, заглянула в ее усталые, затаившие испуг глаза. Сначала заглянула просто так, из любопытства, потом изучающе, вопросительно, и без ошибки поняла ее, как умеют понимать только одни женщины.
24
«Тебе жить, тебе и решать...» — сказал Никонор Ефимович Анастасии накануне своей кончины. И вот настало время принимать какое-нибудь решение. Навсегда лишившись поддержки отцовской руки, она за колебалась: женская слабость временами брала верх, и тогда Анастасия ненавидела себя жестоко, без сожаления, как можно ненавидеть в немолодые годы.
Единственным утешением в эти дни была Василиса Лобова. Привязанность к ней, начавшаяся полгода назад, с той случайной встречи, укрепилась наперекор всем житейским предрассудкам и переросла в дружбу, пусть и очень странную для Леонида Матвеевича. Их сблизили не обычные разговоры о домашних мелочах, не взаимные, несколько противоречивые симпатии, а что-то другое, что иногда сближает двух женщин, вроде бы виноватых друг перед другом. Значит, и ревность, приглушенная временем, бывает мудрой.
Правда, Анастасия отметила недавно, что Вася (она тоже стала звать ее просто Васей) как-то уклоняется от прямых суждений, если речь заходит о семейных делах подруги. И, по-своему объясняя эту ее уклончивость, она уже не могла не поговорить с ней начистоту, догадываясь, что Лобовой, верно, давным-давно все известно. Улучив подходящую минутку, Анастасия сказала, неловко входя в несвойственную для себя роль соперницы:
— А знаете, Вася, я ведь когда-то увлекалась Леонидом Матвеевичем. Серьезно, серьезно!— и рассмеялась.— Не верите? Я и сама теперь не верю. Ведь мне было тогда всего семнадцать лет.
Василиса улыбнулась: уж слишком неестественным, право, получилось это ее признание, быть может, заученное наизусть. И она неожиданно спросила, тут же испугавшись своего вопроса:
— А сейчас?
— Что сейчас?..
— Признайтесь,— с ласковой требовательностью настаивала Василиса.— Вы же меня теперь знаете, Анастасия Никоноровна.
— Ну вот и официальный тон... Конечно, от прошлого всегда что-то остается, самая малость.
«Любит, любит и сейчас!» — немедленно заключила Василиса. Анастасия Никоноровна встряхнула волосы, не зная, видно, настоящей цены этому произвольному движению, и склонила красивую голову, будто ожидая, что скажет Лобова. «Боже мой, как она хороша!» — подумала Василиса, не в силах справиться со своим волнением.
С тех пор их дружба претерпела изменения: удивленная редкой откровенностью Кашириной, Вася прониклась еще большим уважением к ней, но все чаще ловила себя на том, что опасается ее. И потому это счастливые женщины немножко побаиваются неудачливых? Странно.
Теперь Василисе все стало ясно: и то, с какой настойчивостью Леонид остерегал ее от вмешательства в чужую жизнь, и то, что сам он, может быть, тоже «малость» любит Анастасию Никоноровну, да и причина его переезда в Южноуральск казалась уже совсем другой... Э-э, Вася-Василиса, как ты фантазируешь! Значит, начинаешь ревновать.
Но она ни за что, ни при каких обстоятельствах не прекратила бы сейчас дружбы с Анастасией Никоноровной, чтобы окончательно не выдать себя с головой. Хотя в их отношениях исчезла былая непринужденность, зато Василиса не сомневалась больше в искренности Анастасии, с тревогой наблюдая, как происходит в семье Сухаревых тот затянувшийся разлад, который, впрочем, возник задолго до появления Леонида в Южноуральске.
Словно предчувствуя недоброе, вчера из Ярска приехала Зинаида Никоноровна, которой Анастасия ничего не писала второй месяц. Как раз Родиона не было дома, и сестры, пользуясь случаем, просидели до поздней ночи. Зинаида Никоноровна никак не могла понять, почему же ее бедная Настенька порывает с мужем на сорок первом году своей жизни, имея двух ребят и совершенно не представляя себе, удастся ли в будущем устроить жизнь.
— Да-да, Зина, я не знала, с кем жила, и ты не осуждай меня, пожалуйста, все это очень сложно,— говорила Анастасия.
— Но разве он плохой семьянин? Не похоже. Не верю.
— Оставь ты эту свою простецкую рассудительность. Ты же знаешь, о чем идет речь. Родион лжет на каждом шагу, ищет лазейку, чтобы выйти из воды сухим. 'Ведь я-то все вижу. Чего ты от меня хочешь? Чтобы я прикрывала его мелкую игру? Или, по крайней мере, чтобы не замечала? Не могу больше, нет, нет, не могу! Я и без того виновата перед людьми. Люди мне уже не верят. На последней конференции тридцать четыре делегата проголосовали против меня. За что?
— На всех, матушка, не угодишь.
— Мне бы встать да честно рассказать обо всем. Не хватило сил. Сама себе презираю за эти бесконечные дискуссии с Родионом на кухне. А с ним надо вести разговор в парткомиссии. Отец был прав. Родион злобствует. Он катится вниз. Я должна остановить его. И другого способа остановить я не нахожу. Жить с человеком, который изменяет тебе лично, считается безнравственным. Но трижды безнравственно жить с таким... Прожила я с Родионом двенадцать лет и, как слепая, ничего не видела. Больше не могу, не уговаривай. Надо кончать. Чем скорей, тем лучше.
— В наше время расходиться с человеком по каким-то политическим мотивам — я этого не понимаю!
— Ведь Родион и твоего муженька втянул было в неприятную историю, напечатав свою статью за его подписью.
— Гора сам виноват.
— Я его и не защищаю. Но Леонид прав, сказав мне однажды: «Если Егор Егорович переживает болезненную ломку привычек, то твой Родион должен побороть весь свой социальный опыт, иначе дело обернется слишком плохо». Это Леонид верно заметил, хотя он многого и не знает, лишь догадывается.
— И все же нельзя так наказывать человека. Нельзя, Настенька.
— Наказывать? Это Родион наказал меня. Ведь ты сама сомневаешься, удастся ли мне «устроить» жизнь. Скорее всего не удастся. Лучшие годы выброшены на ветер, и только по милости Родиона Федоровича...
— Вот и слезы! Не расстраивайся, ну-ну, перестань, перестань... Зинаида Никоноровна обняла сестру, прижала ее к себе, да и сама всплакнула, глядя на свою бедную Настеньку.
Когда та успокоилась немного от исцеляющих женских слез, Зинаида Никоноровна спросила ее нерешительно:
— Леонида-то все любишь? Анастасия промолчала.
— Беда мне с тобой.
— Что поделаешь? Я на днях проговорилась даже его жене.
— Сумасшедшая!
— Василиса Григорьевна — хорошая женщина. Разве только немного наивна, так это понятно, — счастливая.
— А не кажется ли тебе, что с Леонида-то все и началось?
— Нет, что ты! Началось гораздо раньше. Началось ведь не с чувств. Чувства потом примешались. Да если бы не было тут Леонида, я бы уже, наверно, давно порвала с Родионом. За мужа стыдно перед всеми, а за себя — перед Леонидом. Уехать разве куда-нибудь... Как посоветуешь, Зиночка?
— Не выдумывай! Ну куда ты поедешь? Куда?..
Анастасия долго не могла смежить глаз в эту ночь. В самом деле, лучше всего уехать из Южноуральска. Выбор большой: Ярск, Медноград, Ново-Стальск, Нефтегорск, Рощинское, не считая районных городков. Область велика: три-четыре европейских государства разместились бы на ее территории. Однако Ярск не подходит — родина. Нелегко возвращаться на родину одной-одинешенькой. Не подходят, видно, все города, составляющие «зону совнархоза», — жить там, значит, неминуемо встречаться с Леонидом. Остаются сельские районы и Притобольский целинный край: там есть где затеряться. Но что ей, инженеру-металлургу, делать в деревне? Идти на партийную работу? Да кто ее пошлет после всего этого!.. И она, бракуя вариант за вариантом, так и не смогла остановиться на каком-нибудь из них.
А Зинаида Никоноровна была расстроена несговорчивостью сестры. Уж она-то бы никогда не бросила своего Егора, что бы с ним ни стряслось, как бы долго он ни переживал, по словам Лобова, эту «болезненную ломку привычек»... Эх, Настя, Настенька, неизвестно, что и присоветовать тебе, ума не приложишь. Да и вряд ли она, Зинаида, вправе отговаривать сестру, если, поставив себя на ее место, не смогла бы ни на что решиться. И в кого удалась Настя? Только не в мать. Вылитая — отец. Тот ни уступал ни на полшага. Что ж, так, видно, тому и быть, если уж Настя не признает никаких наших бабьих компромиссов...
Утром Анастасия ушла на собрание партактива, а Зинаида Никоноровна отправилась, прогулки ради, по магазинам.
Когда закончилось утреннее заседание, половину которого занял доклад секретаря обкома о строительстве Рощинского комбината, Анастасия увидела в зале Лобова. Она свернула к запасному выходу, чтобы не встретиться. Но он настиг ее на боковой лестнице и, еще не успев поздороваться, взял за локоть, как старый и близкий друг. Анастасия легонько охнула, быстро обернулась, хотя и без того знала, что это именно он.
— Где пропадаешь, Настенька? Скучновато без тебя,— громко сказал Леонид А1атвеевич, не обращая внимания, что кругом были люди.
Анастасия грустно улыбнулась:
— Не предполагала, что у тебя хватает времени и для скуки.
— Да, не то слово подвернулось.
— Не утруждай себя, не надо.
Он отпустил ее локоть, стал закуривать. Анастасия подождала его, некоторое время они шли молча. Леонид Матвеевич присматривался к ней, будто удивляясь то этими игривыми колечками на висках, то сомкнутыми у переносицы длинными бровями, мягко огибающими ее карие глаза, прищуренные от солнца.
— Та и не та!
— Та. К сожалению, та самая,— и Анастасия вдруг стушевалась, как на массовке близ Ярского ущелья, когда стояла перед ним, пунцовая и виноватая. «Ни с того, ни с сего объяснилась еще раз. Баба ты, баба!» — выругала она себя, искоса взглянув па Леонида.
— Хочешь, скажу правду?
— Говори.
— Если бы не тот Ленька, непутевый, без ума влюбленный в пионервожатую товарищ Зину, а сей Лобов сидел на валуне, то он во всяком случае поступил бы иначе, он бы...
— Так не шутят.
— А я и не шучу.
— Оставим это, Леня.
Они вышли на зеленую набережную Урала. Перед ними, сразу же за дымчатыми кронами старых ветел, широко раскинулась родная степь, над которой под свежим ветерком развевались выцветшие ленточки дорожной пыли.
— Отдохнем, Леня, — сказала Анастасия и первая села на ветхую, давно не крашенную скамейку у парапета набережной.
