1.
Давай сделаем так.
Окна у нас заклеены, их мы не тронем, а под дверь положим одеяло, которое у нас вместо пледа. Свернем в жгут и положим, чтобы хорошо щель закрыло, чтобы не потянуло раньше времени. Во-от. Ты ешь, ешь, напоследок-то, у меня там вовсе какие-то копейки остались, вот я тебе с рынка на последние, творога-то с рынка, да со сметаной, милое дело, это тебе не магазин «диета» с тараканами и красной подсветкой в мясном отделе, которую если выключить, увидишь, что все зеленое уж неделю как. Можно было бы, конечно, и мяса нам с тобою купить — ах, какое мясо смотрело на меня на рынке! — но это было бы только тебе, потому что на кухню я не пойду, я не могу на кухню идти, я трушу, ничего никогда не боялась, все пережила, а на кухню сейчас идти трушу, там ведь эта, крашеная в бигудях, я на ее нос лоснящийся смотреть больше не могу, крыса она, крыса, царица Крысинда, сожравшая сало. Ее даже собственный ребенок боится, бледнеет и шарахается, я же видела. Раньше хоть ночью можно было готовить, но теперь там по ночам этот бледный мальчик сидит, с тараканами разговаривает. Они — шур-шур-шур по шкафам, а он им — такие дела, ребята. Позавчера выхожу — перед ним крыса сидит, здоровая такая, а он ее с руки кормит. Я чуть не закатилась, вот не поверишь, прям на месте, где стояла, там и развернулась и пошла по коридору, за стеночку придерживаясь.
Нет, не пойду на кухню. Больше никогда не пойду на кухню.
Да и зачем нам с тобой на кухню? Тебе плошка с творогом, мне плошка с творогом. Где-то у меня были остатки сахару… ага, вот они. Я себе посыплю, тебе не надо, нет? Ладно, не вороти носу-то, твоя полосатость, не буду портить твой творог. Ешь. Ешь, наедайся напоследок. Мы с тобой ровесницы, да на человечий счет тебе куда больше, чем мне, дуре беспутной. А в пятнадцать лет казалось — когда-а еще двадцать пять будет, я ж уже старухой стану! Старуха и есть. Старуха есть, Родионроманыча на нее нету, придется самой, такие дела, ребята.
Все. Деньги кончились, учеба кончилась, любовь прошла, завяли помидоры. Одна ты у меня все мои двадцать пять, ста-аренькая ты у меня уже, полосатый ты мой зверь, старенькая и больная, вон худая какая, одна кожа да кости, да и я не лучше. А у меня даже нет денег на то, чтобы тебя усыпить. Даже на смерть для нас с тобой нет у меня денег. Про ребенка… мы не будем про ребенка, правда? И про него тоже не будем, он до-обрый, он або-орт оплатил, да еще и проследил, чтобы на что другое не потратила, хоро-оший мой. Прав, да, кругом прав, куда такой рожать? Куда вообще такой? Некуда. Вот и не будем.
Наелась, да? Ну, давай устраиваться. Ты не бойся, мы с тобой сейчас сытые как давно не были, нас быстро в сон потянет. Мы под одеяло заберемся и заснем. Спички нынче дешево стоят, а у меня еще и полпачки димедрола от былой роскоши осталось. Ну вот, вот, окна закрыты, дверь заложена. Вату тлеющую мы сейчас подушкой накроем, знаешь, как дымить будет. Иди ко мне сюда.
Как же ты мурчишь, как трактор мурчишь, это творог в твоем пузе мурчит, ты спишь уже, а у меня под рукой и боком вибрирует твой мурчатель, и тепло, тепло, сонно и тепло…
Паленым потянуло. А мы подоткнем одеяло. Тихо, тихо умрем.
Никто не придет.
2.
Вернись ко мне, я люблю тебя.
Вернись, вернись, я записки твои перечитываю, как отченаш, я скляночку храню из-под твоего лосьона, она еще пахнет, у меня полный ящик твоих зажигалок, у меня на дне жестянки еще есть немного твоего табаку, когда становится совсем плохо, я во все это зарываюсь лицом и реву, бабски реву, нехорошо, нехорошо. Вот, уже не реву, вот, вот.
Не говори мне про семью и детей, не надо мне про семью и детей, при чем здесь они, я же прошу вернуться тебя, я не хочу твоей семьи и твоих детей, мне твоего оттуда вообще ничего не надо, пусть оно будет где-нибудь, но не со мной, а со мной чтобы был ты, чтобы целовал в закрытые глаза, чтобы водил пальцем в выемке под скулой, чтобы заполнял каждую мою впадинку-складочку, чтобы заполнялся мной, чтобы я видела, как поднимается этот прилив в твоих глазах, чтобы светилась, чтобы спала у тебя на плече, чтобы варила тебе кофе утром и будила по часу, — ты сова, ты плохо встаешь, не за один раз.
