Лобов возвращался из совнархоза в сумерки. Переутомленный жарой, степной город постепенно оживал. Леонид Матвеевич приостановился у сквера, огляделся. Слева, на фоне серо-синего неба картинно выделялся белый топкий минарет над ломаной кромкой темнеющего парка. Справа, на возвышенности, которую приезжие инженеры окрестили «Южноуральским Монмартром», светилась густо-красными огнями высоченная мачта. По главной улице двигались встречные колонны автомобилей: откуда, со стороны Зауралья,— с пшеничкой, а в направлении реки, к осокоревой роще,— с землицей из котлованов.

«Пора, пора обосновываться по-настоящему. И без того немало тут временных деятелей, под «негласным надзором областкома»,— рассуждал Лобов, возвращаясь к себе в гостиницу.

В гостинице ему вручили письмо от жены. Василиса писала: «Начинаю исподволь собираться в путь-дорогу. Мама разработала детальный план экипировки, точно у меня впереди путешествие в Антарктиду. Чудачка, право!.. Смотри, не хандри там без меня! Тревожусь и тоскую».

Он взял ее карточку и долго рассматривал, отставив руку. Что за фокус: Вася будто улыбалась, когда он подносил фотографию поближе, и делалась строгой, даже хмурой, когда встречалась с ним взглядом на расстоянии. Впрочем, она была человеком очень уравновешенным, редкой доброты. Доброта угадывалась во всем: спокойные голубые круглые глаза; прямые, с ленцой, брови; припухлые необидчивые губы,— все ее открытое лицо выражало почти детски-наивное доверие к людям. Светло-русая, низенькая, пышная. Ну разве такие бывают строгими? Да они и сердиться не умеют всерьез и надолго!.. Леонид Матвеевич неожиданно сравнил ее с Кашириной и выругал себя за странную растерянность при встрече с Настенькой в райкоме партии. Ему захотелось сейчас же, немедленно, черкнуть несколько слов жене, хотя он лишь сегодня утром отправил в Москву очередную весточку. Вырвал лист из настольного блокнота, не задумываясь, набросал:

«Милая Вася-Василиса! Дежурный администратор только что порадовал меня твоим посланием. Что же добавить к тому, что я писал?' Привыкаю, вживаюсь. Впрочем, ломка в душе продолжается. Настроение переменное. Раз взялся за гуж — не говори, что не дюж: это с точки зрения общественной. А с точки зрения личной: стерпится — слюбится.

Ты не вообрази, что я зело мрачно настроен. Это не раскаяние, не сожаление, это естественная грусть в первые дни возвращения на родину: примесь прошлого придает горьковатый привкус даже воздуху, которым дышал в молодости. Я не знаю чувства дороже, чем такая грусть, и нет ничего слаще горечи родного полынка. Во всяком случае, перемены тут большие, как, впрочем, всюду по дороге из Москвы в Южноуральск. Но если в человеке, с коим долго не встречался, как-то сразу замечаешь разительные перемены, то в городе, в котором не был четверть века, перво-наперво отыскиваешь старые домишки. Человека видишь совсем чужим, а город близким, верным. Вот ведь чертовщина какая!.. Приезжай поскорее. Казачий Южноуральск давным-давно привык к иногородним невесткам. Да и казачки смирились, не ревнуют!

Обнимаю тебя, целую. Жду. За сим — твой степной кочевник Леонид».


7

Август на исходе.

Все чаще в блеклом, выцветшем до нитки небе появлялись белые, как кипень, облака. К вечеру они соединялись где-то над Приволжьем в сплошной лиловый фронт, и солнце, угасая преждевременно, разливало по всему степному Зауралью мутно-оранжевые потоки света, косо перехваченные длинными прядями дождя. По ночам далеко на западе начинало глухо громыхать, и над городом нет-нет да и сухо лопнет, как одинокая шрапнель, грозовой шальной разрыв, часто забарабанит по крышам литая дробь, хлестнет короткий ливень,— это острием крыла, обычно левого, задевала Южноуральск стремительная лава облаков. К утру горизонт очищался от волокнистых мокрых туч, в тихом розовом рассвете броскими мазками четко вырисовывались омытые осокори на берегу реки, кружевные узоры железнодорожного моста, зеленые шевроны лесных полосок на серебристо-сером сукне степи. По утрам дышалось легче. Так и перемежались последние знойные дни лета дождливыми прохладными ночами.

В жизни Анастасии происходило нечто подобное: на работе она забывалась, привычно вникая в судьбы других людей, приходивших к ней со всякими делами — от самых пустяковых до чрезвычайно важных, а дома снова возвращалась к тревожным размышлениям о своей судьбе. Иногда ей казалось, что она топчется на месте, не в силах ни на шаг продвинуться вперед. В такие минуты Анастасия обвиняла себя и в мелком эгоизме и в интеллигентской мнительности. Но тут же оправдывалась перед собой: «Не о себе пекусь в конце концов. Мне-то все ясно, это Родион за деревьями не видит леса».

Вчера в одном центральном еженедельнике появились злые «Заметки экономиста», наделавшие столько шума в Южноуральске. Удар пришелся по Лобову: он обвинялся в «самовольном перераспределении средств», «игнорировании нужд малых строек», «самоуправстве» и прочих пороках местничества. Заметки писал Сухарев.

После заседания бюро обкома старый товарищ Кашириной зашел к ней в райком и рассказал:

— Вся эта шумиха выеденного яйца не стоит. Лобов распорядился прекратить работы на некоторых объектах и сосредоточить силы на достройке одиннадцати больших домов и двух школ в Южноуральске. Самолично приостановил до весны реконструкцию полукустарного завода «Металлист», где нет еще законченного проекта. Вот все его «преступление». Однако заместителю председателя совнархоза и начальнику планового отдела поставлено на вид.

— За что же?— удивилась Анастасия.

— Да, по-моему, за излишнюю горячность...

Расстроенной вернулась она домой. Ничего не хотелось делать, даже готовить ужин. Накормила ребят молоком с ежевикой и, отпустив их поиграть на набережную, присела у окна, устало привалившись к подоконнику. «Ну к чему эти мелочные придирки к людям, только-только начинающим новое дело? — подумала Анастасия. И сама испугалась своего вопроса: — Неужели Родион просто придирается к Леониду, ищет удобного случая, чтобы скомпрометировать его? Не может быть! Если написал, то, верно, убежден в своей правоте. Не зря же и обком взыскал с виновных. Нет дыма без огня... Неужели Родион мог позволить себе сгустить краски для пущей важности? Как будто не замечала за ним этого раньше. Ну, ошибся он, очень серьезно и в решающий момент, так ведь раскаялся публично, на бюро райкома... А раскаялся ли?» — впервые спросила она себя и ощутила страх, почти физический, будто кто замахнулся на нее.

Встала, долго ходила по комнате, безвольно опустив руки. Лишь раз она была в таком же состоянии — когда Лобов уехал с вечерним поездом в Москву, оставив ее, восемнадцатилетнюю девчонку, в полнейшей растерянности. И вспомнив сейчас о том, Анастасия почувствовала себя вдвойне несчастной. Но тогда, в начале жизни, было лишь задето ее самолюбие, правда, очень больно; а теперь, в середине жизни, оскорблено ее гражданское достоинство... «Все-таки с Леонидом совсем по-другому бы сложилась моя жизнь», — подумала она и поразилась этому сопоставлению, все чаще и внезапно возникавшему в последние недели: да уж не примешалось ли что-то личное к ее далеко не интимному разладу с Родионом?..

Он вернулся из обкома на закате солнца, которое, как и вчера, медленно садилось за высокий зубчатый гребень туч, ярко высветив одинокое сухое облачко над горной цепью надвигающейся грозы.

— Проголодался-то я! — сказал он, с удовольствием прохаживаясь по комнате.

— Сейчас пожарю котлеты с картошкой.

— Разве ты ничего не приготовила? Что ж, подожду. Анастасия поняла, что Родион доволен прожитым днем. И по тому, как он, сдержанно улыбаясь, бегло взглядывал на нее, ожидая первого вопроса, и по его примирительному тону она безошибочно определила настроение мужа, любившего делиться радостью со всеми.

За ужином, так и не дождавшись никаких расспросов, Родион Федорович сам начал рассказывать о заседании бюро:

— Целый вечер разматывался совнархозовский клубок. Если застенографировать, получилась бы злободневная трехактная драма для театра сатиры. Какие мизансцены! Пожалуйста, хоть завтра начинай репетиции. Собственно, достройка домов и школ — жалкий эпизод. Завод «Металлист» — пустячок! Добрые дяди намеревались перетряхнуть все титульные списки, хотели «законсервировать» начатые важные объекты. Это тебе не Ярская дамба! Тут десятками миллионов попахивает. Тут уже не цветики, а ягодки совнархозовской политики! Всяк тянет народную копейку в свой областной карман. Я предвидел. Кстати, мой строгий выговор — тоже эпизод в сравнении с теми выговорами, которые посыпались на головы местников. Ах, как мы спешим перестраиваться...

— И очень хорошо,— сухо заметила Анастасия.

— Твоя позиция мне известна. Но разве ты не понимаешь до сих пор, что мы сами вооружили до зубов своего страшного врага — местничество? У нас появились не только практики, а своего рода идеологи областной автаркии. Послушала бы ты, как на бюро выступал начальник планового отдела совнархоза. Он договорился до того, что поставил под сомнение контрольные функции Промбанка! Даже Лобов крякнул от стыда.

— А сам ты выступал?

— Я выступил в газете.

— К чему эта двойная игра, Родион?

— Двойная игра? — он насторожился, бросил есть.

— Не притворяйся!.. — Анастасия подалась вперед, до конца выдержала его предостерегающий, упорный взгляд и заговорила резко, горячо, не жалея ни себя, ни Родиона:—В обкоме ты счел за благо промолчать, а дома распинаешься — жена, мол, все стерпит! Почему бы тебе там не рассказать и о своем «предвидении», и о «идеологах областной автаркии»? Почему, наконец, ты спекулируешь, да-да, спекулируешь, остреньким словом — местничество? С какой целью? Откуда у тебя взялись торгашеские замашки? Чего ты хочешь? Замолить свои грехи или исподтишка портить кровь людям?.. Молчишь?.. — Анастасия побледнела, ее темные удлиненные глаза гневно сузились, длиннокрылые брови плотно сомкнулись у переносицы.

— Остынь,— коротко бросил Родион Федорович.

Но она и без того не могла больше произнести ни слова, как-то сразу обессилев, осунувшись. Закрыла лицо руками и слегка раскачивалась из стороны в сторону, чтобы не разрыдаться. Родион Федорович взглядывал на Анастасию с глубоким, искренним сожалением, как врач на тяжелобольную.

Он встал, тронул ее за плечо.

— Уйди!

— Ну-ну, успокойся, успокойся,— миролюбиво сказал он и сел на место. Все испорчено за каких-нибудь несколько минут. Возвращался из обкома в отличном настроении, и вот — на тебе — скандал. На бюро даже секретари с подчеркнутым вниманием называли его по имени и отчеству, как прежде, как год назад, когда он учил уму-разуму партийный актив области, выступая с лекциями о строительстве социализма в странах народной демократии. После заседания бюро он простился со всеми за руку, по-свойски, и вышел в вестибюль, как равный среди равных, сделавший доброе дело для партии, для государства. Только один Лобов, восседавший непризнанной гордыней, исподлобья окинул зал, когда голосовали за предложение — поставить на вид зампреду СНХ. Не понравилось! Привык к почету, к орденам. Кстати, Лобова возможно и не тронули бы — новичок! — если бы тот не горячился, не обвинял всех и вся, даже Рудакова, в перестраховке и непротивлении «злу спекулятивной критики». Уж слишком этот самоуверенный госплановец развязно повел себя, защищая честь мундира.

— Я забыл передать в прошлый раз, что Леонид Матвеевич извиняется перед тобой,— вкрадчиво заговорил Родион Федорович.— Ты, оказывается, приглашала москвича в гости, а москвич не соизволил удостоить нас своим вниманием... Урок на будущее,— добавил он. Ему

не хотелось обижать ее, однако уязвленное самолюбие брало верх.

Анастасия подняла голову и, глядя мимо Родиона, убежденно проговорила.

— Ты злой человек.

— А ты добрая! Приглашаешь гостей, ставишь мужа в дурацкое положение. И перед кем? Перед конъюнктурщиком, приспособленцем.

— Да как ты смеешь?! — не докончив фразы, она быстро встала, вышла в другую комнату.

«Надо же мне было напоминать о нем,— огорчился Родион Федорович.— Черт его принес в Южноуральск!» Настроение испортилось окончательно. Он долго сидел один, бесцельно вглядываясь в сторону Зауралья: проходящий стороной вечерний дождь гнал впереди себя огромные клубы рыжей пыли, она поднималась выше тучи, медленно оседала на политые поля, и белесые дождевые облака издали казались припорошенными пыльцой. Скрылось из виду дачное местечко «Березники», расположенное за крутой излучиной Урала, кисейная занавеска ветреного ливня заполоскалась в омутах степной реки...

Перебирая в памяти все, сказанное женой, слово за словом, Сухарев только сейчас понял до конца, что это уже не просто семейная сценка, а нечто большее. Случались и раньше ссоры, похожие на эту вот скоротечную грозу: вспылит Настя, всплакнет от обиды, чаще, всего на свой собственный характер, и первая ищет примирения. Теперь не так: после каждой новой неприятности все труднее становится заделывать трещинки в семье. Кстати, он-то, Родион, всегда старается сгладить отношения. Но дальше отступать некуда.

И как можно отступать? Отступать перед человеком, обвиняющим тебя в политической спекуляции, чуть ли не в двурушничестве? Нет, Анастасия Никоноровна, слишком много па себя берете! Привыкли вы скользить по поверхности и не видите глубинных процессов жизни. Так-то! И напрасно вы заговорили о «торгашеских замашках». Не по адресу. Можете делать все, что вам заблагорассудится: идти завтра в обком или написать заявление в ЦК. У вас рука не дрогнет, хотя она и слабенькая, женская. Вы это доказали, проголосовав за строгий выговор ему, Сухареву. Что ж, придет время,— пожалеете, но будет поздно...

