Наш маленький джаз

Памяти Бедржиха Вайса бэндлидера «The Ghetto Swingers» в Терезине


Каждый концерт Сузи Браунова завершала своей любимой песней:

У меня одна мечта,

За нее я жизнь отдам,

Я ныряю в ритм мелодии

И дарю ее вам…

Наши саксофоны надсадно взревывали, свингующим стаккато подчеркивая синкопы, а трубы отрывисто тявкали, оттягивая ритм чуть назад. А Сузи пела:

Если б жить мне хоть сто лет,

Не скажу я слова «нет».

Я ныряю в ритм мелодии,

И со мной весь белый свет!

И при впечатляющем последнем аккорде с высоко визжащей трубой Падди на глаза мне наворачивались слезы.

Но вернемся к самому началу. К тем далеким временам, когда мы с ребятами – первым составом нашего бэнда – обнаружили любимого Мирослава Ежка; когда великий Дюк за океаном одной простой фразой выразил главную – для нас тогда – истину века:

Ах, истина проста:

Без свинга жизнь пуста…

К тем временам, когда солдаты моторизованных бригад стерли жизнь и свободу с карты Европы и когда мы – именно поэтому, пожалуй, так основательно и глубоко – познали смысл и значение, вкус и аромат, радость, благодать и проклятие волшебной реальности, которую называем словом «джаз»…

Начало, естественно, было смешным, и я даже не помню подробностей. Но в сумерках воспоминаний вижу утро ранней весны у Падди, в вилле Наконецов, где мы сидим в своих первых длинных штанах и только я один, пожалуй, еще в коротких брюках гольф; сидим мы вокруг граммофона и впервые в жизни слышим, как, собственно, звучат саксофоны, каким ласковым или дико ревущим оказывается их голос; впервые в жизни очаровываемся магией песни из черных уст.

Звезды над головой

Видят, что я лишь с тобой,

Сью, моя милая Сью…

Впервые наполняет нас счастьем и отчаянием Джимми Лансфорд, пластинку которого по ошибке купил в Праге пан Наконец для своей фонотеки венских вальсов и берлинского шансона. Мы крутим эту пластинку снова и снова, каждый раз восторгаясь тигриным прыжкам лансфордовских саксофонов, то затихающих, то воспаряющих в отточенной, чуть приправленной обертонами интонации с рафинированно затянутыми синкопами, от которых мороз по коже.

В тот день решилась моя судьба.

В тот день, мне кажется, решился жизненный путь нас всех.

А началось все с того, что Падди, тогда еще Павел Наконец, выклянчил у своего отца джазовую трубу.

Вскоре через это испытание пришлось пройти всем нашим отцам. На совете в вилле Наконецов мы распределили роли и решили, что для начала у нас должно быть хотя бы по одному джазовому инструменте. Тогда мы еще и думать не могли, что так возникнет ядро оркестра, который живет до сих пор и несет – на вечную память – имя своего первого и самого лучшего трубача и лидера: «Paddy's Dixielanders».

Однако первое наступление отцы наши отбили. Поэтому на репетицию в комнате Падди собрался курьезный ансамбль, составленный из того, чем удалось разжиться от каждого дома: джазовая труба, пианино и контрабас; но вокруг этого джазового ядра собрался какой-то нелепый сброд: пара скрипок, мандолина, турецкий барабан, найденный сыном кастеляна Франтой Розкошны на чердаке местного замка в остатках давнего княжеского оркестра, и, наконец, совсем новый ксилофон, который я сам для себя окрестил вибрафоном, – жалкий итог моей саксофонной атаки на предков.

Отец, ссылаясь на мои слабые легкие, о саксофоне и слышать не хотел. Но поскольку мать всегда потакала моим капризам, родители сошлись на ксилофоне.

Такими вот были наши истоки. На вилле Наконецов зазвучали душераздирающие кошачьи концерты с неумело киксующей трубой Падди в главной роли. «Кошачесть» создавал главным образом скрипичный дуэт, безуспешно пытавшийся придать скрипке легкость свинга. Заунывный вой скрипок сопровождался уханьем турецкого барабана, назойливым треньканьем мандолины и немощно-беспорядочным плямканьем моего ксилофона. Результат выходил потрясающим и не похожим ни на что на свете.

Разумеется, ни к джазу, ни к какому-либо еще музыкальному направлению это отношения не имело. Монотонный акустический мармелад меццо-форте, который нас захватывал, а соседей приводил в ярость. Никаким джазом здесь и не пахло. Но все же в этой грибнице взросла одна спора, сумевшая пережить весь атональный кошмар нашего ксилофон-бэнда.