Господи, да я все сама, все давно уже сама, тебе есть куда придти, тебе есть куда сесть, есть куда лечь, я давно уже сама, и все, как ты любишь, даже цветы эти твои странные не вянут у меня, научилась, сумела. Я приготовлю, как бог, я залюблю, как дьявол, я тебе денег дам на такси, если поздно придешь и рано уедешь, все сама, ничего не нужно, даже за сладким в магазин не ходи, за вином тем более, полный бар, никуда не сворачивай, иди, иди прямо, вот так, верх по лестнице, теперь домофон, теперь лифт, теперь дверь, прямо иди, нигде не задерживайся, я уже ванну налила и кофе поставила.
Ты же с каждым годом стареешь, а я — молодею, так уж в нашем возрасте заведено у мужчин и женщин, между нами теперь лет десять разницы, еще года два-три — будешь как Соломон с девственницей, представляешь, ладно, шучу, шучу, но смотри, какая я стала гладкая, сытая да бархатная, а ведь была кошка драная помоечная, ты помнишь? Ни стрижки, ни макияжа, ужас ведь, если подумать, ты помнишь, как взялся стирать с меня ту кошмарную лиловую помаду, а я отбрыкивались, визжала — ничего не умела, ни накраситься, ни стол накрыть, ужас просто, ходила в каких-то тряпках о пяти цветах, о десяти блесках, в туфлях каких-то немыслимых, ходила, смеялась, не боялась ничего на свете, ты сдирал с меня эти туфли и тряпки, ты валил меня на диван, шаткий, как гнилой зуб, ты смеялся, ты глаза целовал. Вернись, вернись, и я вернусь, девица неухоженная двадцатилетней давности, без денег, без квартиры, без карьеры, но рядом с тобой, уверенная — никому не отдаст, все сам съест, никого не подпустит, как за каменной стеной, как за письменным столом, и что-то пишет, пишет по ночам, рвет, заново пишет, ходит мрачнее тучи, я на цыпочках за дверью, дура, дура, надо было из-под рук выдирать и прятать, и читать днем, когда он на службе, и упиваться каждой строчкой, гений, гений, а я при нем, и навсегда, верни мне меня — дуру двадцатилетнюю, наглую, на тебя орущую, тебя куском и бездельем попрекающую, малолетку, у которой ты, женщину, которую ты, только ее и никого больше, и все мне — и строчки, и крик, и слезы в подол, вот эту меня верни, верни мне, которая при тебе твердо отныне и навсегда, верни-и-и…
3.
Что значит — ты ненадолго? Ты опять убегаешь? Послушай, сколько можно, я же не вижу тебя совсем. Да, жалуюсь, именно что жалуюсь, я понимаю, что работа, но, может, нафиг такую работу уже, а? Я знаю, что мне первому не понравится, но я же скучаю, ужасно скучаю, каждый день.
Это? Это ерунда, игрушка. Ну ничего себе — сначала ненадолго, а потом еще меня же из-за моей машины… Хочешь, я пущу тебя на мышь, а поиграем вместе? "За себя". Я знаю, что ты любишь "за себя". Ладно, тогда хотя бы поговори со мной. Ты понимаешь, мне как-то совсем некуда деть себя в последнее время, и вообще не хочется ничего, потому что такая осень в городе, каждый день золотой свет и звук, каждый день падают листья, я смотрю на березу за окном, желтое проступает в ней, как седина, только очень быстро, куда быстрее, чем у человека. И понимаешь, я… Что ты там бьешь по клавишам — вид сверху? Да так же неинтересно, я понимаю, что тебе так привычнее, ладно, ладно, табуляцией это делается. Свет себе включи, темнеет уже — да тише ты! Вон настольная лампа, изволь воспользоваться! Фу, черт, разве ж так можно.
Нет, с глазами все в порядке, с ушами хуже. Я в последнее время свет воспринимаю как звук, во всяком случае такой свет — сильный и внезапный, это как музыка. Осенью Питер весь становится как музыка, тяжелая музыка, не на каждый день. А глазами-то я только от цвета слепну, если что-нибудь совсем невозможное, как на рекламных щитах, ядовитое и голодное.
Я вчера опять Призрачный мост видел, он любит в туман погулять. Может, мы бы все-таки как-нибудь сходили на набережную, а? А то ведь так вся осень пройдет, а мы ни разу и не пройдемся по мостам и островам, я уже слышать не могу о твоей работе…
Я счастлив, что уже шестой уровень, но ты можешь все-таки со мной поговорить? Ну хотя бы пять минут просто поговорить со мной, а, Господи?
4.
Я хочу оставлять следы.
Маленькие, кошачьи: топ-топ-топ, сначала через лужу, потом по асфальту, потом на капоте припаркованного мерседеса. он светится от воска, я по нему — топ-топ-топ, аккуратной цепочкой.
Воробьиные в снегу. Много-много. И кожуру от семечек. Мы тут были, мы тут ели.
Чьи-то большие на мокром песке, и чтобы было видно, что играл с водой — прыг на волну, бегом от нее, не догнала, снова — прыг!
И следы ветра в траве — примятые стебли, рассыпанные семена одуванчиков, сбитый в ком тополиный пух.
И человеческие, тяжелые, глубоко вдавившиеся во влажную почву, в сыпучий гравий, чтобы было видно: нес на руках.