Но сейчас она могла бы поговорить с Лизой как равная с равной. Может, зайти? Лиза, наверное, обрадуется: слишком давно не виделись, кажется, с зимы. Она даже заторопилась к своей подруге, чтобы не раздумать. «Вы к Нечаевой? — переспросили ее в облисполкоме. — Елизавета Прокофьевна с июля работает в Меднограде». Смутившись, Анастасия быстро вышла в коридор. Ведь это к лучшему, что не встретились. Ну зачем бы она заявилась к Лизе? Посоветоваться? Глупо. Просто поболтать? Не поверит. Сразу догадается, что тут что-то неладное: когда была счастливой, месяцами не показывалась.

Пришлось отвергнуть и этот, единственный пример, показавшийся ей поначалу ценным, поучительным. Нет, верно, нельзя рассчитывать на готовые ответы чужих бед. Надо решать самой.

Иной раз до того надоедало копаться в своей душе, что Анастасия становилась беззаботной, смеялась, пела, занимаясь по вечерам домашними делами. Родион Федорович настораживался, для него все стало подозрительным: и ее упорная задумчивость, и беспричинная веселость. Уж, конечно, ее радость, кратковременную, неестественную, он относил на счет Лобова. Мужская ревность еще придирчивее женской.

И ведь как бывает. Именно в эти осенние, переменчивые дни, в этом на редкость неустойчивом настроении Анастасия выглядела похорошевшей. Сама за собой замечала, что цветет, как беспечная девушка па выданье. Что ни проще одевайся, то больше хвалят тебя за вкус. Она и раньше, проходя по улице, изредка перехватывала изучающие взгляды. Теперь взглядов прибавилось. Ну что находят в ней, тем более, эти молоденькие студентки? Знали бы, как неспокойно у нее на сердце. А им, наверное, чудится, что вот идет счастливая, избалованная судьбой. Женщины, женщины, как опрометчиво судите вы друг о друге...

В народе говорят, чтобы узнать человека, надо съесть с ним пуд соли. Конечно, бывает достаточно и одной щепотки, но то исключение из правила. Ей, Анастасии, и пуда оказалось мало. Да пыталась ли она понять Родиона? Просто-напросто доверилась своим чувствам, хотя и считала себя старой девой. Но время всегда потребует отчета, уж время-то найдет удобный случай позвать к ответу. Жаль только медлит слишком: и чем значительнее ошибка, тем, кажется, неторопливее оно. Верно, эти двенадцать лет прожиты недаром, не стыдно взглянуть в глаза людям. А праздника не получилось... Что ж, если суждено и ей, Кашириной, пройти свой Горюн, то она пройдет его, не жалуясь, как и Нечаева, у которой все-таки надо поучиться жизнелюбию.


12

Когда уставшую от непогоды, унылую ноябрьскую степь наспех прикроет запоздалая зима первым невесомым снегом, и весело глянет поутру из-за высоких порожних туч ослепительное негреющее солнце, то мир кажется неузнаваемо преображенным. Горы как бы отступили за ночь далеко на север: едва различаешь на горизонте синеватые прожилки гребней, припорошенные еще слегка,— в надежде на декабрьские бураны. Равнина на юго-востоке начинается теперь будто сразу же за городом: в однообразной белизне теряются, пропадают до весны знакомые очертания кряжистых увалов, плавные развороты сухих балок, глубокие овраги с перехваченными морозом ручейками. Поникший под осенними дождями, жесткий, как проволока, ковыль вдруг снова выпрямляется, приподымает свои метелки в малахитовых искорках утреннего инея — и хоть сейчас выезжай на сенокос, пока не замело проселки-летники. На снегу — ни одного следа: все живое притаилось, с восхищением и опаской наблюдая из своих убежищ долгожданную и всегда внезапную перемену на земле. Так бы и шел весь день прямо по степи, неотрывно вглядываясь в даль, словно ты здесь сроду не хаживал с тульской двустволкой за плечами, словно тебе снится чудо. Но, нет, во сне не такой летучий шаг, не такой пьянящий воздух. Значит, это происходит наяву, в окрестностях Ярска, который где-то близко, судя по дымам, низким, длинноволокнистым, как поземка, что лениво струится в пойме притихшего Урала.

Настроение у Никонора Ефимовича было преотличное. Он отправился из дома затемно, не позавтракав, и возвращался, правда, ни с чем, однако ж, и без обычной досады на неудачную охоту. Его просто потянуло из жаркой горницы за город, где и думается-то свободнее. Припозднившаяся осень, наконец-то, кончилась, мир точно раздвинулся, как всегда в первоначальную пору степной зимы. Это ощущение новых далей совпадало у Каширина с мысленным представлением о пространственности времени, рельеф которого он чувствовал под старость лет почти физически. Приближался внеочередной съезд партии, только что были обнародованы тезисы о семилетнем плане. Естественно, чем ближе к цели, тем большее нетерпение охватывает идущих впереди, и шаг их, без того размашистый, становится буквально семимильным.

Этим и объяснил Никонор Ефимович появление повой, более крупной меры времени, когда вчера выступал на собрании партактива.

Он вернулся с собрания растревоженным, долго не ложился спать; к прежним мыслям о Максиме добавилась навязчивая мысль о Родионе. Никонор Ефимович понимал, что в жизни начинается небывалое, невиданное ускорение, и ему с его стариковской, немного наивной страстью хотелось, чтобы, все люди сделались счастливыми. Когда же, как не теперь, избавиться им всем, всем до одного, от незаслуженных обид, кто был обижен, от собственных ошибок, кто заблуждался. Пора бы уж, в самом деле, дать возможность Максиму вернуться в партию. Пора и Родиону простить необдуманный поступок: не век же человеку быть в тени.

Рассуждая о близких людях, он как бы придирчиво проверял их готовность перед новым броском вперед. Меньше всего Никонор Ефимович сомневался в старшем зяте, Егоре Речке: мужик хотя и с заскоками, но потянет свою лямку до конца, не выбьется из колеи. Сын у Егора — парень тоже сноровистый, горячий, не остынет. Ну, а Зинаида среди них не пропадет. В конце концов наладятся дела и у Родиона, с облегчением вздохнет Настенька, немало перетерпевшая за последний год. Остается под вопросом один Максим. Сколько еще меньшому ходить в штрафниках, да заодно мучить славную женщину Эмилию? Хватит ли у Максима сил, чтобы не опуститься, не запить от горя?.. Так с мыслью о своем меньшом и забылся Никонор Ефимович в коротком предрассветном сне.

А сейчас, возвращаясь в Ярск, он думал только о красоте жизни, думал с тем чистым умилением, что свойственно людям на склоне лет. Он остановился у подошвы высотки, где цвел, как ни в чем не бывало, слишком запоздавший подсолнух-падалица. Постоял над ним, стряхнул варежкой снег с золотистых лепестков, потрогал озябшими пальцами корзиночку, еще клейкую, душистую, и двинулся дальше, к заброшенному с давних пор яшмовому карьеру. То ли благородный камень не остыл с лета, то ли зимушка-зима боязливо, с оглядкой подбиралась к этому богатству, но мохнатые снежинки мгновенно таяли, едва коснувшись дорогого плитняка, расцвеченного багровыми узорами. Яшма переливалась под солнцем всеми оттенками ветреного заката. Никонор Ефимович поднял на дне карьера кусочек камня редкой красоты — в зеленом овале оранжевое пятно — и, сунув его в карман заскорузлого полушубка, выбрался наверх.

Ярские заводы дымили уже слабо, как быстроходный паровоз, набравший скорость. В стороне от высоченных колонн крекинга мирно горел еле различимый факел. Крыши, карнизы цехов, венчики труб, мачты высоковольтной линии — все было покрыто ровным слоем густых белил. Только стрелы башенных кранов, стряхнув в полете иней, темнели в небе, да виднелись алые рядки свежей кладки на недостроенных домах: по этой отметине можно было безошибочно судить о том, что успели сделать каменщики в первые часы нагрянувшей зимы. Впечатление такое, что вот и началась работа в счет семилетки.

Никонор Ефимович перекинул ружьецо с облезлыми стволами на левое плечо и, приосанившись, энергично размахивая рукой, ходко зашагал к своей окраине.

Дарья встретила его холодно. Она не любила, когда Никонор тратил время на пустяки, вдобавок еще зимой: неровен час, застудится. К тому же у Дарьи Антоновны была сегодня дополнительная причина для недовольства: пришло письмо от Настеньки, а поделиться не с кем, сиди одна, перечитывай в десятый раз.

Старательно протерев запотевшую сталь двухстволки, тщательно смазав, Никонор Ефимович повесил ружье на место, на домотканый коврик перед кроватью, переоделся, скинул валенки, задубевшие от утреннего морозца, и лишь тогда присел к столу в крошечной, уютной кухоньке.

— Набегался? — смягчившись, спросила Дарья.

— Вполне,— охотно ответил он, потирая руки, пряча улыбку в пегих с бурым подпалом, аккуратно подстриженных усах.

— За чем ходил-то?

— За бодростью, — усмехнулся Никонор Ефимович и придвинул к себе миску с рассыпчатыми картофелинами.

Прислонившись к теплым изразцам старенькой голландки, Дарья Антоновна смотрела в ярко освещенное окно, туда, где соседские ребятишки катались на коньках по слабому ледку Яри, бесстрашно разворачиваясь у самой полыньи. Дарья была в новом штапельном платье — белые завитки по синему полю, волосы подобраны кашимировым платком. Тот, кто не знал ее, решил бы, что она — не в меру внимательная к себе пожилая женщина. Но Дарья всегда одевалась с тем непеременчивым вкусом, которым отличаются оренбургские казачки. И выглядела значительно моложе своих лет: на висках ни одного седого волоска, морщины неглубокие, и светло-серые зоркие глаза почти не выцвели от материнских слез в войну. Ходила она, слегка откинувшись назад, не чувствуя бремени седьмого десятилетия. Никонор Ефимович казался старше жены намного, хотя разница измерялась всего несколькими годами. Нет, видно, не для казачек придумана эта поговорка: бабий век — сорок лет.

Никонор Ефимович изредка бросал короткие взгляды на свою Дарьюшку, уверенный в том, что та вот-вот снимет затянувшуюся «блокаду» и заговорит о каких-нибудь домашних пустячках. Но Дарья Антоновна молчала. «Рассердилась сверх положенного», — отметил он, с аппетитом доедая любимую картошку, сдобренную подсолнечным маслом.

— Ну, спасибо, накормила Анику-воина, отменного охотника,— сказал Никанор Ефимович, поднимаясь из-за стола.

Дарья Антоновна надела клеенчатый фартучек — подарок Настеньки — и принялась мыть посуду. А Никонор Ефимович занял ее место у печи, с наслаждением закурил после плотного завтрака. Лукавая усмешка не сходила с его губ, когда он наблюдал, как сердитая хозяйка ловко, проворно, одну за другой, вытирала глубокие тарелки цветастым холщовым полотенцем. Движения ее полных рук были легки, порывисты. Но вот она бессильно опустила руки в миску с горячей водой, где лежала последняя тарелка, и, с трудом подняв ее, сказала:

— Письмо получено из Южноуральска. Там, в горнице, за приемником.

Никонор Ефимович достал из брючного кармана самые сильные очки, приладил к ним отломанную дужку, развернул тетрадный двойной листок, испещренный знакомой вязью неровных, падающих вправо, торопливых строчек. Вначале — ничего не значащие новости, вроде школьных успехов первоклассника Мишука или похвал по адресу Лели, помогающей матери вести хозяйство. Однако, чем дальше, тем сбивчивее тон письма:

«Ума не приложу, как жить мне с Родионом. Общее у нас — только дети. Только!.. Легко сказать. И все-таки даже ради детей нельзя поступиться совестью. Если бы он обманывал меня одну, то я, верно, бы смирилась, не стала выносить сор из избы. Но я ведь не могу, не могу терпеть сора в своей душе. Вчера опять прикрикнул вгорячах: «Не корчи из себя парттетю! Ты еще мелко плавала!» Ну, посуди сам, дорогой папуля, куда зашли наши отношения. Мама не поймет, но ты-то поймешь, я знаю... Все-таки надеюсь на лучшее, лучшее будет зависеть теперь от него, от его искренности перед людьми. Время покажет. Возможно, что я спешу с выводами. Возможно.

Да, совсем забыла, большой привет вам от Леонида Лобова. Вы, зерно, знаете, что он тут, в Южноуральске, работает в совнархозе».

Никонор Ефимович отложил письмо, начал искать во всех карманах принадлежности для курения. А они, оказывается, лежали на столе.

Дарья молча подвинула к нему яшмовый мундштук, книжечку рисовой бумаги и кожаный кисет. Он виновато улыбнулся, взял крупную щепоть ароматного, с добавкой мяты, самосада.

— Под настроение всякое нацарапаешь, в самом деле,— жадно затянувшись, раздумчиво заговорил Никонор Ефимович.— Образуется, наладится, вот увидишь... Э-э, да что ты, в самом деле, размокропогодилась? Куда же это годится, ну, скажи на милость?

Дарья Антоновна ладонью смахнула слезы, присела напротив мужа.

— А я так считаю, что вся неприятность идет от Леньки Лобова.

— Может, и так,— с готовностью ухватился он за ее догадку, показавшуюся ему спасительной.

— Принесла же его нечистая сила в Южноуральск! Сколько по его милости промаялась наша Настенька. Без малого десять лет. Все ждала, все надеялась. Неужто у него нет сердца? Неужто он порушит теперь аж две семьи — свою и Настину? Не хватало нам при старости лет позора.

— Нет, мать, тут дело не в Лобове,— поспешно отступил Никонор Ефимович, поняв, что зря поддержал Дарьюшку, рассуждающую с типично женской проницательностью.

И чтобы прекратить весь этот разговор, который, он уже знал, ни к чему хорошему не приведет, Никонор Ефимович стал собираться на стройку.

— Пойду, взгляну, что там делается у Егора.

Дарья Антоновна укоризненно покачала головой, отвернулась.

— О Насте ты не тужи. В самом деле, все образуется,— бодро добавил он и вышел в сени, плотно прикрыв дверь, певуче поскрипывавшую от первого морозца.