Вот так году этак к сороковому в нашем городишке возник словно чудо большой сияющий свинг-бэнд – с пятью саксофонами, тремя трубами, тремя тромбонами, полной ритм-секцией – и вокалисткой Сузи Брауновой.

Этот последний номер в нашем списке притащил в оркестр Падди Наконец. Девчонка-сирота, родители которой в начале сорокового года исчезли в Ораниенбурге, не еврейка, не немка, а, как это зачастую бывает, вопреки имени – чешка. В К. ее привез пан Наконец: отец девчонки работал сторожем на объекте, который проектировала его строительная контора. До этого Сузи жила в Праге, а когда появилась в К., сразу же обратила на себя внимание. Перед нею сразу же начали стелиться разные типы из гимназии и других мест, но больше всех стелился сам Падди, у которого, правда, было преимущество, ибо Сузи поселилась у Наконецов и работала помощницей чертежника в канцелярии отца Падди.


Здесь следует сказать, что Падди не считался арийцем. По крайней мере, был им только наполовину. Его покойница мать носила фамилию Соммерштеинова, а ее брат, на двадцать лет моложе, был в то время летчиком-истребителем где-то за границами тысячелетнего Рейха. От отца Падди унаследовал чешское имя, от матери – Моисеевы черты лица. Когда по этой причине его выперли из гимназии, он работал чертежником на предприятии отцова конкурента Моймира Штребингера и жил в том странном состоянии, в каком тогда существовали «проблематичные с расовой точки зрения» личности.

Чем больше он льнул к джазовой трубе, тем теснее увивался вокруг Зузанки. А Сузи, наша сладкая Сузи, тем теснее льнула к оркестру, обнаружив приятный, соблазнительно хрипловатый альт и гениальное чувство ритма и синкопы. И так вот она пела, в своем черном гимназическом платье с белым воротничком, крутя бедрами, страстно взмахивая руками, и глаза ее искрилась дразнящей, дикой и сладкой душой джаза:

Сердце в синкопах бушует,

И я продолжаю петь,

Телом своим и душою

В дьявольских ритмах гореть…

Весь городок, по крайней мере – всю его молодежь, а частично и взрослых обывателей, охватила музыкальная лихорадка. В старом кафе на площади зазвучали такие имена, как Чик Уэбб, Энди Кёрк, Дюк Эллингтон, Мэри Лу Уильяме, Каунт Бейси, Боб Кросби, Затти Синглтон, а также вызывающе неарийские имена, такие, как Бенни Гудмен и, конечно же, Луи «Сачмо» Армстронг. Ночью приемники выдавали синкопированные ритмы из Стокгольма – города, который в этот период торжества арийской музыки особенно отличался распространением яда, который был для нас – если можно так сказать – жизнью.

Для нас жизнью, для них – смертью. Чем больше наша музыка их раздражала, тем упорнее мы ее играли. Падди связался с джазовым королем чешской провинции Камилом Людовитом, который в свое время прославился тем, что с забинтованным пальцем смог «обслуживать пулемет рояля» на гала-концерте в пражской «Люцерне» (как выразилась тогдашняя импрессионистская джазовая критика), – и прославленный Фрицек Шварц, его первый альт-саксофонист и аранжировщик, написал для нашего оркестра специальную версию «Сент-Луис-блюза», предназначенную для кульминации первого концерта оркестра в городском театре в К.

Мы боялись, что концерт сорвется, но все же он в конце концов состоялся.

Против нас сговорились все «сильные мира сего» в местечке: директор гимназии и председатель родительского совета, регирунгскомиссар Кюль, окружной руководитель «Влайки»[30] и постоянный автор «Арийской битвы» пан Бронзорып. Но главным нашим врагом был пан Чермак, ставший Тшермаком, директор государственной реальной гимназии, восторженный почитатель апостольской личности Эмануэля Моравиа и суровый страж нового порядка. Этот энергичный педагог, входя в класс, выбрасывал руку в арийском приветствии; при этом все должны были мгновенно встать по стойке «смирно» и, по возможности, щелкнуть каблуками; так же должны были приветствовать учеников все педагоги, в том числе и достопочтенный пан Мелоун перед уроком закона Божия. Преподобный отец, который, вопреки своей фамилии,[31] вовсе не был глуп, ловко превратил арийский жест в размашистое папское крещение и держался при этом не по-земному свято, так что даже солдафонский ум чехогерманца не решился протестовать.