Кажется, никогда он не испытывал такого одиночества, как сейчас, в этот серый, ненастный вечер. Даже после разбора его «персонального дела» он чувствовал себя лучше, потому что верил: заслуги коммуниста оцениваются народом не каким-то средним баллом, а последней прижизненной отметкой, значит, не все пропало. Однако как быть, как жить, если тебе отказывает в доверии самый близкий человек, обязанный поддержать тебя в трудную минуту?..

Анастасия встала поздно, на скорую руку приготовила завтрак, наказала Леле покормить отца. Родион Федорович спал на диване, не раздевшись, не сняв ботинок. Он лежал лицом к окну, подогнув ноги; и лучик солнца беззаботно поигрывал на его седом виске. Анастасия осторожно укрыла Родиона одеялом, на цыпочках вышла в переднюю. Так—со смешанным чувством притуплённой боли и слабой надежды — отправилась она в райком.

Утро выдалось на редкость светлым и покойным. Ни одной пылинки, хотя мостовые давно просохли после вечернего дождя. У нового продмага на Советской разгружали арбузы: они мелькали в воздухе, над тротуаром, перебрасываемые из рук в руки, отборные, один к одному,— темно-зеленые разлапистые полудужья по светло-зеленому полю. Огибая центральный сквер, в русло главной улицы вливался длиннейший автообоз с зерном: пахнуло в лицо стойким ароматом пшеничных ворохов, степным разнотравьем. Сделалось грустно. Впереди всего две-три переходных недели — бабье лето. Каким оно будет? Погожим, теплым, с серебристыми паутинками на едва тронутых багрянцем осокорях и кленах? Или хмурым, неприветливым, с обложными суточными дождями? Настоящее большое лето уже позади, теперь вся надежда на бабье — коротенькое, неустойчивое.

Анастасия собиралась с утра поехать на строительство студенческого общежития, но битый час потратила па телефонные разговоры с райисполкомом и горсоветом о детском садике, который никак не могли обеспечить мебелью. Потом позвонили из обкома — понадобились биографические справки о некоторых коммунистах совнархоза, в том числе и о Лобове.

Долго рассматривала она учетную карточку Леонида. Фотография была совершенно неудачной,— до того угрюмый взгляд исподлобья, что Анастасия рассмеялась. Листая страничку за страничкой, она позавидовала его привязанности к одному и тому же делу: десятник, студент института, прораб, старший прораб, начальник производственного отдела, управляющий трестом, инженер дивизии, командир саперной бригады, потом опять управляющий, начальник главка. Ни одного шага в сторону от раз и навсегда выбранного направления, даже в войну строил. И служебная лестница не отличается крутизной, почти тридцать лет понадобилось ему, чтобы подняться до госплановских высот. Нигде не перескочил ступеньку, шел неспешно, но без долгих остановок...

Ей сделалось полегче, будто повидалась с ним. Иногда, при чтении чьей-нибудь анкеты, так и хочется подправить чужую жизнь, а к Леонидовой ничего не добавишь и ничего не зачеркнешь,— все естественно, логично. Что ж, у него жизнь сложилась так, как загадывалось в молодости, только без ее, Анастасии, малейшего участия. И ей остается лишь одно — полистать чрезмерно скупую летопись, подивиться каллиграфическому почерку безвестного московского райкомовца, порадоваться втайне лишней встречей с Леонидом, и удостоверить неразборчивой своей подписью свежую пометку о новом месте работы коммуниста Лобова. Последнее могли бы сделать в секторе учета, но она сама это сделала, словно то была поправка важности чрезвычайной.

«Эх, ты, баба, баба,— вздохнула Анастасия.— Вчера напала на Родиона, довела его до белого каления... Да возьми ты, наконец, себя в руки!..»

Сразу же за базаром, около «Кузнечных рядов», откуда открывается вид на весь Южноуральск,— от поселка железнодорожников, раскинувшегося по ту сторону вокзала, до восточного пригорода, вплотную подступившего к аэропорту,— на этой окраине закладывался теперь целый массив жилых домов. Каширина наведывалась сюда частенько, и ей казалось, что дела здесь подвигаются крайне медленно: не хватало кирпича, сборного железобетона, леса. Готовые «коробки» пустовали месяцами, ожидая своей очереди, пока сантехники, электрики, штукатуры и маляры заканчивали работу на других площадках.

И каждый раз, приехав на стройку с намерением поговорить с людьми по душам, Анастасия тратила время на те же телефонные звонки, чтобы хоть чем-нибудь помочь прорабам.

Узнав сегодня, что вторые сутки не подвозится кирпич, она решила позвонить Лобову.

— Леонид Матвеевич в Ярске,— ответили ей из совнархоза.

«Этот тоже, кроме гигантов, знать ничего не хочет,— подосадовала она.— Теперь его оттуда до заморозков не дождешься!»

И опять стало грустно.

Хорошо, что кругом работящие люди. Уж они-то, развеют любую грусть-печаль, только приглядись к ним, прислушайся. Люди, люди, добрые вы люди!


8

Председатель совнархоза сказал Лобову на прощание:

— Не торопись, побывай в Ново-Стальске, Ярске, Меднограде. Выбери денька два и загляни в глубь степи, в геологические экспедиции. Москва особо интересуется Рощинским. Сам понимаешь — медь, которую ничем не заменишь...

В шестом часу утра, когда только начало светать, газик-вездеход был уже у подъезда гостиницы.

— Какую предпочитаете дорогу, может быть, царскую? — спросил шофер, Петро Соловьев, курносый и смешливый парень.

— Что за дорога? — поинтересовался Леонид Матвеевич, сделав вид, что не знает.

— Проезжал тут в прошлом веке наследник престола, в сопровождении поэта Жуковского. С тех пор правобережная дорога так и зовется в народе. Я лет пять возил прокурора, прокурор признавал только царский тракт.

— Смотри, как лучше.

— В таком случае махнем по левому берегу Урала,— обрадовался водитель. «Дорожка не титулованная, зато профилированная, без ухабов. К обеду доберемся до Ново-Стальска. Значит, будем считать, маршрут утвержден окончательно? А прокурор ни за что бы не согласился!»— добавил он, усаживаясь за руль.

«С этим, пожалуй, не пропадешь от скуки»,— подумал Леонид Матвеевич.

Великолепны степные проселки в конце лета! Асфальт — тот плавится под солнцем, сдерживает бег машины, а по черноземной корке, твердой, как бетон, слепящей стальным блеском, вездеход мчится со скоростью 70—80 километров в час. Конечно, стоит пройти хотя бы небольшому дождику и все раскиснет, но сегодня над головой ни облачка. Леонид Матвеевич привалился к дверке, подставил лицо под упругую струю пахучего утреннего ветра,— такого блаженства давно уж не испытывал.

Дорога прихотливо извивалась между пойменным старым лесом, темно-синим в переливчатой, слоистой дымке, и тройной полезащитной полосой, зеленеющей в низинах и реденькой, пожухлой на пригорках, сплошь изрытых сусликами. Слева по горизонту проплыла, дымя всеми трубами, какая-то станица, вслед за ней показались первые отроги Южного Урала. Вот две горы, похожие на казацкое седло, брошенное посреди степи. Дальше растянулся вдоль реки караван двугорбых и одногорбых верблюдов. Еще с десяток километров, и показался целый лагерь из каменных шатров с богатырским шлемом воеводы в центре. Поодаль от становища — ровные зубцы крепости добротной кладки. Чем дальше на восток, тем выше горы. Тесня друг друга, они круто обрываются перед казахской степью: седые гребни их с размаху откидываются назад, дробятся, пенятся. Еще в юности Леонид Матвеевич не раз поражался огромной силе этого прибоя, который, чудилось, окаменел в одно мгновение и стих навеки. Почти отвесные вершины образуют недоступный амфитеатр перед галеркой главного хребта. Попробуй, подступись к царству сказочных уральских мастеров на все руки!..

— Вон она, та дорожка,— показал Соловьев в сторону остроконечной лысой горы, перехваченной узким пояском полузаброшенного тракта.— Говорят, Жуковский ахнул от изумления, поднявшись на ту макушку.

Леонид Матвеевич утвердительно наклонил голову. Ему хотелось помолчать, ничем не нарушая торжественного безмолвия в природе. Забывалось все: и злые заметки Сухарева, и крупный разговор с Нилом Рудаковым после заседания бюро обкома, и обида на товарищей, не пожелавших открыто поддержать его, Лобова, хотя они и сочувствовали ему.

Однако Петро считал своим долгом посильно развлекать неразговорчивого пассажира. Когда миновали белостенное украинское село и на обрывистом берегу Урала показалось что-то вроде полевого стана, Петро снова оживился:

— Смотрите, цыганский табор. Верней — не табор, тут теперь колхоз у них. А знаете, какой номер выкинули в свое время эти кочевники? Хотите, расскажу?

— Давай, — уступил Леонид Матвеевич, приглядываясь издали к необыкновенному табору с грузовичками-полуторками, вместо традиционных кибиток и тарантасов.

— Как-то вскоре после войны организовали у нас под Южноуральском цыганский колхоз. Отвели им, конечно, землю, дали инвентарь, дома построили, грузовики продали в рассрочку. «Слава богу, осели, наконец»,— облегченно вздохнули в облисполкоме. Придумали название ихнему колхозу,— такое игривое, романсовое,— «Весна». Мой бывший хозяин — прокурор — взял личное шефство над ними. Замучал он меня в ту зиму, почти каждую субботу мотался к своим подшефным. Он, бывало, читает им лекции о международном положении, о семье и браке, о вреде суеверий, а я от нечего делать присматриваюсь к чернооким Азам и Земфирам. Ухмыляются плутовки, перешептываются. Как лекция кончится, так пляска. Не жизнь — малина! Прокурор цветет: победа! Сами посудите, цыганки даже гадать перестали в окрестных деревнях. Прошла лекционная зима, нет, не прошла — пролетела с приплясом. Собрались мы с хозяином накануне сева в нашу «Весну». Приезжаем, а колхоза и след простыл... Вы не смейтесь, главное еще впереди!.. Все прихватили они с собой, даже вывеску, все как есть. Ходит мой прокурор, головой покачивает, молчит. Я тоже молчу, думаю: «Только до первой весны и хватило у них терпения». Потом зашли мы в дом председателя, то бишь, предводителя табора, смотрим, на подоконнике лежит акт на вечное пользование землей. Единственное, что оставили!

Леонид Матвеевич не мог больше сдерживаться, так и запрокинулся навзничь от хохота.

— Прокурор взял акт, сунул в портфель, да как крикнет на меня: «Заводи машину!» Когда дороги установились, мы с ним исколесили всю область. Но где там напасть на след моторизованного табора!

— Прокурор этот сейчас в Южноуральске? — вдоволь насмеявшись, спросил Леонид Матвеевич.

— Где там! Давно укатил в Сибирь, тоже заделался кочевником. А до того случая безвыездно восемь лет проработал в Южноуральске, вел оседлый образ жизни,— заключил Петро, с хода въезжая на дощатый настил утлого парома.

Леонид Матвеевич сам тянул узловатый трос, тянул с наслаждением, вспоминая детство: бывало, мальчишкой целыми днями пропадал на переправах, неся бескорыстную службу у паромщиков, добрых стариков, пока к середине лета не обнажались перекаты и какой-нибудь смельчак, перекрестясь, шел обновлять бесплатный брод...

Соловьев разгадал, наконец, настроение своего нового «хозяина», уроженца этих мест, и вскоре перестал объяснять, что к чему. Лишь изредка взглядывал на него, как бы невзначай. Автомобиль карабкался по выложенному плитняком проселку, среди зарослей горного березнячка, окаймлявшего светлоструйный ручеек. По распадкам живописного увала всюду были разбросаны кулиги дикой вишни, бобовника, чилижника. Над головой сиял треугольник неба, там парил орел, нехотя сопровождая одиноких путников.

— Останови-ка,— попросил Лобов, когда машина выбралась из ущелья на травянистый гребень.

— А я боялся, не обратите внимания,— лукаво заметил Петро, смело подруливая к самому обрыву.

— Как можно проехать мимо сего чуда — Ярских гор.

Шофер с уважением посмотрел ему вслед, заглушил мотор и выбрался из-за своей баранки.

Перед ними распростерся серо-зеленоватый гранитный лабиринт: голые хребты из диабаза, глубокие расселины, замкнутые каре конгломератовых высот, глухие тупики ущелий, сторожевые башенки утесов. Кто может разобраться в этом лабиринте? Только горная речонка, очень уж ворчливая, сердитая на перекатах и тихая, задумчивая в омутах-затонах, только она одна, отличающаяся редким непостоянством несносного характера. На северо-западе маячат в дымке знаменитые «Ярские порота», и где-то там, на юге, горы стометровой стенкой обрываются в Урал,— поотвыкнув от неожиданных препятствий, он с яростью берет последний барьер на пути к морю. Степное плато окружает со всех сторон неспокойные «внутренние» горы — богатейший карьер полиметаллической руды: его открыла сама природа, как бы приподняв из глубины, чтобы люди не прошли случайно мимо. Да, Уральский хребет — одна из первых морщинок на лице земли, проступившая в пору ее ранней молодости.

Леонид Матвеевич стоял над обрывом, припоминая все, что знал об этом чудесном уголке па границе Европы с Азией. Над головой кружили вспуганные кобчики, откуда-то долетал посвист байбаков, промелькнул над пропастью косячок торопливых уток. Так бы и не уходил отсюда. Но пора двигаться дальше.

Через четверть часа из-за косогора выдвинулся первый рядок игрушечных домиков рабочего поселка, потом показались оранжевые отвалы рудника, и вдалеке, где раньше была седая степь, раскинулся незнакомый город,— светлых тонов кварталы и черные силуэты доменных печей, за которыми клубится дым над коксовыми батареями.

— Ново-Стальск! — объявил Петро, притормаживая на спуске. Город разрастался на глазах, от густо-зеленой бахромы уральской

поймы до отливающего старым серебром ковыльного северного склона. В раструбах широких улиц виднелись, теперь уже ясно, бегущие навстречу ярко-красные трамвайные вагончики, пестрые автобусы, самосвалы в железных картузах, лихо заломленных на затылки,— только квадратные козырьки поблескивают под солнцем.

Соловьев сбавил скорость перед девушкой-милиционером, на окраине, спросил Лобова, не оборачиваясь:

— Куда?

— Давай прямо на комбинат.

Петро укоризненно качнул вихрастой головой — с таким «хозяином» пообедать недосуг! — и проскочил мимо ресторана, явно раздосадованный.