Но сам-то он с недавних пор больше Дарьи беспокоился о младшей дочери и зяте. Не такая его Настенька, чтобы преувеличивать: скорее всего преуменьшает. Видно, Родион слепнет день ото дня, не видит, что творится вокруг, и упорствует, и мечется, не находит себе места. Самолюбие взыграло, а мужества, видно, не хватает. Такие ошибки начинаются с умничанья: с виду как будто это дело умственное, но потом вступает в действие характерец, и человек, вопреки здравому рассудку, опускается все ниже, ниже, воображая себя карабкающимся на вершину...

Каширин побывал на площадке никелькомбината, обошел почти готовые цеха второй агломерационной фабрики, остался доволен: Егор встретил зиму, как подобает. Заглянув в прорабскую контору, приютившуюся у торцовой стены главного корпуса, Никонор Ефимович едва узнал в клубах табачного дыма своего внука. Геннадий что-то вычерчивал. Незнакомая девушка, закутанная в пуховый платок, сидела рядом с ним, плечо к плечу. Никонор Ефимович постоял у входа, невольно присматриваясь к тому, как смешиваются сизые пряди дыма с белесым облачком ледяного воздуха, и сказал, похлопывая овчинными рукавичками:

— Дело идет, контора пишет!

Геннадий с шумом отодвинул табуретку, пошел навстречу деду.

— Мы только что о вас говорили!

— По какому такому поводу? — Никонор Ефимович расстегивал ржавые крючки полушубка и с любопытством поглядывал на девушку.

— Хотелось посоветоваться с вами... Ах, да, вы же не знакомы! Это и есть мой дедушка, Ина, а это,— повернулся к нему Геннадий,— инструктор горкома комсомола Инесса Иноземцева.

— Ого, как громко! — Никонор Ефимович пожал черствой своей рукой ее руку, бархатистую, слабенькую.— Вы, по крайней мере, имеете представление о своей знаменитой тезке?

— Как же, имею. Родители и назвали меня в честь Инессы Арманд.

— Скажите на милость!.. Славная была женщина, видел я ее в Москве в двадцатом году. Боевая. Всеми женскими делами управляла...— Никонор Ефимович исподволь рассматривал новоявленную Инессу: среднего росточка, тонкая, рыжеволосая, немного близорукая, с чуть вздернутым носиком в веснушках, она была невидной, некрасивой. Но в ее прямом, по-детски задиристом взгляде, в ее сдержанной полуулыбке угадывалась открытая душа, не омраченная никакими горестями жизни.— Так, значит, зачем же я вам понадобился? А? — спросил он, потирая руки и присаживаясь к столу, заваленному чертежами.

— Организовали мы у себя бригаду коммунистического труда,— начал Геннадий.

— Слыхал, слыхал.

— И заповеди наши знаете?

— Мы с вашими заповедями еще против Дутова ходили. — Вы хотите сказать, что дело не новое?

— Ишь ты, как ловит старика на слове! Выкладывай-ка лучше, в чем у вас заминка,— и Никонор Ефимович приготовился слушать: облокотился на колени, опустил голову, прищурился, точно заинтересовавшись мудреными завитками на некрашеной половице.

— Есть у нас на участке одна замечательная работница, бывшая баптистка. Со слезами просит принять ее в бригаду, отказывается от своей веры. А горком против...

— Против чего? Чтобы она отказалась от религии? Геннадий рассмеялся.

— Да, мы против приема Журавлевой в бригаду коммунистического труда! — бойко вступила в разговор все время молчавшая Инесса.— Мы не позволим дискредитировать идею...

— Постойте-ка, ребята, давайте разберемся,— Никонор Ефимович поднял голову, распрямился (тут и слушать нечего — все ясно!).— В самом деле, что получается: вы воюете против сектантов, а сами впадаете в сектантство.

— Речь идет о бригадах ком-му-ни-сти-ческого труда! — горячилась представительница горкома.

Каширин бегло взглянул на Инессу — та сбросила пуховый, дорогой платок на стол, словно приготовившись к схватке, и показалась ему сейчас совсем девочкой с худенькими, острыми плечиками и жидкими косичками. Эдакая забияка!

— Так как же прикажете жить баптистке? — серьезно спросил он ее, как равную.— Вступать в коммунизм со своей сектой или с вашей бригадой? A? B самом деле, куда ей приклонить голову?.. Давно ты в комсомоле?

— С тысяча девятьсот пятьдесят четвертого года,— с достоинством ответила Инесса.

— Давненько. Стаж почтенный. Да ты не сердись, я, в самом деле, не шучу... Мне, к сожалению, не довелось состоять в комсомоле. Родился рановато и переспел к первому съезду Союза молодежи. Но, помню, был у нас в Ярске секретарь укома, примерно твоего же росточка и стажа. Огонь — не секретарь. Не глядя на то, что у меня был высокий титул,— партприкрепленный! — секретарь укома не раз схватывался со мной. Схватились мы с ним и из-за одного тихони-паренька, исключенного из РКСМ. Пришел ко мне этот тихоня жаловаться, открыл всю подноготную: оказывается, он мальчишкой состоял в какой-то секте вместе со своим старшим братом. Когда в наших местах шли бои, то старшой симпатизировал Дутову, а меньшой — Каширину. (Это мой однофамилец, чтоб ты знала. Как видишь, мне тоже повезло, Инесса!..). Так вот, во время белоказачьего налета на Ново-Ярскую станицу произошел любопытнейший случай. Как только дутовцы ворвались в станицу, старший брат тихони осмелел, нацепил наган, фуражку с кокардой набекрень и побежал помогать своим, а младшой содрал красную повязку с рукава, спрятал понадежнее винтовочку и заперся в чуланчике. К обеду беляков вышибли из станицы. Тогда старшой вернулся в хату, сунул наган в сундук, залез на печку, как ни в чем не бывало, а тихоня приободрился, опять достал свою повязку и, зарядив винтовку, присоединился к красногвардейскому отряду. Так они и воевали весь восемнадцатый год, даже часть девятнадцатого прихватили. Точно так, в самом деле... Я пересказал все это секретарю укома, представив, значит, исключенного в наилучшем виде. Огонь-секретарь и тут нашелся: «Убедились, товарищ партприкрепленный, до чего живуча сектантская зараза! Брат не мог поднять руки на брата. Разве можно держать его в комсомоле? Ни в коем случае! Освобождайте меня хоть сегодня от работы, я не согласен...» Скажите на милость, какой был орел! Вскоре мы с ним отправились на губернский съезд. До Южноуральска добирались на лошадях, «железка» бездействовала. Ехали неделю. Я всю дорогу убеждал укомовца, нажимать-то не хотелось... А теперь тот, исключавшийся, в дипломатах ходит, в ООН заседает...

— То совсем другое дело, тогда люди проверялись в бою, — не сдавалась Инесса.

— Зато Рая Журавлева проверена трудом, — горячо возражал ей Геннадий.

Никонор Ефимович проговорил с ними около часа. По его словам выходило: большинство людей уже относится к труду по-коммунистически, однако отношения между людьми еще не достигли идеала. Завязался спор о бытие и сознании. Никонор Ефимович принялся доказывать Инессе, что сознание способно и опережать бытие (иначе как же бы мы совершили революцию?), что вполне можно приучить молодого человека жить по-коммунистически еще до того, как он станет получать от общества все блага по потребности. Защищаясь, Инесса неосторожно намекнула на какое-то противоречие марксизму.

— Вряд ли Карл Маркс похвалил бы Ярский горком комсомола за отказ воспитывать эту баптистку,— шутливо заключил Никонор Ефимович.

И вспомнив, что ему надо до конца дня обязательно побывать на площадке завода синтезспирта, он торопливо простился с молодежью, заметив, между прочим, для себя, что не одни комсомольские дела объединяют его внука, серьезного парня, инженера-строителя, с этой стрекозой, «теоретической» Инессой.

«Вот уже и третье поколение взваливает на свои плечи груз государственной работы»,— подумал Никонор Ефимович, направляясь к проходной. Вдруг он почувствовал себя очень плохо. Перед глазами сверкнула бело-голубая вспышка, будто от короткого замыкания, и все погрузилось в темноту. Он сделал наугад шаг, второй, опустился на ступеньку низкого крылечка, неловко запрокинулся к ногам перепуганного сторожа.

Геннадий вызвал «скорую помощь», повез его домой, хотя врач категорически настаивал везти в больницу.

— Умоляю вас,— говорил Геннадий, — я все, понимаете, все беру на себя. Хотите, дам расписку? Бабушка против всяких больниц. Как только она узнает, с ней тоже может случиться припадок.

То ли Никонору Ефимовичу стало полегче, то ли, собрав остаток сил, он хотел успокоить внука, но он проговорил довольно внятно:

— Я просто опьянел от свежего воздуха...

Через час в доме Кашириных собрались все: Зинаида с Егором Егоровичем, Максим с Эмилией, Геннадий, Илья Леонтьевич Жилинский. Пол-Ярска уже знало, что у старика Каширина микроинфаркт. Он лежал в полузабытье, навзничь, покорно вытянув сухие, узловатые руки, дышал отрывисто. Поправляя подушку, Дарья Антоновна дотронулась до реденьких его волос. Он открыл глаза, обвел взглядом комнату, сказал, едва успевая выговорить одно-два слова между вздохами:

— Чего собрались?.. Никто... из моих предков... раньше... девяноста лет... не умирал...

И опять забылся. Когда сознание прояснилось, ему чудилось, что прямо на него надвигаются расплывчатые тени: Настя, Родион, потом Геннадий, Инесса и, наконец, Максим. Лицо Максима сделалось четким, крупным, как на экране, заслонив весь мир. Он хотел улыбнуться сыну, но только слабо пошевелил запекшимися губами.

Микроинфаркт. Кто дал это игривое название тяжкому недугу, который выбирает среди людей одних бойцов?


13

Что и говорить, нескладно получилось: Василиса Григорьевна Лобова опередила свою собственную телеграмму. Хорошо еще попутчики, добрые ребята, курсанты военного училища, помогли ей вынести вещи из вагона. Поблагодарив бескорыстных помощников, она пристроилась к длинной очереди у подъезда вокзала, где останавливались такси.

Надо было ждать, пока машины отвезут первую партию пассажиров и вернутся за остальными. Времени вполне достаточно, чтобы осмотреться, немного привыкнуть к чужому городу. Не думала Василиса, что придется жить в Южноуральске: она имела о нем такое же наивное представление, как и о молодости Леонида. Леонид уже странствовал по стройкам, с комсомольскими мандатами в кармане, а она еще училась в одной из средних школ в Москве. Разница в семь лет, совершенно незаметная теперь, была, когда Василиса выходила замуж, такой огромной, что ей казалось — целая эпоха разделяет ее и Леонида. И вот она в городе, где он вырос.

К центру ведет неширокое, прямое шоссе, разрезающее парки. Кругом белым-бело, точно в Подмосковье. Поигрывают, кружатся над обледенелой мостовой чрезмерно крупные снежинки. Покачивается на ветке, в привокзальном сквере, болтливая сорока, давно привыкшая к гудкам автомобилей. Брызгами разлетаются во все стороны, чуть ли не из-под колес троллейбуса, шумные стайки синиц и воробьев. Мирно дремлет у забора весь заиндевелый ослик, запряженный в маленькие санки-розвальни... Обычные для Южноуральска зимние картинки с интересом, с мягкой грустью наблюдала Василиса, дожидаясь своей очереди.

Она и не обратила внимания, как невдалеке резко притормозила новенькая «Волга». Машину вмиг окружили самые нетерпеливые из пассажиров. Только когда они расступились, недовольные и ворчливые, Василиса увидела мужа. Леонид Матвеевич стоял у автомобиля и отыскивал ее взглядом среди толпы. «Не мог встретить по-человечески»,— подосадовала Василиса. Но обида пропала тут же, и она, позабыв о своих вещах, протиснулась вперед, окликнула его. Он растерянно заулыбался, пошел быстро навстречу ей. У кромки тротуара, в трех шагах от Василисы, он поскользнулся, неловко взмахнув руками, и едва удержался на ногах,— благо кто-то вовремя подхватил его под локоть. Это развеселило всех. В суматохе Леонид Матвеевич даже we обнял и не поцеловал жену, лишь пожал ей руку и принялся, как опытный носильщик, грузить в багажник чемоданы, свертки.

Машина тронулась, и он заговорил сердито:

— Пришлось ехать на вокзал прямо с заседания совнархоза. Вечно телеграф карты спутает!

— Я так и решила, что телеграмма опоздала,— сказала Василиса. Странно, она точно и не расставалась с ним, точно и не было никакой тоски, никаких тревожных писем, никакой спешки перед отъездом из Москвы: казалось, вчера или позавчера собирала его в путь-дорогу, задержавшись у родителей до следующего поезда. Любая новая встреча с Леонидом тут же зачеркивала в жизни Василисы не только месяцы, но и годы былой разлуки. Думалось, что он совершенно не меняется со временем. И, может быть, впервые сейчас Василиса отметила, что Леонид немножко сдал, выглядит рассеянным, даже хмурым.

— Приехали,— объявил он, едва шофер свернул к новому дому с палисадником.

— Как, уже?

— Это и есть наша резиденция!

Она с нескрываемым интересом окинула взглядом четырехэтажный корпус, мало чем отличавшийся от московских,— все добротно, просто, строго, разве лишь пониже столичных, да тротуар наглухо занесен сыпучим снегом.

В пустой квартире, где гулко отдавался каждый шаг, неестественно громко прозвучал голос Леонида:

— Тут, Вася, и будем доживать свой век!

Сбросив цигейковую шубку прямо на чемоданы, она обняла его и, дурачась, повисла, как бедовая девчушка, на сильной отцовской шее. Леонид Матвеевич осторожно высвободился из ее рук, взял ее за плечи, заглянул в глаза. В них столько было доброго света и женского озорства, что он почувствовал себя кругом виноватым перед ней.

Она спросила, запрокинув голову:

— Ты меня точно не узнаешь?

— Не узнаю, действительно! Выходит, разбогатеешь в Южноуральске. Идем смотреть наши хоромы,— и он потянул ее в столовую со стеклянной дверью на балкон.

Во всех трех комнатах, кроме кровати-раскладушки, неуклюжего старинного стола и двух венских стульев, ничего не было. Пустота производила неприятное впечатление на Василису, пугала. Она, право, не могла бы здесь и дня прожить одна. А Леонид жил месяцы. Подолгу останавливаясь в каждой комнате, она по-хозяйски прикидывала, где что поставить.

