— Камча[66]! — закричал, срывая тонковатый голос.

Разбойники, однако, попытались забежать сзади. И тут присоединились к Офонасу ещё люди, и все вместе, дружно размахивая оружием, обратили нападавших в позорное бегство...

— А ты храбрец! — сказал Юсуфу один из нежданных защитников.

Офонас быстро огляделся, опустил саблю и, оглядевшись, узнал чебокарских купцов во главе с прежним своим обидчиком, Каримом.

Тотчас принялись хлопать его по плечам и, восклицая разные одобрительные возгласы, хвалить его храбрость. Затем явился пилав[67], и хмельное питьё также явилось. И спустя несколько часов, проведённых в комнате, где помещался чебокарский Карим, уже решился Офонас-Юсуф отправляться в Чебокар, или, как он теперь записывал это именование, Чапакур...

«...а из Баку пошёл за море — в Чапакур».

Вместе с Каримом и прочими Офонас-Юсуф погрузился на корабль. Он вёз несколько вьюков таламанского шёлка. Большой корабль похож был на рыбу, и его так и звали: «балик» — «рыба». Это обыкновенное прозвание подобных кораблей. Корабли такие сужены к корме и к носу, а посредине имеют как бы брюхо; они скреплены деревянными гвоздями и просмолены. Когда они выходят в открытое море, у них два больших весла и одна длинная Лопатина. Лопатиной гребут в хорошую погоду, а в бурную — двумя вёслами. Плывут корабли по звёздам...

«И прожил я в Чапакуре шесть месяцев...»

Но добираться туда пришлось помимо морского пути ещё и караванными тропами на верблюдах. На привалах погонщики верблюдов складывали в кучки высушенный навоз, разводили костры и варили похлёбку. Закопчёный котёл дымился. Похлёбку разливали в миски. Офонас хлебал из миски круглой ложкой деревянной и раздумывал. Теперь он не знал, когда попадёт в Тверь и попадёт ли туда. Отсюда, из пустыни Востока, виделась ему Тверь умирающей и печальной потому. Непременно поглотит, покорит жадная Москва одного из последних своих соперников, княжество Тверское. А там и Псков покорится, и Новгород Великий принуждён будет к покорности... Но Офонасу куда легче бывало говорить в Твери, даже лаяться; потому что ведь он в Твери говорил-выговаривал на том языке, которым от матери вскормлен. А матерний язык остаётся самым близким. Ныне же Офонас чует, как сам он, прежний, будто бы растекается, истаивает в словах разнообразных наречий, и ни одно из них не похоже ни в малой степени на матернюю речь... Он отхлёбывает похлёбку, забелённую верблюжьим молоком, и силится вновь и вновь представлять перед внутренним своим взором Тверь с её окрестностями...

Лето. Пошли сенокосы. Бояре из Твери посылают рабов на косьбу. И только ли на косьбу? Сбиваются целые дружины рабов князей и бояр московских, грабят по дорогам, особенно торговцам достаётся... На въезде в Тверь у дороги часовня, а при ней келейка старца Ондрея, живущего даяниями... Офонас никогда не забывал подавать ему...

Но Офонас-Юсуф привык уже к одиночеству. А в земле матернего языка не бывает истинного одиночества, там всегда вокруг тебя люди, говорящие и мыслящие на том же наречии, что и ты. И, мысля и говоря на матернем своём наречии, ты не можешь избыть в себе самого себя. С тобою всегда пребываешь ты сам. Ты раздвоен. Один «ты» действуешь, нечто деешь; другой «ты» мыслишь и бранишь или хвалишь свои деяния... А живёшь в чуждом наречии и одинок, и некому тебя в нутре твоём поедом есть, тазать, жучить... Ты одинок, словно бы ветром этого одиночества продуто, провеяно всё твоё существо...

В Чебокаре[68] спутники указали ему надёжный караван-сарай. Добрались вечером в город. Утром Офонас отправился на базар. Народу набралось — тьма! Еле выбрался переулком узким на площадь. Но дозволения торговать не получил. Оказалось, приезжим торговцам дозволяется продавать свои привозные товары лишь по пятницам. Офонас побрёл по улицам, набрёл на менялу и спрашивал цену золота и серебра. Говорили, что в Хундустане серебро дёшево ценится. Добираться в Хундустан надобно было, запасшись золотом...

В день, именуемый «джума», в пятницу, Офонаса-Юсуфа пробудили, как обыкновенно в этих краях, призывы муэдзинов к молитве. На улице стегали плетьми какого-то малого. Пренебрегал молитвой, все кругом заметили его пренебрежение... Офонас получил дозволение торговать и заплатил за место. Оглянулся по сторонам. Шелков продавалось много. И его торговля не пошла так уж хорошо. Невеликие были барыши. Соломенный навес защищал от жары. Захотелось пить. Еду прихватил с собой, а воды не взял. Оставить товар без пригляда не хотелось. К удаче, прошёл по рядам торговец арбузами. Двое слуг за ним катили повозку, груженную полосатыми чёрно-зелёными большими круглыми плодами. Офонас давно узнал их славный вкус. И теперь тотчас купил один твёрдый плод. Разрезал большим ножом и ел сладкую ярко-алую мякоть, красную-красную, словно бы яркой кровью окрашенную...

Приезжих торговцев было, как думал Офонас, чересчур много. Навезли бы поменьше шелков, и Офонас хорошо бы торговал. Потому что в здешних местах выделывали товаров не так много, и самое простое: халаты полосатые, ковры простые, женские покрывала плотные, ткань «арзандж», тонкую...

Караван-сарай охранялся, и возможно было оставлять товары, не опасаясь, что будут пограблены. Офонас бродил по улицам. Город раскинулся на равнине и окружён был земляным валом и глубоким рвом, полным воды...

После захода солнца Офонас-Юсуф зван был к тому самому Кариму, что прежде не хотел отдавать ему положенную долю, а после сделался приятелем, за храбрость... Только Офонас начал сбираться, глянул наружу и увидел, что идёт снег! Это было совсем дивно. Тонкие снежинки спускались с неба пасмурного лёгкие, редкие. Офонас надел меховую русскую шапку. Вышел наружу, вытянул руку, опустилась снежинка на выставленную заскорузлую тёмную ладонь, светлая, тонко узорчатая, но разглядеть себя не дала, истаяла... Пошёл в меховой шапке... Было чудно. Едва коснулся его головы тёплый пушистый мех, и пришло чувство родного, близкого. От снега, от пушистой теплоты меха... Прежде сколько пытался вызвать из памяти, из её далёких закоулков, садов и пустошей, вызвать пытался, вспомнить пытался Настю и Ондрюшу — и не мог вспомнить, будто их и не бывало. А ныне вспомнил, сами явились в памяти, улыбались ему... От снега, от пушистой теплоты русского меха — белка да соболь...

В доме Карима, в горнице приёмной, уж собрались гости. Поглядывали на меховую шапку Юсуфа. Гляделась им шапка гарипа. Офонас снял шапку, надетую поверх чалмы, положил подле подушки кожаной, где его усадили. Приветствовал хозяина, как надобно:

— Счастлив твой день!

И получил ответ, как надобно:

— Благословен и твой день!

Юсуф знал, что следует себя показать, задал все положенные вопросы и все положенные ответы получил...

— Как ваше драгоценное здоровье? Как ваше достояние? — спросил.

— Богу хвала. Бога благодарим!

— Как ваше доброе настроение? Как у вас на душе? Как ваши дела?

— Вашими молитвами. Божьим призрением. Храни вас Бог!

— Пребывайте в добром здравии, хранимые Богом!

— Молимся по вашу душу!..