Прошли те времена, когда пуск доменой печи был праздником всего рабочего класса. Теперь, если отмечать день рождения каждой домны, мартена или турбины, не останется, пожалуй, будничных дней в году, за исключением високосного. (Впрочем, и 366-е сутки на строгом государственном учете). Но как бы там ни было, а пуск домны — событие для области. На комбинате собралось столько народу, что на Лобова никто и не обратил внимания. Он вместе с Соловьевым обошел коксохимический, мартеновский цехи, побывал на строительстве прокатного, где были подняты первые колонны главного пролета, и потом уже осмотрел новую домну, виновницу завтрашнего торжества.

С колошниковой площадки открывался вид на десятки километров окрест. Металлургический комбинат, прикрывая город с севера, как бы замыкал крайне левый фланг заводов, растянувшихся вдоль Уральского хребта — от Ледовитого океана до Казахстана. То был самый южный и самый юный комбинат на Урале, возвышавшийся на грани гор и степи, которую Лобов называл Высокой. Как ни старался он сейчас отыскать взглядом «барачный припай» вокруг города, не находил: окраинные кварталы, ничем не отличавшиеся от центральных, так же круто, как и отроги, обрывались многоэтажными домами. Никаких времянок, все капитально, па века.

— Как вы находите? — с простецкой хитрецой обратился к нему Петро...

— Не ожидал. Тут, оказывается, второй Магнитогорск встает.

— До Магнитки напрямую триста километров.

— Это я уже прикидывал по карте. Но чего нельзя представить, глядя на карту, так это масштаба стройки. Не ожидал, не ожидал. Действительно, Петро, как мы размахнулись: о миллиардном деле не находится места ,в газетной хронике.

Соловьев окончательно проникся уважением к Лобову. Ему не раз приходилось привозить сюда начальников всех рангов, иногда очень важных, из Москвы, из Ленинграда, и почти все они относились к Стальску с какой-то снисходительностью людей, видавших не такие виды. А этот удивлен, словно не был никогда на больших заводах. «Сразу видно — человек из наших мест, южноуралец»,— подумал он, опускаясь по открытой лестнице вслед за «хозяином».

На другой день, после митинга, посвященного пуску новой домны, Леонид Матвеевич долго ходил с управляющим трестом Светловым по всей строительной площадке. Начали с «тыла» — с неказистых на вид заводиков и полигонов. Штабеля массивных колонн, ажурных балок, пустотелых плит, лестничных ступеней, литых шлакоблоков, керамических плиток и всякого другого бесценного добра хранилось на открытых складах.

Светлов показывал пресса, виброустановки, пропарочные камеры, автоклавы, бетономешалки, популярно объясняя, как новичку. Он производил впечатление хорошо образованного, волевого человека. В хлопчатобумажном сером костюме и сандалиях, высокий, худощавый, Алексей Никонович Светлов по-хозяйски вышагивал по цехам своего «железобетонного царства», ровно, никого не выделяя, отвечал на приветствия мастеровых людей. Ему, во всяком случае, уже за пятьдесят: виски совсем седые, лицо в рубчатых морщинах, но был он крепок, подвижен, и лишь одни глаза, усталые и подобревшие, выдавали его с головой: да, трудненько пришлось в штурмовые дни и ночи перед пуском новой доменной печи.

— Я вас не утомил? — приостановился он у «козлового» крана, рядом с эстакадой автоматического бетонного завода.

— Нужно привыкать после Госплана,— улыбнулся Леонид Матвеевич.

Поздно вечером, на совещании в тресте, управляющий говорил:

— Мы не устанем повторять одну и ту же просьбу к совету народного хозяйства: дайте деньги на прокатный цех. Пора завершить металлургический цикл на комбинате. Нельзя дальше продолжать «розничную торговлю» слитками южноуральской природно-легированной стали. Это «торговля на любителя» наносит государству немалый вред. Мы считаем, что прокат — главная забота совнархоза. Будут ассигнования, за нами дело не встанет. Построим и смонтируем стан «2800» за год.

Лобов пообещал, если понадобится, довести дело до ЦК КПСС. Он чувствовал себя явно неловко, будто по его личной вине затягивалось все эти годы строительство Ново-Стальского металлургического комбината.

В конце совещания Леонид Матвеевич спросил:

— Другие требования есть к совнархозу?

— Все остальное в наших силах,— ответил Светлов. «Молодчина, определенно молодчина,— думал Лобов, возвращаясь в гостиницу.— Побольше бы нам таких. Такому любая должность в строительном мире по плечу. И в то же время нельзя сказать, что Алексей Никонович руководит трестом налегке или что его тяготят мелкие заботы. Впрочем, настоящий хозяйственник этим и отличается от просто инженера. Вот бы его в совнархоз. А вакансия? Да разве таланты должны ждать вакантных мест!»

Вчера, знакомясь с городом и комбинатом, он как-то и не обратил внимания на людей. Сегодня же его больше всего обрадовали люди: и этот молоденький энергичный техник, начальник комсомольского штаба на стройке домны, и эти трудолюбивые китайцы, проходящие курс строительных наук в Ново-Стальске, и сам Светлов. Но впереди была еще одна нечаянная встреча. Проходя мимо дежурного администратора гостиницы, он услышал, как тот, отвечая по телефону, назвал знакомую фамилию. Леонид Матвеевич подождал, пока администратор закончит разговор, спросил:

— Не можете ли вы дать справку, в каком номере находится товарищ Жилинский?

— Девятнадцатый, второй этаж,— не поднимая головы, ответил чем-то недовольный тучный мужчина.

— Простите, это тот самый — геолог Жилинский?

— Тот самый, тот самый, один он тут на всех...

Илья Леонтьевич еще не спал, сидел у тумбочки, на которой стоял термос, и самозабвенно пил чай. Леонид Матвеевич представился ему, подал руку. Старик легко поднялся с места, недоуменно разглядывая вошедшего:

— Лобов? Лобов, Лобов...

— Не узнаете?

— Врать не стану, не узнаю. Нуте-ка, напомните что-нибудь такое, знаете ли, приметное из того времени.

— Задача! Какую же бы мне найти зацепку? — всерьез задумался Леонид Матвеевич.

— Именно, именно! Каждый из нас оставляет в памяти людей свою зацепочку.

— Не подойдет ли, впрочем, эта: в 1932 году вы поручили мне «вербовать» среди молодежи охотников обрабатывать ярскую яшму? Я даже за станком ездил в Свердловск, в артель «Русские самоцветы».

— Позвольте, позвольте, а станочка не дали, командировку не оплатили.

— Абсолютно правильно.

— И беда такая приключилась с Леней Лобовым!.. Вот вы какой теперь... Нуте-ка, нуте-ка, давайте я вас получше разгляжу,— он отошел в сторонку и, наклоняя голову то вправо, то влево, рассматривал его.— Нет-нет, ни за что б не узнал на улице! Да, голубчик, в деревьях не узнаешь саженцев!

— Но я бы вас узнал, Илья Леонтьевич. Хорошо делаете, что не стареете.

— Давайте договоримся: без дамских комплиментов. Присаживайтесь, попьем чайку... Приехал вот на пуск домны да загостился, пятые сутки пошли.

— Вам есть у кого погостить, и повод всегда найдется: не одна домка на выданье.

— Что верно, то верно. Я сегодня на митинге всплакнул по-стариковски. Оркестр играет Гимн, а я тайком вытираю слезы: наконец-то, все поверили в ярское месторождение. Во время пуска первой печи настроение было совсем иное. Помню, пригласили меня на банкет. Сижу, отмалчиваюсь. Подходит ко мне первый секретарь обкома, спрашивает: «Что приуныл, Леонтич?» Подсел, выпили мы с ним по чарке. Он все допытывается. Я ему и говорю: «Не будете сердиться, скажу по секрету» — «В чем секрет?» — спрашивает.— «А в том,— отвечаю я,— как бы нам с вами не пришлось сухари сушить. Полтора миллиарда ухлопали на комбинат и, нуте-ка, не дай всевышний, вдруг обнаружится у металлургов что-нибудь, знаете ли, такое непреодолимое, а? Никто в мире на подобной руде еще не работал, руда пылевидная,— сено, мякина, а не руда. Когда-то построят аглофабрику! Попадет и мне и вам. Правда, вы-то сегодня здесь, завтра — там, в какой-нибудь другой области. А геолог на всю жизнь приписан к своему месторождению». Выслушал он меня серьезно и рассмеялся. Потом встал, поднял тост за разведчиков, изобразив дело таким образом, что разведчики — люди бесстрашные!..— Жилинский снова налил себе чаю и, старательно размешивая сахар, спросил прямо, без обиняков: — Ну-с, откуда к нам пожаловали?

— Перебрался из Москвы в совнархоз.

— На родину, видите ли, потянуло? Одобряю! Вам уже, конечно, сорок с лишним?.. Самый ценный возраст. Если мне довелось кое-что сделать в жизни, то главным образом между сорока и пятьюдесятью. Приберегайте эти годы, они сильные, но считанные-пересчитанные. На «мудрую старость» особенно не уповайте. Нам с вами не мемуары писать (тут он слукавил!), а искать да строить.

И, помолчав, Жилинский опять вернулся к воспоминаниям:

— Какое время мы пережили, Леонид Матвеевич! Любопытное времечко, скажу вам по секрету?. Сколько перебывало у нас разных ученых консультантов — тьма тьмущая. Каждый требовал новых пробных плавок. Сначала отправляли ярскую руду на Нижне-Туринский завод, была там дряхлая доменка на восемьдесят тонн, времен Петра Великого. Жил-был в тридцатые годы на Урале знаменитейший профессор с фамилией благочинного — Архангельский. Светила! Так он, знаете ли, все утверждал: «Не будет плавиться ваша руда, наверняка не будет». Только под нажимом из центра и согласился заняться экспериментами. Прислал бумажку в крайсовнархоз, потребовал отгрузить эшелон руды, да чтоб крупной фракции, «не меньше кулака». На грабарках вывозили мы руду к железнодорожной станции. Приволокли одну такую глыбу, что еле затянули талью на платформу. Детьми мы были, ей богу, детьми! Архангельский больше года колдовал там у себя в институте «Востокостали», добавлял то двадцать, то тридцать, то сорок процентов ярской руды к обычной. Результат сверх всяких профессорских ожиданий — шлак течет, как водица. Тогда вызывает он меня в свои академические покои и признается мне наедине, по секрету: «Чудеса! Всю жизнь вдалбливал студентам в головы, что подобные руды тугоплавки, что чугун, полученный из них, не поддается обработке...»

Вслед за тем началась вторая серия испытаний, на Липецком заводе «Свободный сокол». Коробов помог. Шесть тысяч тони хромоникелевой руды отправили мы туда. Дело пошло па лад. Добились своего, хотя, опять же скажу по секрету, знакомый инженер, побывавший в то время за границей, привез с собой кусочек кубинской руды, похожей на нашу, к которой американцы не знали как подступиться. В 1940 году начали потихонечку, с опаской, строить комбинат. Но вскоре война припожаловала...

Очень жаль, что Семен Мироныч — помните его? — мало поработал в Ярске, он бы начал дело пораньше, несмотря что руки у него были связаны никелевой проблемой, все больше никелем занимался. Вот был человек! Мануфактурный приказчик из Одессы и — первоклассный строитель, а! Работал, как вол. Дисциплина строжайшая. И, знаете ли, без окрика, без выговоров, без приказов. Помню, как он приучил ответственных товарищей из своего управления приходить на работу пораньше прочих и уходить попозже. Деликатно приучил. Распорядился установить на квартирах телефоны, которые были тогда на вес золота. Все, разумеется, обрадовались: вот это шеф! Сидит он, бывало, уже за полночь один-одинешенек во всем управлении. Снимает трубку, звонит главному инженеру: Игорь Константинович, простите за беспокойство, нужна такая-то справочка. Или — звонок к начальнику планового отдела: пожалуйста, Юрий Михайлович, извините, срочно необходима для наркомата последняя сводка по никелькомбинату. Нуте-ка, что делать Игорю Константиновичу или Юрию Михайловичу? Покряхтывая, напяливают штаны, набрасывают на плечи полушубки и стремглав к начальству! Потом догадались, что лучше отправляться домой вместе с ним,— все равно спать не даст. Именно таким манером он заставил нас уважать тот неписаный порядочек, что был заведен у него на Кузнецкстрое.

Сколько интереснейших людей проходит перед глазами под старость лет, дорогой Леонид Матвеевич! Вы, может быть, знали Пилипенко, начальника строительства мясокомбината?.. Очень рад, что помните. Напористый был полтавчанин. Приехал он к нам в Ярск с мандатом, подписанным лично Микояном, и начал строить «Ярский Чикаго», никак не меньше! Звонит однажды мне, спрашивает: «А что, Жилинский, это обязательно копать твои колодцы?» (Он имел в виду изыскательские работы.) «Полагается»,— отвечаю я. — «Фу, черт возьми, мы поторопились. Пришли-ка своих людей, пусть пороются у меня на площадке, надеюсь, ты подпишешь акт, что грунты, мол, хороши». Так и отгрохал Пилипенко комбинатище без нудных споров о выборе площадки. Своенравный был мужик, ничего не скажешь... Вы поймите меня правильно. Теперь иные времена. Однако ж, нам тоже надобно поторапливаться, уж очень пристрастились мы к затяжным дискуссиям по поводу новых месторождений.

— К слову пришлось, как вы смотрите, Илья Леонтьевич, на Рощинское? — спросил Лобов.

— Дразните старика. Говорят, что где побывало двенадцать геологов, там наверняка можно открыть тринадцатое месторождение.— Он встал, оправил свой чесучовый пиджачок и, заложив грубые, рабочие руки за спину, прошелся по комнате.— Что Рощинское? Приозерное богаче. Сейчас весь капитализм держится на канадском никеле, а у нас тут две-три Канады лежит под боком. Тридцать лет тому назад моя находка близ станции Орлово считалась уникальной. Но что она такое по сравнению с Рощинской медной целиной! Я уж не говорю о Приозерном. Да что там медь и никель! Молодежь ныне отыскала селен, индий. Может, я еще дотяну до той поры, когда вот тут,— он широко распахнул окно,— именно тут будут строиться космические лайнеры! Не знаю уж, откуда лучше отправлять ракеты на Луну, Марс, Венеру, но строить их наверняка сподручнее в наших места. Какое времечко наступает, а..!