— Боюсь, не тесновато ли,— лукаво заметил Леонид Матвеевич.— Впрочем, в тесноте да не в обиде.

— Я в таких квартирах еще и не жила.

— То-то!

Он распахнул дверь на балкончик, достал из своего «холодильника» кусочек сливочного масла, ветчину, рубленое мясо и консервы.

— Чем богаты, тем и рады.

— Что ты, Леня, не надо, право! Я привезла вкусные вещи из Москвы.

— То потом. А сейчас я тебе приготовлю обед по-холостяцки!

— Ну-ну, действуй!

— И, пожалуйста, не ходи на кухню, не смущай повара-приготовишку!..

Внизу, у палисадника, играли в снежки ребята. Шустрая девочка лет двенадцати, в белых подшитых валенках, в ушанке и без варежек, одна отбивалась от целой ватаги мальчуганов, они наседали со всех сторон, отрезая ей путь к отступлению. Василиса присела у окна, заинтересовавшись неравной схваткой. Нападающие стали заходить с тыла, оттеснив храбрую девочку на грязноватый лед, где нет снега. Но та продолжала защищаться, удары ее были метки: то в лицо, то в грудь. Отходя к подъезду, она оглядывалась назад, чтобы, в крайнем случае, скрыться от преследователей за дверью. В критический момент, откуда ни возьмись,— верный союзник, отчаянный парнишка без пальто, тоже лет двенадцати-тринадцати, с добрым десятком снежков в руках. Он с ходу забросал ребят, те начали пятиться, а девочка е это время прорвалась, наконец, к сугробу. Вдвоем они обратили в бегство численно превосходящего противника. Союзник с гордым видом пожал ручонку своей подруге, и та, взяв ученический портфель, с достоинством пошла к приземистому домику, что стоял напротив.

«Рыцарь,— улыбнулась Василиса. — Выдержит ли их дружба, начавшаяся с детских лет, малые и большие испытания жизни, или забудется со временем?..» Странно, забавная уличная сценка заставила ее задуматься о Леониде, точно до сих пор недоставало того внешнего толчка, что приводит в движение иные мысля. Как его здесь встретили? По-дружески или с глуховатой завистью? Как сам он встретил своих сверстников и сверстниц? С грустью или облегчением? А может, заново пришлось знакомиться? Что ж, иногда случается. У одних молодость всю жизнь как бы служит фоном, и на этом фоне развертываются события зрелых лет, освещенные издалека, из глубины. У других последующие картины жизни навсегда заслоняют молодость, и о ней вспоминается с трудом, как о сновидениях. Каков же ее Леонид именно здесь, среди людей, с которыми вместе вырос?..

— Чем мы заняты? — спросил он, неслышно войдя в комнату.

— Разгадыванием собственных загадок. Сижу и думаю, как ты здесь чувствуешь себя?

— Вот теперь узнаю, узнаю мою Васю-Василису!.. Ну, прошу к столу.

— Ой, какой хлеб, чудо! — изумилась она, увидев «воздушную» буханку снежной белизны.

— Сие — южноуральские калачи. Ни у кого нет таких, даже у матушки-Москвы.

— Хвастунишка!

Они примостились у кухонной плиты, застланной газетами, и Леонид Матвеевич, подняв стакан вина в честь новоселья, без запинки прочел в ее глазах: «Только бы тебе здесь было хорошо, а за меня, право, не беспокойся».

Жена... Все-то в тебе издавна прекрасно: и эти плавные, изящные движения заботливых рук, и эта твоя манера говорить о самом важном одними глазами, веселыми, печальными, настороженными, и затаенная, едва угадываемая улыбка, если в доме счастье, и знакомый, утвердительный наклон головы, от которого нередко зависят чрезвычайные решения. Впрочем, все привычное с годами становится действительно красивым. Нет, другую бы не полюбил ни за что на свете. Но почему же вдруг начинаешь сравнивать свою милушку с той—другой? Что значат все эти сопоставления, весь этот заговор чувств?.. Никогда и в голову не приходила такая чушь, хотя дожил до седых волос. Стало быть, придется тебе, уважаемый товарищ Лобов, повоевать с Ленькой-комсомольцем, старым дружком-приятелем Настеньки Кашириной...

— А чем мы заняты? — спросила Василиса в свою очередь.

— Тоже думаю о том, как ты будешь тут чувствовать себя.

Она рассмеялась, обняла его по-детски — изо всех сил, до искорок в глазах. И Леонид Матвеевич, лаская ее, перебирая на ладони льняную прядку ее волос, дивился нелепости своих сравнений. Взять бы да и рассказать все от начала до конца. Так нет, не хватает духа. А к чему, действительно, рассказывать? Самая искренняя мужская исповедь — лишь полуправда для жены.

Только заикнись он о Кашириной, и затаенное подозрение Василисы станет преследовать его до самой смерти. Впрочем, для того есть кое-какие основания: Леонид Матвеевич вспомнил недавнюю встречу с Анастасией. Произошло это у нее дома, когда Сухарев уезжал в Москву. «Пойдем, посмотришь, как мы живем»,— предложила она после затянувшегося в горкоме совещания по строительным делам. «С удовольствием загляну на минутку»,— согласился он. И просидел до глубокой ночи. Когда же, наконец, собрался уходить, Анастасия забеспокоилась, не имея больше никакого повода, чтобы задержать его еще немножко. И чай пили, и после чая наговорились досыта, не забыв ни Берлинского вопроса, ни досадных упущений в застройке Южноуральска. Что же еще? Он бросил на тумбочку снятое с вешалки пальто, вернулся к Насте, вопросительно и тревожно взглянувшей на него, и вдруг обнял ее торопливо, словно сам испугавшись этого поступка. Анастасия попыталась оттолкнуть, не смогла, безвольно опустила руки, и он поцеловал ее. Она встрепенулась, умоляюще проговорила: «Леня, оставь меня, прошу». Но он уже не мог оставить в покое свою Настеньку, что бы ни случилось тут, как бы ни раскаивался завтра. «А, была не была!» — недобро сказал Леонид Матвеевич. Это прозвучало, наверное, диковато: с силой отстранив голову, Анастасия пристально, испытующе посмотрела на него, сказала, как можно спокойнее, строже: «Леонид, опомнись, ты об этом пожалеешь». И он очнулся, отрезвел... Анастасия Никоноровна стояла перед зеркалом, поправляла рассыпавшиеся волосы, припудривала раскрасневшееся лицо. Леонид Матвеевич, привалившись к косяку, трудно восстанавливал в памяти все, только что происшедшее. Ведь и она — будь, чему быть! — начала было клониться перед ним, покорно, безотчетно, и, клонясь, тут же спохватилась, как бы встретившись взглядом с Василисой, которую, не зная, помнит... Леониду Матвеевичу сделалось не по себе, он заспешил, накинул пальто, начал искать свою кожаную папку. «Возьми, сам положил на Родионов стол»,— Анастасия стояла в дверях столовой и улыбалась одними лучистыми глазами. Скрытое превосходство угадывалось в ее глазах: «Видишь, сколько ты ни ходил по белу свету, как долго ни искал счастья на стороне, никуда не мог уйти от Настиной любви! Верно, ведь верно же?..»

Никогда, ни раньше, ни потом, он не видел ее такой сдержанно-веселой, такой смущенно-гордой и в то же время откровенно, вызывающе, что ли, торжествующей. Ни она, ни он не знали тогда, что кратковременные радости в их годы оплачиваются слишком дорогой ценой: взыскательная совесть не списывает долги за давностью лет, предъявляет свои счета с процентами... Теперь Леонид Матвеевич старался реже встречаться с Анастасией, хотя они и без того виделись от случая к случаю. Так началась плата, в рассрочку, за ту маленькую радость в тот вечер. И неизвестно еще, какие претензии предъявит совесть в недалеком будущем, как заблагорассудится ей распорядиться должниками...

Шли декабрьские дни-коротышки. «Не скоро они подрастут», — огорчалась Василиса. Прибыли контейнеры с домашними вещами, и она принялась оборудовать квартиру: расставила мебель, повесила на окна тюлевые занавески, привела в порядок кухню, потом взялась за книги, их уже трудно было разместить в двух шкафах и на этажерке.

— Действительно, тесновато стало! — шутил Леонид Матвеевич.— И когда это мы с тобой разбогатели?

— Сам говорил, что в Южноуральске будем доживать свой век. Или еще куда двинемся?

— Нет уж, хватит, постранствовали.

Пока Василиса занималась хозяйственными делами, «вила гнездо», она и не предполагала, что ей нелегко будет устроиться на работу в областном городе. Но вот она побывала во всех трех институтах — педагогическом, сельскохозяйственном, медицинском — и убедилась, что, оказывается, не просто, даже преподавателю столичного вуза, найти в Южноуральске занятие по душе.

— Не знал, что у «ас такое перепроизводство историков! — посмеивался Леонид Матвеевич.— А историческая наука, впрочем, поотстала.

За историю Отечественной войны только берутся. Больше того, история гражданской войны недописана. Да пора бы уж иметь историю нашего государства, хотя томов на десяток. Как считаешь? Василиса не ответила.

— Я посоветую тебе вот что: походи-ка ты, мой историк, эту зиму в местный архив, покопайся там в документах.

— А это идея,— серьезно сказала Василиса.

— Говорят, что южноуральский архив — бесценный клад для безработного историка!..

И с тех пор она все чаще стала пропадать в уютном особнячке, затерявшемся среди новых больших домов на главной улице города. Здесь ее уже знали и встречали гостеприимно. Давно замечено: архивные работники, живущие прошлым, относятся к своим редким посетителям с подчеркнутым вниманием, точно перед ними гонцы из будущего, ради которого и собирается по строчке вся эта, на первый взгляд, беспорядочная летопись старины глубокой.

Василиса начала не с основания Южноуральска, побаиваясь застрять в восемнадцатом столетии, а с потрепанных подшивок газет времен гражданской войны. Смена губернаторов мало интересна, что же касается Пугачевского восстания, то оно давно изучено до мелочей и историками и романистами. Так, день за днем, и листала она полуистлевшие газеты, отпечатанные на скверной оберточной бумаге, предназначавшейся для купеческих лабазов. Постепенно вырисовывалась длинная цепь событий.

В 1917—1919 годах Южноуральск переходил из рук в руки: сначала его захватили дутовцы, но вскоре красногвардейские отряды вышибли их; потом казацкие сотни опять ворвались в город, и лишь в начале девятнадцатого года была одержана полная победа, хотя весной снова закипели бои на ближних подступах к Южноуральску. Каждый новый год начинался наступлением красных, но к лету соотношение сил складывалось неблагоприятно, фронт вплотную придвигался к городским окраинам. Генерал-лейтенант Александр Дутов метался из стороны в сторону: то на правом крыле восставшего корпуса чехословаков, то на левом крыле колчаковских армий. На своих-то подбитых крыльях он бы не продержался месяца, пусть ему и присваивали очередное воинское звание чуть ли не каждый месяц. В дни затишья, на досуге, этот «Бонапарт эскадронного масштаба», не желая следовать примеру донца Каледина, развлекался на балах в Самарской учредилке, читал лекции о текущем политическом моменте, подписывал смертные приговоры ни в чем не повинным женщинам, продавал свою фуражку в кабаре, на «благотворительном» аукционе, сочинял приказы во славу какой-то проститутки из полевого госпиталя, с надеждой встречал на перроне южноуральского вокзала офицеров союзнических войск и даже, как и полагается «главе государства в государстве», принимал в своей летней резиденции беглого консула Соединенных Штатов. Одним словом, хозяйничал до поры до времени, пока Михаил Васильевич Фрунзе не дал восточной контрреволюции решительного сражения под Бугурусланом, где была наголову разгромлена ударная группировка адмирала Колчака.

Среди множества событий той поры необыкновенно поразили Василису два эпизода: гибель советского правительственного комиссара, попавшего в засаду в одной из мятежных станиц Зауралья, и набег дутовцев на город в апрельскую ночь 1918 года. Она перечитала все, что пусть отдаленно было связано с этими трагедиями, разыгравшимися почти одновременно. Ей попалась на глаза заметка, под которой стояла подпись «Очевидец». Василиса слово в слово переписала заметку в свой блокнот: «Революция побеждает! Варварам не удалось захватить наш родной Южноуральск. Рядом с отцами встали на его защиту дети. Вчеpa, во время ночного набега вандалов, двое пулеметчиков храбро отстаивали Губисполком. Вода закипала в пулеметах. Из соседнего дома выбежал мальчик лет шести-семи и под градом пуль начал носить снег бойцам. То был сынишка рабочего Главных железнодорожных мастерских, зарубленного в юнкерских казармах. Слава маленькому герою-пролетарской революции!»

«Живы ли теперь эти пулеметчики? Как сложилась жизнь у этого бесстрашного малыша?..»— задумалась растроганная Василиса, отложив в сторону очередной комплект «Рабочего утра». К ней подошла добродушная старушка, дежурная по читальному залу, и учтиво осведомилась полушепотом:

— Не желаете ли ознакомиться с «Казачьим вестником»? Вы, помнится, интересовались им в прошлый раз, подшивка была в реставрации.

— Спасибо. «Вестником» займусь завтра.

— Хорошо, хорошо, работайте, работайте, товарищ Лобова,— громче произнесла она, направляясь к стеллажам.

Василиса подняла голову и в упор встретилась взглядом с незнакомой женщиной, неизвестно когда расположившейся за столиком напротив. Ей показалось, что новая посетительница архива слишком внимательно, до неприличия, поглядела на нее. И теперь, всякий раз, отрываясь от своего занятия, Василиса непременно встречалась глазами с этой не в меру любопытной особой. Черноволосая, чернобровая, в пуховом великолепном платке, накинутом на плечи, ее соседка выделялась среди всех какой-то горделивой осанкой и очень уж глубокой задумчивостью прекрасных печальных глаз. «А если она повеселеет, то, право, трудна пройти мимо такой красавицы, не заметив»,— с благоговейной завистью рассудила Василиса.

В крошечной раздевалке Василиса опять увидела ее. Та небрежно застегнула пуговицы пальто, нехотя поправила дымчатый платок, узенький воротник из серого каракуля и даже не взглянула в зеркало, точно зеркала существуют для простых смертных.