Новоевропейские требования пана Тшермака не встретили понимания в учебном заведении. В этом отношении легендарным стал сбор металлолома, из которого должно было коваться оружие против большевистских орд на Востоке, как выразился пан директор по школьному радио. В каждом классе были назначены сборщики; итог их деятельности к концу первой недели был равен нулю, что заставило пана директора лично обойти все классы с арийским приветственным жестом и в сопровождении гимназиста с ведром для цветного лома. В шестом классе случился конфуз. После горячей призывной речи главного педагога – окрошки из угроз, кристальной глупости и чистого фанатизма в духе фантазий Босха – встал Франта Юнгвирт, пианист нашего оркестра, с громким всхлипом вытащил из ручки крепко засаженное перышко и бросил его в подставленное гимназистом ведро – как свой вклад в ковку оружия против большевистских головорезов. Это вызвало у пана директора сильнейший приступ ярости, который, к счастью, вылился для Франты Юнгвирта всего лишь в двухнедельный карцер.

Особую неприязнь питал директор Тшермак к нашему оркестру, ибо смутно (однако верно) полагал, что его члены стоят за теми неприятными сюрпризами, с которыми он время от времени сталкивался. Однажды утром, например, он до смерти перепугался, когда после своих сновидений, то великогерманских (где его награждали щитом Святовацлавской орлицы – самое большое из его земных чаяний), то коллаборационистских (где возникала виселица), он вдруг увидел на фоне хмурого осеннего неба за окном косматую гориллу, злобно глядевшую на него своими маленькими глазками: она как будто собиралась выбить стекло и броситься к нему на постель. Эта выходка действительно была на совести нашего оркестра: гориллу мы нашли в кабинете природоведения, а к окну пана директора спустили ее ночью на бельевой веревке из окна четвертого «Б».

У пана директора Тшермака имелся такой же образцовый арийский сын, особенно блиставший в немецком языке, в латыни и в шпионаже, и с ним случилась неприятность другого рода. Подающий надежды деятель «Куратория» гулял в один прекрасный день в парке, наслаждаясь иллюстрированным репортажем «Das Ende eines bolschewistischen Panzers» в журнале «Сигнал». И среди этой идиллии на него вдруг напали какие-то люди в масках, сунули в рот кляп, и в кустах за памятником Карелу Гинеку Махе[32] он был в местах видимых и невидимых лишен волосяного покрова. Потом его привязали к дереву и оставили на произвол судьбы, причем к дереву напротив нападавшие прикрепили большое кухонное зеркало. Многочасовое разглядывание себя в этом безобразном состоянии вызвало в сыне директора такое отчаяние, что, когда ему в конце концов удалось выпутаться, он без колебаний использовал веревку, которой был связан, для попытки самоубийства через повешение. Но он выбрал слишком слабую ветку, и та под ним обломилась. Этого оказалось достаточно, чтобы отказаться от самоубийства, и в вечерних сумерках он украдкой пробрался в гимназию. Сразу после этого в гимназию спешно прибыл театральный парикмахер Каванек с большой сумкой. На следующий день Адольф Тшермак явился в школу в кучерявом парике. Кристина Губалкова, в притворном восхищении его кудрями, запустила в них свои нескромные пальцы, что закончилось для сына директора очередным унижением. Адольф Тшермак, наушник «Куратория», сын директора и образцовый ученик, был вынужден на месяц заболеть, пока состояние его волосяного покрова не позволило ему пребывать среди шестиклассников.

Так что ничего необычного не было в том, что перед самым концертом по классам распространили циркуляр, запрещавший ученикам принимать участие в каких-либо театральных, концертных или иных общественных мероприятиях после семи часов вечера – без письменного согласия родителей. Пан директор Тшермак готовился к действенным мерам против нас.

Тучи на предстоящий концерт надвигались и с другой стороны. В газете «Reichszeitschrift fьr Volkstanzmusik» опубликовали распоряжение рейхсмюзикфюрера, касавшееся популярной и танцевальной музыки. «В последнее время, – говорилось в этом документе (цитирую по памяти и не ручаюсь за точность формулировок, но гарантирую абсолютную точность арийского духа буквы), – в учреждениях массового отдыха и развлечений некоторых имперских округов распространилась музыка, пропитанная жидобольшевистско-плутократической заразой негритянского джаза». Пан рейхсмюзикфюрер приводил имена нескольких несчастных германских бэндлидеров (для них эта честь, несомненно, означала свободный вход в концлагерь), чья антигосударственная какофоническая музыкальная деятельность контрастировала с образцовыми расово-мелодическими усилиями Петера Кредера, и в конце категорически приказывал:

1. В репертуаре эстрадных и танцевальных оркестров запретить композиции, в которых ритм фокстрота (так наз. «свинг») составляет более 20 %.