Старик так распалился, его молодые глаза светились таким загадочным блеском и рассуждал он с такой высокой наивностью мечтателя, что Леонид Матвеевич, сам по натуре немножечко романтик, невольно почувствовал себя приготовишкой рядом с этим человеком, коему шел семьдесят первый год.


9

От Ярска, выросшего из казачьей крепости восемнадцатого столетия, до Ново-Стальска, основанного в середине нашего века,— рукой подать, всего каких-нибудь полтора десятка километров. Если бы между ними не пролегал каменистый серый увал, то города могли бы поддерживать зрительную связь, вроде степных форпостов времен Емельяна Пугачева. «Пригодилось бы сейчас, в эпоху телевидения»,— сердито шутил Речка каждый раз, когда ему не удавалось дозвониться по телефону к металлургам. Он знал, что Лобов там, со дня на день ждал его, и, приходя в трест, заказывал срочный разговор. Слышимость была отвратительной. Егор Егорович, накричавшись до хрипоты, бросал трубку, с завистью поглядывал на уцелевшую розетку прямого провода Ярск — Москва. Как легко работалось раньше: звонок в столицу, немедленный ответ — и сидишь, словно в одном кабинете, спокойно рассуждаешь о делах с начальником главка или замминистра. Просто, удобно, приятно. А теперь разыскивай по местным телефонам товарищей из Южноуральска, странствующих по всей области, от Приволжья до Притоболья.

Наконец сегодня утром Егору Егоровичу повезло: Ново-Стальск ответил и довольно громко, ясно: — Лобов только что отбыл к вам,— сообщил ему Светлов.

— Слава тебе, Христос-спаситель из совнархоза,— проворчал Егор Егорович.

Он потребовал у снабженцев «дефицитку» — ведомость недостающих материалов, приказал плановикам срочно сделать «развернутую сводку», достал из сейфа свой «черный список» неукомплектованного оборудования для аглофабрики, одним словом, подготовился к встрече заместителя председателя совнархоза по строительству. Егор Егорович решил наступать, раз новое начальство щедро раздает выговора направо и налево. Пусть Лобов полюбуется, до чего довели трест, награжденный во время войны орденом, «гвардейский трест», как справедливо называли его в Государственном Комитете Обороны.

...Вездеход с разбегу вымахнул на гребень полукруглого увала. И сразу же открылся город-амфитеатр, рассеченный широким асфальтированным шоссе от верхних улиц до реки, за ней, в просветах между сизыми прядями утреннего дыма виднелись, точно на запыленных декорациях, знакомые очертания Старого Ярска. Скопление одноэтажных домишек на берегу Урала, островерхая Яшмовая горка с одинокой колокольней, еще хранящей следы дутовской шрапнели, зеленая стрелка заливных лугов на юге, пристанционный беленький поселок на севере, и восточнее его — далекие корпуса «Ярского Чикаго».

Пока Леонид Матвеевич рассматривал азиатскую часть города, не в силах оторвать взгляда от тех мест, где прошла его юность, заводы правобережья постепенно заслоняли горизонт, скрывая полинявшие декорации довоенных лет, и на авансцене уже развертывалась панорама Нового Ярска: Южуралмаш, ТЭЦ, никелькомбинат, крекинг-завод, еще заводы в окружении массивов жилых домов. В годы первой пятилетки, когда Лобов работал табельщиком, десятником, тут были разбросаны одни дощатые бараки для строителей. Он хорошо запомнил черновой набросок, сделанный безвестным архитектором из института проектирования городов: лист кальки переходил из рук в руки, потом эту красивую картинку размножили в десятках экземпляров, чтобы каждый прораб имел новенькую синьку с изображением неземного Ярска.

Так вот какой ты, чудом воздвигнутый город, похожий и непохожий на тот — гипрогоровский эскиз! Леониду Матвеевичу казалось, что он заново открывает весь этот край, плотно застроенный заводами, городами. Да и понятно: прошла целая четверть века...

Речка встретил Лобова сдержанно. Леонид Матвеевич был взбудоражен нахлынувшими воспоминаниями: по его обветренному лицу скользила непрошенная улыбка.

— Действительно, понастроили вы тут дворцов! — сказал он, присаживаясь к столу.— Каюсь чистосердечно, не представлял, что наш милый Ярск так вырос.

— Сложа руки не сидели,— заметил польщенный Егор Егорович, у которого несколько и поубавился наступательный пыл.

— Мне не довелось как следует поработать на одном месте. Только начнешь строить что-нибудь внушительное, перебрасывают на другую площадку. Всю жизнь провел на «нулевом цикле»: в котлованах да на фундаментах.

— А Госплан забыл?

— В Госплане тоже чаще всего приходилось начинать с нуля — с выбора площадок.

Он будто нарочно завел этот разговор, чтобы уклониться от трестовских дел. «Ему — что, посидит, побалагурит, поулыбается и укатит в свой Южноуральск»,— подумал Егор Егорович и, приняв озабоченный вид, спросил:

— Может быть, поинтересуешься последней сводкой?

— Уволь, пожалуйста!

— Тогда вот тебе моя «дефицитка», вот список недостающего оборудования по аглофабрике...

— Я и без того знаю, что тебе нужен цемент, арматурное железо, трубы, что у тебя не хватает электромоторов, недоукомплектована вторая аглолента. Все это известно.

— Зачем же ты приехал? — удивился Егор Егорович. И, поднявшись из-за стола, торопливо зашагал по кабинету.— Я тут бьюсь, как рыба об лед, а вы там, в совнархозе, все знаете и ничего не предпринимаете! Нет, пардон, как же ничего не предпринимаете? А выговора! Старые министерские замашки. Но раньше хоть вслед за выговорами отгружали арматурное железо. Что ж, прикажете нашему брату самим слать челобитни в Башкирский совнархоз, в Горьковский, в Саратовский? У вас там существует управление материально-технического снабжения. Есть отдел по кооперированным поставкам. Такую «потребкооперацию» развели! Вы, к примеру, заняли все купеческие хоромы в Южноуральске. Шутка ли, персональные оклады, выслуга лет!..

— Ты, оказывается, не стесняешься в выражениях,— улыбнулся Леонид Матвеевич, по привычке приглаживая волосы.

— Чего мне стесняться? Куда ни кинь, всюду клин. Планы финансирования меняете чуть ли не каждый месяц,— то больше, то меньше. Уж на что в Промбанке стоически спокойные люди, так вы и тех доводите до истерики. Совсем никакого нет порядка в субподрядных организациях: одни подчинены Уфе, другие — Свердловску, третьи — Челябинску. Совнархоз уговаривает их, мы перед ними падаем ниц, а они подбирают себе работенку повыгоднее, ищут злачные моста. Этакие купцы-монтажники! Второй месяц не могу заполучить бригаду от уважаемого товарища Светлова.

— Завтра прибудут к тебе электрики.

— Низко кланяюсь. А график-то полетел ко всем чертям!

— Пойми же, Егор, домну надо было заканчивать.

Речка устало бухнулся на диван, расстегнул воротник шелковой кремовой рубашки, сунул галстук в карман пиджака. Высокий лоб его покрылся бисером пота. Он поискал платочек во всех карманах и, не найдя, вытащил снова галстук, принялся вытирать им лоб, пухлые щеки. Леонид Матвеевич молча, с усмешкой наблюдал за управляющим.

— Привык ты, доложу тебе, заполнять цифирией клеточки в госплановских таблицах,— сказал Егор Егорович с тем сожалением, в котором угадывалось: зря я на тебя, Леонид, рассчитывал.

— Зело, зело ты разошелся. Впрочем, когда не хватает цемента или железа, то строитель всякое может наговорить. Знаю по собственному опыту. Однако ж, я бы посоветовал тебе быть «поскромнее» малость в своих оценках. Это я не о себе пекусь: мы с тобой пожили на свете и на мелкие обиды не способны. Меня удивляет твоя запальчивость в рассуждениях о совнархозовских делах. Ты что же, Егор Егорович, действительно это всерьез заговорил о «потребкооперации», о какой-то там истерике в Промбанке и о «купцах-подрядчиках?» Давай разберемся. Чудес на свете не бывает—совнархоз не может за один год засыпать тебя цементом по самую макушку. Но, во всяком случае, и цемент ты получишь строго по плану. Ты, наверное, израсходовал весь свой запас, чтобы «вырвать» объемные работы в первом полугодии, а теперь плачешься. Выходит, что тут ни при чем «купеческие хоромы», с их «персональными окладами» и «выслугой лет». У тебя есть свой оклад, впрочем, всего лишь на полтысячи целковых меньше, чем у председателя совнархоза. Не завидуй ему, с него и опрос-то миллиардный.

— Я не из завистливых.

— И не защищай «стоически спокойных людей» из Промбанка. Ничегошеньки с ними не случится, если мы лишний раз перетряхнем планы финансирования. Хватит молиться на эти самые лимиты. А если тебе добавили десяток миллионов, то ведь знали, кому добавляли: Речка потянет. Что ж тут плохого, если Речка может потянуть, пока его сосед по Ярску набирает силенки. Старый конь борозды не испортит...

— Какая борозда!

— По-моему, глубокая. Или ты привык к министерской: хоть и мелковато, но зато до самой до Москвы! Так что ли?.. Да и о субподрядчиках ты упомянул невпопад. Все они по-прежнему в одних руках — в министерстве строительства республики. Никто их не подчинял ни Уфе, ни Свердловску, ни Челябинску. Может, тебя больше устраивает положение субподрядчика, чем генерального подрядчика? Но ты, как я знаю, домосед, патриот Ярска, а они — кочевой народ, им приходится мотаться от Калининграда до Владивостока. Вот тебе и «купцы-монтажники»! Вечно в дороге, в командировках. Какие уж тут «злачные места», если с женой не видишься по году... Впрочем, я в одном с тобой согласен: в наше время можно, конечно, побыстрее перепрягать все эти строительные упряжки с трестами — корневиками и монтажными конторами — пристяжными, Об этом следует подумать. Как видишь, даже в запальчивой критике есть доля истины.

— Ладно, оставим это. Зачем приехал?

— Будем строить рудник в Рощинском. Посоветовались мы у себя и решили поручить твоему тресту. Объект большого значения. Медь. Весной будущего года работы развернутся вовсю. Выходит, зимние месяцы терять нельзя. Придется тебе послать в Рощинское с десяток бригад каменщиков и плотников, парочку дизельных экскаваторов.

— Ты что, издеваешься, что ли, надо мной? — Речка вскочил с дивана, развернул свой график.— Смотри сюда! Здесь все расписано до последнего грузчика. Ни одного человека не сниму до конца года с аглофабрики. Не дам!

— Кто же из нас, впрочем, привык заполнять клеточки в таблицах? — Лобов рассердился не на шутку, тоже встал, для чего-то взял со стола логарифмическую линейку, сказал твердым, звенящим голосом: — Я не уеду из Ярска до тех пор, пока не начнешь подготовительные работы в Рощинском.

«Как будет угодно», — хотел было ответить Речка, но Лобов круто повернулся и бросил на ходу:

— После обеда отправимся на площадки...

Речка проводил его рассеянным взглядом. Лобов, не обращая внимания на звонки трамвая, быстро пересек улицу, с досадой хлопнул дверцей, и машина тотчас тронулась.

«Барин, барин, — прерывисто вздохнул Егор Егорович.— Со мной сам министр так не разговаривал».

Вторую половину дня они провели на стройке. Речка показывал объект за объектом: аглофабрику, новые цеха машзавода, замкнутый квартал — блок жилых домов, поликлинику.

Когда очередь дошла до Дворца культуры, Леонид Матвеевич бегло взглянул на колоннаду, увенчанную скульптурной группой, сказал вполголоса:

— А ля Большой театр.

Егор Егорович сделал вид, что не расслышал.

— Давай-ка покурим тут, на воздухе. Туда, на верхотуру, не полезем. Хватит. Лепные потолки, люстры, фойе я видел много раз.

— Как хочешь,— согласился Егор Егорович, и они присели на штабелек паркетных плиток.

— Сей дворец наводит на некоторые размышления. В прошлом году Нила Спиридоновича Рудакова проработали за местничество: предсовнархоза за счет промышленных капиталовложений разрешил достроить в Ярске драматический театр. Если говорить на профессиональном языке., то начинить готовую коробочку во всяком случае полагается, раз уж она давно возведена. Почему же Госплан средств не отпустил? Но не о том речь. Согласимся, что достройка театра — крамола. Однако сколько у вас тут Дворцов культуры? И никого за это не наказали. Чуть ли не у каждого завода свой дворец, свой стадион и тому подобное. Короче, дьявольская чересполосица! Сразу же за Ярском начинается поднятая целина на тысячи верст вокруг, а в городской черте до сих пор не распаханы «межи», разделяющие владения, как ты говоришь, «королей»: никелевого, нефтяного, химического. Отличная иллюстрация к прошлым порядкам. Это не город, это механическая смесь рабочих поселков, хотя со стороны Ярск и производит впечатление.

— Что ты хочешь сказать? — прервал его управляющий трестом.

— Впрочем, виноват, конечно, не только ты.

— Ловко закруглил! Наш брат, строитель, доложу тебе, всегда в ответе. Не построил — бьют, построил — тоже бьют да еще приговаривают: «Не умеешь работать, такой-сякой!» Ладно, поедем, посмотришь мою производственную базу,— предложил Егор Егорович, чтобы как-то прекратить эту дискуссию на возвышенную тему. Вообще, он не мог отказать Лобову в точности упрека, стараясь объяснить ее по-своему: со стороны всегда виднее.

Леониду Матвеевичу понравилась чистенькая, светлая арматурная мастерская.

В ней работали почти одни девушки. Они играючи вязали стальные прутья на контактных станочках, будто имели дело с льняной пряжей. Недаром Речка, входя в цех, громко приветствовал их:

— Здравствуйте, дорогие кружевницы!..

Он знал всех рабочих, всем пожимал руки. Тут уж не скажешь, что Егор Егорович искусно играл роль старого демократа, подражая иным хозяйственникам, коих терпеть не мог Лобов. Правда, с инженерами управляющий был суховат, излишне строг даже при начальстве.

«Тыл у тебя крепкий,— говорил Леонид Матвеевич,— только мал для твоей армии. Надо расширять, в первую голову, завод сборного железобетона. Бери пример со своего соседа, тот правильно делает, все время подтягивая «обозы» к «передовой».