Все так же, как и четверть века тому назад, тек внизу Урал. Но словно почуяв близость тоскующей Серебрянки, он вроде бы замедлил бег перед этой встречей,— плавно, раздумчиво струился под обрывом. Сотни километров гордая Серебрянка, затаив обиду, скиталась по диабазовым теснинам в одиночестве, в разлуке, не теряя, впрочем, из виду своего Урала, тайно думая о нем, иной раз близко-близко подходя к нему, а он все отворачивал куда-то в степь. И вот они, наконец-то, рядом. Как же встретятся сейчас там, за городом? С надеждой? Или с разочарованием? Урал, Урал, мог бы ты и пораньше пробиться через скалы, если бы еще в молодости полюбил свою Серебрянку. Столько пройдено, и все врозь. А теперь, как ни считай, совсем недалеко до моря...
— Возможно, мне уехать лучше? — спросила Анастасия.
— Куда? Зачем? — не понял Леонид Матвеевич.
— Ухожу от Родиона, больше нет сил. Пытка. И моральная, и физическая.
— Настенька!
— Не смей, ни слова. Ведь он Су-ха-рев,— сказала она, и ей сделалось стыдно за себя.
Леонид Матвеевич готов был сейчас, на виду у всех, обнять Настеньку, утешить, просидеть с ней дотемна, улавливая не слухом, всем существом, неровные, сбивчивые удары ее сердца. Он взял ее руку, доверчивую, как и прежде, и осторожно сжимал и разжимал тугие пальцы, не отвечавшие ему ни одним движением. Эти смелые, порывистые ее руки не могли отвечать ему теплом, хотя они много лет назад сами опустились на его мальчишеские плечи. Наверное, бывало такое и у других: он мог бы отрешиться сейчас от всего на свете ради этой, так легкомысленно отвергнутой когда-то Настиной любви. Тут уж недалеко и до беды.
Анастасия отняла руку, поднялась.
— А я тебя ищу по всему скверу, с ног сбилась! — подходя к ним, сказала Зинаида Никоноровна.
Странное дело, если раньше она умела вовремя оставить их вдвоем, то теперь тоже вовремя нагрянула невесть откуда.
— Помешала?.. Нет? Очень рада. Пора, молодежь, обедать, одним мороженым сыт не будешь!..
Совершенно незнакомая женщина — полная, раскрасневшаяся, в светлых замшевых туфлях на босую ногу, с полотняным жакетом на пухлой розовой руке, и словоохотливая — ну, ничего от прежней «товарищ Зины», кроме этого смолянистого жгута волос, уложенного на затылке, да янтарных искорок в глазах, устало-добродушных. Как время меняет отношения между людьми! Леонид Матвеевич снова ощутил то, уже знакомое безразличие к Зине, на этот раз даже раскаяние и ту беспокойную радость, то нечаянное открытие, каким была для него теперь Анастасия.
Он взял сестер под руки, сказал им грубовато, не к месту, что-то насчет давно отшумевшей юности и с нарочитой торжественностью повел их по главной улице Южноуральска, разморившегося под нещадным солнцем.
Было уже за полдень.
25
Кажется, совсем недавно, каких-нибудь года два назад, Сухарев принадлежал к тем людям, которые составляют «серединку» партии — это сильные духом и телом коммунисты сорока-пятидесяти лет, наделенные житейским опытом и не знающие старческой усталости. Родион Федорович гордился сверстниками, называл их «славными дядьками» и частицу этой мужской ласки оставлял себе. Кстати, он не видел в этом ничего нескромного: собственно, это заслуженная самонаграда за долгий труд.
И вот он оказался не у дел. Нельзя же считать серьезным занятием одну-две статейки и полдесятка заметок в месяц в центральной ведомственной газете. Если грузчика заставить перебирать козий пух, то можно довести его до исступления: худшей муки не придумали бы и в древности. Но надо же добывать хлеб насущный.
Сухареву сейчас бы с утра до вечера с институтской кафедры или даже с тесовой трибуны какого-нибудь клуба читать лекции, одну за другой, одна другой громче, а по ночам писать, писать книжку за книжкой, радуя всех блеском мысли. Однако настали иные времена. Иные ораторы трясутся в «газиках» по полевым дорогам, кочуя от стройки к стройке, то села к селу... Не он ли, Сухарев, всю жизнь числил себя среди закаленных бойцов трибуны, что расчищали путь хозяйственникам, таким, как его свояк Егор Речка! А теперь эти «трофейщики» выдвинулись на первый план. Но как будет дальше, когда придется взламывать новые укрепления врага? Тут без старых солдат не обойтись.
Сухарев до сих пор считал, что все уляжется в конце концов. Верность букве марксизма — вся его вина: побольше бы таких приверженцев... Рассуждая в таком примирительном духе, он сглаживал собственную вину, весьма старательно сглаживал, причисляя себя к «издержкам революции». Кстати, случались у него дни, когда жизнь виделась в ее обычном естестве: в борении страстей, поисках, открытиях, в мерном, поступательном движении. Родион Федорович приободрялся: всякое занятие, даже писание заметок в московский еженедельник, становилось совершенно необходимым делом. И все-таки связь его с будничными делами оказывалась настолько слабой, что рвалась тут же, как только он задумывался о будущем.
Как жить дальше?
Неужели он, Сухарев, — закоренелый, отъявленный догматик, «ревизионист наизнанку», по желчному слову тестя, или просто честный человек, привыкший резать правду кому угодно? (Ну, может, чуточку самолюбивый,— не страшно: яд в малых дозах иногда полезен). Неужели он меньше своей жены, «доморощенного политика», разбирается в процессах общественного развития? Нет, конечно. Нет! Анастасия Никоноровна Каширина — самая обыкновенная «регулировщица на райкомовском перекрестке проселочных дорог». Дальше своего перекрестка ничего не видит. Немудрено, ей и не приходилось стоять на «людном большаке государственной работы». Слабой женщине простительно это дирижирование не бог весть каким движением: знай одно — переключай огни светофора с зеленого на красный, с красного на желтый, с желтого на зеленый. Нехитрые обязанности. Привыкла она смотреть на ход истории из застекленной будки: скорость такая-то, повороты такие-то, место для пешеходов такое-то. На каждом шагу предупредительные знаки, все расписано, расчерчено. Картинка — не работа. И эта «регулировщица» позволяет себе учить его, Родиона Сухарева, какой держаться стороны, чтобы не путаться под ногами у прохожих. Слишком много на себя берет! Но как жить дальше?
Неужели они все правы? Жизнь идет своим чередом: заокеанский шумок, поднятый вокруг культа личности, давно уж поутих; «венгерский вопрос» сама жизнь сняла с повестки дня; ломка министерств не вызвала и легкого озноба в промышленности; тракторы, переданные из МТС в колхозы, пашут ту же землю с заданной глубиной; ассигнования на пенсии и жилстроительство не разорили государственного банка, капитальные затраты на целину обернулись миллиардами пудов дополнительного хлеба... Никуда не уйдешь от логического сцепления фактов.
В эти немногие часы просветления, которые Родион Федорович эпизодически переживал после смерти тестя, он готов был пойти в обком, написать в ЦК, раскаяться во всех грехах, подлинных и мнимых. Однако с недавних пор он почувствовал себя совсем чужим в родном городе, хотя еще мальчишкой помогал красногвардейцам отбивать Южноуральск от дутовских казачьих сотен. Воспоминание о том было настолько неясным и отрывочным, что он и сам иной раз не верил в реальность пасхальной кровавой ночи восемнадцатого года. Возможно, взрослые приукрасили тот, Родькин, поступок для пущей важности. Да и вполне возможно, что люди, окружавшие его, Сухарева, все четыре десятилетия, тоже что-то приукрашали в нем. А для чего бы им это делать? Чепуха какая!.. Но последняя догадка, показавшаяся точной, испугала Родиона Федоровича больше всех догадок. И теперь, бесцельно прогуливаясь по улицам, он думал: «Эх, вы, товарищи дорогие, сами возносите человека на седьмое небо и сами смешиваете его с грязью... Кстати, вы тут ни при чем»,— спохватывался он и начинал искать безлюдное местечко в Караван-Сарайском парке. А как все-таки жить дальше?..
Одиночество мучило Родиона Федоровича третий год, исцеляло же на час-другой, не больше.
Позавчера он встретил у подъезда совнархоза Егора Речку. Свояк только что выбрался из машины, стряхнул пыль с пиджака, набросил его на плечи и вразвалку, словно конник, двинулся к парадной двери. Родион Федорович не успел свернуть за угол.
— Постой-ка! — крикнул Егор Егорович. Пришлось остановиться.
— Есть деловое предложение, Родион... Да ты не хмурься. Кто старое помянет, тому глаз вон! Ладно, ладно, не буду о старом... В общем, есть у меня предложение: брось ты эту газету (ее у нас двести экземпляров выписывают на всю область!), принимай-ка лучше плановый отдел в Рощинском. Самостоятельная стройка, доложу тебе, солидная программа капвложений, вообще дело перспективное, с размахом. Поработаешь с нашим братом годик, а там, глядишь...
— Ты что, в отместку за «подвал» решил меня сосватать?
— Ладно, не дуйся. Баста! Ей-богу, умнее будет. Благороднее. Насте работенка найдется в Ярске. Это совсем рядом с Ярском — тридцать километров. Курортный уголок почти на берегу Южноуральского моря! По рукам, что ли? — и он протянул ему огромную свою ручищу в знак договора.
— Нет, не стану я тебе, Егор, таскать сводки на подпись.
— Что так?
— К чему весь этот разговор?— рассердился Родион Федорович и, не простившись, пошел прочь.
Речка постоял на лестнице, провожая его рассеянным взглядом. Ему хотелось чем-нибудь помочь Родиону. Особенно настаивала Зинаида: поговори да поговори с ним при случае. «Вот и поговорил! Может быть, не с того конца начал? Или случай неподходящий? Да что я парламентер, что ли? Баста! — коротко, с досадой махнул рукой Егор Егорович.— Придет время, одумается...»
А Родион Федорович долго не мог успокоиться. Дожил! Докатился! Предлагают быть мальчиком на побегушках у какого-то подрядчика. Издевка, самая настоящая. Нет уж, лучше рядовым бетонщиком на любую стройку, чем исправно служить статистиком у Егора. Совсем распоясался толстяк. Не жирно ли будет комплектовать линейный аппарат строительного треста за счет научных кадров. Надо же додуматься до такой глупости!..
Буквально на другой день он столкнулся в совнархозовском коридоре с Лобовым.
— А-а, это вы? — словно обрадовался тот. — Легки на помине! Как говорят, на ловца и зверь бежит. Не пойдете ли к нам референтом? У нас был москвич, толковый работник. Соскучился по своей Большой Дмитровке, мы его и отпустили. Насильно мил не будешь. Отличная вакансия — референт председателя совета. Ну, как?
— Спасибо за внимание, однако...
— Не согласны? Жаль!— бросил на ходу Леонид Матвеевич.