Выговорив все надобные слова, уселись непринуждённо и заговорили. Слуги подали финики, шербеты из розовых и шиповниковых лепестков. Затем явились блюда с жареным мясом и рисом. Прежде, давно, в Твери, Офонасу один лишь раз довелось отведать сарацинского пшена, однако в Астрахани уже случалось едать рисовые яства.

Теперь он сторожко подносил в рот мясо и рис в горсти, опасаясь просыпать на одежду или на пол. Гости уже насытились и давали знать о своём насыщении, слегка отрыгиваясь. Офонас привычно поступил так же, как все.

И снова шербетом наполнили чаши. Грызли косточки сладких плодов. Хозяин велел слуге принести тамбур и заиграл. Все смолкли. И Карим спел песню о сказочном купце-путешественнике Синдбаде-мореходе:


В садах, где персики омыты ясным светом,

Как слёзы, падают тяжёлые плоды,

И, в грёзах слушая прохладный плеск воды,

Жарою истомлён, Багдад недвижим летом.

Томится полдень, и словно спит дворец,

Гостей ждут кушанья в больших прохладных залах.

Достоинство тая в движениях усталых,

К друзьям идёт Синдбад — богач, моряк, купец.

Баранина вкусна, и сладостна прохлада,

Здесь бытие течёт неспешно, без тревог.

Льёт воду чёрный раб на мраморный порог.

И спрашивают все: «А что там, у Синдбада?»

Даёт роскошный пир прославленный Синдбад,

Синдбад умён и щедр, а мудрые счастливы.

Чудесной повести все внемлют молчаливо

О том, как плавал он и как он стал богат.

Курится в залах нард — благоуханья славы,

И жадно ловит их Синдбада тонкий нос.

Недаром соль сквозит в смоле его волос,

Ведь шёл на смерть Синдбад, чтоб знать людей и нравы.

Пока он речь ведёт, на золотой Багдад,

На пальмы сонные струится солнце знойно

И гости важные разумно и спокойно

Обдумывают то, что говорит Синдбад[69].


Все дружно похвалили песню. Вспомнили многие приключения Синдбада-морехода, о которых рассказывали им ещё их отцы и деды.

— Что это?! — вдруг воскликнул один из гостей. — Это все одни лишь сказки, годные для забавы. Совсем другое рассказывал мне мой отец, ему пришлось сопровождать послов из далёких румийских стран ко двору великого властителя Тимура в прекрасный Самарканд[70]!

Не все слышали эту историю, и многие, в их числе и Юсуф, просили гостя рассказать всё, что он знал от своего отца. Он и сам хотел говорить и потому рассказал следующее:

— Посланники царей румов одеты были в необычайно странную одежду. Кафтаны их были коротки, а штаны и чулки виднелись ясно из-под коротких и пёстрых кафтанов, сшитых из дорогих шелков. Волосы их были длинными и светлыми и падали на плечи, а на головах послы имели широкие шляпы, украшенные пышными перьями редкостных птиц. Мой отец сопровождал их, потому что единственный из купцов, бывших тогда в Самарканде, знал наречия румов и мог служить послам толмачом.

Через большую дверь, отделанную золотом, лазурью и голубыми изразцами, они вступили в обширный сад. Здесь, в тени деревьев, сидели нарядные мальчики, внуки великого Тимура. Послы и все, кто сопровождали послов, поклонились приветственно. Затем все допущены были лицезреть самого повелителя. Он восседал на возвышении, прекрасно украшенном, а перед ним устроен был прекрасный фонтан, струи коего взмывали высоко вверх, и в фонтане плавали красные яблоки.

Величайший носил гладкий шёлковый халат, а на голове — белую высокую шапку, увенчанную большим рубином и усыпанную жемчугом и драгоценными камнями.

И послы и прочие склонились перед ним в самом низком поклоне. Затем послы ели вместе с величайшим и беседовали с ним о правителях своих стран. Но я, увы! не помню, что рассказал мне отец об этой беседе.

На другой день вновь угощали послов. И были поставлены золотые кувшины, украшенные крупным жемчугом, изумрудами и бирюзой. А чаши также сделаны были из чистого золота, и дно каждой из них украшал рубин. Великий Тимур повелел подавать сколько угодно вина. И все пили, и никто не смел отказываться, потому что сам величайший отдал приказ пить вино! Большие золотые чаши наливали доверху и выпивали до последней капли за здравие величайшего. И он одобрял тех, которые легко осушали чаши, и восклицал, обращаясь к такому человеку:

— Бахадур[71]!..

Вы можете порицать меня за то, что я не запомнил содержания важных бесед, пересказанного мне моим отцом, но разве яркие картины живой жизни, рисуемые словами, не говорят более, нежели составляемые из слов рассуждения?..

И великий Тимур повелел послам пить вино и быть весёлыми. И им подали многое множество всевозможной еды: солений, и сластей, и жареной баранины. И послам поднесли длиннополую одежду и повелели надеть и высыпали в полы серебряные монеты из серебряных чаш. И послы трижды преклонили колени перед Величайшим, и он велел сказать им, чтобы назавтра они прибыли к нему на обед.

И на другой день был устроен пир во дворце Дилькушо. А перед садами, в полях, поставлены были шатры. И повара, и мясники, и устроители бань принялись за дело. А на пиру Величайший изволил играть в шахматы с одним из послов...

Один пир следовал за другим. По приказу великого Тимура послов перевозили из одного роскошного дворца в другой, ещё более роскошный. А все мы знаем, каковы дворцы Самарканда!..

В прекрасных шатрах поместились жёны Величайшего, госпожа Биби-Ханым и госпожа Кичик-Ханым. А послам на одном из пиров поднесли множество серебряных блюд на высоких ножках, и блюда эти были до краёв наполнены сладостями, изюмом, миндалём и фисташками. А по окончании пира, когда гости поднялись, в них бросали серебряные деньги и золотые бляшки с бирюзой посредине.

Пышный пир устроила также Хан-задэ, супруга Миран-шаха, старшего сына великого Тимура. Было поставлено бесчисленное множество кувшинов с вином и кумысом, приправленным сахаром. Чаши подавались торжественно. И Биби-Ханым, супруга Величайшего, приказывала самому почтенному и важному из послов пить много вина. И она сердилась на его отказ и всё же заставила его выпить! И пили так много, что падали пьяными и не стыдились. Потому что в эти блаженные времена великого Тимура не существовало радости и веселья без вина!

И Великий приказывал всем торговцам Самарканда, и менялам, и башмачникам, и портным, и пекарям явиться на площадь. И были разложены ткани, и драгоценные украшения, и многое разное. И ремесленники у всех на глазах изготовляли свои изделия. И здесь же приказано было поставить множество виселиц. И по приказанию Величайшего были повешены правители областей, проявлявшие жестокость к подданным. И ремесленники, продававшие свои товары слишком дорого, также были наказаны. Знатные люди были повешены за свои провинности, а людям низкого звания отрубили головы.