— Где нашему теляти Светлова догнати!

— Это ты зря. Алексей Никоныч — крупный инженер.

— Он со своей домной такого шума наделал во всех газетах, словно атомный центр соорудил. К Ленинской премии представлен. В войну мы строили без митингов и треска. Носятся с хваленым Светловым, как с великим основателем второй Магнитки.

— Не то говоришь.

Но Речка, случайно задетый за живое, долго не мог успокоиться, пока они осматривали кирпичный завод, деревообделочный комбинат, асфальтовый заводишко. Леонид Матвеевич больше не прерывал его, с любопытством приглядываясь к этому грузному, в годах, но все же рано постаревшему человеку, который с мальчишеской запальчивостью нападал на «новостальского Юрия Долгорукого», своего серьезного соперника в строительных делах.

— Завернем ко мне, поужинаем,— как-то некстати, неловко предложил Егор Егорович.

Лобов молча наклонил голову, с поразительной отчетливостью представив себе Зиночку Каширину. Она промелькнула перед ним в своей батистовой белой блузке, с красным галстуком, с КИМовским значком,— высокая, черноволосая, строгая пионервожатая. Промелькнула и пропала. Как ни пытался он сосредоточиться, создать теперешний ее образ, ничего не получалось. Что же это такое? А впрочем, первая любовь не терпит вольностей воображения: она остается в памяти как молодость, которую нельзя и мысленно продолжить и уж совершенно невозможно снова пережить.

Автомобиль остановился у коттеджа, аккуратно отгороженного от соседних домиков недавно покрашенным штакетником. В палисаднике черемуха, сирень, боярышник. Георгины — осенние цветы под окнами. Выходя из машины, Леонид, Матвеевич увидел, как чья-то тень метнулась от крайнего окна в глубь комнаты. «Она»,— решил Леонид Матвеевич и неуверенно, словно выздоравливающий больной, зашагал к крылечку, вслед за хозяином.

Она стояла на террасе. В пестром фартуке поверх бордового шерстяного платья, в черных «лодочках» на босую ногу, в ситцевой, как и фартук, косыночке, сбившейся на затылок,— «товарищ Зинаида», действительно, выглядела «классической домохозяйкой», как пошутила Настя. И в то же время, терпеливо ожидая, когда гость подойдет па расстояние протянутой руки, Зина была той же Зиной: ни одного шага, даже полшага не сделает навстречу.

— Ну, вот, мы и увиделись, Леня-Ленечка...— проговорила она незнакомым, глуховатым голосом, чуть дрогнувшим от волнения.

Теплом пахнуло в лицо от этого «Леня-Ленечка», будто никто его так и не называл. Он несмело заглянул в ее глаза, карие, с янтарной искоркой: все тот же взгляд, откровенно-снисходительный, насмешливый. Ох, женщины!

— Встретились, Зинаида Никоноровна,— не решаясь назвать ее попроще, сказал Леонид Матвеевич.— Просто не верится.

Речка, не останавливаясь, прошел в столовую, благосклонно оставив их вдвоем.

— Как возмужал, как возмужал! — покачивая головой, задумчиво улыбаясь, говорила она немного нараспев.— Настенька писала мне, но я не могла представить тебя таким, ни за что на свете! Молодец!

— И я тоже не мог представить тебя...

— Что, постарела?

— Нет, не то, не то.

— Пожалуйста, без стеснений! Конечно, состарилась, знаю. Ах, Леня-барабанщик, время бежит быстрее нашего Урала. Подумать только, не виделись двадцать лет!

— Округляешь?

— Теперь уж в меньшую сторону!..— засмеялась она и, извинившись, торопливо ушла на минуточку на кухню (совсем забыла про жаркое!).

Зина, Зина... Неужели это та самая «товарищ Зина», которую по пятам преследовал он, не обращая внимания на грубоватые насмешки своих ровесников? Как он ревновал ее ко всем, даже к... Борису из «Грозы» Островского, когда, бывало, сидел в суфлерской будке и полушепотом подсказывал Зине страшные слова из любовной сцены на волжском берегу. Да он готов был на какие угодно муки, лишь бы проводить ее после спектакля в Народном доме. Пусть бы всю жизнь она играла, пусть бы сделалась актрисой, ну и что ж, зато вся жизнь Зины на виду у скромного суфлера драмкружка. Но Зина, не в меру гордая Зина, не опустит глаз в течение всего действия. Все всматривается куда-то в притихший, полутемный зал, словно ищет там, на галерке, своего Егора. Когда он, Ленька Лобов, понял это, то демонстративно покинул свою будку, хотя его долго уговаривали кружковцы. Как он раньше не сообразил, что не в подполье ему надо лезть, а взбираться па высоту, чтобы удивить Каширину своим талантом. Вскоре такая высота нашлась — Ярская газета, охотно публиковавшая длинные и заумные его статьи об агрогородах, о военных трудах фон Клаузевица, об организационной структуре первых ярских строек и еще бог знает о чем. Но было уже поздно: Зина тайно готовилась к отъезду на учение в Самару.

И вот она стоит сейчас перед ним, совсем не гордая, уставшая от домашних хлопот, нисколько не похожая на ту пламенную деятельницу, что и умом и красотой дивила всех ярских комсомольцев. Только глаза, одни большие ее глаза будто прежние: в них еще видятся и отблески пионерских костров на берегу Яри, и отсветы огней рампы Народного театра, и знакомая игра этих янтарных искорок. Нет, то все, впрочем, чудится. Взгляни смелее, ну-ну, еще: ведь перед тобой совсем-совсем другая женщина — Зинаида Никоноровна Речка. «Извини, пожалуйста» (она извиняется!) и, приосанившись с несвойственной ей тяжеловатой грацией, идет на кухню. Он провожает ее грустным взглядом, вспоминая свои мальчишеские выходки, возведенные когда-то в степень трагической любви шекспировских героев...

Первая неловкость прошла, исчезла, и за праздничным столом, рассеянно слушая сбивчивое Зинино повествование о житье-бытье, Леонид Матвеевич не мог отделаться от одной и той же мысли: «Чужие, совсем чужие, знаем только имена друг друга». Ему сделалось тоскливо. Верно говорят, что новые встречи с первой любовью приносят либо разочарование, либо беду, и очень редко — радость.

Явился Геннадий.

— Знакомься, Ленечка, наш наследник! — торжественно представила его Зинаида Никоноровна.

— Ого, какой богатырь вымахал! — Лобов приподнялся, подал ему руку. — На голову выше отца!

— Но весь в мать — сладу нет,— весело заметил Егор Егорович.

— Инженер.

— Инженер-десятник! — подхватил Егор Егорович.— Когда-то еще станет инженером-сотником, тем более, инженером-тысячником, долгонько ждать! Я, Леонид Матвеевич, стараюсь держать молодежь в черном теле. Помнишь, как нашего брата держали? Тут у меня старая, проверенная метода.

— Постой ты, Гора, со своей методой,— вступилась Зинаида Никоноровна.— Правда, сын у меня хороший?

— Привыкла расхваливать парня с пеленок.

— Сие ничего не значит,— возразил Леонид Матвеевич.— Молодежь все равно знает себе цену.

Геннадий чувствовал себя стесненно. Не вступая в разговор, он ел окрошку и бегло взглядывал то на мать, то на гостя, занятых своей беседой. Ленечка? Так это тот самый Лобов, о котором иной раз, подтрунивая над матерью, вспоминал отец в семейном кругу Кашириных. Интересно, как они встретились? Грустно им? Или радостно? Или просто любопытно посмотреть друг на друга? Ведь для мамы юность и «Ленечка» неразделимы. Так всегда, наверное, все несбывшееся поэтизируется.

Выходя из-за стола, Геннадий с подчеркнутым уважением простился с Лобовым и тут же поспешил на стройку, в комсомольский штаб, чтобы не мешать старшим вдоволь наговориться о былом. Зинаида Никоноровна и Леонид Матвеевич переглянулись многозначительно. «Видишь, жизнь прожита не даром»,— сказал ему ее взгляд. «Да, действительно, жизнь-то пролетела»,— ответил он, с необыкновенной отчетливостью поняв все значение минувших десятилетий и почти физически, с легким испугом ощутив скорость времени.

— Ты к нам надолго, Леня? — поинтересовалась Зинаида Никоноровна.

— Пока нашего брата не доконает, до тех пор не уедет! — оживился подвыпивший хозяин.

— Гора!

— Дня два-три пробуду.

— Сегодня же перебирайся к нам,— тоном пионервожатой распорядилась Зинаида Никоноровна.

— Хорошо, спасибо,— поблагодарил Леонид Матвеевич, на какую-то долю минуты узнав в ней ту, далекую его любовь, что не давала ему покоя столько лет.

— Какое безобразие! Приехал в Ярск и на глаза не показывается. Ай-яй-яй! Плохо я тебя воспитывала, плохо!..

По всему видно, ей и самой хотелось войти в роль «товарища Зины», но ничего не получалось: слова не те, манеры не те и главное — «зритель» уже не тот. И все отчетливее понимая это, она переходила на спокойный, учтивый тон гостеприимной хозяйки. Когда Егор Егорович снова оставил их вдвоем, отправившись на террасу, за пепельницей, она спросила полушепотом, заговорщически:

— Ну, а как вы там встретились с Настенькой?

Леонид Матвеевич виновато пожал плечами, отвел взгляд в сторону. В его душе противоборствовали два разных чувства: глухое, смутное разочарование, вызванное этой встречей с Зиной после давным-давно пережитого, и удивительная, тревожная радость, не дававшая ему покоя с того дня, как он увидел Анастасию Никоноровну.


10

— Что с Максимом, где он? — помедлив, в свою очередь спросил Леонид Матвеевич, рассматривая старинную семейную фотографию Кашириных.

— Это печальная история, Ленечка. Брату не повезло. Если все наши горести и за все время собрать вместе, то они и десятой доли не составят его горя.

— Настя мне ничего не говорила.

— Ей, бедной, тоже досталось за братца. Одно время чуть не освободили от работы.

— Да что случилось?

— Я расскажу тебе все по порядку,— пообещал Егор Егорович.

...Леонид Матвеевич долго не мог уснуть: припоминал шустрого, сообразительного Максимку, с таким удовольствием передававшего секретные записки старшей сестре Зине, впрочем, всегда за маленькое вознаграждение — пяток конфеток, пачка пробок для «пугача» или картинка из старого журнала. Если не оказывалось под рукой ни того, ни другого, ни третьего, Максимка верил в долг, однако до поры до времени. Как-то Лобов задолжал ему за несколько записок кряду, и он наотрез отказался принять очередную почту. Зато в следующий раз, порадованный целым пакетом сливочных ирисок, мальчуган не только выполнил задание, но и принялся убеждать Зину, чтобы та «поскорей выходила замуж за дядю Леню». Невозможно было представить дом Кашириных без этого семейного почтальона, «офицера связи» при влюбленных, не выдавшего ни одной девичьей тайны своих сестер, даже под угрозой отцовского ремня... Что же случилось с Максимом?..

Судя по рассказу Егора Егоровича Речки, события развивались так.

В один и тот же первоиюльский день Максиму Каширину были вручены диплом техника по холодной обработке металлов и повестка из военкомата. Через неделю он попал на фронт, в самое пекло арьергардных боев 1941 года. А еще через неделю угодил в окружение. До декабря числился пропавшим без вести. Потом стали долетать до Ярска, одно за другим, солдатские письма-треуголки. Все с облегчением вздохнули. Максим писал часто, хотя бы несколько строк, и номеровал своп письма. Треуголка перечитывалась всеми, и когда попадала к Никонору Ефимовичу, то отец внимательно изучал ее, пытаясь разгадать, что же таится между строчек. Весной 1942 года Каширины получили последнее письмо (№102). И опять тоскливо потянулась бесконечная цепочка военного времени. Опять Дарьюшка тайком ото всех, в сотый, тысячный раз, склонялась над стандартным бланком, где мелким четким почерком были выведены три страшных, но обнадеживающих слова: пропал без вести. Отец, бывало, принимался утешать ее: «Найдется, вот увидишь, ему ведь не впервой, в самом деле...»

Максима взяли в плен под Харьковом. Он не был ни ранен, ни контужен, его предал свой же помкомвзвода, вместе с которым ходил в разведку. Больше года ему пришлось чертоломить на строительстве авиационного завода концерна Геринга в Флоридсдорфе. Оттуда Максим бежал, присоединился к итальянским партизанам. Когда же их отряд был наголову разбит альпийскими автоматчиками Кессельринга, Максима, на этот раз тяжело раненного, спасла медицинская сестра Эмилия Милованович, сербка, родом из Крагуеваца, тоже, как и он, бежавшая из концлагеря. Крестьяне укрывали гарибальдийцев до прихода в деревню союзных войск. Максим выздоравливал медленно, только к концу 1945 года он встал на ноги. Эмилия могла уехать к себе на родину, но они еще на поле боя поклялись, что ни за что не расстанутся друг с другом. И не расстались. Долго им не удавалось выбраться из Италии в СССР, пока, наконец, не помог случай — неожиданная встреча с советским офицером, уполномоченным по репатриации.

В Ярске встретили их, как героев, солнечным мартовским утром, Накануне разыгралась метель, свету не видать, а тут выдался такой погожий, такой великолепный денек, что невозможно было взглянуть на покрытый белой эмалью город. И на душе было легко, чисто. Эмилия, выйдя из вагона, поднесла руку к глазам, защищаясь от ослепительного блеска, и сказала своему Максиму:

— Прэлест, как в Шумадии...

— Наш Урал не уступит Балканам! — ответил за сына Никонор Ефимович.

Молодым отвели лучшую комнатку в доме стариков Кашириных. Справили свадьбу по русскому обычаю. Ярские женщины без стеснения рассматривали Эмилию, где бы она ни появлялась: в магазине, театре или в парикмахерской. В конце концов кто-то из болтливых кумушек заключил глубокомысленно, что Максимова жена — никакая не иностранка, самая обыкновенная цыганочка из табора, только не гадает и одевается по-городскому.

Но цыганочка эта сильно тосковала по родной Сербии, по далекому Крагуевацу — столице поэтической Шумадии. Все чаще в выходные дни Максим отправлялся с ней на мотоцикле в соседние Ярские горы, и они подолгу просиживали там, на гранитных утесах, что отвесной стенкой обрываются в Урал в том месте, где река, зажатая меж скалами, рвет и мечет, пробивая дорогу на запад — к морю.