2. В репертуаре оркестров так называемого джазового направления отдавать предпочтение композициям в мажорной тональности перед минорной и текстам, выражающим оптимизм и радость жизни (Kraft durch Freude), перед текстами, жидовски пессимистичными.

3. Что касается темпа, то отдавать предпочтение композициям быстрым перед композициями медленными (так наз. «блюзом»), при этом темп не должен превышать определенную степень аллегро, присущую арийскому чувству дисциплины и умеренности. Ни при каких обстоятельствах не допускать негроидной эксцентричности в темпе (так наз. «hot-jazz») или в сольном исполнении (так наз. «breaks»).

4. Так называемая джазовая композиция должна содержать не более 10 % синкоп, а остальное должно нести естественное музыкальное движение, без истерических музыкальных оборотов, характерных для музыки варварских рас и пробуждающих темные инстинкты, чуждые немецкому народу (так наз. «riffs»).

5. Категорически запрещается использование чуждых немецкому духу инструментов (так наз. «cow-bells», «flex-a-tone», «brushes» и под.), а также всех сурдинок, превращающих благородный тон медных инструментов в жидомасонский визг (так наз. «wah-wah», «in hat» и под.).

6. Запретить так называемое барабанное соло (так наз. «drum breaks») дольше чем на /2 такта в ритме 4/4 (за исключением стилизованных военных маршей).

7. На контрабасе в так называемых джазовых композициях допускается только игра смычком, запрещается щипать струны. От этого страдает инструмент и арийское музыкальное чувство. Если, же по характеру композиции насущно необходимо так наз. «пиццикато», необходимо строго следить, чтобы струна не стучала по грифу, что категорически запретить.

8. Вызывающее вставание при исполнении сольной партии запретить.

9. Запретить музыкантам при исполнении композиции издавать голосовые звуки (так наз. «scat»).

10. Рекомендуется всем эстрадным и танцевальным оркестрам ограничить использование саксофонов всех разновидностей и заменить их виолончелями, скрипками или же другими народными инструментами.

Подпись:

Балъдур фон Бледхайм

Рейхсмюзикфюрер и Обершарфюрер СС

Чтобы как-то выйти из положения, мы обратились за помощью к нашему патрону Камилу Людовиту, и в его пражской квартире был разработан план.

И вскоре на заборах местечка К. появились афиши, извещающие, что эстрадный оркестр «Маскарадных Бандитов Ритма» из Праги представит местной общественности программу из радостных мелодий всего мира. На немедленный запрос пана директора Тшермака пришел ответ, что «Маскарадные Бандиты Ритма» являются музыкальным ансамблем эстрадного характера, выступающим на основании лицензии руководителя оркестра Камила Людовита из Праги-Жижкова; так что директору пришлось заткнуться.

Но теперь вмешался регирунгскомиссар Кюль.

Капельмейстер der «Maskierten Banditen des Rhythmus» получил письмо на фирменном бланке регирунг-скомиссара в К. на немецком, естественно, языке, в котором подписавший его представитель имперской власти требовал в течение пяти дней представить полный список всех композиций и возможных дополнений, которые будут в заявленном концерте иметь место, с точным указанием их темпа, тональности, процента использованных синкоп, а также национальной и расовой принадлежности композиторов. В случае неисполнения этого требования обещались не названные, но легко представимые последствия.

На новом совещании в квартире Людовита возникла программа, которая в том виде, как она была изложена на бумаге, ничем бы не оскорбила арийские чувства даже самого вождя и рейхсканцлера Великой Германской Империи.

Список открывался вступительной композицией «Скочна – прелюдия», за ней следовал ряд произведений неких Йозефа Паточки, Франтишека Чехачека и Понтера Фюрнвальда, которые назывались «Не плачь, дорогая» (Keine Tranen, mein Lieblingeine– медленная песня), «Задурил наш бык» (Unser Stier wurde aufgescheuft – галоп), «В купальне» (In der Schwimmschule – характерная композиция) или «Вечерняя молитва» (Gebet am Abend – песня).