А какие устраивались игрища! А в какой одежде являлась Биби-Ханым! Красное шёлковое одеяние её было расшито золотом. И подол несли пятнадцать женщин, приподнимая его, чтобы госпожа могла идти свободно. Набелённое её лицо казалось бумажным и прикрыто было лёгкой прозрачной тканью. А голова её была убрана красной тканью, и ткань эта ниспадала на плечи. И был украшен головной убор госпожи сооружением из трёх рубинов величиной около двух пальцев, ярких и чрезвычайно красивых, с сильным блеском. И развевался султан из перьев, украшенный камнями и жемчугом. И когда она шла, султан колыхался из стороны в сторону. А волосы её были выкрашены в чёрный цвет и распущены по плечам. И знатные женщины поддерживали руками высокий головной убор царицы. И прочие восемь жён великого Тимура одеты были роскошно. А что сказать о пире, когда поставлено было в пиршественном зале высокое дерево из чистого золота. Ствол его был толщиной в человеческую ногу рослого мужчины, а множество ветвей расходились в разные стороны. И листья были сделаны из золота и наподобие дубовых листьев. А плоды были сделаны из рубинов, изумрудов, бирюзы, красных рубинов, сапфиров, крупного отборного жемчуга, удивительно яркого и круглого. И много маленьких разноцветных золотых птичек было расположено на ветвях; и птицы эти были отделаны эмалью, и некоторые из них были с распущенными крыльями, а другие словно бы клевали прекрасные плоды и держали в клювах рубины, бирюзу и жемчуг. И подавали множество кушаний, приправленных пряностями из Хундустана: мускатным орехом, гвоздикой, скорлупой мускатного ореха, цветом корицы, имбирём и прочими...

Нет, никогда брлее не будет на земле такого славного, могучего и великого правителя и полководца, каковым являлся Тимур! Если бы мы жили в его время!..

— А помните вы, мои гости, того юношу, который назвал себя правителем Рас-Таннура? — спросил Карим.

— Нет, он сын правителя Рас-Таннура, его имя — царевич Микаил! — внезапно вступил в беседу молчаливый Юсуф.

Его стали спрашивать о царевиче, и Офонас-Юсуф рассказал о нём, но говорил не так много, потому что не желал говорить о помыслах Микаила. И покамест говорил, вспоминал царевича, и тот вставал перед глазами Офонаса как живой... И вдруг Офонас почувствовал боль от своего говорения и поспешил перевести разговор на иное. Он сказал, что царевич отправился в Хундустан; затем сказал такое:

— Я уже много слыхал о Хундустане, это опасная земля!..

И Офонас рассказал о чудовище, называемом «обезьяной» — «маймуной».

— О, я также слыхал об этом существе! — сказал Карим. — Оно живёт в далёкой стране русов. Там оно перебирается в лесу густом с одного дерева на другое. Дремота берёт это существо в долгий полон. И когда русы, выпасая свои стада, вдруг замечают над головой подобное чудовище, они взбираются на дерево и обвязывают его крепкими тугими верёвками. И они стаскивают чудовище наземь. И если этот пленник пробудится от спячки, то порвёт оковы и разорвёт на части тех, которые пленили его. Но если ему не удастся освободиться, его держат в оковах и водят по улицам городов и деревень для забавы жителей. И они бросают из окон деньги поводырям этого чудовища...

— Но это не маймуна! — воскликнул Юсуф. — Я родом из Астрахани, и моя страна обретается вблизи от земель русов. Животное, водимое ими для потехи, зовётся «медведем»...

— Это ещё следует доказать! — возразил Карим. — Я слыхал, что русы гонят это чудовище в битвы, чтобы оно топтало врагов, повергая их оземь.

— Я такого не видал, — отвечал Офонас, — я видал много русов, они сражаются на конях или пешими...

— Не спорьте! — вмешался один из самых почтенных гостей. — Медведь — это медведь; возможно сказать, что он напоминает видом своим обезьяну-маймуну, но всё же это различные животные.

— Все вы не поняли сути! — прервал их ещё один гость. — Ведь страшное чудовище, которое могло обращаться в красавицу-женщину, оно не маймуна вовсе, оно — человекоподобный див[72], бес! И я слыхивал о подобных бесах от моих родичей, живущих в деревне. Старший брат моей матери был очень храбрым человеком и не боялся злых духов. Однажды поздней порой он проезжал верхом вдоль речки, протекавшей в лесу. И вдруг он услышал, как на берегу громко плачет женщина. Он натянул поводья, и лошадь остановилась.

— Эй, кто ты? Почему ты плачешь? — крикнул он.

И в ответ ему раздался грубый голос, отвечавший дерзко:

— Оставь меня, поезжай своей дорогой!

Тогда храбрый человек спешился, привязал лошадь к стволу и скорыми шагами пошёл на берег. Там сидела бесоподобная женщина. На ней не было никакого платья, вся она поросла шерстью, голова у неё была маленькая, а волосы длинные и рыжие, лицо её было огромное и то и дело морщилось и гримасничало. А груди её были огромные и висели, перекинутые за плечи.

Брат моей матери подкрался к ней, обхватил её сильными руками, сдавил, связал и, посадив перед собой на лошадь, повёз в деревню. Он посадил её посреди горницы в своём доме, и она тянулась гримасничающим лицом к огню в очаге и озиралась кругом дико и зверски. Глаза её были красные и горящие. На ночь её привязали у очага крепкой верёвкой. Глаза её горели в темноте. Наутро она стала реветь и кивать головой, словно бы хотела сказать, что верёвка больно врезается в её тело. Женщины отвязали её. Они спросили её, знает ли она, как шьют одежду. Она в ответ стала показывать руками, как это делается. При этом она мычала. Женщины дали ей платье и помогли одеться. Затем женщины ушли по своим делам, а бесовку оставили в доме на свободе. Она пробралась в сад, стала что-то собирать на земле и запихивать в рот. Тотчас раздался громкий лай собак, и псы кинулись к бесовке. Она вскочила на дерево, перепрыгнула на другое дерево в соседнем дворе, оттуда перепрыгнула в третий двор и вскоре бежала. Более никогда её не видели...

— Дивные дела творятся в мире! — сказал Карим.

И, побеседовав ещё недолгое время, гости начали расходиться.

На улице Офонас увидел, что снега более нет, будто и вовсе не бывало. Растаял легко. Возвращаться в караван-сарай не было страшно; по улицам ходили караулы стражников. Хотелось Офонасу женщины, только никто из новых знакомцев не предлагал ему такого кушанья, даже и не намекал. Быть может, они довольствовались своими жёнами и в такие места не хаживали. Да Офонас побоялся бы теперь сам искать в одиночку. Сыщешь место, а тебя пограбят, а то убьют...


* * *

Все сходились на том, что следует везти в Индию коней. Но как добыть деньги для покупки коней? Торговля шелками пошла у Офонаса не так хорошо, как Хотелось бы. А после и вовсе встала. Пришлось продать польскую саблю, и остался лишь из оружия длинный нож на поясе, в ножнах посеребрённых.

Офонас жил среди мусульман и уже и время порою мерил их праздниками, поминал невольно в своём уме важные для них события...

Послушав разговоры купцов, решил перебраться в город Сари[73]. Там вкруг поля, где растёт хлопок, — чудное растение, о коем слухи, будто вырастают на малом древце живые баранцы белошёрстные. А на деле растёт на ветках белая шерсть — комками. И ткут из хлопковых нитей разные ткани. Также растёт в полях вкруг Сари хорошая пшеница. В Сари оказалось жарко и то и дело проливались дожди обильные. Тогда трудно было дышать. Приглядевшись, Офонас-Юсуф купил хлопка столько-то кип. Прежде Сари почитался городом богатым, но почти сто лет назад прошли здесь войска великого Тимура, и с тех пор захудал город Сари. Здешние торговцы продавали хлопок в Амиль[74], покупали в Амили шелка и сладкие плоды амильских садов и продавали в Сари. Офонас-Юсуф продал купленный хлопок и на базаре пригляделся к торговцам арбузами и тыквами. За одним из них поехал потайно. Дорога была каменистая и ухабистая, вилась через рощи ореховых деревьев. Торговец ехал верхом, а за ним телега-арба с возницей. Оба, и торговец и возница, были хорошо вооружены, саблями и ножами. Казалось, не приметили Офонаса. Он, также верховой, далеко отстал и прятался в деревьях. Зато и выследил село, где торговец покупал арбузы прямо с бахчи. Подобраться ближе не удалось, цену не узнал, но ведь если берёшь с бахчи, цена и будет помене. Поспешил назад, чтобы не углядели его. Другим днём поехал с деньгами в то село, сговорился и нанял арбу. Хозяин бахчей всё спрашивал, выспрашивал Юсуфа, всё повторял:

— Ты от Саджада? От Саджада?..