«Так вот какая у него жена...»,— думала Анастасия Никоноровна„ стараясь не потерять среди толпы низковатую, коренастую блондинку. Когда цигейковая шубка исчезала за спинами прохожих, Анастасия невольно прибавляла шаг и вдруг приостанавливалась, обнаружив Лобову невдалеке. Позднее она, конечно, ругала себя за глупейшую выходку, простительную лишь зелененькой девчонке, но сейчас, преследуя попятам ничего не подозревавшую Василису, она увлеклась, прошла мимо райкома. К счастью, Лобова ни разу не обернулась. Это понятно: люди со спокойным сердцем не оглядываются.

Ничем не приметная беленькая, круглолицая женщина долго не давала покоя Анастасии. И ведь совсем невидная собой. Может быть, умна? Возможно. Или щедра душой? Да, пожалуй, скорей всего. Леонид другую бы не взял. Ну, что ж, не родись, верно, хорошей-пригожей,, родись счастливой... Не раз вспоминая эту встречу, она упрекала себя за бабий эгоизм. Нет-нет да и вставала перед ней низенькая, пышная Василиса Лобова, очень похожая на какую-нибудь студентку-заочницу,, которой слишком раннее замужество помешало закончить образование.

А Василиса, подивившись красотой незнакомой своей соседки, на другой же день и позабыла об этой встрече. Откуда знать ей, что она когда-то в молодости случайно пересекла дорогу чужой несбывшейся; любви.


14

«Два брата на медведя, а два свояка на кисель!» — посмеиваясь, не раз говорил Егор Егорович Сухареву. Он называл его то «кандидатом демонических наук», то «деятелем неизвестного типа», то еще как-нибудь похлеще. Не оставался в долгу и Родион Федорович, изобретая очередные клички: «выдающийся практик нашего времени», «подрядчик двадцатого столетия» и так далее, в том же духе. Втайне недолюбливая друг друга, они выглядели этакими закадычными друзьями, которым только срочные дела не дают побыть вместе лишний денек-другой.

Но в последнее время их отношения стали более откровенными. Теперь Егор Егорович, приезжая в Южноуральск, непременно останавливался на квартире Сухаревых, позабыв дорогу в бывшую купеческую гостиницу — единственное в городе пристанище для командированного люда. По вечерам, в ожидании Анастасии, пропадавшей на работе, Родион Федорович подсаживался к свояку, начинал въедливо и с подковыркой расспрашивать его о совнархозовских новостях. Обычно Речка уклонялся от разговора. Но порой, когда на стройке что-нибудь не ладилось, Егор Егорович становился словоохотливым.

— Не знаю, как живется директорам заводов при новых-то порядках, но нашему брату, строителю, не сладко. Задергали нашего брата, совсем задергали, — жаловался Егор Егорович.— Годовые планы перетасовываются, как колода карт: всяк играет в свои козыри. О «тылах» строек никто не думает, держимся на волоске. Любую цифру, доложу тебе, везут согласовывать в Москву. Даже Лобов, человек не из робкого десятка, и тот заметно пообтерся. О Рудакове и говорить не приходится: тень Ярской дамбы неотступно преследует его. Мне иногда даже не верится, что это тот самый «железный министр», который важно восседал в Китайгородских аппартаментах. Сейчас он больше похож на прораба-выдвиженца, с трудом привыкающего к совнархозовским палатам после своей участковой конторки. Ни одного вопроса не решает. Посуди сам, Родион, что получается с Рощинским горнообогатительным комбинатом: заставляют строить, а технической документации нет. Наконец, Лобов приглашает из Свердловска проектировщиков, вызывает меня из Ярска. Идут, так сказать, переговоры «на уровне послов». Выясняется, рабочие чертежи кое-каких объектов можно уже в скором времени выдать. «Пожалуйста, Нил Спиридонович, — обращаются к Рудакову,— не хватает вашей визы». Мнется, не подписывает. Почему? Да потому, что не утверждено проектное задание по комбинату, хотя утверждает его сам совнархоз. Каково, Родион? Ведь всем и все ясно: комбинат надо строить по-ударному, принципиальные технические вопросы решены, проектный институт головой отвечает за свое детище. Остаются формальности. Но председатель, доложу тебе, как раз и боится этих формальностей. Да если бы он был министром, то, конечно, давно бы «подмахнул» проектное задание. У него рука не дрогнула бы. А тут дрожит. Обжегся на молоке, дует на воду: то приказал достроить внеплановый объект, то не может приступить к строительству сверхнужного комбината. Из одной крайности в другую. Да я приведу тебе этих примеров сколько угодно!

— Почему бы тебе не выступить в печати о непорядках в совнархозе? Если не возражаешь, я подготовлю статью за твоей подписью.

— Валяй. Посмотрим, что получится,— согласился Егор Егорович, как соглашался много раз, когда к нему приставали назойливые корреспонденты всех рангов.

Сухарева обидел его безразличный тон, но он промолчал, заметив про себя: «Никакого самолюбия не осталось у наших хозяйственников, вот и сочиняй за них, как за малограмотных...»

Последние дни 1958 года были на редкость ясными, морозными. Вернувшись в Ярск, Речка приналег на своих прорабов: до годового плана не хватало тех двух-трех процентов, что всегда кажутся неподъемными. И будто назло термометр показывал минус сорок градусов по Цельсию. Пришлось срочно закладывать фундаменты целого квартала жилых домов на северной окраине города; массивные глыбы сборного железобетона перетянули все же эти свинцовые проценты — план был выполнен даже с некоторым «походом», как и полагается в приличном тресте.

Новый год Егор Егорович встретил за семейным столом, по-человечески, с некоей суеверной надеждой на будущее счастье. Утром, перечитывая поздравительные телеграммы, он с удовольствием отметил, что старые друзья по министерству не забывают, хотя судьба поразбросала их по разным городам, от Ростова до Владивостока. Пришли телеграммы и из Южноуральска: одна — праздничная, ободряющая, другая — деловая, строгая: «Выезжайте на заседание бюро обкома».

— Что бы это. значило? — насторожился Егор Егорович.— Не успеешь стряхнуть дорожную пыль, как надо опять собираться в командировку. Бывало, съездишь в Москву два раза в год — с планом и с отчетом — и работаешь себе припеваючи. А товарищи с «расширенными правами» совсем задергали нашего брата, вызывают по всякому пустяку. Вроде бы наслаждаются властью...

Сухаревы еще спали, когда он постучался к ним. Дверь открыл Родион Федорович, неприятно удивленный внезапным появлением свояка. Хозяин поспешно провел гостя в свой прокуренный кабинет, усадил в глубокое кресло и пошел в соседнюю комнату одеваться. Егор Егорович широко распахнул форточку, жадно затянулся ядреным воздухом. Мелко дребезжали стекла от проходивших по улице грузовиков, со стороны вокзала доносились густые и низкие гудки тепловозов, певуче поскрипывал на тротуарах сухой снежок под ногами одиноких пешеходов. Начинался первый рабочий день Нового года. Южноуральск, справив праздник, раздумчиво принимался за дела. Светало, откосы сугробов были подсиненными, но гребни их слегка уже порозовели в холодных отблесках занимавшейся зари.

Когда Анастасия, приготовив завтрак для мужчин, отправилась в райком, Родион Федорович спросил свояка как бы между прочим:

— По вызову или сам приехал?

— Чего я тут забыл? Обивать пороги давно надоело. Это меня вытащили на бюро обкома.

— По какому вопросу?

— А я знаю?

— Непонятно... Да, совсем забыл, статья твоя готова.

— Показывай, почитаем от нечего делать.

Родион Федорович принес на кухню свою серую папку с белыми тесемками, сдвинул в сторону посуду, вынул разрозненные листки, отпечатанные на машинке и, положив их перед автором, сел рядом. Егор Егорович быстро пробежал первую страницу, вторую, затем, споткнувшись, надолго застрял на последних трех. Он перечитывал их, все больше хмурясь, ерзая на стуле. Взял цветной толстый карандаш, легонько заскобил абзац, в котором говорилось: «Опыт работы совнархозов в таких областях, как Южноуральская, свидетельствует, к сожалению, о том, что СНХ не справляются с возрастающей год от года программой капитальных вложений. Не целесообразно ли восстановить союзное министерство строительства?» Потом он сердито перечеркнул другое место: «Госплан Российской Федерации должен иметь в краях и областях своих полномочных представителей, облеченных правами министра, чтобы решительно и своевременно пресекать малейшие тенденции к местничеству». Дальше слово за словом, с ученическим тщанием Егор Егорович затушевал длинную замысловатую фразу о каких-то теневых сторонах проведенной перестройки управления хозяйством.

Откинувшись на спинку жиденького стула — тот жалобно взвизгнул, как живое существо,— Родион Федорович болезненно поморщился, будто у него заныли недолеченные зубы.

Речка бросил на стол «плотницкий» карандаш, сказал:

— Факты мои, но с обобщениями не согласен, ни в коем случае.

— Помилуй, Егор, ты же ведь высказывал все эти мысли!

— Нет, баста! Не подпишу ни в коем случае. Лучше не надейся. Давай вычеркивай. Это, это, это...

Родион Федорович переменился в лице, встал, загородив собою пол-окна, и сказал глуховато, с раздражением:

— Поздно. Статья опубликована.

— Что, что?!. — Егор Егорович вскочил с необыкновенной для него легкостью, крупно шагнул к свояку. Они стояли друг против друга, высокие, неуклюжие, с полусогнутыми в локтях тяжелыми руками, словно натренированные силачи перед схваткой. Егор Егорович увидел, как начала подергиваться одутловатая щека у Родиона, контуженного где-то под Ростовым, как неловко заморгал Родион левым глазом, и он, смутившись, неуклюже попятился к столу, наугад сел на место.

— Я передал статью по телефону редакционной стенографистке, предупредил, что возможны авторские поправки, что материал должен пойти в запас...

— Запас, запас! За такие штучки вообще пойдешь в запас, в какой-нибудь обоз второго разряда!.. Теперь все ясно. Вечером устроят мне головомойку на бюро обкома.

— Не имеют права. Статья напечатана в порядке обсуждения. Кстати...

— Вот обсуждение и начнется. Хорошо, если отделаешься испугом или легким ушибом.

— Кстати, это же грубое нарушение традиционных правил предсъездовской дискуссии! Больше того, нарушение партийной демократии.

— Ты, Родион,— или честный фразер, или просто интриган, одно из двух. Привык ты строить обобщения на зыбком песке чужих мыслей. Был у тебя солидный политический капиталец, так ты промотал его до последней копейки. Учти, вряд ли поправишь дело случайным заработком! В политике второй раз не разбогатеешь, если уж разорился до нитки. И на нашем брате, строителе, много не заработаешь!..

Скверно, скверно чувствовал себя Сухарев сейчас, терпеливо выслушивая этого обычно молчаливого тугодума, всю жизнь работавшего, как вол. Лишь с год назад Речка стал выбиваться из борозды, то ли от усталости, то ли недовольный тем, что кто-то идет в упряжке налегке. Он сделался ворчливым, словоохотливым, заговорил о пенсии, хотя раньше терпеть не мог «нахлебников социализма», пусть самых что ни есть заслуженных. Сухарев приготовился сегодня к крупному скандалу, к невероятному разносу, но Егор только вспылил немного и тут же отступил, смягчился.

Вот он сидит, грузно облокотившись на подоконник, и без; конца поучает, поучает, как надо исправлять свои ошибки. Усталое лицо Егора посуровело, рыжие клочковатые брови топорщатся над выцветшими глазами, в руке скомканные листки статьи, уничтожить которую он не властен.

Выговорившись, он с горечью швырнул листки в угол. На щеках заиграли шарики жестких желваков: Егор Егорович сдержался, не проронил больше ни слова. И Сухареву стало жаль свояка, глубоко расстроенного, наивного в своих элементарных наставлениях. Ему захотелось как-то успокоить Егора, повиниться перед ним, хотя бы иносказательно. Но вспомнив, что тот назвал его сгоряча интриганом, Сухарев плотно сжал тонкие губы, отвернулся.

И толкнуло же его, Родиона Сухарева, связаться с этим свояком. Нашел у кого искать поддержку!.. Трудно, чертовски трудно быть непонятым, вот и потянуло к Речке, который поначалу показался единомышленником. А тут же и отступил, едва запахло выговором. Нет, видно, у него, Родиона, ни одного верного человека во всей области. «В политике второй раз не разбогатеешь»,— с усмешкой вспомнил он слова Егора.

Откуда только красноречие взялось у такого тугодума? Да ему, кандидату экономических наук Сухареву, «и рубля не накопили строчки». Ну была кое-какая слава, так ведь это закономерно: слава — тень трудолюбия, она неотступно преследует трудолюбивых. Что ж, была у него и кафедра, и популярность, и готовая диссертация, открывающая перспективу скорого переезда в столицу. И все, все рухнуло. (Осталась разве лишь эта ученая степень кандидата в... рядовые экономисты на любой завод). Но почему, собственно, рухнуло? Оттого, что должно было рухнуть, как возведенное на «зыбком песке чужих мыслей», по выражению, свояка? Или он, Родион, сам разрушил все, созданное им самим? Кстати, так утверждает его женушка, которая даже над заметкой в стенгазету бьется целый вечер. Насте простительно так утверждать. Но он-то, Родион, отлично помнит, как заколебалась почва под его ногами, как бросился он защищать свою — да, свою! — убежденность в незыблемости всего, что делалось и писалось до сих пор. И, защищая, пал. Вот как было дело, уважаемый Егор Егорович!.. И напрасно ты заговорил о «политических капиталах», которые он, Родион, якобы «промотал до ко- пейки». И «случайным заработком» попрекнул совершенно зря. Никакой он не мот, и уж, конечно, не собирался «разбогатеть» на твоей ворчливой критике в адрес совнархоза. При чем же тут интриганство?

— Послушай, Егор, я на тебя не обижаюсь, понимаешь...

— Какая снисходительность!

— Да не горячись. Ты что же, серьезно считаешь меня нечестным?

— А ты сам не задумывался над этим?

— Мне казалось, что ты другого мнения обо мне.

— Русский человек доверчив, но до поры до времени.

— Ты, оказывается, уже отчислил меня из состава русского народа?— невольно улыбнулся Сухарев.

— Сам ты себя отчислил! Дошел до того, что с тобой нельзя ничем поделиться. Привык ловить на славе. Но сейчас год пятьдесят девятый.