Да что они, сговорились? И речка, и Лобов. Нашлись доброжелатели, ничего не скажешь!.. Кстати, последнее предложение отличается большим тактом. Лобов — не Егор, привыкший вербовать рабочую силу через уполномоченных «Оргнабора». Лобов умеет отличить сезонника от экономиста высшей квалификации: его идея привлекательнее. Однако тоже не лишена вероломства: подумать только, ему, Сухареву, предлагают должность референта при председателе совнархоза. Нашли тайного советника! И откуда такая самоуверенность у этого бывшего госплановца? Покорнейше благодарим за трогательную заботу о «перевоспитании матерого «догматика». Как-нибудь обойдемся без высокопоставленных шефов...
Но похоже, что тут был общий заговор. Сегодня утром, собравшись на работу, Анастасия сказала ему уже с порога, словно боясь продолжения разговора:
— Пойми, наконец, ты мне в тягость...
И прихлопнула за собой дверь дважды, пока не щелкнул автоматический замочек.
Родион Федорович растерянно осмотрелся, как бы ища поддержки у ребят.
А что они могли понять в отношениях родителей? Разве лишь Леля смутно догадывалась женским сердечком, что мама незаслуженно и все чаще обижает папку, который помогает ей, Леле, учить уроки, дает каждый день три рубля на завтрак, а недавно подарил большую коробку шоколада с красивым пароходом, нарисованным на крышке. Сын же вообще не придавал значения маминым строгостям: мама прикрикнет, мама и пожалеет. Недавно она сказала папе: «Будь мужчиной, наберись смелости». Чудно! Разве папа его не смелый? Да он ночью ходит один по берегу Урала, когда и патрулям из комсомольской дружины, наверное, страшно. Вот какой папка у Мишука!
Родион прошел в свою комнату, закрылся. Вдали, на четком горизонте, — «лисьи хвосты» пыли, распускающиеся вслед за самолетами: чиркнув колесами по сухой земле, ястребки тут же пропадают в чистом небе, оставляя позади себя вспененную струйку дыма, а с востока заходят на посадку другие, вдоволь налетавшиеся над утренней безмятежной степью. Был в этом свой смысл: не одно поколение пилотов и штурманов обрело крылья тут, в Зауралье, которое славится летной погодой. Здесь учился набирать высоту и он, Родион Сухарев. То было время первого взлета, истинного наслаждения простором, праздничного труда. Марина, милая его Марина витала вместе с ним где-то в облаках, еще не знавших грозовых зарядов... Если бы она оказалась рядом сейчас, в эти жестокие годы одиночества. Вдвое, втрое было бы легче'. Первая жена — попутный ветерок, с ней шагается легко, уверенно, а вторая жена — порывистый встречный ветер, что бьет в лицо, заставляет оглядываться назад, словно желая убедиться, хватит ли у тебя силенок идти наперекор житейской непогоде. Да, вторая жена боится ошибиться и, ошибившись, бросает дерзко, вызывающе: «Ты мне в тягость!»
Итак, это вызов. На что она надеется? Разве лишь на Лобова. Спелись, голубчики! У них давняя интрижка. Кстати, Анастасия и замуж-то вышла за него, Сухарева, наверное, скрепя сердце. Он, простофиля, доверился ей, расчувствовался, хотя должен был помнить, как она бросала его на каком-нибудь перекрестке улиц и бежала в сторону, едва завидев в толпе Леньку-солдафона в кавалерийской долгополой шинели со споротыми петлицами. И надо было тому снова попасться на глаза, уже на другом перекрестке, где столкнулись иные страсти. Да разве в том дело? Просто-напросто ей захотелось немножко побаловаться: седина в висок, а бес в ребро. Чего упустила в молодости, то решила наверстать в конце бабьего века. И финтит, и прикидывается ортодоксом, чтобы внешне вся эта грешная канитель выглядела благопристойно... Родион Федорович поразился собственному неуважению к Насте. Да нет же, любовные интриги тут ни при чем. Ее чувства могут быть противоречивыми, но не мелкими. И все-таки тут загадка: разве можно возненавидеть отца твоих детей из-за каких-то недоразумений, не имеющих отношения к семье? Что это, подвижничество, заблуждение? Что она, твердо решила или колеблется? Или только припугнула? Или просто погорячилась?
Чем больше ставил он перед собой вопросов, тем глубже убеждался в том, что одна неудача вызывает своей детонацией другую, и вот дошла очередь до самого сокровенного: последний взрыв — и тогда конец, всему конец.
Он позвал ребят. Леля с беспокойным любопытством взглянула на отца. Мишук, с всклоченным рыжеватым чубчиком, смешно надул обветренные губы, пряча за спину ручонки, измазанные красками и чернилами. Родион Федорович приласкал их, через силу улыбнулся сыну, с которым он ни за что на свете не расстанется. Это все его богатство — все, что нажил за полвека.
Леля и Мишук привыкли к его ласкам, однако молчание папки было явно подозрительным, так он еще не жалел их, насколько помнится.
— Ты уезжаешь в командировку, правда? — спросила Леля.
— Возьми меня в Москву, меня возьми! — Мишук замахал ручонками, позабыв о чернильных пятнах на ладошках.
— Возьму тебя обязательно, — пообещал Родион Федорович и отвернулся.
Леля внимательно следила за отцом. И будто догадавшись, что случилось что-то непоправимое, она прильнула вдруг к нему худеньким телом и сдержанно, не по-детски, всхлипнула.
26
Миновала пора летнего солнцестояния. А жара усилилась. В природе шла незримая борьба за каждую каплю влаги. Кто был расчетлив и бережлив с первых дней мая, тот имел кое-какой запас до конца жизни, не надеясь на случайный ливень. Кто поистратил все в считанные дни буйного цветения, тот жил от одной утренней росы до другой. Но скуповаты росы в степях Приуралья. Одно спасение — обложной благодатный дождь. Когда-то он придет оттуда, с запада? Громыхнет иной раз под вечер где-то далеко-далеко. И опять все стихнет. Лишь слабая прохлада изредка долетит с берегов матушки-Волги. Скорей бы уж солнце, тронувшееся с места, убыстрило ход,— все бы полегче стало дышать в Южноуральске...
Давненько Василиса не навещала Анастасию Никоноровну, с тех пор, как Леонид сказал, на этот раз построже, чтобы она оставила ее в покое. Василиса послушалась. Проводив мужа в Ярск, она целыми днями пропадала на Урале.
В разгар отпусков и школьных каникул на пляже было тесно. Устроившись где-нибудь на песчаном островке, под красноталом, Василиса подолгу всматривалась из-под ладони в светлую, чуть подсиненную глубину июльского неба. Рядом с ней говорливые девчонки, наверное, выпускницы средней школы, без умолку болтали обо всем: о новых кинокартинах, и о новых правилах приема в вузы, о заносчивых мальчишках из авиаучилища и о скорой поездке на уборку урожая. Невольно прислушиваясь к ним, она вспоминала и свою молодость, когда вот так же беззаботно перескакивала с подругами от пустячков к серьезным темам, стараясь подолгу-то не философствовать. А теперь ей не давала покоя одна и та же мысль: что же в конце концов представляет собой Анастасия — просто неудачницу или женщину волевую, умеющую жертвовать счастьем? Иногда Василиса склонялась на сторону Сухарева, Анастасия Никоноровна не пропадет, судьба наделила уральскую казачку второй молодостью — ей больше тридцати ни за что не дашь. Такая может начать жизнь сызнова. Но что станет с ним? Странно, неужели Анастасии Никоноровне не жаль его нисколько? Или она, действительно, рассчитывает своей решимостью заставить мужа опомниться, остановиться? Не слишком ли это сурово?
Василиса подымалась с горячего крупнозернистого песка, шла к реке, смуглая, почти коричневая. Так никогда еще не загорала она ни на каких курортах. Бросившись с разбега в воду, она плыла против течения на самом стрежне. Но продвинуться вперед хотя бы на несколько шагов ей не удавалось; в лучшем случае держалась на одном месте, близ обрыва. Тогда она поворачивала наискосок течению и с трудом переплывала быструю, вскипающую на излучине реку. Отдохнув немного на глинистом яру, с которого мальчуганы, соревнуясь друг с другом, кидались в омут «ласточкой», Василиса бочком сходила вниз и пускалась по течению, без усилий, без борьбы, наслаждаясь удивительной легкостью своего плотного тела,— его играючи нес Урал к форштадтскому перекату. Почувствовав отмель, она вставала на утрамбованное дно и, забавляясь тугими вьющимися струями, долго барахталась в парной воде, повизгивая от удовольствия.
Сегодня было особенно много купающихся. Казалось, весь Южноуральск — и стар и млад — со своим нехитрым скарбом (тканевыми одеялами, чемоданчиками, корзинками, полотенцами, зонтиками) переселился сюда, на пляж. Василисе надоело рассматривать небо, она перевернулась на бок, плохо видящими, привыкшими к солнцу глазами медленно обвела нарядный берег и боязливо отодвинулась под кустик: в десятке метров от нее стояла Каширина. Ребята, уже в одних трусиках, кувыркались на лужайке, а мать не спешила, раздумывала.
Наконец, Анастасия Никоноровна сбросила туфли-босоножки, обожглась, и, приплясывая, сняла кофточку, положила на разостланное одеяло. Постояла с минуту, заинтересовавшись игрушечным поездом, неторопливо идущим по детской железной дороге на том берегу реки. Потом расстегнула крючки на пояске — юбка скользнула по крутоватым бедрам, и Анастасия, распрямившись, сделалась еще стройнее. Поправляя черные волосы, рассыпавшиеся густыми прядями, она подняла руки к затылку, запрокинула голову. Как хороша: горделивый изгиб шеи, девичья свежесть округлых плеч, безжалостно перехваченных шнурками вязаного купальника, ломаная линия груди, нежный выем талии... Солнце, глянувшее из-за сухого облачка, осветило Анастасию в профиль — и четкая тень упала на песок, в точности повторив изящество ее фигуры даже тень Анастасии была великолепной.
Василиса позавидовала ей благодушно, без ревности. Не утерпев, окликнула. Та обрадовалась, подбежала, плашмя бухнулась рядом с Василисой, притянула Васю к себе, и обняла.
— А где Леонид Матвеевич? — оглядевшись, поторопилась узнать Анастасия.
— Где ему быть сейчас, как не в командировке, — небрежно ответила Василиса и тут же выругала себя за подозрительность, которая не дает покоя все эти недели.
Уж на этот-то раз они обо всем поговорили, хотя Лобов так предостерегал жену от вмешательства в чужую жизнь.
Леонид Матвеевич вместе с Рудаковым разъезжал по строительным площадкам, что находились за горным перешейком Южноуральской области. Ночевали прямо в степи, у костра. Несколько медлительный Нил Спиридонович был приятным собеседником. Он помнил все большие стройки «с сотворения мира», называл всех знаменитостей тридцатых годов по имени и отчеству, рассказывал любопытнейшие истории из времен первых пятилеток. Лежа на ковыле, тонко пахнущем клубникой, он с превеликим удовольствием копался на досуге в своей памяти, находил что-нибудь давно забытое, но примечательное, и разматывал, разматывал клубочек тех событий, которые уже потеряли осязаемую связь с нашим временем. Леонид Матвеевич раньше и не подозревал, что Рудаков очень любит потолковать о прошлом,— казалось, он весь устремлен в прошлое. Ну, конечно, председатель совнархоза хорошо знал свое место в нынешнем, перегруппированном строю хозяйственников: у него была непоказная убежденность в естественной необходимости того дела, которое ему поручили. И все-таки лучшая часть его жизни принадлежит другому времени — он сын второй четверти века.