Офонас-Юсуф не знал этого Саджада, но понял (понять было легко), что и это торговец, который езжает сюда за арбузами. Но это не мог быть тот, коего Офонас выследил; иначе хозяин бахчей подивился бы, отчего приехал человек от того торговца, ежели торговец сам давеча бывал...

Офонас на миг прижмурил сильно глаза и решился всё же солгать. И то, он здесь, в этих краях, не навеки. И отвечал, что он, мол, от Саджада. Купил арбузов и тотчас — назад в Сари. Арбузы распродал борзо. Теперь сильно хотелось ездку повторить. Конечно же, не следовало, но он снова решился. Поехал в Амиль, снова огляделся. Времени арбузного уже и не так много оставалось. Поехал к хозяину бахчей. Но тот узнал (да и не мог ведь не узнать, время ещё не вышло) мнимого посланца Саджада, неведомого Офонасу. И не успел Офонас одно слово промолвить, не успел надумать оправдание, а на него уже набросились с большими палками, а иные подбежали с дубинками. Вступать в драку не было смысла. Офонас завопил, прикрывая лицо, глаза от ударов.

— Аман! — завопил. — Аман! — Пощады, пощады!..

Его отколотили сильно, однако деньги не отняли. И, видя его, лежащего на земле, принялись его сожалеть. Оттащили под навес, вылили на лицо воду, подали чашку, наполненную до краёв молоком сквашенным, приправленным сахаром. Офонас выпил до капли и благодарил. Хозяин бахчей велел ему убираться поскорее.

— Сил нет, — отвечал Офонас и даже усмехнулся разбитыми губами.

Хозяин призадумался, затем сказал так:

— Ты ведь из Сари приехал. Ваши из Сари все мошенники. Но сегодня приедет хороший торговец, пусть везёт тебя в Сари, тоже ваш, но честный...

— Не Саджад ли приедет? — Офонас покривился от боли, однако усмехнулся всё же.

— Эй! — говорит хозяин бахчей. — Ты весёлый парень, весело с тобой!..

От хозяина пришёл мальчик и принёс невольному гостю лепёшку и тарелку варёного риса. До вечера Офонас пролежал под навесом, то задрёмывал, то глядел, упирая глаза в покров, сплетённый из тонких веток древесных. Вечером приехал сариец и пришёл глядеть Офонаса... Встал, руки в бока, халат жёлтый в полосу зелёную распахнулся:

— Кто эта падаль? — ворчит. — Не видал я его в Сари...

Офонас руками подпёрся, присел на соломе, стал оправдываться, что он купец из Астрахани, из Асторхана, плохого ничего не сделал, в беде он...

— Брось ты плакаться! — ворчит купец. — Вставай. Арбузы накладывай в арбу...

Офонас едва поднялся и потащился на бахчу. Голова ещё кружилась с побоев. Сариец понукивал:

— Быстрей, быстрей!..

Потом пошёл к хозяину бахчей, пить шербет. Офонас кончил работу. Сариец приехал без возницы, сам правил лошадью, впряжённой в арбу. Коня Офонасова привязал назади. Офонас лежал на арбузах, твёрдых, жёстких так, что всё тело разнылось. Сариец привёз его в Амиль, где Офонас уплатил в караван-сарае за то, чтобы на одну ночь остаться. За ночь отошёл немного. Наутро уже возвратился в Сари.

Уже знал, что будет добираться в Хундустан. Денег мало было. Говорили, что в Димованте есть товар. Добрался в Димовант[75]. А горы вкруг, снег на верхушках лежит. Городок и не городок, а деревня. А у самого подножия горы — копи, добывают свинцовую руду. Какой товар? Сера да свинец? Куда это продавать? А люди сердитые, поколотят похлеще, чем в Амиле...

Добрался в Рей[76]. Знал, что движется всё же к земле хундустанской. Издали увидел башни и минареты мечетей. Но город оказался полуразрушенным. Жителей было совсем мало. Вышел из города и ночевал в поле. На другой день повстречал всадников, служителей местного правителя. Поехал с ними. На днёвке ели варёную конскую требуху. Спрашивал, отчего город разрушен. Ему отвечали, что город зовётся Шахр-и Рей, а разрушен город уже давно, великим Тимуром. А прежде, много веков тому назад, город этот был обещан как награда полководцу Омару, ежели тот выступит против Хусейна, внука пророка Мухаммада. Омар напал на Хусейна близ города Кербела и убил Хусейна и его детей. С той поры Шахр-и Рей проклят, оттого и дозволил Аллах войскам Тимура разрушить этот город. Новые спутники посоветовали Юсуфу ехать в Кашан[77]:

— Там накупишь товара, в Наине накупишь, в Йезде накупишь, повезёшь в Сирджан, продашь, будешь с деньгами, с золотом и серебром...

В Кашане и вправду увидел изобилие товара. На десять тысяч монет возможно было здесь купить шелков и бумазеи в один день. Полосатые и клетчатые ткани совсем были дёшевы, а бархат и парча-камка подороже продавались. В посудном ряду дивные чаши и кувшины, голубые, с блеском золотым. А как их расписывают, то кашанцы держат в большом бережении, в большой и крепкой тайне. Но посуда дорогая, а ещё дороже прекрасные глазурованные плитки — «каша». Этими плитками обкладывают, облицовывают усыпальницы и храмы. Глазурь бирюзовая, расписная... Купил полосатых и клетчатых тканей. Осла купил, навьючил вьюками. Добрался до Наина и торговал там. Теперь денег присобран...

Все купцы говорили, что дорога их лежит в Йезд через Исфахан[78]. До Исфахана дня четыре пути. А из Исфахана — западной дорогой — в Йезд. Офонас уж сбирался пристроиться к одному каравану. Да окликнули на базаре раз, и вышел это прежний знакомец, чебокарский Карим. Он только приехал, и тоже за тканями дешёвыми, а в Йезде хотел прикупить шелков. Офонас дождал Карима и поехал с ним к Йезду восточным путём.

Приехали в Йезд к вечеру, уплатили пошлину, стали в караван-сарае. А наутро выбрались в город, а город кипит людьми и товарами. Одних ткачей — улица за улицей. Караваны идут в город, выходят из города, верблюды тянутся шерстистыми коричневыми шеями. Двадцать тысяч вьюков шёлка вывозится из города Йезда что ни день. А дома все — из глиняных кирпичей сделаны. И вкруг города — вал. А самый лучший, гладкий шёлк зовут «язди», по имени самого города...

Купили хорошего товара. Чебокарский Карим угощал местных купцов. Они позвали его и Юсуфа на охоту, бить зайцев, куропаток, фазанов. Много дичи в окрестностях. Собрали толпу, музыканты, тоже на конях, играли в зурны и дарбуки[79]. Переговаривались весело охотники, как будут бить зайцев с седла. Все с почтением обращались к одному из охотников и звали его «авджибашией» — «вожаком». Офонас никогда прежде не охотился и теперь с любопытством слушал разговоры о хитростях охотничьего ремесла. Начали говорить о диких голубях. Это хитрая птица, не подстрелишь её так просто. Голуби дикие прилетают на луга — воду пить. Надобно спрятаться в кустах и подманивать голубей, самому ворковать. А целишься долго, натягиваешь тетиву... Летит стрела. Но голубь всплёскивает крыльями, и не догонишь его... Можно подманивать голубей на кашицу из солёной рыбы. И ворковать в манок, ворковать...