Летом 1948 года они совсем было собрались в Крагуевац, в гости — Эмилия не виделась с родными с тех пор, как их разлучили гестаповцы в первый же месяц оккупации. Но тут случилось непредвиденное: брат Эмилии, заслуженный партизан, был арестован в Белграде. Когда Эмилия узнала об этом из газет, ей сделалось плохо. Максим перепугался, вызвал «скорую помощь». Женщина-врач успокоила его, сказав, что его жена «просто беременна».

Поздней осенью у них родилась девочка, очень похожая на мать: смуглая, чернобровая, тихая. Все беды отступили перед этим счастьем. Маленькая Милица, — ее назвали так в честь «сербской бабушки»,— заслонила на время все на свете.

Однако беды вереницами ходят. Максим получил категорический отказ на свое давнее ходатайство о восстановлении в партии. И вслед за тем начались другие неприятности: его освободили от работы в конструкторском бюро машиностроительного завода, пришлось идти в цех, да и то в ремонтный. А через месяц Максима уволили совсем. Он стал грузчиком автотранспортной конторы, в тресте Егора Речки.

Шли год за годом, одинаково безнадежные для Максима. Никто не мог толком объяснить, в чем же его вина. Лишь однажды старый его товарищ, однокурсник, работавший теперь в горкоме, с сожалением сказал ему:

— Если бы мы точно знали, при каких обстоятельствах попал ты в этот треклятый плен...

Максим промолчал, только сдержанно вздохнул и пошел своей дорогой, к автобазе. Он, казалось, уже смирился с судьбой. Единственное, что поддерживало: чистая совесть, никогда не мучившая его. Максим и не догадывался, что больше всех переживает отец. Тот взял дело реабилитации сына в собственные руки и, поступившись скромностью старого большевика, написал в обком о своих заслугах перед революцией. Никонора Ефимовича вызвали в Южноуральск, к первому секретарю. Ничего не сказав, он отправился туда со скрытой ото всех надеждой.

А несчастья тем временем начали постепенно, как бы сами собой, отступать в той же последовательности, с какой они входили в семью Максима. Наладилась переписка с Крагуевацом — и опять повеселела Эмилия. Вскоре у нее родилась вторая дочь, названная Дарьей в честь «русской бабушки». Глядя на жену, приободрился и Максим, В позапрошлом году его вызвали в заводоуправление, предложили прежнюю работу.

— Извините, мы вас уволили напрасно, — сказал директор.

У Максима чуть не навернулись слезы: он понял, что признан, наконец, за человека. Но в конструкторское бюро не пошел, встал к станку в ремонтном цехе...

Леонид Матвеевич терпеливо выслушал Речку, задумался. Когда-то бойкий мальчуган мечтал объехать тридевять земель, добраться до тридевятого государства. Что ж, и объехал, и побывал в песенной Италии, из которой еле выбрался. Очень хотелось ему встретиться один на один с «самым главным из всех фашистов». Что ж, пусть главный-то предпочел уклониться от встречи, приняв яд в подвале имперской канцелярии, но зато с его подручными русский парень сталкивался много раз лицом к лицу: и в штыковой атаке, и в гестаповском застенке, и на партизанских тропах. Все было. Прошел огонь и воды и медные трубы. И так долго ходил по мукам, что и свои люди будто усомнились в нечеловеческих страданиях солдата.

— В партии так и не восстановили его? — спросил Леонид Матвеевич.

Нет, не восстановили. Потому он и недоверчив к переменам своей жизни. Замкнутый стал, неразговорчивый. Трудно Эмилии с ним. Хорошо еще, что не пьет, а то бы пиши — пропала буйная головушка...

На другой день, под вечер, Леонид Матвеевич отправился к Максиму пешком, чтобы заодно уж взглянуть на старый город, где прожил в молодости — шутка ли! — целых четыре года. (Да и неудобно подкатывать на Егоровой «Победе» к человеку, попавшему в беду).

Недалеко от излучины реки, где Урал неожиданно встречается с левобережным притоком Ярь и сразу же, чуть ли не под прямым углом, сворачивает в горы, на отчаянный прорыв,— там, за невысокой дамбой, облицованной плитняком, стоял на отшибе, в конце извилистой улочки Шевченко, недавно надстроенный двухэтажный дом. Леонид Матвеевич без труда нашел его по неоштукатуренному второму этажу, о котором, кстати, упомянул Егор Егорович.

У крыльца беззаботно играли дети. Верховодила всеми смуглая девчушка с белым бантом в взвихренных волосах. Леонид Матвеевич остановился поодаль от ребят, докуривая сигарету частыми затяжками. Присматриваясь к этому племени младому, незнакомому, он увидел другую «брюнетку», совсем маленькую, лет пяти. «Сестры»,— безошибочно отметил он и, сунув мундштук в карман, подошел к старшей.

— Скажи, Милица, папа дома?

Девочка окинула его быстрым взглядом, насторожилась.

— Папа? — нет, его нет. А вы кто будете? Я не знаю вас, дядя.

— Давай знакомиться,— улыбнулся Леонид Матвеевич и протянул ей руку.

— А мама дома, дома, дома!..— пританцовывая, затараторила маленькая Дарья.

— Отлично! Проводи-ка меня к маме.

— Идемте,— серьезно сказала Милица, сердито посмотрев на младшую, не в меру восторженную сестренку.

Пока Леонид Матвеевич нескорым шагом поднимался на второй этаж, вслед за старшей, гостеприимная малышка оказалась уже наверху и, взобравшись на подоконник, всей ладошкой нажимала кнопку громкого звонка.

— Нэт мне покоя от тэбя...— устало заговорила худенькая женщина, широко распахнув дверь, но тут же замолчала, испуганно повела надломленной бровью, и Леонид Матвеевич, встретившись с ней взглядом, удивился глубине ее ожидающих черных глаз.

— Я друг Максима Никоноровича, хочу видеть его,— объяснил он как можно покороче и помягче.

— Проходитэ, муж скоро будэт,— не меняя выражения миловидного лица, посторонилась хозяйка.

— Если разрешите, я подожду...

— Да-да, разумэца,— отвечала она, делая сильные ударения на первых слогах и привычно сокращая гласные.

После темного коридора, заставленного всякой домашней утварью, квадратная комната показалась Леониду Матвеевичу слишком светлой, он даже прищурился от обилия света. Широкие, венецианские окна были раскрыты настежь. Прямо — у наружной стены притулился однотумбовый письменный столик, заваленный газетами и книгами; влево от него стояла простая железная кровать, убранная белым покрывалом, у изголовья — другой столик, туалетный, с овальным зеркалом и женскими безделушками; правую часть занимали девочки,— тут восседал на стареньком диване плюшевый Мишка, в углу, за диваном, нашлось место для детской кроватки и ящика с игрушками. Все выглядело очень скромно, за исключением игрушек. Игрушки были дорогими.

Он присел на венский стул и еще раз осмотрелся, невольно подивившись тому, как эта сербская женщина нашла в одной-единственной комнате столько уютных уголков: для мужа, для себя, для старшей дочери-школьницы и для малышки. Обратив внимание на фотографию — панораму Белграда с видом на устье реки Савы, Леонид Матвеевич встал, подошел поближе.

— Знакомый городок.

— Как, вы был у нас, в Югослави? — спросила хозяйка.

Леонид Матвеевич обернулся: Эмилия с надеждой и страхом смотрела на него, не в силах пошевельнуться.

— Был. К сожалению, давно. Моя бригада участвовала в боях за Бор, Ягодину, Крагуевац...

— Крагуевац?! — встрепенулась Эмилия и схватила его руку, крепко, как могла, сжала своими маленькими горячими руками, заплакала.

— Не надо, не надо... Что тут такого, действительно? Мало ли кто побывал тогда в Крагуеваце? Вот и мне довелось... — растерянно успокаивал ее Леонид Матвеевич, хорошо понимая, впрочем, что говорит не то, совсем не то.

Эмилия стыдливо вытерла слезы, быстрым движением тонкой руки поправила волосы, упавшие на лоб, и сказала, глядя куда-то мимо Лобова.

— Это моя родина. Расскажитэ, что знаэте о граде.

— Я же был там тринадцать лет назад.

— Нэдавно в сравнени как со мной. Меня швабы увезли в сорок первый год. Восэмнадцать лэт назад.

— Хорошо, я расскажу.

В дверях, прижавшись друг к другу и затаив дыхание, стояли девочки в коротеньких ситцевых платьицах, с тревогой наблюдая за незваным гостем, который так расстроил маму. Не понимая, что происходит между взрослыми, они, казалось, готовы были немедленно вступиться за свою мать, особенно старшая,— Милица не сводила настороженных глазенок с чужого дяди. Он улыбнулся им, старым своим знакомым, но на улыбку ответила одна маленькая Дарья, а Милица отвернулась.

— Мы вступили в Югославию первого октября 1944 года. В то время завязались бои на Заечарском направлении... — начал было Леонид Матвеевич.

В коридоре коротко, требовательно прозвучал звонок.

— Макс! — обрадовалась Эмилия.

Девочки опередили ее, наперегонки бросились открывать дверь отцу.

— Какой дядя? — послышался из коридора недовольный, резковатый мужской голос.

И на пороге появился сам Максим: он был среднего роста, сухощавый, коротко подстриженный, в защитном комбинезоне с расстегнутым воротником, в тапочках на босую ногу. Он остановился на полпути, наморщил лоб, потирая ладонью розовый шрам на подбородке. И как бы постепенно узнавая с каждым шагом, уверенно пошел навстречу тому дяде Лене, который великодушно подарил ему, мальчонке, портупею от комсомольской юнгштурмовки.

Они молча обнялись посреди комнаты: Максим прижался к Лобову, по-ребячьи ткнулся лицом в грудь. Так они постояли с полминуты и, опустив руки, еще раз заглянули в глаза друг другу. Нет, ни за что бы не признал Леонид Матвеевич в этом слишком рано посуровевшем рабочем человеке прежнего непоседу-голубятника. Лицо сухое, жесткое, даже гневное,— и гневное, быть может, оттого, что нижняя часть левой щеки и подбородок косо перехвачены этим розовым рубцом (его Максим называл «флоридсдорфской меткой», полученной на геринговской каторге — там, на голубом штраусовском Дунае).

— Чего же мы стоим? — спохватился он.— Присаживайтесь к окну. Жара-то нынче, дышать нечем...

Им было о чем поговорить. Но они не знали, с чего начать. Максим никогда не расспрашивал других, чтобы не быть обязанным рассказывать о себе. Впрочем, в этом доме предполагалось, что каждый новый человек, входящий в дом, уже в курсе всех событий. Потому Леонид Матвеевич и не задавал никаких вопросов. Потому он и не удивился, когда разговор завязался вокруг событий мирового плана, будто сошлись люди, всю жизнь прожившие рядом, по соседству. В то время американские линкоры и авианосцы появлялись всюду: то на Бейрутском рейде, то у берегов Китая. Ранняя осень выдалась огнеопасной. Многие сравнивали ее с той, позапрошлой глубокой осенью, когда шли бои в Будапеште и Порт-Саиде. Детонация венгерских событий едва не взорвала пороховые погреба в Европе. Детонация тайваньских событий могла привести к взрыву всеобщему...

Леонид Матвеевич слушал Максима, не возражал, и невольно сравнивал его с тем смышленым пареньком, что в свои двенадцать лет смело ввязывался в споры взрослых о войне и мире.

Как, когда пролетела его, Максимова, юность? Не весенним половодьем, не привольным разливом душевных сил отбушевала она на стрежне двадцати лет, не довелось ей и пройтись по ромашковым лугам после схлынувших первых чувств. А в неровном, колеблющемся строю наспех обученного маршевого батальона, в горячке массовых контратак под Харьковом, в придунайских каменоломнях немецкого концлагеря, у партизанского костра, среди измученных горными переходами гарибальдийцев и в тоскливом ожидании возвращения на родину,— тяжелым солдатским шагом прошли лучшие годы молодого человека, едва успевшего подрасти к войне. Все измерялось готовностью достойно умереть. Даже любовь его не знала беспечной игры взглядов, застенчивых и неловких объяснений, громких словесных клятв. Сербская девушка спасла парня, выполняя воинский долг, и он полюбил ее так. как любят жизнь: до конца. Сколько ни расставляла смерть своих путевых знаков, устрашая русского солдата, солдат не свернул в сторону. Все прошел, все превозмог. Хорошо бы ему теперь, в середине жизни, добиться немножко счастья. Ведь счастье окружающих людей тоже имеет свою детонацию, посильнее всяких взрывных волн...

Эмилия накрыла стол новой скатертью, принесла с кухни жареную картошку, тарелку помидоров, заправленных луком и «постным» маслом, немного копченой колбасы и крошечные рюмки.

— Дай нам стаканы,— попросил Максим. И обратился к Лобову.— Никак не приучу мою сербиянку жить по-русски.

Она с добродушным укором взглянула на мужа, заменила рюмки чайными гранеными стаканами, оставив третью для себя.

— Нам с Леонидом Матвеевичем, дорогая Шумадиночка, полагались бы солдатские кружки. Ты знаешь, кто сегодня у нас в гостях?..— и он отрывочно, в нескольких словах, рассказал жене о своей «службе связи» при влюбленных.

Эмилия смеялась, посматривая на Лобова. Больше всего ей понравилось то, как неисправимый ярский голубятник Максимка уговаривал старшую сестру выйти замуж за дядю Леню.

— Пжалоста,— взяла она свою рюмку и, выпив вслед за мужчинами одним глотком, поморщилась, опустила плечи, будто ношу сбросила.

«Ну-ну, встряхнитесь, милые вы люди, хорошие вы люди!..» — думал Леонид Матвеевич, довольный их и этой мимолетной радостью.

— Наш друже был в Сербии,— не удержалась Эмилия, чтобы не сообщить Максиму.

— Вот как?!

— Друже знаэт мой Крагуевац.

— Что же вы молчите? Леонид Матвеевич? Моя Шумадиночка бредит своим Крагуевацом. Теперь мы от вас не отстанем! Верно, Миля?

— Вэрна, вэрна.

И Лобову пришлось во всех подробностях припоминать тот жаркий скоротечный бой за Крагуевац, и сам город, и ту улицу, на которой прожил две недели. Он говорил о радушии сербов, о встрече с партизанами из Пролетарского корпуса НОАЮ , о женщинах-бойцах, ходивших в глубокую разведку в район Кральево, и о хозяйке дома, где останавливался штаб бригады,— все, все до последней мелочи необходимо было знать Эмилии.