— Да пойми ты — меня самого поймали на слове.

— Неправда. А если поймали на слове, то повинись перед людьми, только искренне, не хитри, не заигрывай с совестью. Партия не терпит хитрецов и себялюбцев.

— Каждый из нас любит себя.

— Врешь! Каждый из нас уважает себя. С тобой тяжело, невозможно разговаривать. Ты хочешь сделать мне больно только потому, что у тебя у самого муторно на душе. И вообще ты превратился в злобствующего субъекта, которому все одно: анонимные письма так анонимные письма, подложные статьи так подложные статьи. Лишь бы уколоть кого-нибудь. Желчь, желчь и желчь. Теперь-то я понимаю, почему ты вдруг окружил меня таким «вниманием»! Старого дурака хотел поймать на удочку, никакого «прикорма» не пожалел! Нет, брат, не на того напал! Пусть я груб, пусть я резок, пусть не умею подбирать слова, но я тебе — не соратник. Лобова ущипнул сам, а Лобовых хотел ударить моей рукой, «храбрец», ничего не скажешь!

— Постой, постой...

— И не пытайся мне доказывать, что ты какой-то там идеолог. Интриган ты!

— Эх, Егор, Егор, не предполагал я, что пойдешь на поводу как раз у таких приспособленцев, как этот Лобов...

— Баста, не желаю слушать!..— Речка с досадой взмахнул рукой, будто бросив под ноги горсть недоговоренных слов, и, сунув в карман сигареты, отыскал глазами свой чемодан за приоткрытой дверью.

— Надеюсь, ты не откажешься от собственных положений на заседании бюро?— деловито осведомился Сухарев.

Егор Егорович окинул его льдистым, скользящим взглядом: все та же снисходительная полуулыбка на тонких выразительных губах, царственный поворот головы, лекторская манера держать руки за спиной, сильные, рабочие, но пустые руки. Ему стало как-то страшно за свояка, будто перед ним был сейчас таинственный двойник Родиона из потустороннего мира.

Пришла Анастасия. Егор Егорович заторопился, надел пальто, взял перчатки и чемодан.

— Куда же ты? — загородила она ему дорогу.— Оставайся, пообедаем.

— Спасибо, дорогая свояченица, сыт по горло.

— Что случилось? Объясните, пожалуйста,— Анастасия в недоумении взглядывала то на мужа, то на зятя.— Ничего не понимаю. Родя? Егор? Да что с вами?

— Очередной приступ самолюбия. Извини, мне пора. Привет тебе от Зины. Об отце не боспокойся, отец чувствует себя лучше. До свидания,— поспешно проговорил Речка и плотно прикрыл обитую войлоком, звуконепроницаемую дверь Сухаревской квартиры.

Анастасия медленно, с явным усилием подняла голову. Ее глаза, удивившие Родиона сухим, горячечным блеском, требовательно спрашивали его: «До каких же пор это будет продолжаться? Почему ушел от нас еще один близкий человек? Чем на этот раз станешь ты оправдываться?»

— Скатертью дорога,— нарочито бодро сказал Родион Федорович и направился в свою комнату, откуда долетали нетерпеливые, короткие телефонные звонки.

«Москва, — подумала Анастасия.— А говорят, что Москва слезам не верит...»

Устроившись в общем номере гостиницы, на случайно освободившуюся койку, Речка собрался на заседание бюро обкома. После крепких декабрьских морозов установилась теплая, безветренная погода. Снег на тротуарах спрессовался в грязноватый лед. Идти по сплошному катку было трудно, Егор Егорович ступал осторожно, напрягая ноги, глухо ноющие от закоренелого ревматизма, приобретенного еще тридцать лет назад, в котлованах первых ярских строек.

И чем ближе подходил Егор Егорович к обкому, тем больше выбивался из последних сил, будто за какие-нибудь одни сутки так далеко скатился вниз, что ему теперь и не подняться. А как же станет подниматься его свояк по этой наклонной плоскости, подернутой ледком?..

До заседания бюро оставалось больше получаса. Чтобы не мозолить глаза обкомовским работникам и немного собраться с силами, Егор Егорович присел в сквере, огляделся. У высокой елки, привезенной в степной город невесть откуда, толпились ребятишки, восторгаясь большущим дедом-морозом, подпоясанным красным кушаком. Глыбы льда вокруг заснеженного фонтана светились голубыми, оранжевыми, синими огнями. И странно выглядел в этом сказочном царстве-государстве бравый милиционер — верный страж земного порядка; он лениво обходил свои владения, позевывая от скуки в такой чудесный вечер, под ясным, звездным небом.

Егор Егорович поднялся, глубоко вздохнул, от души позавидовав веселой детворе, подотчетной лишь родителям. Не успел он сделать и нескольких шагов, как музыка оборвалась, прозвучал знакомый голос диктора: «Сообщение ТАСС». Егор Егорович приостановился, недовольно взглянул на шумливую, беззаботную публику. «О запуске космической ракеты в сторону Луны...»— одним протяжным выдохом объявила далекая Москва.

— Потише, вы! — прикрикнул милиционер на стайку разыгравшихся ребят.

Те покосились на него, отбежали в сторону.

Егор Егорович слушал задумчиво, опустив руки в карманы черненого полушубка. А милиционер, стоявший рядом, все поглядывал в небо, точно пытался различить на туманном Млечном Пути ту невообразимо быструю звездочку ракеты, что с такой недозволенной для городских проспектов скоростью мчится ввысь, не обращая внимания на предупредительный желтый кружок лунного светофора.

— Ну и дела! — сказал блюститель порядка, когда опять грянул бравурный марш.

— Поздравляю вас, товарищ,— подал ему руку Егор Егорович и пошел к Дому Советов, стараясь успокоиться, уравновесить непривычно летучий шаг.

На бюро обкома он сполна принял на себя грехи Сухарева. Его пожурили минут десяток, и тем дело кончилось. Все были взбудоражены, все были добрыми.

«В общем, зря готовился открывать счет выговорам 1959 года,— мрачно посмеивался над собой Егор Егорович, возвращаясь в гостиницу.— Это меня ракета вытянула из беды: как-никак, вторая космическая скорость... Сможет ли Родион по достоинству оценить наше вторжение во Вселенную? Или будет продолжать доказывать, что время подошло для нынешних успехов? Вряд ли он долго продержится на своей заоблачной «орбите». Неровен час, сгорит в этих самых плотных слоях земной атмосферы».


15

Да, время имеет свой рельеф. Если развернуть топографическую карту времени, то взгляд сразу же остановится на длинной череде высот двадцатого столетия. Гряда за грядой подымаются над равнинным простором предыстории. Не тысячами метров над уровнем моря, а свершениями народа измеряются они. Конечно, имели свои вершины и все предшествующие века нашей эры, но что значат они в сравнении с главным хребтом Октябрьского массива! Именно отсюда, с одной из террас с отметкой «1959» и взмыла первая космическая ракета, нацеленная в сторону Луны. Преодолевая критический барьер земного притяжения, она обозначила свой первопуток светящимся натриевым облаком на высоте 113 тысяч километров и навсегда исчезла из виду очарованных людей. Все глуше доносились ее радиосигналы с неведомых разъездов лунной магистрали, пока не стихли вовсе в солнечной дали.

Обычная ракетница — походная принадлежность идущих впереди. Так и космическая ракета оказалась в «табельном имуществе» разведчиков будущего, прокладывающих путь всему людскому роду. Словно для того, чтобы ясно было видно всем не только на Земле, но и на других планетах, что мы вступили на предгорье семилетия, взвилась навстречу Солнцу сигнальная ракета коммунизма. Пусть знают на флоридском мысе Канаверал: советская держава точно в установленный день и час перешла в общее наступление по всему строительному фронту.

Первая космическая скорость нас уже не устраивает. Мы смело включили вторую скорость, чтобы поскорее, в считанные годы вырваться вперед, оставить позади себя весь старый мир, который веками брал разгон, подпрягая к своей упряжке то Азию, то Африку, то Латинскую Америку. На пристяжных теперь далеко не уедешь, а сам корневик порядком одряхлел, ему уже не до галопа, все тяжелее громоздкий воз собственных противоречий.

Всякий выигрыш — дело случая, за исключением выигрыша времени. Тут выигрывает тот, кто не побаивается грядущего, кто большие привалы заменяет малыми и число последних сокращает в два-три раза. Нам советуют из-за океана: «Нельзя жить лишь для потомков, поживите хоть немного для себя». Кого введет в заблуждение это «доброжелательство»? Кому не ведомо, что отстающий, предлагая отдых, заботится не о партнере — о себе? Нет уж, мы пойдем своей дорогой, вы же отдыхайте, сколько вам угодно, на дачных «спутниках» биржевых столиц. Впрочем, вряд ли вы усидите в своих виллах: нет вам, господа, покоя от гулкого шага коммунистов, которые идут, идут, идут, не обращая внимания на чужие дорожные знаки: «Обгон строго запрещается». В стремлении задержать нас во что бы то ни стало, любой ценой, вы объявляете обочину нашего пути «гранью войны» и, отчаянно балансируя на этой «грани», сами же рискуете свалиться под откос истории. Давайте-ка лучше двигаться по экономическим параллельным трассам — кто кого!

Отошла, отошла, в прошлое пора американских диковинок, когда мы даже на заморский трактор «катерпиллар» смотрели с завистью. Настало время наших, советских диковинок, когда у нас и спутники Земли выпускаются по заводскому графику...

...Все первые дни Нового года Лобов жил под впечатлением молниеподобного полета космической ракеты. Иногда он ловил себя на том, что восторжен, кажется, не в меру, не по возрасту. Что поделаешь, если ты принадлежишь к тому среднему поколению, которое, правда, не совершало революции, но зато, начиная строить на огромных пустырях России, приняло на себя всю тяжесть отцовских дел. Это поколение, заметно прореженное войнами, тифом, голодом, не знало детства, не брало в руки никаких игрушек. Оно сразу же, как стихли пушки, взялось за плуг, за тачку, за лопату. Оттого и особенно чувствительны люди средних лет к народной радости.

Вчера, после затянувшегося заседания совета народного хозяйства, Рудаков сказал Леониду Матвеевичу:

— Смотрю я на тебя, удивляюсь, какой ты жизнерадостный, порывистый человек. И все улыбаешься. Завидую, честное слово!

— Но у меня всегда чуть-чуть тревожно на душе, всю жизнь тревожно.

— Верно? Тогда мы с тобой одного поля ягоды...

И все-таки Леониду Матвеевичу не нравилась его расслабленность. Нельзя сказать, что Рудаков работал в Южноуральске хуже, чем в министерстве: такие люди привыкли трудиться, куда их ни пошли. Но во всяком случае, нет у Нила Спиридоновича былого наступательного духа, хотя взгляд прежний — острый, цепкий. Недаром он как-то на досуге заговорил о странном смешении масштабов, о новой единице измерения государственной работы. «Если каждая война родит своих героев, то, видно, каждая пятилетка родит своих хозяйственников»,— откровенно признался председатель совнархоза.

«Впрочем, может быть, иные руководители, действительно, талантливы по-своему, для своего времени?— подумал Леонид Матвеевич.— Может быть, далеко не все способны на ломку привычного хода мыслей, которая поначалу пугает нелогичностью? Нил-то, конечно, понимает смысл перегруппировки сил. И все же работать в новых условиях ему нелегко: слишком много времени уходит на «внутреннюю перестройку» во второй половине жизни. Потому-то, возможно, Нил Спиридонович и не торопится перевозить семью, пусть и несладко ему живется на правах командированного. Конечно, не с Москвой неохота ему расставаться, как считают желчные конторщики. Неохота расстаться с лучшей частью жизни, когда ты чувствуешь, что действие окончено и остаются лишь одни философские размышления в эпилоге. Что для него столица, он объездил полстраны, скитаясь двадцать лет по новостройкам. Нет, Нил не старожил московский, а невольный «старообрядец» в хозяйственных делах.I

Недавно Лобов просидел целых два вечера и подготовил подробную записку в ЦК партии. Речь шла о Ново-Стальском комбинате, строительство которого так сильно затянулось. Дальше откладывать было нельзя: семилетний план по Южноуральскому экономическому району, полностью сверстанный, считанный и пересчитанный, на днях отправлялся в Госплан, для окончательного утверждения. Нужно было действовать, не считаясь ни с какой субординацией, иначе потом и вовсе трудно станет доказывать свою правоту.

Лобов постарался как можно короче изложить всю «предысторию» Ново-Стальска, чтобы не отнимать много времени у товарищей из ЦК. Да к тому же его сдерживало другое обстоятельство: председатель совнархоза не очень-то любил копаться в «министерском прошлом». Закончив свой труд глубокой ночью, Леонид Матвеевич дважды перечитал, остался доволен: получилось дельно, без хлестких выражений. Оставалось завтра перепечатать на машинке и положить перед Рудаковым.

Второй раз за свою жизнь Лобов писал в Центральный Комитет. Тогда, сразу же после войны, ему пришлось отстаивать одну стройку в Подмосковье, которую собирались надолго «законсервировать». И вот теперь надо попытаться ускорить сооружение уникального комбината. Все пути изведаны, все средства использованы, — ничего больше не осталось, как идти за помощью в ЦК. Ну, ясно, кое-кому это не понравится, кое-кто будет коситься годок-другой, однако все это в конце концов пустяки. Обиды позабудутся, а дело выиграет.

День был до отказа перегружен всякими совещаниями и тянулся медленно, как баркас по извилистой речонке, где на каждом повороте отмель. Только поздно вечером Лобову удалось поговорить с Нилом Спиридоновичем наедине.

— Что новенького?— спросил тот, уже собираясь уходить.

— Я тебя долго не задержу.

— А я и не тороплюсь.

— Вот почитай, пожалуйста.

— Сейчас или на сон грядущий?

— Нет уж, прочти при мне.

— Ну-ну, располагайся пока. Я вмиг осилю это сочинение и пойдем прогуляемся немножко по морозцу.

Но Нил Спиридонович просидел над докладной запиской добрых полчаса. Его, кажется, ничего в ней не удивило, не озадачило. Он листал и перелистывал ее, и, наконец, отложив в сторонку, бегло взглянул на Лобова, сказал:

— Америку ты не открыл.

— Не подпишешь? — прямо спросил Леонид Матвеевич.— Может быть, тебе не нравятся кое-какие детали, я уберу. Давай обсудим.