А в полях — куропатки. На груди самца каштановая подковка, направляй стрелу, будто в мишень. А перепела, жирные, вкусные... А водятся и волки, и зайцы, и лисицы...

На лошадей навьючены мешки с припасами, два котла, тёплые шерстяные плащи — если придётся заночевать на голой земле. На одного из коней взгромоздили живого барана со связанными ногами, то ли сварят на днёвке, то ли приманивать кого из хищных зверей... Барабанщик постукивает пальцами по дарбуке. Все кричат:

— Слава авджибаши! Яшасын! Да живёт!..

Добрались до места охоты. Оказалось болото среди луговой земли. Несколько человек забили барана и уложили неободранную тушу в яму, наполненную жаром, сверху присыпали землёй. К потёмкам разожгли огромный костёр.

Сели ужинать бараниной. Зазвучали зурны и барабанчики. Заходили чаши с вином. Потчевали и Юсуфа. Вдруг сказал Карим:

— Пусть поёт мой друг-истарханец, человек из дальних земель!

Все подхватили и загомонили, стали говорить, чтобы Юсуф пел. Ему и самому хотелось петь, но не песни тюрок и персов, а какие певал дед Иван, песни матернего языка, и оттого самые душевные. Вдруг из этой дали Востока увиделась Тверь таковой милой и душевной. Вдруг встала Настя перед глазами, держала на руках Ондрюшу. Офонас запел, затянул тонковатым голосом, заиграл песню переливами тонковатого голоса, этого русского мущинского голоса...


Ту-ут бы-ыла-жыла Настасья да Романовна.

— Хто-о тобя, Настасья, да по-оутру рано да будил,

Хто-о тобя, Романовна, поутру рано да будил,

— Миня будил-то, будил татонька да родной.

Уш ты татонька, татонька! где моя маменька да родна? —

— Ты не плаць, не плаць, Настасья да Романовна;

Ушла твоя маменька во тёмной подгрёбок. —

Тут пошла наша Настасья да во тёмной подгрёбок.

Тут идёт наша Романовна со тёмного подгрёбка:

— Уш ты татонька, татонька! где моя мамонька да родна?

— Как ушла твоя мамонька ко Божьей церькви, —

Тут пошла наша Настасья да ко Божьей церькви.

Тут идёт наша Романовна на цирьковноё да крыльцё;

Она крест-тот кладёт — по писаному ведёт,

Она поклон отдаёт — по-уценому да ведёт.

Тут пошла Настасья от Божьей церкви,

Тут пошла наша Романовна со церьковного да крыльця.

Тут пришла наша Настасья к родному татоньки:

— Уш ты татонька, татонька! где моя маменька да родна?

— Как ушла твоя маменька во чистоё да полё.

Тут пошла наша Настасья да во чистоё да полё.

Тут идёт наша Романовна со чистого поля, —

Тут на стрету-то Настасьи да три серых волка да бежат.

Она спросила у волков-то:

— Да вы куды бежите? —

— Мы бежим, бежим, Настасья да Романовна,

Мы бежим-спешим да во чистоё да полё:

Во цистом-то поли там да Роман жону да убил,

Там Роман жону убил, в цисто полё схоронил. —

Тут идёт Настасья да Романовна.

Как пришла наша Настасья к родному татоньки;

У ей слёзы-ти да как руцьи текут.

Как спроговорил Настасьи да родной татонька:

—Ты не плаць, не плаць, Настасья да Романовна;

Я возьму сибе жону, тибе маминьку да родну. —

Спроговорила Настасья родному татоньки:

—Да тибе будё жона, мне-ка мачеха да лиха...[80]


Слёзы показались на глазах Офонаса. Глаза светло-карие набухли влагой и покраснели... Все слушали. И голос его, и песня на непонятном языке не прискучивали... Очень хвалили песню и пение...

А ночью Офонас долго не мог заснуть, разгорячила его душу песня, и на глаза наворачивались слёзы... По ком он тосковал? По Насте и Ондрюше, коих давно уже и не было в живых. Тосковал по снегу, по улкам тверским, по деду Ивану. И особо тосковал по матернему языку, будто язык, речь, являлось живым существом...

А наутро все отправились бить зайцев и куропаток.

Полетели стрелы, закричали охотники.

Офонас остался помогать кухарю. Сварили похлёбку с бараньим мясом. Большая глиняная посудина исходила вкусным паром. Все пришли и сели подкреплять силы. Офонас теперь пошёл с Каримом. Авджибашия позвал охотиться на волков.

Долго ехали в степь. Вдруг передние охотники закричали:

— Волк! Волк!

Полетели стрелы.

Снова послышались крики:

— Белый волк!

— Авджибашия! Белый волк! Белый волк!

Замелькал перед глазами всадников белый загривок.

Удача!.. Белый волк!..

Авджибашия пригляделся из-под ладони. Волк нёсся прыжками к болоту.

Офонас оглянулся и не увидел Карима, потерял его из виду.

Но вот закричали тревожно. И Офонас снова заоглядывался, пытаясь понять причину тревожных возгласов.

Карима борзо трясина затягивала. Уж лошадь его ушла в трясину. Он поднимал руки, звал на помощь.

Офонас, не раздумывая, соскочил со своего коня и бросился к болоту. Одежда тотчас отяжелела. Острые стебли тростника впивались в ладони, в шею, острый конец одного стебля едва не вонзился в глаз.

Юсуф раздвигал руками тростник и покрикивал:

— Держись, Карим! Держись... Я иду!..

Пахло стоячей водой и грязью. Тростник колол тело. Рот наполнился липкой кровяной слюной.

Голова Карима появилась над водой стоячей. Уже близко добираться до него. Всё лицо Офонаса было в крови, кровь стекала с его пальцев, когда он взмахивал кистями рук.

Своими окровавленными руками он обхватил Карима, тянул, тащил его и наконец взвалил себе на спину. Карим всё бормотал:

— Друг мой, друг мой, друг...

Офонас ломал руками острый тростник, встававший на пути, и не чувствовал боли.

Вот и берег!..

Офонас вытащил, вытянул Карима и повалился рядом с ним на траву.

Небо увидел вдруг. Чистое было небо.

А губы слиплись от крови. Кровь текла со лба...

Карим также был с изрезанным лицом и окровавленными руками.

Авджибашия подскакал и требовал, чтобы принесли вина.

Офонас поднялся, сбросил промокший кафтан, тяжёлый, стянул рубаху, подошёл к воде. Промывал раны. После подставил сложенные горстью ладони под струю вина, крепкого.

Плеснул вина, пахучего, в лицо себе, словно это вода была. Ослеп. Свело руки.

Пусть, пусть жжёт.

Уже и боли не стало, растирал руки и грудь. Снял и шаровары. Вылили на него, нагого, вино из большого кувшина. Ещё оставалось в кувшине на дне вино. Офонас запрокинулся с кувшином большим, последние капли жгучие всосал, будто дитя — млеко материнское. Кто-то из охотников стащил с себя короткий кафтан, прикрыл Юсуфа. Чей-то голос произнёс:

— Надобно чистую одежду...