— Тот, кто воевал только в Чехословакии, считает чехов самыми сердечными людьми. Да, их нельзя забыть. Но и Югославию я лично не забуду никогда. Доброта сербов тронула меня. Впрочем, конечно, не одного меня,— сказал он в заключение.

— Спасибо,— абсолютно чисто, без акцента, произнесла Эмилия. И опять всплакнула потихонечку. Но уловив осуждающий взгляд Максима, она начала торопливо искать платочек, виновато повторяя в замешательстве: — Нэ буду, нэ буду...

— Эх, Леонид Матвеевич, Леонид Матвеевич,— глуховато заговорил Максим, вообще-то не любивший жаловаться никому.— Хотя бы одно горе, куда ни шло. А то целых два: у нее — свое, у меня — свое... Мою-то историю вы знаете?

— Со слов Егора Егоровича. Максим наклонил голову — в таком случае добавить нечего. И сказал, не поднимая головы:

— На одно только и надеюсь, что правда ни в огне не горит, ни в воде не тонет...


11

Нет, не на лице земли и даже не на лице солдата, а в женском сердце долее всего сохраняются следы войны. Давным-давно закончились сражения,— зарубцевались траншеи, осыпались воронки на полях, фронтовики попривыкали к шрамам, словно к родимым пятнам,— но так и остался в женских душах нерастворимый осадок горечи.

Анастасия Каширина по долгу службы, что зовется партработой, частенько встречалась с солдатскими вдовами и с девушками не первой молодости, которым нелегко устроить жизнь. В последнее время ее внимание к ним особенно обострилось. Куда бы ни пошла и ни поехала, всюду безошибочно замечала тех, у кого война отняла мужей и женихов, отцов и братьев, кто, лишившись поддержки мужской руки, взвалил на свои плечи все заботы о семье.

Недавно в подшефном колхозе «Караванный», расположенном поблизости от города, Анастасия оказалась среди одних женщин. Они с утра до позднего вечера перелопачивали вороха пшеницы, с тревогой посматривая в наволочное небо. Шофер, краснощекий, здоровенный детина, развалясь в кабинке, покрикивал на них, чтобы проворнее грузили (хороши тоже эти автопогрузчики, если без женских рук все равно не обойтись). Тут были крестьянки разных возрастов: и пожившие на свете, умелые, с натруженными руками,— это матери, уже выведшие в люди своих ребят; и засидевшиеся в девках, гордые, молчаливые казачки лет тридцати с лишним, навечно запомнившие своих суженых, что сложили головы где-нибудь на Балатоне, или на Одере, или, может, за рекой Амуром; и совсем еще молоденький, трепетный подлесок женский — дочери солдаток и младшие сестры невест солдатских,— у этих-то, конечно, все впереди.

Сбросив парусиновые туфельки, подоткнув юбчонки, затянув потуже уголки косынок, чтобы не пылились волосы, бабоньки часами, не разгибаясь, подбрасывают звонкое зерно на бесконечные, подернутые глянцем, ленты транспортеров. Разве только в сумерки, у костра, напомнит им об одиночестве какая-нибудь удачливая односельчанка, за которой муж, тракторист, лихо подкатит на мотоцикле. Проводят их долгим взглядом,— иные позавидуют, иные вздохнут украдкой,— потом все вместе потолкуют о вдовьей доле, ну и, конечно, о своих, что не вернулись с фронта; да перед сном затянут песню,— ту, «старинную», что запомнилась с войны. А уж если на полевом стане заночует колхозный баянист, то и спляшут, пожалуй, на току, среди пахучих ворохов отборного зерна.

Кто же еще в мире может столь великодушно жертвовать личным ради общего, кто, кроме русских женщин?..

На днях Анастасия остановилась на железнодорожном переезде, увидев женскую бригаду, ремонтирующую путь. Эти были одеты одинаково: синие комбинезоны с матерчатыми поясками, грубые ботинки, пестрые, «комбинированные» рукавички — зеленый брезент с белой хлопчатобумажной тканью на тыльной стороне ладони. Все больше молодые, caмой старшей лет тридцать семь-восемь. Анастасия разговорилась с ними: откуда они, давно ли заделались путейцами? Оказывается, объехали полсвета, «третью пятилетку на колесах»,— как заявила их начальница, рослая симпатичная псковитянка. Сначала восстанавливали мосты в Прибалтике, на правах подручных, потом научились прокладывать вторые пути, строить «электрички». Побывали всюду — от Калининграда до Южноуральска. А тут сейчас, пока их поезд готовится в дальний рейс, решили помочь местным железнодорожникам.

— Эй вы, красавицы, перекур окончен, давайте штопать! — крикнул мастер, все время сидевший на перевернутой дрезинке.

И золотые подмастерья принялись за дело: одна ловко, ритмично подбрасывала зернистый песок на полотно, другая «штопала», сноровисто подминала деревянным «крючком» балласт под шпалу. Дорожный мастер шел по откосу, заложив руки за спину.

Когда он поравнялся с Кашириной, она остановила его и давай отчитывать:

— Вы как плантатор, дорогой товарищ! Могли бы и сами «поштопать», это ведь не варежки, не носки, а шпалы. И не стыдно вам слоняться? Скучаете, и от нечего делать отдых для женщин определяете своим пятиминутным «перекуром». Надсмотрщик!

Тот сперва опешил, не нашелся что ответить. Но потом, измерив ее снисходительным взглядом, двинулся дальше, бросил на ходу:

— Не занимайтесь филантропией, дорогая дамочка. Это уж слишком задело Анастасию.

— Постойте вы,— тихо окликнула она его.— Не считаете ли вы, товарищ,, что в «полосе отчуждения» вам все дозволено? Я сегодня же поговорю с Бахтиным, берите лопату и помогайте своей бригаде.

«Плантатор» неловко переминался с ноги на ногу, не зная, как выйти из затруднительного положения. Хитро перемигиваясь друг с другом, женщины с нескрываемым любопытством наблюдали за этой сценкой.

— Что ж, могу вам доставить удовольствие, уважаемая гражданка,— сдался, наконец, мастер, обескураженный не столько ее отповедью, сколько тем, что она — черт побери! — знает начальника дороги. И «надсмотрщик», сбросив форменный пиджак, засучив по локоть рукава сатиновой рубахи, взялся за лопату...

А в самом Южноуральске ее давно побаивались па стройках Центрального района: неровен час, опять влетит за «барские замашки». Вчера, например, на площадке телецентра одна-единственная девушка, былиночка, разгружала увесистые плиты для перегородок. Анастасия посмотрела, посмотрела на старательную работницу и не сдержалась, прервала инженера, усердно объяснявшего ей проект. Инженер невнятно пробормотал что-то о нераспорядительности десятников и, поспешно свернув чертеж в трубочку, пошел к парням, покуривающим невдалеке...

И сегодня, возмущенная тем, что на стройке универмага женщинам поручили рыть траншеи, поленившись доставить сюда канавокопатель, Анастасия позвонила управляющему трестом.

— Скажите, Николай Николаевич, только откровенно, вы бы разрешили своей Елене Дмитриевне поупражняться с ломиком?

Од, нимало не смутившись, громко рассмеялся:

— Промахнулась. Никоноровна! Моя женушка копала, да еще как копала! Что, не верите? Лена познакомилась с землицей под бомбежкой, на ближних подступах к Одессе. Так-то, Никоноровна, один-ноль, в мою пользу!

— В то время все были землекопами,— сухо заметила она.— Не кажется ли вам, что давно пора отвести женщин с «оборонительных рубежей»?

Управляющий начал жаловаться на нехватку механизмов, однако пообещал «всерьез заняться балансом рабочей силы...»

«Привык кое-как сводить концы с концами, а людей за «человеко-днями» не видит,— горячилась Анастасия, возвращаясь домой.— Для него и эта девушка-былиночка, на разгрузке плит,— «человеко-день» и сговорчивые бабоньки, прокладывающие траншею,— тоже «человеко-дни»...

Чем больше думала она о тех женщинах, которым нелегко приходится без мужей выводить в люди «безотцовщину», тем чаще выверяла свою судьбу с их судьбами. Нет, Анастасия не любила прибедняться, терпеть, не могла, когда Зинаида называла ее несчастной или несчастненькой, и все же она так и тянулась к одиноким женщинам, даже завидовала им: их одиночество, по крайней мере, оправдано историей. Как раз в эти дни Родион Федорович, стараясь помириться с ней, звал ее в гости то к одним, то к другим старым приятелям. Анастасия отказывалась под разными предлогами. Верно, дружба между семьями зависит от дружбы в семьях...

Дома было тихо-тихо. Неужели ребята не пришли еще из школы? Анастасия сняла плащ в полутемной маленькой передней, приоткрыла дверь в столовую и остановилась: возле тумбочки сидела Леля с книжкой на коленях, ее пухлые губки смешно вытягивались, энергично поджимались,— девочка с самозабвением читала шепотом «Родную речь»; за столом, на одном стуле с Родионом устроился Мишук,— он низко склонился над тетрадкой и, высунув язычок, упорно выводил буквы с помощью отца, зажавшего его ручонку в своей руке. У всех был до того сосредоточенный, до того деловой вид, что Анастасия залюбовалась ребятами и мужем. Дочь уже постигала тайны логической связи отдельных слов, а сын с трудом привыкал к косой разлиновке тетрадного листа, которая, якобы, помогает вырабатывать почерк.

Мишутке не нравилось, что буквы падают, ему хотелось, чтобы они стояли прямо, как игрушечные солдатики. Но папа настаивает на своем, хотя сам пишет непонятно, мама и то не разбирает. Мама говорит, что у папы «заковыристый характер». Зачем же его, Мишука, заставляют «набивать руку», если почерк все равно зависит не от учения — от характера?

— Опять поставил кляксу,— огорчился отец.— Давай сначала. Мальчик вытер рукавом вспотевший лоб, глубоко вздохнул, исподлобья покосившись на сестру, занятую своим делом.

— Хватит, будем обедать! — крикнула Анастасия.

— А, мать явилась, перерыв, перерыв! — объявил Родион Федорович, и тоже, как ученик, обрадовавшийся перемене, вскочил с места. Приподнял Анастасию, закружился с ней по комнате, позабыв об уроке чистописания.

Леля отложила книгу, пошла на кухню. Мишук, улучив момент, принялся стирать резинкой расплывшуюся кляксу.

— Оставь, Родя, да оставь же,— просила Анастасия. Он поцеловал ее в упрямый завиток на виске, осторожно опустил на пол. Давно она не называла его Родей, и Родион Федорович с затаенной надеждой взглянул на жену, как смотрят на выздоравливающих. Она поняла его взгляд, и ей стало жаль Родиона: ему достаточно было сейчас одного ласкового слова, чтобы забыть сотню обидных. «Верно, все вы незлопамятны,— подумала Анастасия, почему-то вспомнив, как заставила мастера-путейца взяться за лопату.— Нелепо ведь получилось, не серьезно с моей стороны».

Весь вечер Анастасия была веселой, будто хотела загладить свою вину перед Родионом, которого в прошлый раз, вгорячах обвинила в политиканстве. Она даже рассказала ему, как управляющий городским стройтрестом защищал сегодня свою Леночку, представив ее бывалым землекопом.

— Елена Дмитриевна сама никому в обиду не даст своего Николая Николаевича! — смеясь, заметил Родион Федорович. И тут же почувствовал, как одна фраза может испортить все: Анастасия нахмурилась, замолчала.— Я пошутил,— начал оправдываться он с той поспешностью, что еще больше раздражала ее теперь. И срываясь с дружеского тона, он заговорил резко, громче, поражаясь собственной несдержанности.— Почему ты ведешь себя, как кисейная барышня? Слова нельзя обронить лишнего. Это не так, то не этак. Становится невмоготу. Кстати, сказала бы прямо, что неравнодушна к своему Лобову.

— Помолчи ты!..— оборвала она его и, не договорив, вышла, хлопнув дверью.

Не отдавая уже себе отчета, Родион Федорович бросил ей вдогонку:

— С ума сходишь под старость лет!

Он тяжело опустился в потрепанное креслице у письменного стола. Все разом рушится: общественное положение, докторская диссертация, семья... В состоянии полной апатии просидел он до захода солнца, не в силах чем-нибудь заняться. Ко всему бы привык Родион Федорович, но он не мог смириться с той отчужденностью, которая все отдаляла и отдаляла от него Анастасию. На работе, случалось, он месяцами не догадывался, что кто-то на него дуется, в семье же дня не мог прожить, если отношения испорчены. Он нерешительно поднялся, пошел извиняться перед женой.

Анастасия стояла вполоборота к окну, всматривалась туда, где за дальними осокорями садилось огромное сентябрьское солнце. Вот оно скрылось за мглистой кромкой неба — день кончился. Но через минуту горизонт словно опустился и багровый диск, как ни в чем небывало, засиял над зубчатым синим лесом. Потом с юга надвинулась острым клином другая туча, густая тень побежала по земле. Теперь-то уж все. Ан нет, оказывается, не так-то просто погасить солнце: нижний сегмент его вдруг снова вспыхнул и залил степь полуденным белым светом. И опять на лице Анастасии заиграли радужные отблески, сменив темно-рубиновые, тревожные. По мере того как сумерки перечеркивали ее талию, грудь, плечи, она приподымалась на цыпочках, так и тянулась к холодному огню заката.

Родион Федорович загляделся на нее, боясь как-нибудь нечаянно не прикоснуться к хрупкой тишине вечера. Когда последний отблеск торопливо скользнул по задумчиво прищуренным Настиным глазам и, высветив прямую линию пробора, исчез где-то за окном, Родион Федорович заговорил несвязно, сбивчиво:

— Я, вероятно, неправ. Собственно, совершенно неправ... Нервы... Совсем сдали... Ты не сердись...

— Полно, Родя, я не сержусь, — в ее глазах остро сверкнули слезы.

Они стояли рядом, наблюдая за игрой огней над «Живым мостиком» через Урал: свежий вечерний ветерок, забавляясь, с разбега налетал на обвисшую цепочку разноцветных лампочек, раскачивал их из стороны в сторону. Родиону Федоровичу не хотелось больше говорить ни о чем. И Анастасия, понимая его, думала о том, что это уже не любовь, это инерция чувства, раз в душе у нее остается одна жалость.