Рудаков был наркомом и министром в те годы, когда только выполнением задач, действительно непосильных, выверялись все качества руководителя. Другого измерения человеческих достоинств не было да и быть не могло. Сталин не раз вызывал его к себе, и эти встречи, неожиданные, немногословные, выглядели чем-то вроде военного совета накоротке: то надо наладить на рядовых заводах серийное производство самолетов новейшей конструкции, то требовалось чуть ли не удвоить выпуск модернизированных станков, то лучших инженеров необходимо послать дублерами в Польшу, Венгрию или Болгарию. Время рассчитывалось до последней минуты, хлеб — до последнего рабочего пайка. И Нил Спиридонович привык к железной централизации, к единоличной ответственности перед главой правительства.
Все это Лобов понимал. И если Рудаков частенько раздражал его, то вовсе не своими диктаторскими замашками и не министерскими привычками решать дела без «профсоюзной демократии», а той хронической нерешительностью, что все еще давала о себе знать. Может быть, Нил, действительно, состарился на министерском посту, который занимал восемнадцать лет подряд? А может, поразил его тот факт, что он наказан, как «местник номер один», в назидание всем «потенциальным» местникам?..
Вчера, когда они проезжали через Ярск, между ними произошел еще один серьезный разговор. Началось с малого. Присматриваясь к окраинам разбросанного на десятки километров города, Леонид Матвеевич сказал:
— Сорок институтов проектировали, сорок министерств строили, сорок поселков отгрохали. Сорок сороков! Вряд ли похвалят нас потомки за новый Ярск.
— Один поселочек можешь числить за мной, грешен! — посмеиваясь, отозвался Рудаков.
— Главный архитектор Ярска рассказывает возмутительные вещи. Чтобы проложить теплотрассу от ТЭЦ к какому-нибудь кварталу, нужно было согласие трех-четырех министерств. Посылались гонцы в столицу. Наконец, визы получены, ассигнования через союзное министерство финансов переданы Промбанку. Затем начинались поиски проектной организации. Кому охота заниматься пустяками? Впрочем, и проектировщик найден, уломали кого-то там в Ростове или Харькове. Оставалось найти подрядчика. В городе — два мощных треста, но, опять же, кому охота возиться с теплотрассой? Во вяком случае после долгих мытарств, после бесконечных вызовов в горком то одного, то другого строительного деятеля, удавалось найти и подрядчика. Не беда, что ухлопали целых пять лет, зато дело сделано. А беда-то, настоящая беда оказывалась впереди: подрядчик взялся да не осилил (у него свои заботы!), деньги попали в графу «неосвоенных вложений», и начинай сначала!
— Это ты сгущаешь краски. Что уж, по-твоему, министерства ничего путного и не сделали?
— Да разве я об этом говорю? — вспыхнул Лобов.— Не о победах, а о промахах речь.
Нил Спиридонович сидел рядом с водителем, против овального зеркальца, укрепленного над ветровым стеклом автомобиля, и ему, казалось, доставляло удовольствие внимательно приглядываться к пройденному пути, который стлался позади, сливаясь в одну плоскость — без спусков и подъемов. А Лобов смотрел вперед, пригнувшись, чтобы не мешал матовый козырек, защищавший Нила Спиридоновича от солнца. Иногда их взгляды, отраженные в шоферском зеркале, встречались на секунду и торопливо расходились. Мохнатые с проседью брови Рудакова смыкались у переносицы, в уголках губ таилась выжидательная усмешка,— он забывал, что за ним пристально следит его заместитель, начавший этот разговор о взыскательных потомках.
— Вот Магнитогорску повезло, там все в руках единственного заказчика, чего нельзя сказать о Ярске,— продолжал Леонид Матвеевич.— Ох, уж это «долевое участие» в строительстве городов! Каждый распахивал свою полоску. Придется теперь заново осваивать «целину градостроительства».
— Что бы ты предложил?
— Надо поразмыслить сообща. В промышленности дела пошли в гору. Что же касается городов, то тут порядки остались старые. Надо...
— Надо, надо! 'Вопрос совершенно ясен: пусть Ярский горсовет возьмет на себя функции заказчика. Пожалуйста! Мы будем строить ему все, что угодно, конечно, в пределах плана. Другого выхода я не вижу.
— Такой выход может завести в тупик.
— Почему? — Нил Спиридонович бросил наблюдать за серой дорожной лентой, которую словно бы кто вытягивал из-под колес машины, и повернулся к Лобову. Его отвыкшее от ветров, землистое лицо покрылось пятнышками неровного загара, сделалось помолодевшим.
— У горсовета нет ничего, кроме, флага над крышей. Ни проектной организации, ни материалов, ни штатов, пи пробивной силы.
— Советская власть — и, нет пробивной силы?
— Ты, Нил, отлично знаешь, что телефонный звонок «никелевого короля» в Москву стоит доброй сотни звонков уважаемого мэра Ярска. Действительно, звонит директор такого комбината!
— А Томихин все еще звонит?
— Чуть ли не каждую неделю.
— Черт с ним, я его приструню. Не о нем речь. Филиал «Гипрогора» ярчане уже имеют? Имеют. Проектировать есть кому. Фонды мы им передадим. Штаты — тоже. Чего еще?
— Похоже, ты определенно решил отделаться от градостроительства. Если бы эти меры, кои ты предлагаешь, были узаконены по всему Союзу, тогда другой вопрос. Ну, посуди сам, какое значение имеют твои штаты для горсовета? Филькина грамота! Стройбанк копейки не заплатит по твоим штатам Ярскому горсовету. Снабы не дадут фондируемых материалов. О филиале «Гипрогора» и говорить пока нечего, там работает всего десяток инженеров. Впрочем, и сей филиал выплакали, можно сказать. Помог один депутат Верховного Совета. Ты знаешь, кто. Нужна система, не ходатайства. Короче, пора кончать с жалобами друг на друга, возведенными в степень текущей политики иных учреждений.
Сутуловатые плечи Нилач Спиридоновича подергивались — он рассердился не на шутку. Хотел что-то возразить, но смолчал и недовольно отвернулся.
— К слову пришлось, о жалобах. Когда тебя выбирали в Верховный Совет, ты пообещал построить детсад в поселке ТЭЦ (мы обещаем с маху, не раздумывая). И вот получил я недавно заявление от известной тебе бетонщицы Смирновой. Она второй месяц не выходит на работу: сынишку оставить не с кем. Очередь в детсад у нее сто двадцатая или сто двадцать первая, не помню сейчас. А паши экономисты запланировали на год лишь три четверти сметной стоимости нового детсада. Вдобавок к тому, ты распорядился снять бригады не только с детсада, но и с тэцовской поликлиники.
Нил Спиридонович молчал, упорно преодолевая то глухое раздражение, с которым плохо справлялся на новой должности. Раньше он знал одного хозяина, теперь хозяев столько же, сколько пальцев на руках. И все советуют, требуют. Лобов-то должен понимать, что важнее, этот детский сад или освоение площадки в Рощинском, лишняя поликлиника или прокатный стан «2800», «выравнивание» архитектурного ансамбля в Ярске или сооружение второго никелькомбината в Приозерном. Хватит ему, Рудакову, и той полугодовой проработки за «благотворительность» в строительных делах.
— Что, кончил?— не сразу спросил он Лобова, когда тот умолк.
— Пока хватит.
— Немало получается. — Нил Спиридонович покосился на водителя.
Петро Соловьев, гнавший «Волгу» напропалую, сбавил ход, почувствовав, что наступает перемирие. Он принадлежал к тем шоферам, которые ничего не слышат, ничего не видят, ничего не знают: при них можно говорить о чем угодно. Однако неприятных разговоров Петро терпеть не мог и, если они возникали, старался «приглушить» их чрезмерной скоростью.
Машина, еле вписываясь в зигзаги проселочной дороги, выбралась на полысевший, почти голый гребень Ярского увала, разделяющего два соседних города. Впереди клубились охристые дымы над коксовыми батареями, подымалась белая высокая завеса, скрывая знакомые очертания доменных печей, низко стлались облака зеленоватой пыли в районе цементного завода.
Позабыв о своем обещании, Леонид Матвеевич снова заговорил о том же, будто торопясь высказаться до Ново-Стальска:
— Давай-ка, Мил, освободим какой-нибудь из ярских трестов от всех работ и поручим ему строить город. Ведь сто тысяч квадратиков в год - полтораста миллионов целковых. Миллиард с лихвой на семилетку. Программа! Впрочем, если ты считаешь, что слишком жирно иметь отдельный трест на жилстроительстве, то давай создадим специальное управление, подчинив его хотя бы тому же Речке. Во всяком случае лучше будет, поверь мне. Надоело заниматься мелочной «координацией». Ей-богу, мэр Ярска спасибо скажет.
— И потомки тоже,— ловко ввернул хитрющий Соловьев.
— У нас, Нил Спиридонович, все еще механически распределяют деньги по городам. Пора бы кончать с этой несправедливостью. Иные города, в том числе и Ярск, надо подымать за счет тех, которые предназначались для туристов. И другой немаловажный вопрос: горсоветы не в силах справиться с разбушевавшейся стихией «индивидуализма» в жилищном строительстве. Если главных архитекторов вооружить даже наганами и подчинить им народные дружины, то и тогда они ничего не сделают без нашей помощи. У людей стали водиться деньжонки, сберкассы превратились во второй Стройбанк, финансирующий без всяких смет.
— Любопытно,— оживился Рудаков.
— Представляешь картинку: рядом с новыми кварталами, чуть ли не рядом с дворцами культуры, вырастают, как грибы после дождя,— пенсионного! — целые поселки разномастных домишек и хибарок. Что прикажешь с ними делать? Ломать? Ломают. И опять же зело ущемляются интересы тех застройщиков, у кого не хватило несколько тысчонок на приличный во всех отношениях домик. Вокруг Ярска есть живописные места для индивидуальных застройщиков, но они туда не идут.
— Интересно, почему же?
— По нашей с тобой вине. Нет там ни водопровода, пи канализации, ни электроэнергии. Потому и лепят гнезда где попало, только бы поближе к коммунальным благам. Давай начнем хотя бы с воды. Вода остановит стихию индивидуальщиков, «канализирует»ее, направит в русло, указанное архитекторами. Ты ведь, впрочем, сам в тридцатые годы боролся с трущобами в Донбассе. К лицу ли нам равнодушно относиться к беспорядочной застройке Ярска, сейчас, накануне шестидесятых годов? Мы же подходим к коммунизму.
— Согласен, — сказал председатель совнархоза.
И было не ясно, с чем он все-таки согласен: с тем, что мы подходим к коммунизму, или с тем, что градостроительством нужно, действительно, заняться совнархозу. «Внушили человеку, будто к нему пристала «местническая» хворь — вот у него и выработался долгосрочный «иммунитет» против всего местного»,— думал Леонид Матвеевич, разглядывая наплывавший Ново-Стальск.