Офонасу чудилось одиночество. Один он — и никого вкруг. И Карим оставался, казалось, где-то далеко. И перекликивания охотников не было слышно. И этих звуков, этого жужжания полётных стрел. Офонас не думал ни о чём. В воздухе повис густой винный дух... Так бы и глядеть на небо и вдыхать пьяный воздух...

Белый волк спасся от погони. Подняли и добыли зайцев, куропаток, лисицу, но белый волк исчез, пропал.

— Да не белый он — серый вовсе, — говорили одни.

— Не белый, а попросту седой, старый, — говорили другие.

На возвратном пути Юсуф и Карим, усталые, ехали рядом; болели ссадины. Юсуф и Карим отстали. Ехали одни, а прочие-то ехали впереди...

— Спасибо тебе, гарип, — сказал Карим. И Офонас равнодушно услышал это «гарип» — «чужой». А Карим продолжил: — Спасибо тебе, ты спас меня. Такое спасение деньгами не мерить, но я тебе дам денег.

— Ай! Не надо! — Офонас поморщился, и ссадины на лбу и на щеках заболели остро... Отчего не надо? Разве же у него столько денег, что ему более и не надо? Но его всё ещё одолевали чувства одиночества и свободы, свободности... В сущности, от них, от этих чувств и родится благородство... И повторил искренне: — Ай! Не надо, не надо! Денег дашь — обидишь!.. — И об руку с этим самым благородством ступает, распоясав рубаху, и шубёнка — внакидку, бесшабашность... — Не надо мне денег... — И Офонас сказал просто, что хочется женщины, а, может, Карим знает, где здесь взять; ведь бывал здесь...

И тем же вечером Карим сводил его в домишко во дворе малом, где самшит рос...

А днём в караван-сарае пили шербет сам-друг. И Карим сказал Офонасу:

— Ты не истарханец и не правоверный. Я знаю, что ты рус из Русии. В песне твоей слова были, как в языке русов. Я два раза ездил в Истархан, видал там русов. Ты рус. Я знаю. Но не говори другим. Я здесь ещё останусь, есть дела. А ты поезжай в Сирджан с товаром.

— Я в Ормуз хочу... Коней бы там купил, в Хундустан коней повезти бы...

— Возможно разными путями. Из Шираза через Лар, а то через Таром. Сирджан[81] только подыматься начал...

— Тимур великий, его войско? — Офонас спрашивал, но и сам догадался, что оно так и есть.

— Ты сам знаешь. А вокруг Сирджана хороша земля — финиковые деревья, хлопковые кусты и пшеничные поля, много родится пшеницы. И ты вот что: купи жерновов для крупорушек, ты купи столько, сколько на арбе увезёшь.

Я скажу тебе, где возможно в Йезде купить такие жерновки. Найми арбу и здоровых парней на стражу... В доме нельзя без крупорушки — смолоть каменную соль и зерно на корм волам, а по зимам, когда на мельницу зерно не повезёшь, первый друг в доме крупорушка. Я тебе покажу, где эти жерновки выделывают. Близко от Йезда. Ты продашь их в окрестностях Сирджана вдвое, а то и втрое дороже, чем здесь купишь...

Это всё удалось, купил жерновки и продал дороже в окрестностях Сирджана.

В Сирджане слыхал, что хороших коней возможно купить в Тароме. Теперь деньги были, возможно было купить хороших коней. Но в Сирджане Офонас захворал жаром и пятнами на животе и на спине. Одиночество, оно ведь о двух концах, как палка. Один-то конец — свобода, а другой — беда! Когда лежишь в одиночестве, в караван-сарае, в малой горнице. А очнёшься и вдруг удивляешься, отчего лежишь не на лавке постельной, а на одеяле на полу... Пришлось просить, чтоб звали лекаря. Лекарь прижигал спину и живот, поил больного горьким питьём. Деньги пташками полетели. Сам никуда не дойдёшь, обо всём просишь. Слугу нанял, он готовит пищу, моет твои рубахи. Лекарь велел готовить похлёбку с молоком квашеным и зеленью и ягнятиной. Для укрепления тела. А мясо, как назло, подорожало. И лежишь, глядишь, как твой слуга, малый, ничего не скажешь, проворный, да вор, толчёт зелень и лук в ступе, разводит молоком квашеным... Со двора густой, уж насыщающий дух похлёбки... Лепёшки тёплые... А не хочется есть, жар долит. Глотаешь через силу... Горло болит, глотать трудно... Сколько проболел!.. Не один месяц. Издержался сильно. На базаре пошёл к цирульнику, тот подстриг Юсуфу бороду, голову обрил. Зеркало хорошее, серебряное. Лицо худое сделалось, щёки смуглые втянуло вовнутрь. Вытянутое лицо, будто тёмная тыковка; здесь в таких держат толчёнку травяную, высыпают на ладошку, в горсть, помалу, и носом втягивают, ноздрями внюхивают... Видно, хороша!.. Офонас попробовал, опитал, — горько, а после голова закружилась, мутило. Ему говорили, увидит чудное, видения разные. Нет, ничего не увиделось, мутота одна сделалась. Говорили, надобно ещё опитать, испробовать; одного раза-де мало! Но он боле не схотел...

А сильно, сильно издержался. Теперь не так ясно думалось о Тароме. Скольких коней удастся купить? Хватит ли денег на корм? Всё же решился идти в Таром. Поехал.


* * *

В Тароме на конном базаре коней много. Старого тебе продадут за молодого, мерина — за кобылу жерёбую. Луковую шелуху отварят, пегую клячу выкрасят — сойдёт за гнедую. Люди полуголые, смуглые до черноты, машут кнутами, бьют лошадей по брюху что есть силы, а по храпу едва касаются. Лошадь ржёт, вскинется на дыбы, а её — в три кнута. Отскочит. Озирается, злобится. Кнуты сложат, грозятся ей. Продают ремни сыромятные, недоуздки, мешки с овсом...

Офонас пошёл в тот конец, где продавали коней туркоманской породы. Он знал, эти — самые добрые кони. Родом они из предгорий и пустынь. Веками разбойники местные, туркоманы, грабили караваны купцов и уводили лучших лошадей из древних стран, из царств Парфянского, Ассирийского, древнего Персидского. А в земле туркоманов жарко и сухо. Принялись соединять жеребцов и кобыл хороших статей, вывелась порода резвая, неприхотливая, выносливая. В солнечный зной идут эти кони, не устают, подолгу могут оставаться без пищи и даже без воды. По степи поскачут — не догонишь...

Один золотисто-буланый молодой жеребец глянулся Офонасу. Голову лёгкую, сухую конь повернул на длинной, тонкой шее. Глазами большими огневыми глянул. А холка высокая, длинная...

Офонас пошёл вкруг. Торговали этого жеребца и другие. Не одному Офонасу глянулся. Конюх держал жеребца. Продавец рядом стоял. Офонас решил сбивать цену.

— Грудь узкая у этого конька, — говорит. — Узкая грудь, да и неглубокая...

Тут и другие принялись цену сбивать, указывать, что конь нехорош:

— Спина растянутая, мягкая чересчур...

— Круп чересчур длинен. Вон приспущенный какой...

— Ноги сухие чересчур...

Продавец обронил:

— Сухие, оно, может, и сухие, а поставлены верно. И копыта крепчайшие. А шерсть, гляньте, как шёлк на ощупь...

— Этого конька ещё кормить надо, — говорит покупатель, подбираясь поближе.

— А покормишь — и будет вовсе хорош! — отсекает продавец...

— Поглядим карабаиров, — говорит один покупатель другому, — спокойные лошадки, в упряжи хорошо ходят и будут повыносливее туркоманов...

Заговорили и об арабских конях. Эти хороши, как в сказке! Вышли из пустынь и плодородных земель Аравийской земли...