В программе были, кажется, два слоуфокса и два фокстрота известных и терпимых композиторов, а потом какая-то «Песнь о Решетовой Лготе[33]» (Lied ьber die Rzeschetova Lhota), названная новинкой пражского сезона. Йозеф Паточка, Франтишек Чехачек и Гюнтер Фюрнвальд были охарактеризованы как арийцы, в первых двух случаях чешские, в третьем случае как ариец великогерманский (grossdeutsch). Оркестр по программе включал в себя следующие инструменты: 3 тромбона (настройка на до), 3 трубы (настройка на си-бемоль), 5 кларнетов (настройка на си-бемоль), замещаемых в некоторых тональных композициях пятью звуковыми рожками Сакса. Что такое звуковые рожки Сакса, наш документ не уточнял, безошибочно полагаясь на то, что пан регирунгскомиссар, не желая показаться неучем, спрашивать не будет.

Предложенная программа была утверждена без каких-либо изменений. Лишь при композиции «Песнь радостной жизни» (Das Krafi-durch-Freude-Lied) пан Кюль собственноручно приписал: 5 % Synkopen herauslassen!


Падди Наконец все же опасался, пройдет ли трюк с масками. Он знал информационные возможности пана директора Тшермака и позаботился о том, чтобы эту главную опасность надежно предотвратить.

Блокаду пана директора удалось осуществить с помощью Сузи Брауновой. С женской проницательностью она обратила внимание на существенную деталь: день концерта случайно совпадает с днем союза «Кураторий по воспитанию молодежи в протекторате Чехия и Моравия». В этот день лучшие работники государственных организаций и учебных заведений будут награждаться почетным щитом Святовацлавской орлицы. Своими девичьими прелестями она обворожила некоего Герберта Старжичека из секретариата «Куратория» и достала бланк с печатью этой организации, который мы тут же пустили в ход.

Так вот и случилось, что пану директору не удалось обнаружить под масками «Бандитов Ритма» учащихся своего заведения. Письмо, пришедшее из центрального секретариата «Куратория по воспитанию молодежи в протекторате Чехия и Моравия», известило его, что за выдающиеся заслуги в воспитательной деятельности по расширению Арийской Мысли и Нового Порядка в границах Великонемецкой империи он решением исполнительного комитета «Куратория по воспитанию молодежи в протекторате Чехия и Моравия» награждается почетным щитом Святовацлавской орлицы, который ему будет вручен на торжественном общепротекторатском съезде «Куратория по воспитанию молодежи в протекторате Чехия и Моравия», в пятницу, дня…, в зале Сметаны Дома приемов королевской столицы Праги.

В этот день в местечке К. состоялся концерт радостных мелодий «Маскарадных Бандитов Ритма».

В этот день пан директор Тшермак, послушный зову общепротекторатского съезда арийцев, отбыл послеобеденным поездом в Прагу.

А вечером этого же дня «Маскарадные Бандиты Ритма» в зале местного театра в К. начали свою программу композицией «Скочна – прелюдия» (Wir fanden an mit dem Hopstanz). Присутствующие среди публики знатоки без труда узнали в «Скочной» композицию «Casa Loma Stomp» и встретили ее овацией. Пан регирунгскомиссар Кюль, который из своей ложи безуспешно пытался высчитывать процент синкоп, нахмурился. Его охватило предчувствие, что арийский характер «радостных мелодий» будет нарушен. На балконе же, забитом до последнего ряда вояками одного из пехотных подразделений вермахта, которые по праву высшей расы забрали в предварительной продаже все билеты на балкон себе, царило приятное возбуждение.

И тут, словно вынесенная ласковым ритмом прерывистой мелодии, поднялась Сузи в черном платье с белым воротничком, в черной кружевной маске на глазах и, покачивая бедрами, с естественными и отточенными жестами, скопированными у виданных и невиданных блюзовых певиц, запела с приятной, возбуждающей хрипотцой:

Темный вечер кроет город

Этих белых,

А глаза мои устали,

Еле видят.

О-оооо-оооо,

Я сама себе радость,

Я пою себе hot!

При последнем слове, которое содержалось в списке запрещенной музыкальной терминологии, изданном рейхмюзикфюрером, пан регирунгскомиссар побледнел и решил вмешаться. Но шизофреническое излияние трубы Падди, которое в следующее мгновение ударило в барабанные перепонки знатоков, прервало певицу на пару секунд и вызвало в рядах пехотного полка восторженный выдох. Певица продолжала медовым голосом:

Весь Манхэттен залит светом,

Лишь одна я в мрачной тени.