Голубая «Волга» остановилась около приземистого здания из шлакоблоков. Встречать Рудакова вышли руководители всех строек области, собравшиеся сюда на совещание. Тут были старые, довоенной выучки хозяйственники: Алексей Никонович Светлов, Егор Егорович Речки, его сосед по Ярску — управляющий «Нефтестроем» Михайловский южноуральцы Дементьев и Жегалин, главные инженеры, начальник!: монтажных контор.
Высокий, худощавый Светлов был, как всегда, в полотняном белом костюме, к которому словно и не липла строительная пыль. Алексей Никонович представил Рудакову субподрядчиков, «аккредитованных при его особе», по шутливому замечанию Речки, и пригласил гостей в свой кабинет.
— Сначала взглянем на прокатный цех, — сказал Нил Спиридонович, разминая ноги, отекшие после долгой езды.
У строителей много общего с военными. Любят они устраивать всякого рода смотры, и получается это у них торжественно, не то что на заводе даже союзного масштаба. Лобов поотстал немного от пестрой «свиты», окружившей председателя совнархоза: рядом с Рудаковым шел Алексей Никонович, следом шли тяжеловатым шагом управляющие трестами, за ними, соблюдая правила субординации, — главные инженеры, потом — субподрядчики, кстати, пользующиеся «правами экстерриториальности», и, замыкая нестройную колонну, вышагивали простые смертные — прорабы и десятники,— им по службе полагалось быть тут, раз уж высокое начальство удостоило посещением их объекты.
Леониду Матвеевичу нравился этот церемониал, сохранившийся, наверное, с той поры, когда стройки приравнивались к сражениям. На заводе токарь или слесарь и внимания не обратит на парадный обход цехов, а здесь, на стройке, все сразу подтянулись, завидев свой генералитет: шоферы лихо разворачивали самосвалы меж безднами глубоких котлованов; девушки-крановщицы часто позванивали из своих будок, поторапливая такелажников; каменщики, не разгибаясь, выкладывали лицевые рядки звонких кирпичин; бетонщики не выключали электровибраторов ни на одну минуту; и верхолазы там, в зените, среди причудливой бязи стальных ферм, открыли бесшабашную пальбу, включив всю свою пневматику,— знай, мол, наших, не подведем, были бы в достатке материалы!..
Леонид Матвеевич не впервые отметил про себя, что русские от природы больше, пожалуй, строители, чем эксплуатационники.
Подошел Речка, тронул его приятельски за локоть:
— Вот какие теперь стали министры — «с доставкой на дом»!
— Он тебе еще всыпет, не злословь.
— Нашему брату не привыкать. В Рощинское собираетесь?
— Собираемся.
— Сейчас там, доложу тебе, комар носу не подточит! Вообще зимой ребятишки мои от нечего делать распивали в бараках одеколон за неимением «московской», поигрывали в картишки по ночам. Но то был «день второй». Сам знаешь, немало строек начиналось с тройного одеколона!
— Что-то у тебя сегодня игривое настроение. Не к добру.
— Если знаешь что, так не таи. Или вы с Рудаковым предпочитаете бить нашего брата упреждающим ударом?
Егор Егорович окончательно развеселил Лобова. Он окинул взглядом всю его грузную фигуру, встретился с его лукаво прищуренными глазками, подмигнул ему и рассмеялся.
— Ты о чем?
— Вспомнил твои теоретический «подвальчик».
— Фу, черт возьми! Обязательно испортишь настроение. И копнуло ж меня тогда связаться с Родионом...
— Я, впрочем, и не сомневался, что это сочинение Сухарева. Зело, зело подвел тебя твой своячок.
— Вместе писали, вместе, не лови па слове. Ай-яй-яй, какого ты мнения обо мне!..— неуклюже начал оправдываться Егор Егорович, выругав себя: «Ну и старый болтун, попал, как кур во щи, теперь от него не жди пощады».
Но Лобов промолчал. И Егор Егорович расчувствовался, заговорил откровенно:
— Всю жизнь ходил в практиках, не поддавался искушению поучать других. А тут доверился Родиону, любителю обобщать чужие мысли. Тот и постарался, ничего не скажешь. Вообще ты не пойми таким образом, что я сваливаю вину на свояка. Виноват я. Исходные положения статьи были моими, он их только заострил для пущей важности, подбавил обобщений...
— Довольно, хватит этой исповеди,— пожалел его Леонид Матвеевич.
После затянувшегося осмотра площадке прокатного цеха весь строительный синклит собрался в кабинете Светлова. Совещание продолжалось дотемна. Шел, как обычно, неровный, сбивчивый и противоречивый разговор: он то поднимался до госплановских вершин, когда речь заходила о перспективах семилетки, то подолгу застревал на мелочах (вроде какого-нибудь десятка кубометров опалубочных досок или нескольких ящиков гвоздей), когда очередной оратор докладывал о насущных нуждах буквально завтрашнего дня. Рудаков лишь изредка задавал вопросы, еще реже бросал реплики. Вид у него был усталый, но взгляд цепкий. Со стороны казалось, что все ему давным-давно ясно, что он знает заранее, о чем будет просить сейчас Светлов или Жегалин, Михайловский или Дементьев, и что собрал он их сюда ради формы: подвести итоги полугодия. Однако Нил Спиридонович оживился, едва к столу подошел разомлевший от июльского зноя, потный Речка. Послушав его немного, он спросил:
— Не скучаете по министерству, Егор Егорович?
Легкий смешок прошелестел по комнате. Докладчик запнулся, наморщил лоб, собираясь с силами, и признался бодрым тоном:
— Был грех, товарищ председатель. Попутал бес в зимнюю вьюгу, когда нашему брату, строителю, всякая ерунда лезет в голову.
— «Ваш брат» тут ни при чем. Продолжайте, пожалуйста.
И Речка, сбитый с толку, даже позабыл о своих претензиях к совнархозу. Получалось, что дела у него идут гладко, нет нужды ни в материалах, ни в рабочей силе, ни в технической документации, одним словом, малина, а не жизнь. Все, конечно, поняли: Егор Егорович начинает расплачиваться за тот «подвал», опрометчиво «арендованный» у догматиков в отставке.
— Почему вы до сих пор не вернули бригады на строительство поликлиники и детсада в поселке ТЭЦ?— поинтересовался Нил Спиридонович.— Мы с вами ведь договорились, что снимем их временно, для подкрепления Рощинского.
Председатель совнархоза встал, тяжело опираясь ладонями о стол, и сказал твердо, резковато:
— Некоторые товарищи под благовидным предлогом борьбы с местническими тенденциями начали уклоняться от кое-каких забот. Должен предупредить управляющих трестами: за поликлиники, детские ясли, столовые, школы мы будем взыскивать той же мерой, что и за прокатный цех, горнообогатительный комбинат или завод синтезспирта. Совет народного хозяйства найдет в себе силы, чтобы приструнить виновных... Продолжайте, товарищ Речка...
— У меня все,— Егор Егорович торопливо сложил свои записки и сел рядом с Лобовым.
На следующий день рано утром председатель совнархоза выехал в Рощинское, поручив Леониду Матвеевичу закончить «дипломатические переговоры» с начальниками субподрядных организаций. Они простились сухо. «Кажется, довел я старика до белого каления... Впрочем, это к лучшему»,— подумал Леонид Матвеевич, провожая взглядом сверкающую «Волгу», быстро набиравшую скорость.
27
Нил Спиридонович опустил боковое стекло и, облокотившись на борт машины, бесцельно рассматривал степь. После раскаленного города металлургов легко дышится в степи, обдуваемой свежим ветром. И думается легко. Благо, никто не досаждает: толстяк Речка, пользуясь случаем, сладко задремал на заднем сиденье автомобиля.
Пошел третий год, как Пил Спиридонович работает в Южноуральске... Когда он вернулся из ЦК с новым назначением, то сказал жене, сговорчивой Александре Николаевне: «Поеду, Сашенька, поразомнусь напоследок. А ты с ребятками побудь в Москве, не привыкать нам расставаться». Верно, из тридцати с лишним лет добрую треть они прожили врозь: молодость Рудакова прошла в скитаниях по стране. Это уже в среднем возрасте он безо всякого энтузиазма заступил на пост наркома, заделался москвичом. Постепенно обжился в столице, обзавелся дачей, на которой и бывал-то всего несколько дней в году. И вот снова в путь-дорогу, как в былые времена довоенных пятилеток. Ну стоит ли в таком случае ломать этот самый быт, когда идет полным ходом шестой десяток лет? Сын женился, дочь вышла замуж, но никто не покинул отцовского гнезда, всех — и невестку и зятя — приютила Александра Николаевна. Она будто догадывалась, что придется еще пожить одной, пока ее Нил отработает свой полный срок. Но случилось так, что именно на шестом десятке лет, в самую зрелую пору строгая жизнь стала выставлять ему одну за другой посредственные отметки. Вчера на совещании пришлось покаяться в одном грехе,— подтолкнул Лобов, и подтолкнул довольно грубо. Есть и другой грех: до сих пор не отучил этих «королей» — никелевого и нефтяного — от звонков в Москву. Привязались к прямому проводу, не считаются с совнархозом. Если Речка взялся теоретизировать, то эти наместники бывших министерств ловко маневрируют на флангах. Надо бы приструнить их, товарищ Рудаков. Пожалуй, найдется и еще один грешок: ведь не секрет, что москвичи, кроме Лобова и кое-кого из второстепенных работников, ,не спешат с переездом в степной, пыльный Южноуральск. А он, добрый дядя Нил, все либеральничает. Пожурит да позабудет. Какого-нибудь стоющего секретаря райкома то и дело перебрасывают из села в село, и он — руки по швам перед партией. Почему же бывшего начальника главка не поставить по команде «смирно»? Не встанет — выгнать, заменить дельным инженером из Ярска или Ново-Стальска. Но для личного примера, как говорится, чтоб не кивали на председателя, все-таки придется всерьез обосноваться в Южноуральске. Сашенька и не держится за Са-дово-Кудринскую, это он держит ее там. Получается, во всех грехах тяжких виноват он сам, зачем же срывать зло на работяге Речке...
— Сколько вам лет, Егор Егорович? — спросил Рудаков, когда на горизонте появились зыбкие очертания стройки в утреннем текучем мареве.
Управляющий трестом приподнялся, плохо соображая, к чему такой вопрос.
— Вот подсчитайте, родился я в день капитуляции Порт-Артура. Неприятное совпадение, доложу вам.
Нил Спиридонович засмеялся. Но Речке было не до смеха, Речка приготовился заполнять анкету перед новой нахлобучкой (в ней он не сомневался).
— Получается, мы с вами ровесники, одного десятилетия, по крайней мере.
«Что это он вздумал ровесничать с нашим братом?» — удивился Егор Егорович.