Офонас пошёл, где торговали арабских коней. И то — сказка! Звучные именования произносятся в воздухе — Багдад, Мосул, Алеппо, Дамаск...[82] Проводят разного вида арабских коней — сиглави, кохейлан, хадбан... Одни кони плавно выступают, другие низконоги и широкотелы, третьи высоки и сильны...

Глаза разбегаются, глядючи... Со всех сторон косят прекрасные глаза коней, вытягиваются красивые головы...

Кони арабские плодовиты, живут подолгу, могут и тридцать лет прожить. Ходят кругом, серые, рыжие, светло-гнедые. Ни булаными, ни чалыми, ни пегими, ни саврасыми не бывают...

— А на передние ноги глянь! — слышится. — Размёт!

— Бабки мягковаты!..

— Большая беда — бабки! Зато ни курбы, ни шпата вы на таких конях не увидите никогда!..

Офонас приценился к нескольким кобылам-арабкам. Он и не думал, что запросят такую цену! Побродил-походил ещё по конному базару. Дорого запрашивают. А сколько денег он затратил на хворь свою... Покупать малого арабского жеребёнка — хлопот много. И каков ещё вырастет — не знаешь. А то захворает, помрёт или сделается порченый... На самом деле Офонас уж выбрал золотисто-буланого туркомана. Воротился даже со страхом: вдруг уж продали? Но нет.

Не так много времени минуло. Юсуф подошёл, стал торговать жеребца. Запрашивалась цена большая.

— Он не случной, — говорил Офонас. — Такого конька ещё сколько кормить!

— Да сколько кормить?! Через месяц уж будет случной, трёхлетний! Погляди-ка на мошонку, семенники плотные, будто играют. А на петуха взгляни! Ни пятен, ни язв, ни опухлости...

Стали спорить о цене. Долго спорили. Юсуф уходил, возвращался, уходил снова. Продавец окликал его, призывал. Наконец сговорились. Офонас прикинул: выходило, что одного этого жеребца он и купит. Ведь придётся ещё тратиться на корм да нанять денник в конюшне... Досадно выходило. Юсуф не так думал, а думал, что хотя бы пятерых, а то и семерых коней купит. А если бы и не свалила его хворь в Сирджане, всё равно — куда пятерых, семерых! — ещё бы одного жеребца; боле денег не стало бы...

В караван-сарае, где Юсуф обосновался надолго, чтобы кормить жеребца-туркомана, была хорошая конюшня. Офонас дал имя жеребцу — Гарип, так ведь и самого Офонаса звали, случалось; да он, Офонас, и был гарипом, чужим. Офонасом ли, Юсуфом ли — всё гарипом в этой жизни; он — в жизни других людей...

Поставил свою покупку живую в хороший просторный денник. Жеребец постукивал копытами по глинобитному полу. Хлопот было много теперь. Не до баловства приходилось. Каждый день чистил Гарипа, мыл. Спустя месяц заплатил коновалу — копыта расчистить. Каждый день менял соломенную постилку, навоз чистил. Седлал Гарипа, выезжал за улицы, на луг, чтобы не застоялся конь. Хвалили Гарипа.

На корм уходило денег много. Юсуф выспрашивал бывалых конюхов, выспрашивал, поглядывал. Кормил Гарипа жмыхом, бобовым сеном, травой хорошей, пшеничными отрубями, зерном пророщенным ячменным да пшеничным. Сено лучшее покупал. Солью-лизунцом баловал конька. Купил косу и сам косил на лугу. Вдруг приметил, что у жеребца ноги отекли. Испугался. Но бывалые говорили, что коню надобно боле под седлом ходить. Стал Юсуф подале выезжать...

Много финиковых плодов давали бывалые своим коням. Теперь и Офонас кормил Гарипа финиками. Четыре алтына за батман...

Конь всё креп и хорошел. Теперь Офонас сбирался в Лар, где жили купцы, промышлявшие морской торговлей. Пристроится к иной ватаге и — до пристанишного города.

Готовился в дорогу. Издержался сильно. А денег надобно будет ещё много растратить. Сам ел помалу, коня кормил. Надобно было теперь хорошо подковать его. Известно: «Без копыта нет коня» — верная поговорка. Кузнецы-подковщики разные подковы показывают — гладкие или с шипами. Гвозди ковочные показывают — крепкие: ни зазубрин, ни ржавчины.

Кузнец поглядел копыта жеребца, как они в покое и на ходу. Офонас всегда вовремя менял постилку, чтобы сухая была и чистая; от грязи очищал копыта Гариповы особливым деревянным ножом; обмывал копыта чистой водой, кожу под щётками досуха вытирал, чтоб мокрецы не являлись...

Теперь тревожился: как выдастся ковка? За собой ведь так не глядел, как за этим коньком! Подкуют дурно — и выйдет, что прахом все труды, на ветер... Оттого и кузнеца хорошего сыскал...

Вот кузнец принялся снимать старые подковы. Отогнул обсечкой барашки гвоздей; подкову оттянул и опустил назад. Гвозди выдались, теперь легко стало вытащить их. Свободные копыта кузнец расчистил обсечкой и ножом, отросший рог убрал, копыто округлил. Прутиком тонким мерку снял, длину копыта на пруте пометил. Подковы пригнал...

Вот уж и прикрепляет подкову. Гвозди вбивает в копытный рог, подкову притягивает, клещами концы гвоздей отщипывает, барашки заделывает. Край роговой стенки опиливает слегка...

Ну, пошёл! Рысью... шагом...

Юсуф сам глядит. Подкова по копыту ровно пригнана. Стрелки не докасается; где надобно — выступает; где надобно — пошире она; гвозди ровно пришлись; барашки плотно пригнались...

Офонас в смоленской темнице вспоминает. Перед глазами будто вновь поблескивает металл, пылает огонь, жеребец переступает копытами красиво и натягивает верёвку-перевязь. Смутно расплываются в смоленской темнице перед глазами узника Офонаса тёмные глаза кузнеца, мелькает высвеченный тогдашним, далёким светом клок белой рубахи, на тёмном — отсветами — кожаный передник... Тёмные, чёрные почти — ногти крепких пальцев тёмных... Стук и трещание инструментов кузнеца... Лёгкое ржание Гарипа... Но Офонас не имеет слов для описания всего этого... Он только знает, что и тогда обманывал себя, лгал себе самому, будто важным делом занялся, коня выкормит и повезёт продавать... А въяви попросту овладела им, существом его всем, одолела воля... А воля, она чудна. Бог весть что понуждает творить... Воля, а понуждает... И сладко покорствовать воле, свободе, свободности...

Отправился в Бендер-и Хормуз — в Ормузскую гавань.


* * *

Много раз многие кочевые племена набегали на Ормуз. Оттого вот уж почти сто лет, как правитель, мелик Кутб-ад-Дин перенёс торговый город и гавань для судов на остров Джераун, и место зовётся Новым Ормузом. Сюда приходят на своих судах купцы из Индии; привозят пряности и драгоценные камни, жемчуг, ткани шёлковые, слоновые зубы и другие товары. Всё это продаётся ещё другим купцам, а уж те, перепродавая по торговому обычаю, везут по всему свету. В городе большая торговля, и подчинены этому городу многие города и крепости.

Жара превеликая, солнце печёт сильно. Место нездоровое. А если кто из иноземных купцов помирает, и всё, что с ним, все товары, имущество, имот весь — всё отходит правителю.