На лицо садятся тени —

Что со мною?

Пан регирунгскомиссар встал, но опять испугался и от страха снова сел: прямо ему в лицо фортиссимо заревели в унисон трубы. В глазах его потемнело, и в этой тьме нарисовалось еще одно слово из списка рейхмю-зикфюрера: «riff».

Строку за строкой наша Сузи, уносимая завыванием кларнета, заведенная рваным тявканьем трубы Падди (так наз. «mute»), подводила свой ласковый, «с трещинкой» голосок к триумфальному «last chorus»:

В ритме свинга радостью

Мое сердце бьется,

Гарлем синкопирует,

Мелодия льется,

О-оооо-оооо —

Сама себе радость я,

Я пою себе hot!

Взорвалась буря варварского восторга, особенно на балконе, где измученные половым воздержанием представители высшей расы, соблазненные духом негроидной музыки и прелестями расово низшей певички, забыли о чувстве арийской умеренности и топотом, резкими немецкими криками вызывали ее на «бис».

Пан регирунгскомиссар решил, что в этой ситуации лучше не вмешиваться.

А тем временем пан директор Тшермак, разомлевший в счастливом ожидании, сидел в полупустом зале и внимательно слушал доклад о необходимости и почетности борьбы против азиатского большевизма и об историческом месте чешского народа в рамках Велико-германской империи.

С докладом выступал некий господин с головой, напоминавшей тщательно вытертый бильярдный шар.

После доклада началось награждение заслуженных арийцев.


А концерт «Маскарадных Бандитов Ритма» продолжался точно по заявленной программе. О том, что характерная композиция Йозефа Паточки «В купальне» – это, собственно, не что иное, как «Riverside Blues» негра Кинга Оливера, а галоп «Задурил наш бык» Понтера Фюрнвальда стопроцентно совпадает с жидонегроидным «Tiger Rag», знала лишь посвященная часть публики, но возмущена этим не была. Как не возмущалось и абсолютное большинство непосвященной публики, особенно на балконе, за исключением пана советника Прудивого, узнавшего в ботинках одного из «бандитов ритма» обувь своего сына Горимира, которого он заставлял играть на пианино попурри из опер Сметаны и которого с лучшими намерениями отправлял осваивать игру на волынке к местному церковному сторожу.


А мы играли. Боже милостивый, сотворивший джаз и всю красу мира, только Ты знаешь, как мы играли!

Мне казалось, что зал в К. исчез, а вместе с ним – и регирунгскомиссар Кюль, и все, что находилось вокруг; осталась только музыка. Мне казалось, что я забыл партитуру, и играл то, чего не было в нотах и, пожалуй, никогда не будет. А когда Падди, поднявшись со стула, исполнил долгое соло-импровиз для «Дел сердечных», которые на самом деле являли собой не что иное, как старый добрый «Блюз Диппермауса», я вдруг услышат в нем жалобный, в смертельном ужасе, голос пана учителя Каца, который кричит, взывает и просит…


Пан директор Тшернак тем временем нетерпеливо и нервно слушал имена, которые называл одно за другим худощавый, не очень молодой человек в кураторском мундире, – имена тех, кого награждали на сцене почетным щитом Святовацлавской орлицы.

Ждат, когда назовут его имя. Ждал, но в тот вечер

не дождался.

В ту минуту, когда он осознавал сей мучительный факт, концерт «Маскарадных Бандитов Ритма» достигал пика новинкой сезона – «Песнью о Решетовой Лготе»:

Решетова Лгота.

Деревня моя,

Я вернусь к тебе,

К арийцам родным…

– пела Сузи Браунова на мелодию негроидного жида, а может, жидовского негра Уильяма Кристофера Хэнди – композицию, известную за всеми пределами Великогерманского Рейха (а даже и внутри этих пределов – скажем, в местечке К.) под именем «St. Louis Blues».

Арийцы от инфантерии слов не понимали, но аплодировали бурно. В партере же к рукоплесканиям и крикам «Браво!» примешивался коварный хохот.