— Горячишься ты...

— Тогда я пошлю за своей подписью.

— Это твое личное дело.

— Ну раз уж личное, то я и бланк совнархозовский не стану портить.

Как говорится: за неимением гербовой — пиши на простой. Так, что ли? в у

— Да-а, горяч, горяч ты, Леонид,— устало улыбнулся Рудаков и тяжело поднялся.

— Не хочешь — не подписывай. Не надо!

— Я сказал, это твое личное дело.

И тут Лобова окончательно взорвало. Он тоже встал, легко, порывисто, загородив дорогу председателю.

— Одного не могу понять до сих пор: что тебя связывает, кто тебе мешает драться в открытую? Чего ты ждешь? Вернее, выжидаешь? Неужели, действительно, эта Ярская дамба встала на твоем пути, «противоместническая дамба», как прозвали ее в Южноуральске? Давай поговорим начистоту!..

— Поздно уже,— бросил на ходу председатель совнархоза и направился к двери.

Лобов посторонился. Он постоял с минуту, подумал и быстро вышел из пустого кабинета.

Так и не довелось им в тот вечер вдвоем прогуляться по морозцу. Лобов шел один и вспоминал, как на областной партконференции не в меру запальчивый оратор, критикуя совнархоз, прозрачно намекнул на то, что и сам председатель ждет не дождется «выслуги лет». Рудаков смолчал. Но Леонид Матвеевич не удержался, отчитал «предыдущего оратора», которого и на свете еще не было, когда Рудаков начинал эту самую «выслугу лет» на Волховстрое. «Напрасно ты взял на себя роль адвоката,— сказал в перерыв Нил Спиридонович.— Есть же у нас люди, высчитывающие на пальцах месяцы и недели до отставки. Ну, а если выступающий и меня пристегнул к отставникам, то это для пущей важности. Кто не перехлестывает в критическом жару». Поостыв немного, Лобов рассудил уже иначе: «Может, действительно, лучше бы уйти Нилу на пенсию? Поработал, хватит...»

Утром Леонид Матвеевич отправил авиапочтой письмо в ЦК. Отправил и вздохнул облегченно: дело сделано. И все-таки он чувствовал себя неудобно перед Рудаковым, долго искал случая, чтобы немного сгладить впечатление от того излишне резкого разговора с Нилом.

До открытия внеочередного съезда партии оставалось еще более недели, когда Рудаков собрался в путь-дорогу. Лобов поехал провожать его на вокзал. Ташкентский скорый запаздывал на целых полчаса, и они долго ходили по перрону, вспоминая общих знакомых по Москве. Поеживаясь от ветерка, налетавшего на открытую площадку то с одной, то с другой стороны, Нил Спиридонович поднял, наконец, высокий воротник, перестал храбриться, и заговорил сердито, себе под нос:

— Вызови Речку, отругай за статью, как следует. Что он, с ума сошел, что ли? Некрасиво получается. Прошлый раз на бюро обкома мне уж не хотелось портить ему новогоднее настроение. А надо, надо приструнить молодца. Какой теоретик нашелся! Строил бы да помалкивал, если дальше своего Ярска не видит.

— Егор Егорович — человек дела,— заступился Леонид Матвеевич.

— Пусть делом и занимается, не лезет в теоретики. Без него хватает путаников.

— Хорошо, я обязательно поговорю с ним.

— Только, пожалуйста, без «руководящего тона». Серьезно, но спокойно, а то начнешь разносить, как этого юнца на конференции...

Скорый поезд, ведомый тепловозом, подошел неслышно.

— Ну, поеду отчитываться, как подобает матерому местнику,— шутил на прощание Рудаков.— Видишь, что получается: можно сказать, коренной москвич попал в южноуральские местники.

— Сие бывает, бывает!— смеялся Леонид Матвеевич, долго не выпуская его руку, будто стараясь ободрить его перед партийным съездом.

«Действительно, может быть, Нилу больше не придется заседать в Кремле, на подходе свежие силы...»— пристальным взглядом провожал Леонид Матвеевич скорый поезд, пока вагоны не слились в одну сверкающую под солнцем плоскость...

Утром, не успев заказать телефонный разговор с Ярском, он столкнулся с Егором лицом к лицу, в совнархозовском полутемном коридоре.

— Легок на помине! Заходи.

Егор Егорович неловко протиснулся в дверь приемной, вслед за Лобовым, поискал глазами пепельницу на секретарском столике, не нашел, украдкой бросил окурок в корзину для бумаг и проворно юркнул в кабинет начальства.

— Что это ты повадился в Южноуральск, или покой потерял в Ярске? — дружески спросил его Леонид Матвеевич.

— Потеряешь.

— Отчего же? Ведь ты отделался удачно.

— Отделаешься тут. Наш брат всем подвластен. Смиловался обком взялся прорабатывать райком. А там еще на очереди горком. Всем хочется приложить свою ручку,— он пересел со стула в кресло, поближе к Лобову, спросил осторожно:— Как смотрит председатель?

— Как может смотреть председатель на такую вылазку?

Егор Егорович передернул плечами, коротенькие его брови встрепенулись, задвигались, красные пятна на щеках расплылись по всему лицу.

— Вылазка, вылазка... Чуть споткнулся человек, начал прихрамывать на больную ногу, и ему уже приписывают вылазку. Ну, ошибся, с кем не бывает.

— Не смягчай свою вину, Егор Егорович. Ошибаются чаще всего неожиданно для себя, но ты-то, говорят, давненько придерживаешься определенной точки зрения. Тебе, что же, заказывали эту статейку?

— Сам написал.

— Вот как? Бойкое у тебя перо! А ты скромничал, говорил, что не владеешь пером, когда мы, помнишь, просили тебя поделиться опытом производства сборного железобетона... Не верится, впрочем, что статью писал ты. Ты ее только подписал, как какую-нибудь служебную бумажку.

— Глупости! Я пришел к тебе не на допрос с пристрастием, пришел посоветоваться.

— Похвально, но мог бы зайти пораньше,— сказал Леонид Матвеевич, почувствовав, что и на этот раз перехватил.

— Так получилось,— уклончиво заметил Егор Егорович. Он впервые в жизни оказался в незавидной роли упрямого лжеца. Намеревался рассказать Леониду всю правду, но тот опередил, заговорив об авторстве злосчастного «подвала», и он до конца понял сейчас, в какую историйку втянул его свояк, мастер обобщать чужие факты на свой лад.

— Учить тебя не собираюсь. Вижу, что переживаешь. И знаю, что ты не способен хитрить. Просто погорячился, как на планерке. Но ты должен знать: сей замах не против совнархоза, а против совнархозов. Это уже не критический заскок, а демагогический наскок. Откуда у тебя такие настроения? Действительно, ходишь, скучаешь по министерским временам, больше того, грустишь, тоскуешь. Подавай тебе союзное министерство строительства с центром в Свердловске, если уж нельзя в Москве (тут ты делаешь «уступку» духу времени!). Совнархозы эти, по-твоему, просто выдумка. Они и строительством не занимаются, и природных богатств не знают, и перспективы не видят...

— Сгущаешь краски.

— Нет, расшифровываю абзацы твоей статьи. Кто-то их тебе довольно ловко зашифровал, не сразу подберешь ключик.

— Да ладно, побойся бога!

— Впрочем, о природных богатствах ты упоминаешь вскользь, для красного словца. Если не возражаешь, я зачитаю тебе выдержку из копии письма одного уважаемого инженера?— Леонид Матвеевич встал, открыл дверь в приемную. Едкий дымок хлынул в кабинет, растекаясь по ковровой дорожке.— Что у вас творится?— рассердившись, спросил он секретаршу.

— Бросили окурок, загорелась корзина, вспыхнула занавеска,— начала объяснять перепуганная женщина.

— Безобразие!.. Дайте мне дело номер два,— он вернулся к столу, и, мельком взглянув на Речку, весело спросил:— Не ты ли вздумал поджечь наш совнархоз? От тебя всего можно ожидать теперь!

— Экономите на пепельницах, — в тон ему ответил Егор Егорович.

Лобов полистал пухлую папку, вынул из ящика очки, протер их носовым платком.

— Послушай, Егор, как пишут люди беспартийные:

«Новые геологические открытия на территории Южноуральской области порадовали нас всех. Когда Вы, товарищ секретарь ЦК, были проездом в Ярске, направляясь в целинные совхозы, я пообещал Вам изложить свою точку зрения по данному вопросу. Болезнь помешала мне, расхворался не на шутку.

Но вот прочно встал на ноги, побывал во всех экспедициях и решил написать обо всем подробно, тем паче, скоро съезд КПСС. Тешу себя надеждой, что это может пригодиться Вам. (В противном случае не посмел бы отрывать Вас от дела.)

Начну с никеля. Приозерное месторождение, правда, еще не оконтуренное, обогащает мое отечество по запасам ценнейшего металла. Никеля хватит нам надолго, не беспокойтесь. Ярский комбинат надо расширить, оборудование заменить. Второй комбинат в Ярске строить нецелесообразно, лучше заложить его в районе Приозерья, прямо на руде. Скажу по секрету: будущее коммунистическое общество в достатке обеспечено никелем.

Два слова о меди. Медь — «берега электрической реки». И я не могу не выразить своего восхищения по поводу открытия месторождения колчеданных руд близ Рощинского. Теперь не только наш Южноуральский медно-серный комбинат, все медеплавильные заводы Урала обеспечены великолепной рудой минимум на многие годы. Строительство горнообогатительного комбината начинается.

О черной металлургии. Завод в Ново-Стальске, как вы знаете, пошел в гору. Слава богу! Не сердитесь на меня, старика, за обращение к всевышнему, тут и комсомолец сделался бы суеверным: строительство-то безбожно затягивалось. Вопрос этот не только экономический, но и принципиальный в инженерном смысле. Нам все доказывали: к чему ваша естественно-легированная сталь, когда, видите ли, дешевле, проще выплавлять искусственно-легированную. За границей наверняка забросили бы такие богатейшие рудные карьеры ввиду их временной убыточности. А мы не отступились. Уверен, что выигрыш впереди. Двойной выигрыш: миллионы тонн прекрасной стали и серьезные технологические новшества.

Наконец, о самых редких находках. К тем, о которых я Вам говорил (селен, индий), прибавилась третья, можно сказать, «королевская»— ниобий! И кто знает, какие еще клады таит в себе Южный Урал, стоит лишь копнуть поглубже. Именно поглубже!

Совнархоз помогает вести поиски широко, масштабно. Думаю, что к концу семилетки не останется «белых пятен» на геологической карте наших мест. Несколько лет назад я было приуныл: поиски, знаете ли, чуть не прекратились полностью. Наконец, началось оживление. Я никогда не служил в армии, однако слыхивал, что военные ведут разведку непрерывно, даже в разгар наступления, когда разведчиком становится любой солдат. И мы, геологи, должны поднять на ноги всех — от юных натуралистов до геофизических отрядов. Скажу вам, тоже по секрету: первый кусочек медного колчедана в окрестностях станции Орлово я взял из рук сынишки путевого обходчика.

Не осмеливаюсь говорить за всех, но моим коллегам при нынешних порядках живется куда веселее. Рассудите сами на следующем примере. Сколько хозяев было у ярской комплексной руды! Каждый «расщеплял» ее по-своему: одному нужен был никель, другому — железо, третьему — хром. Все копались, выбирая металл для своего ведомства, и что не подходило, хотя оно ценнее ценного, шло в отвал. Природа-то любит одного хозяина. Так что, по-моему, дела сейчас должны пойти на лад. Ни одной «щепочки» не пропадет даром.

Прилагаю фактический материал, которым вы интересовались. О нефти мне лично писать трудно. Догадываюсь, что в западной части области — море разливанное девонской нефти. Но догадки мало кого устраивают. А чтобы знать точно, нужна вторая жизнь. Я только теперь по-настоящему начинаю понимать, как недостает людям второй жизни...»

Леонид Матвеевич захлопнул папку и потянулся за сигаретами. Егор Егорович сидел, полузакрыв глаза от зимнего сияющего солнца. На его лице был виден каждый рубчик, в спутанных волосах едва угадывались последние рыжие иголочки. Не меняя позы уставшего ото всего на свете человека, он сказал, поймав на себе ожидающий взгляд Лобова:

— Одержимый, чудной старик, доложу тебе.

— Узнал?

— Жилинский, конечно.

— Без Ильи Леонтьевича нам с тобой нечего бы делать в Ярске....

— Преувеличиваешь.

— Но Жилинский смотрит дальше Ярска. А ты в своей статье по сути дела ставишь под сомнение необходимость строительства Рощинского комбината, а о Приозерном комбинате и слышать не хочешь. На каком основании? Существуют, мол, старые комбинаты, их и надо расширять. Кто-нибудь скажет со стороны, что Речка рассуждает по-хозяйски. А ведь это мелкая спекуляция. Рощинский комбинат будет сооружен на богатом месторождении, с пуском его — Жилинский прав! — медеплавильные заводы всего Урала получат мощную рудную базу. Выходит, что беспартийный геолог думает в масштабе Урала, страны, а коммунист Речка заботится только о Ярском промышленном районе...

— Опять сгущаешь краски.

— Нет, ты уж потерпи, пожалуйста, уважай читателя! Пойдем дальше. Как говорят, чем дальше в лес, тем больше дров. Почему тебя, раздражает сама мысль о строительстве Приозерного комбината? Ведь ты слыхал, наверное, что никеле-кобальтовое месторождение в Приозерном по структуре своих руд резко отличается от ярских месторождений, на которых работает существующий комбинат. Как же мы его будем расширять, если нужна принципиально новая технологическая схема? Нет, Егор Егорович, не о «наращивании мощностей старых комбинатов» ты так заботишься, вовсе нет. Тебя определенно тревожит будущее только своего собственного треста: придется, мол, делиться, отпочковывать одно строительное управление за другим; появятся, мол, новые тресты, и мой, заслуженный, «гвардейский» трест затеряется среди них. Вот чего ты боишься. Выходит, что лично ты заинтересован лишь в «наращивании мощности» своего треста. В прошлый раз мы с тобой поговорили в твоем кабинете. Помнишь? Но я и представить себе не мог, что ты способен зайти так далеко. Ведь ты не Родион Федорович Сухарев — тот смолоду привык к спасительным кавычкам, хотя живая, «раскавыченная» жизнь давненько посмеивается над ним. Ты — строитель в буквальном смысле слова, и вдруг оказываешься в незавидном положении сухаревского «подрядчика»: в поте лица своего выполняешь заказ отщепенца, возомнившего себя «ортодоксальным» деятелем. Не гоже, не к лицу себе такой подряд!..