Председатель совнархоза остался доволен ходом дел в Рощинском. Он осмотрел всю площадку — от рудного карьера и «устья» первого шахтного ствола до первых коттеджей рабочего поселка, выведенных под крышу. Егор Егорович полагал, что показывать еще нечего; что за несколько месяцев после съезда партии положено лишь начало. Однако Нил Спиридонович, как и сам Речка, любил это начало. Пройдет год, второй, и Рощинским никого не удивишь: теперь слава даже великих строек кратковременна, что ж говорить о горнообогатительном комбинате, воздвигаемом на пологом юго-восточном склоне Уральского хребта. Но сейчас само название этого захолустного курортного местечка звучит паролем для Госплана: проходите, пожалуйста, берите, что угодно, потом расплатитесь, у вас же столько меди!
Именно сейчас, когда геодезисты наспех вбивают колышки в метровую толщу чернозема, когда экскаваторы только начали вскрывать медноносную жилу Южного Урала, и люди, приехавшие сюда со всех концов, еще присматриваются друг к другу, — именно в эту пору доставляет редкое наслаждение пройтись по всей площадке будущего комбината. Вдобавок, надо признаться, быть может, оттого особенно приятно, что Рощинское — первая большая стройка, самостоятельно открытая совнархозом.
Нил Спиридонович шагал размашисто, и толстый разомлевший Речка не поспевал за ним. Случаются такие дни и на шестом десятке лет, когда идешь себе без устали, дивишься игрой мускулов, разглядываешь все окрест будто издалека, сквозь подсиненную дымку времени. Одним словом, Егору Егоровичу повезло сегодня: начальство, казалось, не замечало ни этого обилия времянок на площадке, ни праздной толпы у дощатого домика отдела кадров, ни тощих запасов цемента и пиловочника. Егор Егорович невольно настораживался. Но никакого подвоха не было. Был душевный подъем у человека, вдоволь поработавшего на своем веку.
Возвращаясь в контору, Нил Спиридонович остановился у готового к сдаче дома, где молоденькие девушки старательно убирали мусор.
— Кто у вас здесь старшая? — поинтересовался он, окинув их веселым, острым взглядом.
— Я, Галина Иванова, — с достоинством ответила пухленькая девчушка.. Она выпрямилась, одернула ситцевую кофточку, поздоровалась с управляющим и остановила недоуменный взгляд на незнакомом человеке.
— Кто вы, откуда, давно ли сюда приехали?
— Мы выпускницы средней школы, приехали из Южноуральска всем классом, работаем в Рощинском третий день.
— А где ребята? Неужели в вашем классе их не водилось?
— Водиться водились, да все перевелись,— бойко отрапортовала чернявая, с челкой, соседка бригадирши.
— Постой ты, Ира. С нами учились только трое ребят,— по-ученически, как у доски, объясняла старшая.— Один остался в Южноуральске, мы его заклеймили. Двое приехали в Рощинское. Но убирать строительный мусор не захотели, попросились к каменщикам.
— Не горюйте о них, девушки.
— Мы и не горюем, с чего это вы взяли,— проворно ответила та, с челочкой.
— Вот управляющий трестом тоже начинал с уборки чужих щепок,— сказал Нил Спиридонович и двинулся дальше.
— Извините, а вы кто будете? — спросила его Галина.
— Ах, да, виноват, не отрекомендовался. Я председатель Южноуральского совнархоза.
— Товарищ Рудаков?
— А что, у вас есть какие-нибудь вопросы ко мне? Пожалуйста.
— Нет-нет, вопросов нет...
Они переглянулись смущенно, взялись за лопаты.
— Ну, всего вам доброго! — Нил Спиридонович дружески поднял руку и энергично зашагал к дому управления строительством.
Видел бы он, какими взглядами проводили его эти девчата, немало наслышавшиеся о министре, что живет и работает в их родном Южноуральске! «Теперь хватит воспоминаний на все лето,— оглянувшись, подумал Егор Егорович: — Вообще это понятно — юность выверяет свои поступки мерой старших, оттого ей и нипочем ее собственные тяготы, которые оцениваются потом, лишь в середине или даже в конце жизни».
Однако благодушное настроение Речки было тут же испорчено. У конторки их остановили трое парней — «золотоискателей», которых давно приметил Егор Егорович.
— Можно на одну минуточку, товарищ председатель совнархоза?— обратился, как видно, главный, лет двадцати с лишним, в потрепанном комбинезоне. (Эти знали, с кем имеют дело!).— Почему не увольняют нас, товарищ председатель? Целую неделю ходим в отдел кадров. Не можем мы жить на десятку в день.
— Скоро все разбегутся, даю слово! — ухмыльнулся другой, помоложе, неплохо одетый парень.
— Нам предлагают учиться на штукатуров. Знаем мы эту штукатурку — копеечное занятие,— что ни час, то коробка спичек, что ни день, то пачка сигарет. Избавьте нас от такой специальности. Прокормиться-то мы везде сумеем.
— Кем же вы хотите быть?
— В Рощинске никем! — вызывающе бросил третий компаньон, почти подросток, щупленький, вертлявый.
— Устройте молодых людей на курсы крановщиков,— обернулся Нил Спиридонович к управляющему трестом. И опять живо к ним:— Вы плохо представляете себе, друзья, строительное ремесло. Не каждый способен приобщиться к строительному ремеслу. Такое дело на любителя. И что касаемо заработка, то здесь с первого месяца не заработаешь тысчонку. Придется с годик пожить на пятьсот-шестьсот, придется и в палатках померзнуть. Зато...
— Слыхали мы эти песни!— не удержался паренек, одетый лучше всех.— Сами-то сколько получаете? Наверно, не меньше пятисот в день.
— Не угадал.
— А все-таки, сколько? С вычетами, конечно.
— Что касаемо вычетов, то ты и не представляешь, какие у нас, у начальников, бывают «вычеты»!
— Так уволят или нет?— мрачно переспросил главный «золотоискатель».
— Непременно уволят, раз вы ошиблись адресом. Здесь не алмазные россыпи и не золотые прииски,— сказал Нил Спиридонович, уверенный в том, что парни еще заколеблются и, может быть, раздумают уезжать из Рощинского. — Надо вызвать Свердловск, поругаться с проектировщиками,— говорил он Речке, как ни в чем не бывало. — Профессор Лаврентьев меня подводит, раньше за ним этого не замечалось.
— Вызвать Свердловск отсюда невозможно, я иногда и до Южноуральска не могу дозвониться.
— Попытка — не пытка...
Такой был удачный день — Ярская междугородная телефонная станция быстро соединила Рощинское с далекой столицей всего Урала. К аппарату подошел сам директор научно-исследовательского и проектного института, старый знакомый Рудакова. «Везет начальству!» — позавидовал Егор Егорович, вслушиваясь в их разговор.
— Не беспокойся,— погромыхивал в трубке басок профессора Лаврентьева,— я для тебя в лепешку расшибусь. Объявил всеобщий аврал — все наверх! — к сентябрю очередную порцию чертежей обязательно получишь. Мы задержались не по своей вине. Не серчай. Впредь постараемся быть аккуратнее. Ваша медь — наш хлеб насущный. Помним свой должок. Скоро рассчитаемся.
— Спасибо, Константин Константинович.
— Как ты там чувствуешь себя среди уральского казачества? На коне?
— Привыкаю,— уклончиво ответил Рудаков...
Под вечер, наскоро пообедав в рабочей столовой, предсовнархоза (ни с того, ни с сего) предложил съездить на «взморье»:
— Посмотрим гидростанцию, неплохо бы и порыбачить на закате солнца. Давно не рыбачил.
Егор Егорович пожал плечами: какие могут быть возражения, тем более, до моря — рукой подать.
Южноуральское море... Оно открывается как-то сразу — от тихой глубоководной бухточки, образовавшейся между скалистыми отрогами, до самой кромки степного горизонта, еле-еле различимого вдали. Урал, издревле воспетый в народных песнях, размахнулся широко, подступил к горам, над которыми веками кружили беркуты. Весь берег, насколько хватает глаз, изрезан коленчатыми фиордами: вешние воды затопили чилижные балки, хлынули в диабазовые ущелья, попридержали стремительный бег притоков, раздавшихся до верховьев, где бьют студеные ключи и поигрывают на солнцепеке пугливые косячки форели. Волны плещутся близ отвесных стенок кряжистых увалов — море старательно, методично делает свое дело, превращая каждую ковыльную высотку в неприступный голый утес — безопасное пристанище для чаек. Видно, совсем недавно, весной, кое-кто из местных жителей все еще не верил в силу «рукотворного моря»: в низине ярко зеленеют картофельные делянки, и вода, вплотную подобравшись к ним, ртутными струйками растекается по междурядьям. Пожалуй, не придется хозяевам этих огородов приходить на повторную прополку,— через неделю-две тут зашныряют по мелководью резвые мальки.
Геннадий и Инесса долго стояли над обрывом, прислушиваясь к гортанному крику чаек, к затихающему пению жаворонков в вечернем небе. Шум волн и шелест ковыля сливались воедино, когда ветер взбегал на кручи, принимался расчесывать буйное, опутанное жесткой повиликой, густое разнотравье. То там, то тут нависали над бездонной заводью оборванные проселки, их накатанные колеи отсвечивали стальными бликами, все дальше погружаясь в море. Другие дороги пролягут вдоль морской границы между Европой и Азией, другая жизнь придет на эти берега. «Дедушка был прав,— думал Геннадий.— Пусть Урал — младший брат Волги, но ведь без него нельзя себе представить ни Магнитогорского, ни Ново-Стальского металлургических комбинатов, без неге не могут и дня прожить ни Ярск, ни Южноуральск, ни будущий город Рощинский. Почему же гидротехники норовят перешагнуть через эту хотя и небольшую, но трудолюбивую реку, и, заканчивая главные волжские централи, заботятся только о сибирских? В чем дело? Разве Урал не заслуживает внимания «Гидропроекта»?..
— Отчего ты сердитый такой,— не выдержав, спросила Инесса своего Геннадия.— Чем озабочен, если не секрет?
— Будущим Урала, вот чем.
— Урала?..— она, дурачась, присела на корточки и повалилась в ромашковую заросль, не в аилах больше выговорить ни слова.
Геннадий стоял над ней, укоризненно покачивая кудлатой головой, втайне любуясь ее запрокинутым лицом в крошечных, будто искусно наклеенных, блестках веснушек на лбу и у переносицы.
— Дурочка ты дурочка, ну чего ты заливаешься,— приговаривал он, сдерживая улыбку, которая так и расплывалась от уголков рта до ямочек на мальчишеских щеках, едва тронутых пушком.
— Вот уже и дурочка! — перестала вдруг смеяться Инесса.
Он протянул ей руку — она рывком поднялась с земли, начала отряхивать зазелененную юбку.
— Я ведь сказал ласкательно, не сердись...
— Думай, что говоришь, если хочешь быть ласковым. Все вы грубияны: как женитесь, так всякие церемонии в сторону. Мы с тобой еще свадебными подарками питаемся, а ты уже — дурочка! Не усмехайся, пожалуйста, я говорю вполне серьезно!
— Ладно, ладно, мир. Исправлюсь! — Геннадий взял ее под руку, и они снова пошли вдоль берега, огибая узкий заливчик, отороченный серо-зеленой бахромой горного чилижника, доживающего свой век на пологих скатах полукруглой впадины.