И в эту минуту где-то во мраке партера встал возмущенный ариец пан Бронзорып, ибо до него дошло, что здесь подвергается насмешке его раса, принадлежностью к которой он гордился (правда, он никогда не задавал себе вопроса, гордится ли его раса им самим), и начал торить себе дорогу за кулисы. Мы же в этой последней композиции вечера выдували в инструменты все наши легкие – так что лопались барабанные перепонки и слова теряли смысл: неважно, была ли в тех словах поэзия и вдохновение, беспомощны были они или банальны, – музыка и только музыка имела смысл, лишь то, что в самом ядре, в сердце, в бессмертной душе этой провокации, в этой несмолкающей музыкальной катастрофе.

На этом заканчивается счастливая часть повествования. Остается рассказать о несчастливой.

В том воодушевлении, которое нас охватило после концерта, мы слишком поздно заметили среди радостных лиц знатоков, заполнивших раздевалку, разъяренную физиономию пана Бронзорыпа.

В эти же минуты точно так же разъяренный пан директор Тшернак, которого растерянный секретариат «Куратория по воспитанию молодежи в протекторате Чехия и Моравия» в конце концов убедил, что речь идет не об ошибке, но о неясной провокации, садился в ночной поезд из Праги до К. с мыслями о крови и убийстве.

Последствий этих двух фактов не пришлось долго ждать.

Что касается нас. Бенни-Пржема получил неуд за поведение, гитарист Забрана был исключен из гимназии с правом закончить образование в другом учебном заведении. Я и клавишник Юнгвирт, сын железнодорожника, подверглись такому же наказанию, причем через некоторое время мне вообще запретили учиться где-либо на территории протектората Чехия и Моравия, поскольку моего отца арестовали и отправили в Бельзен. Таким вот образом был развален исторический свинг-бэнд гимназии в К.

Падди Наконец, полуариец-полуеврей, заплатил за этот концерт жизнью. Пан Бронзорып, оскорбленный в своих святейших арийских чувствах, назвал этого полуеврея – который стоил десяти чистокровных – главным зачинщиком и вдохновителем провокационной акции.

Полуеврей Наконец был признан виновным в оскорблении арийской чести арийцев города К., чего и опасался.

Как к таковому к нему были приняты соответствующие меры.


Но это еще не конец. Остается еще Сузи, сладкая Сузи Браун, неофициальная жена уже мертвого трубача и свет нашего оркестра; мы все ее уважали и втайне любили.

После ареста Падди Сузи увяла.

Потом пришло известие, что Падди расстреляли. Об этом ей тайно сообщили запиской из Панкраца. И Сузи сломалась.

Но через некоторое время стало казаться, что она обо всем забыла. Ее видели в обществе менее всего ожидаемом – знатного арийца пана Бронзорыпа.

Конечно же, местечко ее осудило.

Из-за Падди ее осудил и наш оркестр.

Никого не интересовало, что творится в душе Сузи Браун, сладкой Сузи, которая осталась совершенно одна. Потому что мы иногда бываем такими тупыми.


Но история эта еще не кончилась. Не только Падди, но и пан Бронзорып не дожил до конца протектората Чехия и Моравия. В одно хмурое утро его нашли в собственной ухоженной холостяцкой квартире с простреленной головой. У постели, на которой он погиб, лежала Сузи Браунова. В руке у нее был «браунинг», ношение которого было разрешено заслуживающему доверия арийцу специальным декретом зихергайстсдинста.[34] Она выстрелила себе в рот.


Так она погибла, наша милая, бедная Сузи, и ее соблазнительные губки никогда уже не споют хрипловатым голоском: «Телом своим и душою в дьявольских ритмах горю». Потому что душу ее унесли ангелы. А ее прекрасное тело приняла в свое лоно вечно гостеприимная земля.

И вот уже ее нет. Как нет Падди Наконеца и родителей Сузи, моего отца, Хорста Гюссе, пана учителя Каца и пана доктора Штрасса, Мифинки и Боба Ломовика. Всех их нет. А мы еще живы.

Бедная, сладкая Сузи… Когда я сижу за пюпитром под неоновой раковиной в Парке отдыха, играю свою теноровую партию в композициях, которых Сузи никогда не слышала и никогда не услышит, я вспоминаю о ней, милой, соблазнительной Сузи Брауновой и обо всех, кто уже ушел, и мне кажется, что к голосу саксофона примешивается и ее мягкий хрипловатый голосок и она снова поет; и я в душе, в слезах, в печали и радости этой нашей жизни пою с ней:

Если б жить мне хоть сто лет,

Не скажу я слова «нет»…

Спи спокойно, милая Сузи…


Сквозь шум ливня и звон трамваев донеслись от церкви за углом удары колокола башенных часов. Семь. У нас были билеты в кино.