— Преувеличиваешь, все ты преувеличиваешь... Ладно, я пойду,— Речка поднялся, грузно опираясь на подлокотники кресла, протянул Лобову руку, всем видом выказывая полнейшее равнодушие к устроенной им громкой читке и этой лекции. Леонид Матвеевич уловил перебивчивую дрожь в его руке, несхожую с мерной работой пульса. «Э-э. да ты, действительно, зело расстроен», — подумал он.

— Куда теперь направляешь свои стопы?

— В снаб, за цементом, больше идти некуда, — размашисто махнул рукой Егор Егорович и тяжело двинулся на выход. В приемной он покосился на закопченный обрывок тюлевой занавески, небрежно кивнул секретарше, торопливо вышел в коридор, где с утра до вечера прогуливаются в ожидании приема «чрезвычайные послы» заводов, фабрик, строек.

«Зря не пригласил Егора на квартиру,— пожалел Лобов.— А впрочем, так лучше, пусть помучается без свидетелей. Да у него здесь свояк, есть к кому зайти, есть с кем потолковать до отхода поезда. Вполне возможно, что сей ученый своячок и втолкнул Егора в нежилой «подвал» ведомственного еженедельника...» Ему захотелось вернуть Речку, попытаться еще разок вызвать на откровенность, но, вспомнив, что значит Сухарев для Насти, он отказался от своей мысли.

Нет, нелегко, накрепко связанным одной общей молодостью, обвинять Друг друга в середине жизни: неровен час, уступишь чувству или хватишь через край.


16

Ну и буйные же ветры на Южном Урале!

Разыгравшись где-нибудь в Притоболье, на целине,— там есть где разгуляться, — ветер мечется по всему предгорью, кружит, петляет по склонам диабазовых увалов, прорывается через горловины глухих расселин, взлетает над утесами, падает в поймы рек, и все ищет, ищет выхода из тупика. В конце концов найден удобный коридор, и со всего разгона вымахнет опять же в степь, столкнется с девятым валом разбушевавшегося урагана, вскинется разъяренный на дыбки. Тут-то и. закипает снежный водоворот — света не видать. Горы с их ущельями — певучими трубами — подобны гигантскому органу: они без перерыва, сутки напролет, одну за другой подхватывают могучие, дивной красоты, февральские фуги просыпающейся Сибири.

Ярск расположен как раз в том месте, где набегающие на крутой, берег волны вьюги с грохотом откатываются назад, сшибают гребни, встречных волн, еще не знающих, что ждет их впереди. Возможно, здесь была когда-то глубокая промоина на пути восточного воздушного течения, но со временем тут образовалась сплошная отмель, над ней и в тихую погоду вьется дымок поземки. Сколько снега оставляют позади себя шальные ветры: кажется, под метелку очистят ближние высоты, соскребут даже ледок с посиневшей зяби, но город не обидят, — наметут барханы возле заводских ворот, перехватят высокими плотинами мостовые на перекрестках улиц, залепят окна созвездиями снежинок. Впечатление такое, что где-то за Тоболом заработали чудовищные земснаряды, и бесчисленные пульпопроводы день и ночь намывают вокруг Ярска зыбкие дамбы из белого песка, а мороз поспешно облицовывает их плитами крепчайшего наста.

Второй день над Ярском бушевала предвесенняя метель. И надо же ей было разразиться в это время, когда до пуска агломерационной фабрики оставались буквально считанные дни. Егор Егорович не уезжал домой до глубокой ночи, пока монтажники последними не покидали стройку. С недавних пор он взял за правило каждый вечер заходить в комсомольский штаб, помещавшийся в конторке начальника участка. Еще недавно Егор Егорович с лукавой улыбочкой присматривался к штабу: пусть, мол, позабавятся, изображая из себя строителей, все равно им далеко до молодежи тридцатых и сороковых годов. Но потом он изменил свое мнение. Комсомольские гонцы, командированные на заводы, поставляющие оборудование, оказались лучше профессиональных «толкачей» из управления треста. Молодежные бригады выручили его, Речку, из беды, умело наверстав упущенное время на кирпичной кладке. Теперь и не в меру торжественные речи штабистов на планерках стали нравиться ему. Выйдет какой-нибудь зеленый техник и, обращаясь к директору-заказчику, начнет этак высокопарно: «От имени героического комсомола мы требуем...», перечислит все электромоторы, распределительные щиты, всю аппаратуру,— чего и сколько не хватает для того или иного цеха. Удивительное дело, на заказчика это действует куда сильнее, чем строжайшие приказы высокого начальства.

Вот и сейчас Егор Егорович решил завернуть в комсомольский штаб, поинтересоваться сводкой «узких мест» и тогда уж на покой. Едва он вышел на каменное крылечко, как ветер ударил ему в лицо, сорвал шапку-ушанку с головы, толкнул в грудь так, что пришлось попятиться к двери.

— Шалишь, брат, не на того напал!

Егор Егорович нахлобучил шапку до самой переносицы, поднял воротник овчинного полушубка и решительно зашагал навстречу ветру, задиристому, колючему. Сперва шел довольно быстро, но все-таки вынужден был замедлить шаг, подставляя под ветер то бок, то спину. Пока добрался до аглофабрики, клочковатые брови превратились в сосульки, виски заломило. Отдышавшись немного у заиндевелой стены склада коксика, он сделал последнюю перебежку к главному корпусу, и тут, у подножия башенного крана увидел Инессу, Геннадия и других ребят из штаба.

— Вам тоже не спится, товарищ Речка? — крикнула Инесса, никогда не называвшая его (дерзкая девчонка!) по имени и отчеству, наверное, во избежание всяких кривотолков насчет возможного в будущем родства.

Он поздоровался со всеми одним общим кивком, сказал нарочито назидательно:

— Нашему-то брату и полагается не спать.

Геннадий доложил официальным тоном:

— Прибыла новая партия электрооборудования. Мы решили, не теряя времени, доставить его к местам сборки, чтобы монтажники завтра с утра приступили к делу.

— А не перепутаете, что к чему?

— Все размечено шеф-монтером.

— Смотрите, не было б двойной работы.

Наверху в белой бездне тревожно зазвенел предупредительный звонок. Молодые люди посторонились. Над головой Егора Егоровича тяжело проплыл увесистый ящик, раскачиваясь от порывов вьюги; Егор Егорович проследил за ним, пока груз не был доставлен на верхотуру главного корпуса. B оранжевых пятнах света от прожекторов бесновались мириады снежинок. Стальной ствол башенного крана вздрагивал, скрипел, как отживший свой век богатырь-осокорь, и длинная стрела, казалось, вот-вот надломится, безжизненно повиснет. Темным наростом виднелась в вышине кабинка машиниста, вокруг нее вихрилась мелкая дробь пороши, устремляясь вниз, к обнаженным корневищам крана.

— Кто дежурит? — кивнул Егор Егорович в сторону кабинки.

— Рая Журавлева.

— Вот так баптистка, не боится никакой нечистой силы! Но вам-то, друзья мои, не стыдно посмотреть со стороны? Неужели никто не догадался сменить девушку?

— Я сейчас...— Геннадий бросился к крану, полез наверх. Раскаленные от холода прутья лестницы жгли руки сквозь варежки,

игольчатые струи больно покалывали лицо, просачивались за воротник меховой тужурки, ноги скользили по обледенелому металлу. Задыхаясь от упругих толчков сбесившегося воздуха, ничего не видя в кромешной тьме на расстоянии протянутой руки, Геннадий наугад цеплялся за ступеньку и, подтянувшись, искал очередную. Все вокруг сливалось в монотонный гул, покрывающий визгливую поземку.

Когда он добрался, наконец, до кабинки .машиниста, Егор Егорович перевел взгляд на Инессу. В демисезонном пальтишке, ладно сшитом по фигуре, в обтяжку, закутанная поверх воротника пуховой шалью, она похлопывала ладонью об ладонь, тайком приплясывала, чтобы хоть немножко согреться. «Промерзла, что хворостинка»,— подумал Егор Егорович, обратив внимание на пушистые веерки ее выгнутых ресниц.

Геннадий спустился, подошел к своим штабистам.

— Рая не из тех, кто передает бразды правления в бурю!

— А ты бы припугнул ее начальником строительства,— посоветовал нормировщик Петин.

— Все пробовал, не помогает.

— Молодчина Журавлева! — с удовольствием отметил техник Феоктистов.

Оставалось поднять еще два ящика с электромоторами. Невидимая Рая плавно навела стрелу, тросы туго натянулись, и груз оторвался от земли. В это время со стороны Ярского ущелья налетел новый шквал ночной пурги. Последний снег сорвало со всех карнизов, закружило между цехами. Башенный кран со стоном качнулся влево, вправо, увесистый ящик завертелся в воздухе, как поплавок. Бледнея, Егор Егорович попятился к конторке, молодые люди проворно скрылись за углом. Но кран выстоял, стрела-«удилище» выдержала в ловких руках Журавлевой. Когда груз был принят, она часто затрезвонила оттуда, с «капитанского мостика»: все в порядке, не волнуйтесь, товарищи!

Облегченно вздохнув, Егор Егорович обернулся: комсомольцы цепочкой, друг за другом потянулись из убежища. Строй замыкала Инесса. Геннадий избегал встретиться глазами со своим отцом.

— Баста, без моего личного разрешения в такую погоду не работать.

Понятно? — строго сказал Егор Егорович.

Парни переглянулись: им трудно было возражать управляющему трестом.

— С вами беды наживешь,— добавил он, присматриваясь к тому, как грузчики крепили последний ящик.

— Нельзя дальше откладывать прием Журавлевой в комсомол,— вполголоса заговорил Геннадий.

— Я — за,— поддержал его нормировщик Петин, рослый молодой человек, не по летам серьезный.

— Тоже,— помедлив для приличия, ответил Феоктистов, далеко не равнодушный к крановщице.

— Твое мнение? — обратился Геннадий к представительнице горкома.

— Смотрите сами.

— Значит, решено.

— О чем вы там? — спросил Егор Егорович сына. Тот в нескольких словах объяснил, в чем дело.

Егор Егорович бегло взглянул на комсомольцев, и слабая улыбка заиграла на его лице, задубевшем от мороза: все они сейчас были такими виноватыми перед этой девчонкой с «родинкой капитализма», как называла Журавлеву «принципиальная» Инесса.

Когда Рая, наглухо закрепив стрелу по ветру, спустилась из своей кабинки, ребята окружили ее, начали поздравлять. Потом к ней подошла Инесса. Девушки миролюбиво подали друг другу руки: одна — разгоряченная, сильная, довольная, другая — совсем прозябшая Снегурочка.

— Ладненько сработала, придется разориться,— сказал управляющий. —Премирую тебя, Журавлева, полтысячей целковых. Это за храбрость... А теперь, молодежь, марш по домам, в моей «Победе»! — и уловив, что его команда не вызвала энтузиазма ни у сына, ни у Инессы, он добавил:— А вообще, не принуждаю, кто как хочет.

Пурга понемногу затихала. Геннадий вел Инессу прямо по дороге, разметенной до самого булыжника, подернутого хрупкой глазурью свежей наледи. Попутный ветер подгонял их непрерывно, не считаясь с тем, что им хотелось дольше побыть вместе. Встречались они почти каждый день, все больше на людях — то в горкоме, то на заседаниях штаба, и редко выступали заодно, обязательно пререкались, даже по мелочам. Геннадию не нравились эти беспричинные размолвки. Пользуясь случаем, он говорил сейчас Инессе:

— Что у тебя за характер, не понимаю. Когда мы вдвоем, ты во всем соглашаешься со мной, а при посторонних вечно противоречишь. Объясни, пожалуйста.

Инесса, будто в подтверждение его слов, озорно привалилась к его плечу и, сменив шаг, пошла в ногу со своим обидчивым Геннадием.

— Тебе нравится, чтоб было наоборот?

— Что наоборот?

— Чтоб на людях я во всем соглашалась, а наедине с тобой противоречила? Да, нравится?

— Странно! Нужно всюду поддерживать друг друга, уступать друг другу.

— Какая идиллия, какое мирное сосуществование!..

Геннадий не сказал больше ни слова. Инесса чему-то улыбалась, но тоже молчала, выдерживая свой характер. Он знал по опыту: она первая не заговорит, чего бы это ей ни стоило. Ну и пусть. Ну и не надо. Экая важность! Нельзя же без конца потворствовать ее капризам. Сама убедится, что не права, как убедилась сегодня на примере Журавлевой. Если же станет упрямиться, то их ведь ничто не связывает, кроме его шутливого признания в любви. Вообще, до этого она была совсем другой, не чувствовала власти. А теперь возгордилась. Как же, как же, успех, победа! Наверно, и в горкоме об этом знают. Недаром секретарь всегда острит насчет семейственности в комсомольском штабе аглофабрики. Да и отец, кажется, догадывается. Все, довольно! Хватит корчить из себя Ромео на строительной площадке, пусть эта «принципиальная» Джульетта идет своей дорогой.

У подъезда углового дома они задержались по обычаю. Инесса бросила на Геннадия ожидающий короткий взгляд. Он близко увидел ее счастливые, с хитринкой, влажные глаза, капельку от растаявшей снежинки на щеке, озябшие губы неуверенного детского рисунка. Инесса опустила голову,— нет, совсем не виновато, а дерзко, требовательно. И он, не простившись, вдруг повернул к тропинке, переметенной сухим, сыпучим снегом. Она подалась всем корпусом вперед, но, к счастью, вовремя раздумала, ужаснувшись своему поступку. А Геннадий шел с упрямой решимостью по глубокому сугробу, не оглядываясь, хотя она мысленно приказывала ему вернуться сию минуту, пока не поздно, давно уверовав в гипнотическую силу своих желаний.

Юность, юность, как же ты неподражаемо мила в этой наивной игре чувств, называемых первой любовью!..

Утро выдалось тихое, ясное, теплое. Не верилось, что бушевала над Ярском вьюга, метался из конца в конец бесшабашный ветер, замертво падали на лету воробьи от стужи. Все было, как во сне. Сегодня такая благодать, что и воробьиное семейство подняло веселую возню в кустарнике, под окнами...