...Они поженились на прошлой неделе. Свадьба была громкой, с участием всего горкома комсомола. Свадьбу сыграли в горах. Для гостей наняли автобус, молодые и родители приехали на легковых машинах. Свадебный автопоезд тронулся из Ярска в субботу, после обеда. Было очень весело. Но не обошлось без маленькой неприятности: Алексей Вдовенко, тот самый, что имел свои виды на Ину, с горя выпил лишнего, расплакался «мальчик с пальчик», обиженный взрослыми людьми, которые так ловко обвели его, отделавшись бутылкой добротного портвейна. Пришлось Алешу отправить в город с «арочной «Победой».
Зинаида Никоноровна сначала не поверила, что сын женится. Все планы рухнули разом, осталось неисполненным давнее желание породниться с музыкальной семьей Кустовых, души не чаявших в своей единственной дочери Антонине. Геннадий пошел по стопам отца: долго ухаживал за скромницей Тоней, а выбрал другую. Рыженькая, веснушчатая Инесса прочно встала между матерью и сыном, и тут уж ничегошеньки не поделаешь. Оставалось лишь одно — привыкать, присматриваться к снохе, да и самой не выглядеть сварливой, злой свекровью. Вот так всегда. «И при коммунизме, доложу тебе, так будет!» — подшучивал над ней, стараясь развеселить, Егор Егорович...
— Я устала,— сказала Инесса, остановившись около удобного выступа плитняка.
Невдалеке плавно скользила по малахитовым, насквозь просвеченным гребням мелких волн одинокая лодочка. Инесса пригляделась: за веслами сидел техник Феоктистов, за рулем — Раечка Журавлева.
— Вся твоя бригада разбрелась. А хотели провести выходной день коллективно.
— Ты же первая потянула меня за рукав,— напомнил Геннадий.
— Мы с тобой — люди семейные! Отрезанный ломоть, как говорит о тебе твоя матушка.
— Она скажет...
Инесса, щурясь от солнца, глядела вниз, туда, где у подножия островерхого утеса, искрящегося дорогими самоцветами, покачивалась на прибрежной зыби утлая однопарка. Отсюда, с высоченного берега, такой беззащитной казалась эта девочка в майке, за рулем. Лодка не подчинялась ей; хорошо, что Феоктистов умеет вовремя приналечь на весла. Эх, Рая, Рая! Ведь совсем недавно она, Инесса, побаивалась тебя, как бы ты не отбила Генку. И что же? Ты барахтаешься в волнах, а твоя соперница взобралась на головокружительную кручу — целая сотня метров над уровнем степного моря. «Трудно ей будет с Феоктистовым,— почему-то решила Инесса.— Помнится, Рая как-то говорила: «Увлечь бы его немножко, только самой не увлечься — это главное». Чудачка! Поиграла с огнем да и обожглась».
— Ты Журавлеву любил? — вдруг спросила Инесса своего Геннадия, чтобы застать его врасплох.
— Нет, конечно.
— Может быть, и Тоню Кустову не любил?
— И Тоню не любил.
— Рассказывай сказки! Ты ведь больше года заискивал перед ней, услужливо листал ноты, когда она играла на пианино.
— Это я из уважения к музыке. И потом...
— Что, что потом?
— Надо было продемонстрировать твердость, когда ты сама любезничала с Алешей.
— Кривишь душой! Но меня не проведешь! Ах, Генка, Генка, скрытный, как стенка!..— она неловко обняла его и торопливо поцеловала на виду у Феоктистова и Журавлевой.
Эти искусно наклеенные блестки ее веснушек потускнели на вспыхнувшем лице. Она наклонила голову, словно заинтересовалась путаницей цветных прожилок на мозаичной плите выступа. Ну какая из нее жена: пугается каждой своей вольности, верит и не верит в счастье. А он преспокойно рассуждает о судьбе Урала. Весь в отца — упрямый, с гордецой. Может, разлюбил? Тогда — в омут, прямо отсюда, вот с этой кручи. Фу, как страшно!.. И она несмело привалилась к плечу мужа. Геннадий перехватил сильной рукой ее податливую, гибкую талию и долго и молча смотрел на запад.
Солнце, запорошенное пыльцой степных проселков, опускалось на макушку горы Вишневой. Водянистые тени растекались по земле, все удлиняясь в сторону востока. Солнечная стежка, проторенная наискосок через все море, начиналась сразу под обрывом и вела к высвеченному мысу того берега, где поигрывали зайчики на ветровых стеклах автомобилей, петляющих вокруг фиордов. Даже в полдень не было так, как сейчас, перед закатом: отчетливо вырисовывается каждая былинка на одиноком островке, вспыхивают, переливаются огоньки на гранитных гранях, мраморной крошкой покрылись волны. Щедрый летний день спешит порадовать людей. Не так ли надо прожить всю жизнь, чтобы и к концу ее остался запас света. Природа подает тебе пример, Геннадий.
— Ты о чем, опять о своем Урале? — спросила Инесса полушепотом, глядя на него.
— Нет, теперь о другом. Чудно, вот мы с тобой вместе уже целых две недели...
Две недели?
Богаче всех эти молодые люди! Пусть только не сбиваются со счета, не разменивают время на звонкую монету мимолетных радостей. Оно — это главное богатство — необратимо.
28
Постепенную убыль времени не замечаешь до тех пор, пока не придет беда. А придет, оглянешься назад: жизнь-то, оказывается, прожита... Сегодня вечером Анастасия должна расстаться с мужем. Родион не стал выпрашивать счастья, молча опустил голову, когда она напомнила ему решительнее: «Ты мне в тягость». Нет, Анастасия не оговорилась, и Родион не ослышался. Значит, верно, пришла беда. Объяснения излишни, их было слишком много за последний год. Не помогли ни споры, ни раздоры. Даже смерть отца не помогла.
Анастасия заранее отправила ребят в Ярск, к сестре. Пусть Леля и Мишук отдохнут там до сентября. Пусть все произойдет без них. Зачем подвергать детей опасной радиации семейного распада...
Перед ней сейчас сидели мужчина средних лет, главный бухгалтер ремонтно-механического завода, и его супруга, болезненная на вид, желчная особа. Их вызвали в райком, чтобы помирить. Первого секретаря, специалиста по таким делам, на месте не оказалось, и они зашли к Кашириной. Нелегкая задача, но деваться некуда.
Бухгалтерша обрадовалась, увидев за столом Анастасию Никоноровну: эта поймет, посочувствует, рассудит. И не дожидаясь ее вопросов, горячо принялась за наболевшее на сердце. Вернее, ничего сердечного тут не было: какие-то дрязги, подозрения, догадки, вперемежку с утаенной мужем премией, разбитой им спьяна «фамильной» чашкой и обидным словом, оброненным в перепалке. Анастасия терпеливо слушала бухгалтершу, плохо соображая, в чем дело, из-за чего сыр-бор разгорелся. Бедный ответчик — мужчины всегда виноваты в этих историях! — стыдливо потупился, не смея поднять глаз. Только пальцы его, сухие, длинные, привыкшие к костяшкам конторских счет, нервно вздрагивали, будто отсчитывая обвинение за обвинением: одно — копеечное, другое — рублевое. Анастасии Никоноровне стало жаль его, она спросила:
— Вы-то почему молчите, товарищ Плотицын?
— Грязь, грязь...— пробормотал он.
— Тем более нужно отвечать.
— Избавьте, пожалуйста, избавьте.
— Видите, товарищ секретарь! — с готовностью подхватила бухгалтерша.— Теперь вы сами видите, что он и отвечать не желает перед партией. Старый пакостник, бродяга!
— Попрошу вас...
— Извините, не могу, нет никаких сил,— она опустилась в кресло, закрыла лицо руками.
— Что же вы хотите, товарищ Плотицына? — обратилась к ней Анастасия Никоноровна.
— Обсудите его на бюро райкома, исключите из партии! Семья — клеточка социализма. Кто разрушает клеточку, тот против нас, тот враг.
— Постойте, не горячитесь. Предположим, вашего мужа исключат из партии... — бухгалтер побледнел, еще ниже склонил голову.— Предположим, я говорю. Но ведь он тогда и вовсе не станет жить с вами. Чего же вы добьетесь?
— А суд? Суд заставит, суд не разведет!
— Да что вы, в самом деле, смеетесь или серьезно? Как же вы, коммунистка, честный человек, будете жить с исключенным из партии, «бродягой», по вашему выражению? Вы подумали об этом?
— А куда он денется? Кому он будет нужен?
— Ну, знаете!.. Советую вам одуматься.
— Нет, избавьте, избавьте. Утром я еще надеялся, а сейчас, после публичного позора, и речи быть не может.... До свидания, простите за беспокойство,— по-старомодному, низко поклонился бухгалтер и степенно вышел. За ним, словно боясь упустить его, юркнула в дверь и его злющая супруга.
«Помирила, называется...» — огорчилась Анастасия Никоноровна. И надо же было им заявиться именно сегодня, когда она сама расстается с Родионом. Врачу — исцелися сам!
Весь день Анастасия не могла отделаться от неприятной сценки, разыгравшейся утром: нет-нет да и вставали перед ней то эта болезненная женщина, готовая на любую месть, то этот смиренный пожилой мужчина со вздрагивающими сухими пальцами. Бухгалтер и бухгалтерша заставили ее еще раз проверить самое себя. Неужели и она мстительная, как эта потерявшая всякое самообладание, жалкая женушка главбуха?.. Родион не утаивал премий, не занимался любовными интрижками — он утаил кое-что от партии и втянулся в политическое интриганство. Это посерьезнее похождений Плотицына. Но у нее, у Анастасии, не хватило сил, чтобы привести своего муженька в обком, да и поговорить обо всем начистоту. Ведь, может, был бы толк. Стыдно, не решилась, хотя речь идет не о грязном белье — о запятнанной совести. Побоялась быть похожей на какую-нибудь обывательницу. Ну и расплачивайся теперь непомерно дорогой ценой. Иногда сомневалась, не примешались ли тут чувства к Леониду, так не вовремя, некстати вернувшемуся в Южноуральск. Долго оправдывала себя, пока жить стало невмоготу. Самое страшное, быть может, в том, что Родион до сих пор винит ни в чем неповинного Леонида. Да и Леонид, кажется, испытывает странную неловкость, словно помешал ей наладить отношения с Родионом. Что ж тогда говорить о Плотицыных: они завтра придут в ужас, узнав из десятых уст, что Каширина бросила мужа. Еще ни одну женщину не миновала тень в таких случаях.
Как ни приготавливала себя Анастасия к этому дню, но возвращаться домой было страшно. Она бесцельно ходила по магазинам, в которых толпились почти одни домохозяйки. Кто-то искал ситец, поругивая продавщиц за обилие штапеля, кому-то был нужен именно рижский, а не московский трикотаж, кого-то никак не устраивал радиоприемник без проигрывателя. Жизнь шла своим чередом. Анастасии же все это казалось досадной сутолокой. «Да зачем я здесь?» — приостановилась она, поняв, наконец, что ей просто-напросто хочется затеряться среди людей, озабоченных мелочами (но ведь житейские мелочи только оттеняют значение ее беды).
