Хотя Файдыш и Рудяк содержались в разных изоляторах, оба они одинаково молчали на допросах. Точнее, молчал Файдыш, а младший брат Сячина — Рудяк нес околесицу. Вообще, нигде не мелют столько вздора, заведомой ерунды, как о кабинетах следователей. Пациенты психиатрических лечебниц — милые честняги по сравнению с уголовной нечистью. И все же Климов уже знал, что отец у Сячина был жутким алкоголиком, работал редко. Мать умерла пять лет назад, хлебнув домашних ласк с попойками и мордобоем. Видимо, еще в отрочестве Сячин пришел к мысли, что люди, даже близкие, ничтожны и порочны, что мир жесток ко всем, кто не имеет денег, власти, привилегий, и, как только представилась возможность, пошел служить в милицию. С Файдышем он был знаком давно и, выгнанный из правоохранительных органов, избрал для себя путь заведомого негодяя, решив жить по принципу: как мир — ко мне, так и я — к нему, не считаясь с проявлением добра и обращая все свое внимание лишь на насилие и зло.
Приготовившись к допросу и откладывая в сторону бумаги, которые могли понадобиться, Климов понимал, что такие типы, как Файдыш и Сячин, уяснили в жизни одно правило: надо заставить бояться себя, во что бы то ни стало, даже если придется пойти на убийство. Но решиться на это, значит, прежде всего истребить в своем сердце чувство жалости, присущее живым. Идеалом поведения становится способность делать зло и не замечать этого, как не замечают собственного дыхания, чтобы всю жизнь потом люто ненавидеть тех, кто остается самим собой. Мерзость, надругательство над человеческим достоинством, жестокость — возводятся в добродетель, становятся своеобразным «кодексом чести». Подлость, грязь, презрение к культуре, к иной жизни — вот их способ самоутверждения. Хотят быть суперменами, а превращаются в подонков, жалких тварей, трясущихся за свои шкуры, лишь только наступает час расплаты. Ведь, как ни крути, а идя на убийство, они обрекают на гибель, прежде всего, самих себя. В душе-то каждый из них знает, кто есть кто.
Когда ввели Файдыша, Климов начал допрос с того, что снова перечислил и назвал все эпизоды, фигурирующие в деле. Того, кто обходился упорным молчанием, он брал на заметку. Следующий раз на них заострит свое внимание Тимонин. А Файдыш исподволь пытался выведать, под стражей ли Рудяк и где Бицуев.
— Я требую встречи с родными.
Климов усмехнулся. Уж кому-кому, а Файдышу должно быть хорошо известно, что свидания даются только осужденным, и никогда подследственным.
Против обыкновения, сегодня Файдыш начал говорить. Он отвечал невозмутимо-подробно, с той небрежной заносчивостью, словно его поступки можно истолковать как-то иначе, в его пользу, а не наоборот. Впрочем, человек сам выбирает линию поведения, когда намерен от чего-то отрешиться. Может, на его месте Климов сделал бы то же самое. Никто себя не знает до конца.
— Какого цвета «Жигули» у Сячина?
— Темно-зеленые.
— А «вальтер» где он приобрел?
— В глаза не видел.
— Ой ли?
На Климова смотрели серые колючие глаза.
— Ну, ладно. Пойдем дальше.
По всей видимости, Файдыш будет финтить до тех пор, пока не задержан Бицуев. А до этого придется расставлять ловушки впрок. Если из банды выкалывается один из сообщников, что-то тут нечисто. Думать, что Бицуева отпустили подобру-поздорову, наивно и глупо. Не для того посвящают в тайны, чтобы отпускать от себя. На этот раз в комнатушке Бицуева был найден фотоаппарат и куча фотоснимков, на которых были запечатлены многие работники милиции. Климов нашел и свое изображение. В разных ракурсах и разным планом. Вот он выходит из управления, вот садится в «Жигули», вот переходит улицу.
Файдыш сделал вид, что ничего о фотографиях не знает.
— Вы что, с братом поссорились?
—. Зачем?
— Вам лучше знать.
— Фигня, начальник. Мы с ним кореша.
— Невесту его видели?
— Ни разу!
Ответ прозвучал с такой поспешностью, что и сомнения не оставалось: Файдыш к этому вопросу был готов.
Еще одна пометка в протоколе.
Пытаясь сохранить насмешку в голосе, проговорил раздельно:
— Ни разу в жизни, ясно?
— Ясно.
— Вот и хок-кей.
Закинув ногу на ногу, сцепил худые пальцы на колене.
Климов не мог не почувствовать, что за уверенным тоном и небрежно-смиренным кивком, выражающим полное согласие, таится такая дремучая злоба, что попадись он Файдышу на воле, тот бы себя превзошел в жестокости, лишь бы расквитаться за свою наигранную кротость.
Нарочито медленно, чтобы привлечь внимание, Климов выдвинул ящик стола, достал и повертел в руке конверт с анонимным посланием.
Файдыш растянул свой рот, осклабился.
— Заело, да? Не бери в голову!
Смех у него был неприятный, иногда клокочущий, сипяще-булькающий, а иной раз металлически-скребущий, как железом по стеклу. Хотелось, чтобы он заткнулся.
— Чья работа?
— Юрки… тьфу! — осекшись, сплюнул Файдыш. — Юркие мы люди, фулюганы… Я писал.
— Графологи проверят, — «не заметил» оговорки Климов и спрятал конверт. — Чего уж проще.
Скулы Файдыша покрылись желтизной.
— Давай, шустри, — он покачал ногой. — Не первая отсидка, не загнусь.
Ему привычней было изъясняться на жаргоне.
Климов оценил его тактику. Тот, кто на первый взгляд бесцельно уклончив, всегда имеет четко осознанное и вполне конкретное намерение. Говоря нормальным, обиходным языком, Файдышу труднее было удержать в себе правдивые ответы. Искаженная речь легко извращает и мысль. Но, как бы там ни было, Климов искал и находил все новые и новые доказательства того, что Файдыш причастен к угону «шестерок», а возможно, и к убийству.
Тимонин допросил Рудяка, и тот показал, что две предпоследние «тачки» он прятал в зоне аэропорта, в одном из заброшенных ангаров. Поди, найди их! Ни за что не сыщешь. Куда девалась малахитово-зеленая, седьмая, он не знал. У Сячина, наверное. Он ее присвоил. Как главарь и вдохновитель.
Проведя наедине с Файдышем три с половиной часа, Климов решил прервать допрос и отправил арестованного в камеру.
— Сы-па-сипа, начальник, — ернически имитируя восточную речь, ощерился тот и прижал руки к груди. Климов простил ему такую вольность. С ним еще сегодня побеседует Тимонин.
После обеда позвонил Гульнов.
— Бицуев в Караганде.
— Невеста сообщила?
— Она, милая.