– Может, сходим в другой раз – или ты хочешь пойти?… – спросила Ребекка.

– Да не так чтобы…ответил я. – Скажи, что ты знаешь…

Что я знаю – о чем?

– Нет, ничего, – сказал я. Ничего, просто я размышляю. Что ты за человек, Ребекка, думал я, и в шуме дождя я снова услышал плеск весел утраченного времени, на склоне лета, нынешнего бабьего лета.


– Хочешь покататься на лодке? – спросил я.

– М-м-да, – кивнула она. В полусумерках тумана ее узкое еврейское лицо с прядью волос на лбу казалось бледным; туман отражался в стеклянных глазах, как в витринах кафе «Альфа» в тот давний дождливый день. Она шла впереди по тропинке к причалу и казалась мне какой-то сгорбленной. Озеро лежало холодно, волнисто и плоско, отражая лишь глянцевую серость неба. Я взял весла, и мы отчалили. Туман приглушал все звуки, и, окутанные им, через минуту мы оказались одни на маленьком пятачке холодной глади. Мы медленно плыли сквозь туман, всплески весел еле слышны. Ребекка сидела против меня, поджав колени, ладони в рукавах свитера, и смотрела на озерную гладь. Ветерок шевелил клочья тумана. Вот так, вблизи, он не казался густой белой ватой, как виделся с террасы гостиницы, а напоминал скорее редкий белый дым, клубы которого перекатываются по глади. А в нескольких метрах дальше стояла непроницаемая белая стена, отделяя нас от всего мира.

Из тумана донесся всплеск рыбьих хвостов. Я огляделся. На водной поверхности появились круги и побежали в нашу сторону. В их центре лежало что-то белесое.

– Видишь? – спросила Ребекка.

Да, – ответил я. – Почему оно лежит у самой поверхности?

– Не знаю. Давай подъедем ближе.

Я развернул лодку и стал грести поперек разбегающихся кругов к их центру. Белесый предмет лежал неподвижно. Я бросил весла, лодка двигалась по инерции. Легкие волны накатывались на нос. Повернувшись, Ребекка пыталась разглядеть предмет, который был уже рядом с бортом.

– Что это?брезгливо спросила Ребекка. – Посмотри!

Притормозив веслами, я перегнулся через борт. Это лежало под самой поверхностью. Какая-то испуганная рыба, брюхом вверх. Присмотревшись, я увидел еще один хвост, с противоположной стороны. Какая-то уродина. Меня охватило отвращение, смешанное с каким-то ужасом. Я наклонился еще ближе и попытался взять ее в руки. Почувствовал, как она дернулась, потом перевернулась брюхом вниз и медленно, бессильно, неуклюже задвигала хвостом, опускаясь вниз. Какая-то больная уродина. Потом снова начала выныривать и, поднявшись, снова перевернулась.

И тут я понял, что это такое. Два сома почти одинаковой величины. Сражаясь, один наполовину заглотил другого и подавился. Половина тела меньшего торчала из пасти большего, и оба подыхали. Потом я заметил, что хвост, торчащий из пасти, неуклюже, но все же собственными усилиями движется.

Что это?снова спросила Ребекка, теперь с ужасом.

Два сома,сказал я.Один жрет другого, но тот для него слишком велик. Оба подыхают.

– Отплывай! – воскликнула Ребекка.Отплывай, я не могу на это смотреть!

Я ткнул сомов веслом, плавник шевельнулся, и это чудовище снова нырнуло.

– Не трогай их! Уезжай! – закричала Ребекка. Я начал грести, но все еще следил, не появятся ли они снова. Они вынырнули в нескольких метрах дальше. Их животы белели в холодных отблесках воды.

Уезжай скорее! – кричала Ребекка. – Скорее, Дэнни. Не смотри на это!

Но я продолжал их рассматривать. Разверстая пасть, заткнутая скользким телом – оно торчало из нее и двигалось. Потом они потерялись в отблесках водной глади. Я налег на весла. В тумане снова раздался всплеск плавников. Сомы еще боролись. Я греб быстро и ритмично прочь от этого места. Через минуту снова стало тихо.


По-прежнему шумел дождь. Ребекка молчала. Пришло время собираться. Она встала, оделась, и мы пошли в кино. На какой-то фильм-коктейль о любовном треугольнике на фоне строительства нового общества; меня от фильма тошнило, а стеклянные глаза Ребекки целых два часа плавали в каком-то ином мире, не в этом.


1957–1963

Загрузка...