Геннадий сидел один в комсомольском штабе. Бесцельно перебирая рапортички молодежных бригад, он во всех подробностях припоминал вчерашнюю вахту Журавлевой. Надо срочно выпускать «Боевой листок». Хорошо бы дать Раину фотографию. Он послал записку крановщице, просил занести в обеденный перерыв хоть какие-нибудь карточки. Перерыв заканчивался, Раиса не появлялась. «Вот скромница так скромница, пойду к ней сам»,— решил Геннадий.

Он уже оделся, когда она, запыхавшись, быстро вошла в жарко натопленную конторку, торопливо поздоровалась, положила перед ним большой конверт и, не задерживаясь ни на минуту, сказала на ходу:

— Выбирайте, Геннадий Егорович, если подойдут.

Тут было карточек много больше, чем требовалось для трех-четырех «Боевых листков». Геннадий вытряхнул их на стол — открытки, миниатюрки,— и на него разом глянули со всех сторон беспокойные, задумчивые, смеющиеся глаза Раисы Журавлевой. Он долго отбирал карточки, подходящие для столь серьезного дела, отбирал и удивлялся: «Да ведь она просто красавица, не чета Инессе!..».

За этим занятием и застала его инструктор горкома комсомола Иноземцева.

— О-о, у тебя целый альбом! — громко заговорила Инесса, как ни в чем не бывало.— Не многовато ли от одной особы!

— Для «Боевых листков»,— буркнул себе под нос Геннадий.

Она сняла ботики, пальто, начала поправлять рыжеватые волосы. Что-то принарядилась сегодня: новое шерстяное платье цвета «электрик», капроновый шарфик, замшевые туфли. Лицо чуточку припудрено, слабый след помады на губах — это уже грубое нарушение горкомовских правил. Геннадий с нескрываемой усмешкой осмотрел ее, когда она, такая расфранченная, свежая, подходила к его столу.

— На завтра объявлен массовый субботник на строительстве аглофабрики,— сказала она, присаживаясь.

— По тебе видно, к субботнику идет дело.

Инесса не обратила на его слова ни малейшего внимания, стала рассказывать о решении бюро горкома провести несколько субботников на стройках Ярска.

— Выйдем, не агитируй.

— Я информирую.

Разговор явно не ладился. Инесса взяла недописанный «Боевой листок», принялась читать первую попавшуюся заметку:

«Бригада коммунистического труда учредила свой культфонд. Каждый член бригады будет ежемесячно вносить пять процентов заработки, которые пойдут на книги, коллективные посещения театра, кино, концертов, на разные учебные принадлежности. У нас будет коллективная сберегательная книжка. Надо тебе что-нибудь приобрести,— пожалуйста...»

— Это еще придется обсудить,— сказала она, не дочитав.— Предположим, я зарабатываю шестьсот рублей, вношу в фонд тридцать, купить же мне надо, предположим, учебников, на пятьдесят рублей. Уравниловка.

— При чем тут уравниловка? — сердито спросил Геннадий.— Девяносто пять процентов заработка остается у тебя в кармане. Никто не собирается одевать всех в одинаковые костюмы и кормить одной свининой. Одевайся, как хочешь, ешь, что хочешь. Но если у тебя нет библиотеки, мы поможем приобрести, субсидируем по-товарищески. Одним словом, во всем, что касается духовных благ, никому никакого отказа.

— Я проинформирую первого секретаря.

— Только договоримся: без директив сверху. Бригада у нас дружная, почти все — заочники техникумов и институтов. Мы понимаем, что делаем. Не складчину организуем, а создаем культфонд.

Инесса промолчала: ох, уж этот его тон и эта его манера поучать с видом человека, совершенно независимого от горкома! Весь в отца.

А вот и отец... Речка-старший широко распахнул дверь в комсомольский штаб, остановился у порога, все еще продолжая с кем-то разговаривать в коридоре. Инесса привычно осмотрела себя перед встречей с ним, пока Геннадий убирал со стола фотокарточки Раи Журавлевой.

— Привет! — коротко бросил Егор Егорович.

По всему видно, он был в прекрасном настроении: обычно колкие его глаза смеялись, кустистые брови не казались такими уж суровыми, как во время очередного «разноса» на планерке.

— Чем порадуете старика?.. Не помешал?

— Что вы, товарищ Речка? — вспыхнула Инесса.

— Значит, доложу вам, завтра коммунистический субботник. Около двух тысяч золотых работников пообещали в райкоме партии. Главное — очистить площадку от строительного мусора. Вы, смотрите, не растеряйтесь. Люди придут со знаменами, с оркестром. Вообще, принять надо как полагается, как, помню, нашего брата принимали,— говорил Егор Егорович, и думал: «Каждое поколение начинает жизнь по-своему, хотя одна юность, как две капли воды, похожа на другую. У нас тогда, в конце двадцатых годов, был единственный техник на всю ярскую комсомолию, а теперь у них только в штабе техников и инженеров не меньше, чем в производственном отделе треста».

Зазвонил телефон. Геннадий взял трубку, но тут же передал отцу.

— Сейчас буду,— ответил тот и собрался уходить.

— Здесь тебе оставили извещение на перевод,— вспомнил Геннадий.

— Перевод? Какой перевод? Откуда? — Егор Егорович взял талончик, повертел в руках, и понял, наконец, что это гонорар за Сухаревскую статью: 532 рубля 47 копеек. Весьма точная плата, с удержанием подоходного налога! — Черт-те что,— пробормотал он, окончательно смутившись, и, сунув талон в боковой карман, поспешно вышел.

Геннадий и Инесса переглянулись: им никогда еще не приходилось встречать людей, которых бы так огорчали неожиданные деньги.

Вечером, уединившись в своей однооконной комнатушке,— ее Зинаида торжественно называла «рабочим кабинетом»,— Речка торопливо сочинил сердитое письмецо свояку. Он писал:

«Пересылаю тебе деньги, ошибочно переведенные на мое имя. Ты их добывал, старался. Я же тут ни при чем. Как говорят: дружба дружбой, а денежкам счет! У нас на стройках давно уже вывелись пройдохи-десятники, которые неплохо зарабатывали на подставных лицах, главным образом, поденщиках. Так я тебе не поденщик. Поищи в других местах. Только вряд ли найдешь. Правильно, что все от тебя отвернулись. Это гуманно в высшей степени. Иначе, как же лечить человека от эгоизма?

Я тебе уже говорил, что на нашем брате, строителе, много не заработаешь. Ну чего ты добился? Поставил лично меня в глупейшее положение, обострил мои отношения с порядочными людьми. Но и только. «Никакой он не догматик, он обыкновенный путаник»,— сказал обо мне на бюро обкома первый секретарь. Что ж, похожу с годок в «путаниках», по твоей милости. Так мне и надо. Однако и тебе урок: не возводи критические замечания нашего брата в степень каких-то «принципиальных разногласий». Не обобщай — да не «обобщен» будешь! Мы иной раз поворчим — и опять за работу. А ты брюзжишь второй год, ничего не делая, если не считать твоих булавочных уколов. Кстати, эти твои «прививки» подействовали на меня благотворно: повысилась сопротивляемость всякой демагогии. Так что ты достиг обратного результата.

Я бы, возможно, не собрался написать тебе, но эти деньги — черт бы: их побрал! — заставили снова пережить недавние события. Стыдно мне было на бюро. Стыдно и перед Лобовым, который, между прочим, сразу узнал твой почерк.

Прими же полностью скромный гонорар от своего невольного соавтора. Теперь мы с тобой в расчете. Однако знай: ты в большом долгу у простых людей, которые, отказывая себе во всем, вскормили и вспоили тебя в трудные тридцатые годы. Может быть, какой-нибудь мой каменщик недоедал, ради того, чтобы кандидат наук Сухарев жил в достатке. Как же ты сейчас станешь оправдываться перед этим каменщиком? Где твои «спутники»? И на какой «орбите» оказался ты сам? Вот три вопроса, на которые ты должен ответить своей совести. А мне можешь не отвечать: я тебя уже слушал не один вечер. Е. Речка.

P. S. Не трать этот последний гонорар на пустяки. Купи лучше хороший комбинезон, да приезжай-ка в Ярск, на любую стройку. Вот тебе мой совет».


17

Правда ни в огне не горит, ни в воде не тонет... Но неужели правда Максима Каширина истлела на пепелище горемычной украинской деревни Зеленый Кут, или безвозвратно канула в клокочущий от минных разрывов Северный Донец? Неужели нельзя напасть на след его правды, затерявшейся в горячке весенних контратак под Харьковом?

Шел семнадцатый год с той трижды проклятой майской ночи, когда свой же человек, с новенькими треугольниками на петлицах, помкомвзвода разведчиков Дымков, выдал немцам старшину Каширина и лейтенанта Гавриленко. Они доверились ему, прилегли немножко отдохнуть в зарослях орешника на берегу Донца, и были застигнуты врасплох, даже автоматы не успели вскинуть. По дороге в Харьков лейтенанту удалось бежать. С тех пор Максим ничего не знал о нем. Дымков, собственноручно расстреливавший в назидание каждого десятого из колонны пленных, пропустил Максима, шепнув ему «по-свойски», что лейтенант уже «на небесах». (Видно, Дымков был из того сорта предателей, которые заискивают перед своими жертвами на другой же день после измены).

Если бы Гавриленко был жив... Максим искал его всюду: среди бывших узников концентрационных лагерей, среди партизан. Все тщетно. Позднее, из Ярска, он писал во все концы, особенно часто на Смоленщину — родину Михаила Гавриленко. И опять безрезультатно. Видно, в самом деле, злая неудача постигла лейтенанта.

Всего того, что сделал Максим в конце войны, было вполне достаточно для гражданской реабилитации. Может быть, другой на его-то месте гордился бы своей судьбой: ведь до сих пор приходили в Ярск письма от гарибальдийцев, из Италии. Чего же еще нужно русскому солдату, прошедшему огонь и воду? Но он никак не мог смириться с тем, что вернулся с войны беспартийным, хотя уходил на фронт .коммунистом (кандидатом в члены партии). Максим и посейчас твердо помнил семизначный номер партбилета, который сдал политруку, собираясь в глубокую разведку. Тысячи рублей задолжал он партии с того времени. Что ж, продал бы все до последней нитки и рассчитался, если бы потребовали. Однако есть неоплатный, вечный долг, что не поддается арифметической оценке по шкале партийных взносов: это верность, непрерывная, как жизнь.

Как же доказать людям, что у тебя тогда, под Харьковом, не замерло от страха сердце, не потянулись сами собой трясущиеся руки вверх. Как доказать, если ты один, может быть, из всей дивизии чудом уцелел на белом свете? Трудно, дьявольски трудно. А надо, надо.

На прошлой неделе секретарь райкома сказал ему:

— Считаю, ты загладил свою вину...

Секретарь не договорил, как бы дав понять: не пора ли тебе, Каширин, подумать о вступлении в партию заново?

Загладил вину... Какую? Да неужели он только и знает, что заглаживает эту мнимую вину? Тогда дело плохо: значит, в глазах людей ты все-таки совершил когда-то тяжелый проступок перед партией. А ему, сыну старого большевика, хочется быть достойным, да, достойным отца, которого сыновняя беда чуть не довела до разрыва сердца.

В часы долгих размышлений о своей нескладной жизни Максиму иногда казалось, что он преувеличивает все несчастья: в конце концов совесть его чиста, и зря он мучает себя, жену, родных в бесконечном поиске той правды, что расстреляна вместе с лейтенантом Гавриленко. Но прекращение поиска равносильно гибели. Да и не личное это дело, если уж на то пошло. Должен он отчитаться перед людьми, рекомендовавшими его в партию, доверявшими ему на фронте, как надежному бойцу. Отец и то сказал однажды матери: «Мне бы вывести меньшого в люди, тогда можно и на покой». Что и говорить, не повезло меньшому, хотя столько надежд возлагалось на него...

У Максима был строгий режим дня: возвращаясь с завода в шестом часу вечера, он, наскоро поужинав, садился за книги. Эмилия к тому времени старалась навести порядок в доме, малышку Дарью укладывала спать, старшую дочь — Милицу отпускала на улицу, покататься с подружками на санках. А сама занималась чем-нибудь на кухне, и если надо было войти в комнату, то входила тенью, на цыпочках. Вот чем не обидела судьба Максима, так это женой: всегда ровная, мягкая. Верно, нет на свете сильней поддержки, чем та, которую оказывает женская рука.

Откровенно сказать, Максим поступил на заочное отделение политехнического института лишь для того, чтобы «убить» вечерние часы. Потом увлекся, незаметно перевалил через середину — стал студентом четвертого курса. Теперь недалеко и до государственных экзаменов. На заводе похваливали Каширина, ставили в пример. Он чувствовал себя неловко: какой уж тут пример, если начал с того, чтоб отвлечься от раздумий.

В последние дни Максим отложил вечерние занятия до середины февраля: «Правда» выходила на десяти страницах с материалами двадцать первого съезда партии. Отчетный доклад ЦК он прочел залпом, не отрываясь, и лег спать в третьем часу ночи. Уснул только на рассвете, перед звонком будильника. Пришел на завод в том возбужденном состоянии, которое хорошо знакомо фронтовикам, умеющим ценить мудрость бессонницы перед наступлением на заре.

В ремонтно-механическом цехе работали одни старики да ученики. И непонятно, почему его, Каширина, директор послал несколько лет назад именно сюда. (Директор наказывал штрафников весьма оригинально: не доверяя им дорогих вещей, вполне доверял чистейших людей). Максим привык к ремонтному. Предложи ему сейчас перейти в один из главных цехов, где строятся блюминги, он, наверно, не согласился бы. Тут располагалась целая «коллекция» всевозможных ДИПов — от тех, с чьей помощью народ выбирался из нищеты, радуясь собственным машинам, мечтая о будущем соревновании с Америкой, до первоклассных станков последних выпусков, когда русское словообразование — ДИП (догнать и перегнать) зазвучало над Землей короткими сигналами с космической ракеты. У Максима был станочек среднего возраста, успевший и поработать и побывать в ремонте, но еще готовый послужить лет семь, не меньше. Рановато такой списывать в расход, без пего пока хватает металлолома для мартеновского крематория.

Загрузка...