Свернув с главной улицы в немощеный, пыльный переулок, она начала припоминать вчерашнюю встречу с Лобовой. Наревелись досыта. Вася всплакнула первой. «Что с вами?!» — испугалась Анастасия и, пытаясь успокоить ее, сама разрыдалась безутешно. Вася принялась уговаривать, наивно рассуждая о неувядшей красоте, о второй молодости, о вполне возможном счастье в будущем. Громкие слова звучали неискренне. Искренними были слезы Васи. Так и просидели они дотемна. Уже все решив, все обдумав, Анастасия поинтересовалась будто между прочим: «А как бы ты поступила на моем месте?» Вася ответила не сразу, но откровенно: «Я бы не смогла оставить Леонида при каких угодно обстоятельствах.— И добавила.— Я, право, слабая». Тогда Анастасия спросила неожиданно для себя: «А как Леонид Матвеевич смотрит на мой поступок?» Вася быстро взглянула, стушевалась: «Право, не знаю. Ему, конечно, неприятно». И заторопилась домой. Но она удержала ее, чтобы сгладить впечатление от своего нечаянного вопроса... «Вася-Василиса, напрасно ты тревожишься,— мысленно обращалась к ней сейчас Анастасия.— Первая любовь — хроническая боль: неизлечима, но и не смертельна. Бывают приступы, проходят. Пройдет и этот — последний».
Она огляделась: забрела в незнакомый тупик, образованный новыми домами (а ведь раньше тут была просторная Хлебная площадь). Вернулась на главную улицу и пошла в свою сторону, подгоняя себя с каждым шагом,— только бы не опоздать, только бы застать Родиона...
Когда Родион Федорович стал собираться в дорогу, то оказалось, что у него, кроме книг, нет, собственно, никаких вещей. Не делить же мебель, или холодильник, или пылесос. Обойдется на стройке без пылесоса. Еще утром он отвез на станцию все свое имущество — несколько ящиков с книгами: их набралось около двух тысяч, пришлось сдать «малой скоростью» (ему не к спеху — в Рощинском будет не до чтения).
Оставалось взять в руки два чемодана — и прости-прощай, Южноуральск, не поминай лихом «закоренелого догматика».
Его, кстати сказать, очень легко сняли с партийного учета, будто давно ждали, когда он явится в райком. Ни расспросов, ни напутствий. Родион Федорович болезненно поморщился, спрятал открепительный талон во внутренний карман пиджака и пошел в обком,— нельзя же покинуть город, не простившись с кем-нибудь из секретарей. Но и тут постигла неудача: как раз началось заседание бюро. Родион Федорович присел в сторонке в приемной секретаря, набросал коротенькую записку:
«Уважаемый товарищ Васильев! Заходил к Вам перед отъездом, не повезло — Вы были заняты. Итак, сегодня отбываю на стройку. Попробую начать жизнь сначала. Возможно, я в чем-то виноват. Это утверждает и моя бывшая жена. Как видите, я наказан образцово, по всем линиям. У меня в запасе с десяток активных лет,— немного, но и, собственно, достаточно для самопроверки в моем положении. С коммунистическим приветом — Р. Сухарев»
Вернувшись домой, он выругал себя за эту никому ненужную исповедь, да было поздно.
Надев старенький темно-синий костюм, сильно жавший в плечах, Родион Федорович обошел все комнаты, показавшиеся ему пустыми без стеллажей для книг, присел у окна, привычно откинулся на спинку стула. Зазвонил телефон, громко, непрерывно. «Москва, наверное, вызывает по старой памяти»,— решил он и не поднялся.
За окном, под красным яром, лениво текла густо-зеленая река, обессилевшая от августовского зноя. Вниз вела белая, нарядная лестница, рядом, чуть левее, извивался по глинистому овражку заброшенный старый спуск, отслуживший срок,— по нему предпочитали хаживать люди немолодые, то ли по привычке, то ли потому, что он пологий. Не так ли получилось и в его, Родиона, жизни: разве теперь взбежишь одним махом по крутой парадной лестнице Южноуральска„ остается лишь одно — тащиться вместе с пенсионерами по выщербленным ступенькам окольного подъема. Пока взберешься — и умирать пора.
Прощаясь с Уралом, с тихой, задумчивой рощицей на азиатском берегу, с вечерней сиреневой степью, со всем, что окружало его столько лет, Родион Федорович почувствовал остро, больно, что это ведь всерьез, надолго, пожалуй, навсегда. Нет, он не сразу поверил словам Насти: «Ты мне в тягость». Он только сделал вид, что ему все безразлично, и чтобы поколебать ее, принудить к раскаянию, тут же заказал телефонный разговор с Москвой, выпросил отставку у редактора газеты. Потом созвонился с Егором насчет работы в Рощинском. Чем упорнее молчала Настя, тем поспешнее он действовал: купил билет, сдал багаж в пакгауз, снялся с партийного, военного, профсоюзного учета, сходил в милицию с домовой книжищей, даже оставил покаянную записочку для секретаря обкома. И лишь сейчас, когда все мосты и мостики были сожжены, Родион Федорович ощутил такой упадок сил, что ему, кажется, и не подняться с этого стула. Теперь он бы, может быть, готов был повиниться перед Анастасией. Но поздно, поздно... А почему, собственно, поздно? Вот, кстати, придет она и... Нет, счастья не просят. И не будет его больше, счастья. Разве только слабые женщины могут жить иллюзиями. Пусть Анастасия Никоноровна Каширина обманывает себя. Пусть. А он-то уж твердо знает, что ему, быть может, до конца дней своих придется добывать рощинскую медную руду с ничтожной примесью золота, которое никто и не собирается извлекать по грамму с тонны. Бессмысленное занятие для человека, державшего в руках увесистые самородки. А, черт с ними, с самородками! Чем ни тяжелее будет, тем, кстати, лучше.
Ведь он теперь дошел до того, что его раздражает даже этот третий спутник, что крутится себе вокруг Земли. Да, раздражает буквально все, чему ты служил всю жизнь, чего добивался. Раздражение, раздражение, раздражение. Так можно оказаться и по ту сторону разграничительной линии. Стало быть, надо ехать, ехать куда угодно, хоть на край света, и там забыться, одолеть, во что бы то ни стало одолеть свою собственную неприязнь ко всему ходу жизни. Иначе — гибель, гибель, опережающая простую смерть. Кстати, что ни делается, все к лучшему. К лучшему и разрыв с Анастасией. Пусть уход от Насти послужит сигналом бедствия... Э-э, Родион, как ты сгустил краски! Уезжать-то ведь неохота? Времени-то у тебя в обрез? И на что ты надеешься в конце концов? Только на здоровье. Вот, оказывается, когда пригодится тебе силенка. Последний шанс. Больше у тебя ничего не осталось,- ни общественного положения, ни семьи. Ну, что ж, и по грамму с тонны можно добывать крупицы радости. Добывают же другие. Например, Максим...
Родион Федорович не слышал, как Анастасия звякнула ключами, прошла на кухню, начала готовить ужин. Он нехотя обернулся лишь тогда, когда ее косая, надломленная тень скользнула по стеклу балконной двери.
— Иди, поешь.
Родион Федорович не пошевельнулся, только измерил Анастасию ожидающим взглядом. Даже в этом домашнем пестреньком халате с белым остроугольным воротничком она показалась ему совсем чужой. Лицо ее, обрамленное темными, с рыжинкой, прядями волос, было очень бледным, строгим. Брови словно бы пытались взлететь и не могли, трепеща изогнутыми кончиками крыльев, глаза отсвечивали сухим блеском,— все это означало: она сдерживает себя необыкновенным усилием воли.
— Спасибо, есть не хочу,— он встал, одернул коротковатый пиджак, поправил авторучку, торчавшую из нагрудного кармашка.— Скоро придет такси, надо ехать...
Анастасия молча посторонилась. Он помедлил, неловко потоптался на месте, не зная, что еще сказать. Потом излишне молодцевато развернул плечи и мерным, рассчитанным шагом направился в переднюю, к затянутым ремнями чемоданам. На полпути остановился, взглянул через плечо на Настю. О, этот царственный поворот его крупной головы! (Даже сейчас Родион не мог отделаться от своей артистической манеры старого оратора).
У подъезда просигналила машина.
Встрепенувшись, Анастасия выбежала на балкончик, крикнула водителю, чтобы подождал. Родион Федорович подошел к ней, подал руку. Она слабо ответила на его энергичное пожатие. Точно так же они протянули друг другу руки много лет назад, но тогда — с надеждой, а теперь — с разочарованием. Анастасия увидела, как задергалась его щека, как заморгал он левым глазом: забытая контузия все чаще напоминала о себе.
— Ну, поеду,— заторопился Родион Федорович, еще надеясь на какое-нибудь чудо.
— Езжай,— сказала Анастасия.
У него был приготовлен не один вариант последней фразы, но все вышло проще: Анастасия провожала его, словно в очередную командировку.
Потрепанная «Победа», перекрашенная в какой-то неопределенный цвет, затряслась всем корпусом, пронзительно скрипнула и тронулась с места. Обогнув полинявшую клумбу перед окнами, шофер вырулил на булыжную мостовую, и машина скрылась за углом. Пыль долго висела в пролете улицы, медленно оседая на дорогу, окаймленную крохотными, едва прижившимися деревцами. Анастасия долго стояла перед окном, пока не закатилось за лесистой уральской стрелкой негреющее большое солнце и не разлилась в небе полноводная багряная река. Судя по всему, завтра будет ветрено.
Так и не сомкнула глаз до рассвета Анастасия Никоноровна... Опять одна. Кажется и не было этих двенадцати с половиной лет: порванная ткань времени соединилась — нитка за ниточку, и жизнь продолжается в том же бесконечном ожидании чего-то лучшего. Но главное теперь за плечами. Бабий век — сорок лет. На какой-то льготный срок нечего рассчитывать. Нужно жить для ребят. Только бы выстоять в эту пору ранней осени. Как все личное, действительно, быстро осыпается...
Родион Федорович проснулся перед самым Ярском. Поезд то и дело притормаживал у заводских платформ: за окном проплывали корпуса металлургического комбината, крекинга, Южуралмаша, никелькомбината. Скоро центральный вокзал. До чего ж все-таки разросся уездный городок с тех пор, как он, Сухарев, с путевкой укома комсомола уезжал отсюда в Южноуральск — в совпартшколу. Зря не стал военным или инженером. Сверстники его давно ходят в генералах, заделались известными хозяйственниками, иные даже дипломатами. А ему все хотелось повоевать на «переднем крае идеологического фронта». Ненадежное это место — трибуна, чуть споткнулся — и тебя уж никто не слушает. Осталось одно — быть исполнительным статистиком при Егоре Речке.
Поезд местного сообщения сбавлял ход. Родион Федорович взял чемоданы, протиснулся к тамбуру. Он сошел на перрон вместе с вербованными людьми, которых сопровождал разбитной, плутоватый уполномоченный «Оргнабора».