Анастасия старалась жить прошлым, но ничего не выходило. Почему же Родион не замечает равнодушия в ее привычной ласке? Вот и сейчас, успокоенный, усталый, он заснул крепким сном, широко раскинув руки. Анастасия испуганно отодвинулась и начала пристально рассматривать его лицо, крупное, волевое, как бы высеченное из серого камня несколькими точными ударами резца. Ведь любила же она Родиона, сильно, самоотрешенно любила. Правда, любя его, она представляла себе что-то совсем другое, созданное воображением в молодости... Вспомнив тотчас Лобова, она выругала себя за бесхарактерность. Однако при чем здесь, в конце концов, Леонид, если все это началось задолго до его приезда?.. Анастасия попыталась еще отодвинуться от Родиона, но дальше некуда, дальше — стена, на которой в полутьме неясно вырисовываются милые фотографии Мишука и Лели...

Только они одни и связывают ее с Родионом. Все другие связи порваны. Как же Родион оказался в одиночестве?

Анастасия, зная его с мальчишеской поры, срединные годы его жизни наблюдала лишь издалека. Что же произошло за эти десять-пятнадцать лет, которые встали между Родионовой комсомольской юностью и его духовной зрелостью сороковых годов, когда она, Анастасия, связала с ним свою судьбу? Ведь как раз незадолго до войны имя Родиона Сухарева сделалось самым популярным в Южноуральске. Он уже начинал покрикивать направо и налево, понукать: ему вес чудилось, что кто-то топчется на месте, а кто-то и сбивается с дороги.

«Порох надо держать сухим»,— любил повторять Родион в то время. Да, годы были тревожными. На Западе бушевал мутно-коричневый ноток фашистских полчищ — перед ним открывались все затворы стареньких плотин, и, наконец, широко распахнулись ворота «Мюнхенского шлюза»... Чем напряженнее становилось в мире, тем резче и самоувереннее выступал Родион Сухарев: в его речах и простая нерасторопность какого-нибудь хозяйственника изображалась чуть ли не злонамеренной, а это подчас решало участь человека. Конечно, Родион не хитрил ни перед собой, ни перед своими слушателями, но он все чаще, как подстегнутый, взвивался до самых крайних обобщений, все больше терявших с правдой жизни. Действительно, ему теперь достаточно было и случайного факта, чтобы сделать громкий, разящий вывод: отсырело где-нибудь на стройке несколько тонн цемента — и это уже не халатность, а вредительство.

Так все черствее становился Родион. Метры, погонные и квадратные, пуды и тонны — цифры, цифры и цифры — только в них он видел спасение от надвигающейся беды. А люди? Их он тоже незаметно для себя приноровился исчислять в круглых цифрах, нимало не задумываясь о ценности каждой единицы. Когда, например, Родиону осторожно, по-дружески, сказали, ища у него поддержки, что за пустяковую аварию на Южноуральской ТЭЦ арестован его приятель — главный инженер, знающий и честный человек, Родион, смутившись на одну секунду, бросил на ходу: «Лес рубят — щепки летят». И окончательно успокоил себя минутой позже: «Раз взяли — значит так и надо».

Потом нагрянула война — с ее яростными бомбежками, танковыми клиньями, встречными потоками резервов и беженцев. Родион добровольно ушел на фронт. Он провоевал недолго, но в том не его вина: пуля не отличает ведущего от ведомого. Однако, может быть, и там, на поле боя, он не разглядел душевного порыва тех, кого еще вчера готов был с маху запятнать каленым тавром тридцать седьмого года. А ведь они умирали в контратаках рядом с ним, на его глазах...

Oн вернулся из-под Ростова тяжело контуженным. Наградный лист его так и затерялся где-то в штабе армии, и Родион словно бы гордился тем, что не отмечен ни орденом, ни медалью. «Коммунист в вечном долгу перед партией»,— говорил он ей, Анастасии, когда заходи та речь о чьих-нибудь заслугах. Но она-то понимала, что он обижен и таит свою обиду ото всех, даже от нее.

Когда Родион окончательно выздоровел, его избрали секретарем горкома. Война закончилась. На первый план выдвигались заботы о неустроенном бытие людей: хлеб насущный, кров, пособия осиротелым семьям, детские дома, учет и переучет каждой пары обуви, каждого метра ткани. Это тяготило Родиона: не тот масштаб, не то поле деятельности. И он, помучавшись больше года, добился все-таки освобождения от нелегких обязанностей секретаря. «Толковые исполнители без меня найдутся», — неловко оправдывался он в кругу друзей. «Ну что ж, видно, каждому свое», — успокаивая себя, рассудила Анастасия. Так и не вышло из него партийного работника.

Но тут вскоре начались другие бои — на другом фронте: завязывались острые дискуссии — то по вопросам литературы и искусства, то среди биологов, философов, языковедов, и, наконец, очередь дошла до экономистов. Родион метался с трибуны на трибуну, он был в своей родной стихии. Он выступал во всеоружии: у него всегда были под рукой нужные цитаты. Оппоненты Родиона отступали в беспорядке. Но он, в полемическом жару, придумывал каких-то новых оппонентов, словно для того, чтобы те — воображаемые противники — помогали ему поддерживать накал страстей, напряжение боя.

Он, не заготовивший сам ни одного пуда хлеба, учил секретарей райкомов, как надобно организовывать борьбу за хлеб. Да мало ли чему учил Родион людей, делающих свое дело с той внутренней убежденностью солдат, для которых ближняя цель естественно сливается с основной целью.

И жизнь постепенно опережала Родиона. Вчерашние ученики начали деликатно обходить своего учителя.

А время загадывало ему все новые загадки. Анастасия вспомнила сейчас, как растерялся Родион в сентябрьские дни 1953 года. «Не понимаю, что творится», — откровенно признался он, стараясь собраться с силами перед очередной лекцией в сельхозинституте.

Восстанавливая в памяти год за годом, Анастасия убеждалась в том, что у Родиона этот недуг хронический и что нужны какие-то радикальные лекарства. Во всяком случае, надо заставить его остановиться, одуматься, пока не поздно. Ведь он бы еще мог кое-что сделать для партии, если бы не эта ржа компиляции, которая лишила его всякой чуткости к окружающей народной жизни. О, компиляция — тяжкая болезнь! Человек с виду будто работоспособен, трудолюбив, но разум-то его давно уже инертен. Компилятор, пугаясь новизны мысли, общественных проблем, мертвой хваткой цепляется за старое,— только бы уцелеть среди этой смелой ломки устоявшихся понятий. Неприятно смотреть на такого со стороны. Однако, каково ей, Анастасии, изо дня в день тратить душевную энергию на бесконечные споры и раздоры с Родионом? Долго ли это будет продолжаться? Нет, он не сильнее, ее, просто он умеет ловко спекулировать тем малым остатком чувств, который время от времени приглушает ее гражданское достоинство.

Анастасия вгляделась в фотографии Мишука и Лели, затененные оконной занавеской, и с болью отчетливо представила себе, как придется выводить их в люди без отца. Неужели все-таки одной?.. И Анастасия вдруг ясно поняла сейчас, что разрыв с Родионом давно уже предопределен этим его отношением к жизни, о котором она раньше и не догадывалась, как не догадываются о редкой и запущенной болезни, трудно излечимой после многих лет ее укоренения... Но, может быть, все успокоится, уладится? Не исключено же, что она преувеличивает свою беду, рассматривая ее вблизи, не видя из-за нее ничего на свете. Однако это же ведь его беда, его! А он спит себе богатырским сном, убежденный в том, что завтра без него не обойдутся. Нет, Родион, завтра тебе станет еще труднее. Ты же в разладе с самим временем, которое умеет ценить только скорый шаг идущих вровень с ним. Правда, время не злопамятно, если у тебя найдутся силы наверстать упущенное. Так что все зависит от тебя, Родион, только от тебя...

Светало. Еще одна бессонная ночь осталась позади. Укрывшись одеялом, Анастасия отвернулась к стенке, чтобы как-нибудь забыться на восходе солнца. Как она устала от этого разговора с Родионом!

А он и предположить не мог, что женская любовь бывает совместима с беспощадным судом над самым близким. Ну да, конечно, женская любовь уступчива, иной раз слишком. Но она же и не оглянется назад, если уж разуверится в своих уступках.

...Чудесен Южноуральск ранней осенью! Утренняя прохлада держится дольше обычного, дышится легко.

Лобов заехал на минутку в совнархоз, подписал срочные телеграммы в Москву и Ярск и тут же вышел из массивного Дома Советов. На площадке у главного подъезда он встретился лицом к лицу с Кашириной. Будто не сразу узнав его, она неуверенно протянула руку, мило пожала округлыми плечами, как бы извиняясь за плохую память.

— Легка на помине, Настасья!— сказал он, с любопытством рассматривая ее, такой самонадеянный, ничуть не сомневающийся в том, что ей. Анастасии, всегда приятно с ним.

— Почему не заходишь?— спросила она, чтобы чем-нибудь сгладить неловкость встречи.

— Все никак не могу акклиматизироваться! Только появился в городе и сразу причислили к лику местников...

Рассказывая о событиях последних дней (будто она ничего не знает), Лобов шел к автомобилю. И Анастасия покорно шла за ним. Он говорил уже не глядя на нее, как в юности, когда Зина, улучив момент, оставляла их вдвоем, чтобы не опоздать на свидание со своим Егором. «Седеет»,— с тихой грустью отметила Анастасия, взглядывая на него сбоку, искоса.

Леонид Матвеевич остановился у машины, гостеприимно распахнул дверку новой «Волги», заговорщическим тоном предложил:

— Прокатимся до Южного поселка.

Анастасия заколебалась: прежнее желание — улететь с ним хоть на край света! — овладело ею, она подалась было вперед, к автомобилю, и сейчас же поспешно отступила. Ей казалось, что каждое ее слово и каждый ее шаг имеют при встречах с Леонидом особое, чуть ли не символическое значение.

— Нет, я, пожалуй, не успею вернуться на заседание бюро. Да и нет смысла забираться мне на территорию чужого района.

— Жаль, жаль, — он нехотя сел за руль.

Она выпрямилась под упругими струями низового сентябрьского суховея, нивесть откуда набежавшего на площадь, произвольно встряхнула черные, с солнечной рыжинкой волосы, упавшие на загорелый лоб, и, жмуря темные продолговатые глаза, улыбнулась ему.

На углу Леонид Матвеевич оглянулся, замедлив ход машины. Анастасия все еще стояла на бровке мостовой, упрямо склонившись против ветра, статная, в легком платье, туго обтянувшем всю ее фигуру.

Спохватившись, она круто повернулась и быстро пошла к скверу. Хотелось побыть одной, собраться с мыслями. Ей нравился этот сквер-дендрарий с фонтаном посредине, с цветочным календарем у входа. Тут было все, чем богат безлесый с виду южноуральский край: разлапистые елочки, привезенные из северных районов, что граничат с башкирскими урманами; молодые сосенки, полномочные представительницы Приволжского чудо-бора; дубки из шумных рощиц в южных отрогах Уральского хребта; березки, в тени которых бьют родники на дне глухих оврагов; черемуха, непременная спутница безвестных речек; подростки-тополя, рябина, липы, вязы, клены, а кустарникам и счета нет — сирень, дикая вишня, акация, жасмин, шиповник, даже чилижник. Кто видел, как весной долы предгорья полыхают красными, белыми, желтыми, фиолетовыми, розовыми огнями, тот знает, что и жесткая чилига — украшение земли, что и без нее нельзя себе представить майское соцветие степи.

Присев на скамейку в боковой аллее, где поменьше отдыхающих, Анастасия остановила взгляд на полуголых стебельках чилижника с редкими игольчатыми листьями. «Бить бы тебя, как непослушную девчонку, бить да приговаривать: не преувеличивай, не фантазируй, заботься о ребятах, не о себе!.. Но что делать с Родионом? Что?..»

Говорят, что жизнь дает множество примеров: стоит только перебрать их в памяти и верное решение всегда найдется. Анастасия не раз принималась искать этим способом. Ничего не находилось, все совершенно неподходящие уроки. Не может ли Нечаева послужить для нее примером? Елизавета как-то призналась ей по-дружески: «Долго ждала я настоящую любовь, готовилась как к празднику, а праздника не получилось». И чем настойчивее Анастасия пыталась ободрить Нечаеву, тем все заметнее они, выросшие вместе, отдалялись друг от друга, хотя в детстве у них даже куклы были общие, и в юности были общие мечты. Избегала встреч, конечно, сама Лиза, чтобы не тревожить замужнюю подругу чуткой завистью одинокой женщины. Анастасия понимала это и, случайно встречаясь с ней, старалась не расспрашивать о жизни.

Однажды, года три назад, Елизавета сама вдруг разоткровенничалась, начала припоминать, как они в летние каникулы странствовали по Южному Уралу, удивляясь названиям живописнейших местечек. Какие-нибудь островерхие, крутые горки посреди степи почему-то обязательно назывались Козьими. Здесь водились, что ли, дикие козы в былые времена. Или — с какой стати эту впадину, заросшую курчавым дубнячком, окрестили Бирючей Ямой? Непохоже, чтобы тут, в километре от районного села, обитали волчьи стаи. А как понимать такое странное, немного и страшноватое название разъезда — Черный Отрог? И отрога поблизости никакого нет, тем более, черного. Наконец, откуда взялось слово — Студенцы? Хорошо, что добрая старушка объяснила: «Больно студеные у нас ключи, потому и студенцами именуемся». Объяснила и загадала новую загадку, показывая дорогу на Южноуральск: «Шагайте напрямки, через Горюн».

Что это за Горюн, узнали уже сами, целый день добираясь до ближайшей деревни по всхолмленной степи, изрезанной вдоль и поперек глинистыми суходолами, где даже ручейка заброшенного не увидишь. «Так и моя жизнь, личная, разумеется, как тот Горюн,— говорила Лиза.

— Все осталось позади: и Козьи горы, где мы с тобой нежились в пушистом ковыле, и Студенцы, где, помнишь, мы сидели у «сахарного» родничка и макали кусочки хлеба в ледяную воду. А Горюну, который теперь перемахнешь на попутном грузовике за час, и конца нет. Когда-то я его осилю? Вся жизнь пройдет». Анастасия обняла ее, не сказав ни слова...

Загрузка...