А есть большая крепость, именуемая Калату. И мелик, правитель Ормуза, укрывается здесь, когда ему угрожает сильный враг. Здесь войско правителя набирается сил. В Калату беспрерывно везут зерно. В этом городе прекрасная пристань, много судов приходят с разными товарами индийскими и торгуют здесь хорошо, потому что из этого города Калату расходятся товары, и в особенности пряности, вовнутрь страны, по многим городам и крепостям. И вывозят, везут из Ормуза и Калату хороших коней. Так много, что и не счесть. И от подобной торговли хороший барыш купцам.

Порою султан керманский требует от мелика ормузского дани; а мелик отказывается, не желает платить дань султану; и тогда султан посылает войска; а мелик садится на суда и уходит в Калату, и без его воли ни одно торговое судно не может войти в залив или выйти. Всё это причиняет султану убытки; он мирится с меликом Ормуза и соглашается на меньшее против того, что сперва требовал. В Калату Ормузский мелик владеет прекрасным дворцом...

Ормуз, Ормуз — большой и славный город у моря. Люди здесь молятся Мухаммаду. Жара сильная, и оттого дома устроены со сквозниками, чтобы ветер дул; откуда дует ветер, туда они и ставят сквозник и пускают ветер в дом; а всё оттого, что жара сильная, невтерпёж.

Старый Ормуз и Ормуз Новый — Гурмыз-град. Караваны сходятся сюда, и сплываются корабли из Индии и Персии, из Багдада и Маската. Здесь добывают жемчуг...


* * *

В Новом Ормузе пришлось ждать, дожидаться, покамест соберётся караван судов для хождения по Индийскому океану, по Хундустанской дарье.

Чёрные люди ходят по городу. «Дар-аль-аман» прозвали так город, потому что жемчугу много продают и правитель содержит большое войско и много судов воинских. И мало кто нападает на Ормуз. Оттого Ормуз — «Дар-аль-аман» — «Обитель безопасности».

В караван-сарае устроился славно: для себя всё, что похуже; для коня — всё, что получше. Никогда прежде не видывал столько жемчуга — гурмыжских зёрен — ормузского жемчуга. Но денег пришлось лишь на малое число жемчужин-зерен.

И никогда прежде не знал, что такое прилив в океане, когда сияющая мощная волна хундустанской дарьи прихлынула на берег широко, прекрасно и беспощадно. А после отошла, катясь вспять с шумом, присущим большой воде...

Пала жара. Люди умирали, из них много было купцов из иных земель. Пришлось укрыться в саду с малым каналом, полным воды, и платить за это укрытие особо. Хозяин сада учил:

— Кругом равнины. Надобно ведать, когда поднимется горячий ветер со стороны песков. Этот жаркий ветер убивает людей. Как почуешь слабое ещё дыханье жара в воздухе, омывай лицо и руки водой...

Уже сколько раз Велик день[83] заставал Офонаса на чужбине... Ни хлеба тебе пшеничного, ни мяса. Говорят, от пищи подобной — от пшеничного хлеба и мяса — здесь возможно захворать и даже умереть... Когда в первый раз отведал здешнего вина, думал, помрёт; сильно слабило, потому что гнали его из финиковых плодов, а после много пряностей прибавляли. Но привык, и тело очистилось. И стал даже и крепнуть. А самой здоровой пищей здесь почитались те неё финики да солёная рыба-тунец, а ещё лук. Не развеселишься с такой пищи. Но неожиданно укрепила эта скудная пища тело Офонаса, истощившееся после той хвори прошлой.

Офонас хранил малый складень с пречистыми ликами Богородицы, Спаса и святого Миколы[84]. Одинок Офонас и празднует Святую Пасху — Велик день втайне. Помолился, а уж стали забываться молитвенные слова... Как быть одному на великий праздник? Только память раздразнилась, кажет Офонасу тверскую зиму, многотрудный Великий пост — духовную десятину годовую. От грибов и капусты уж втреснуло. Но вот и весна проглянула. Заутреня. Заблаговестили колокола. Пасха Христова. Разговенье. Куличи да яйца крашены...

Бабьи хлопоты — молоко да тесто. В котелке луковое перье варится. Ондрюша сидит на полу, подаёт Насте белые яйца из лукошка, белые яйца от пёстрой курицы. Настина тонкая рука протягивается, опускает белое яйцо в туманный вар. Выйдут яйца крутые да крепкие, цвета тёмного — в память о крови, пролившейся при распятии Господа нашего Иисуса Христа... «Воистину воскресе!»... Целуют друг друга в уста и дарят яйца... Ондрюша бежит на улку с другими малыми ребятами, будут яйцо о яйцо колотить; чьё треснет, тот и в проигрыше. Настя сыну отобрала самое крепкое на вид яйцо — оно «борцом» зовётся... Будет парнишечке радость, полную шапочку выигранных яиц принесёт, охватив её ладошками, горстями, прижимая к груди...

Бабы настряпали ватрушек, пирогов, начиненных пшённою кашей и яйцами, сдобных пирогов с кашею и маком. Огонь в печи разведён, пол выметен... Свиная голова на стол поставлена, как и на Рождество ставится, в пасти свиной — крашенка-яйцо да прутик берёзовый...

На улицах людно. Пёстрые полы распашных одежд, откидные широкие рукава, шитые кушаки, тафьи плотные на головах... Народ толпится у княжого двора, глядят на боярские наряды, нашитые из камки, алтабаса, аксамита, бархата золотного да объяри... На улицах тверских тесных расцвели цвета: синие, зелёные, малиновые, красные, лиловые, голубые, розовые, белые, пёстрые...

Офонас уже с утра, как воротились из церкви, сменил горничную простую рубаху на чистую льняную косоворотку с шитыми шёлком запястьями. Порты суконные, азям да становой кафтан. Посмотришь — и Офонас чем плох!..

Но отчего же это? Прежде, в Твери, ему тосковалось — всё было кругом знаемое сызмальства. Все кругом знали Офонаса — он был ихой, на том же языке говорил, те же праздники праздновал, принадлежал множеству... А ныне одинок, и тоскуется ему порой об этой его принадлежности множеству... Множество — оно и решит за тебя, и ты пойдёшь за ним, в нём пойдёшь... А ныне Офонас сам за себя решает, ему — воля... И он ведает, что в конце-то концов пропадёт!.. Да хоть воли глотнёт...

А выйдешь в Твери на Велик день, трешневик на голову взденешь... А Настя в шушуне да в душегрее, кика пестра, сорока[85] шёлковая...

Из одиночества — во множество, из множества — да в одиночество... И что есть воля? Человек устремляется к ней. Одни стремятся достигнуть воли через богатство, став во главе множества; а другие стремятся, устремляются бежать из множества прочь, в одиночество своё...

На девятый день после Святой Пасхи, в Радуницу, приходилось отплывать. Скоро подымутся бури. Уж и дожди налетают. Едва Офонас поспевает на последний караван кораблей. Все толкуют о грядущих бурях. Надобно успеть проплыть, пройти на судах до начала времени бурь...

В порту шумят, ведут купеческих коней по мосткам, кричат, приказывают посторониться, полуголые носильщики портовые тащат корзины с товарами... Грузятся на тавы-дабы — корабли индийской земли... Юсуф стоит среди других купцов, переговариваются. И вдруг вспоминает один из них корабль царевича Микаила из Рас-Таннура... Жар кидается в лицо Офонаса, в щёки... Столько всего помнится, вспоминается... Говорят о корабле из Рас-Таннура, хорош корабль... Офонас спрашивает, когда же этот корабль отплыл. Давно это произошло, в прошлом году; и тоже — перед самым началом — започванием — времени бурь морских...

Страшно ступить Офонасу теперь на судно, на коем ему придётся плыть. Впервой придётся плыть на таком плохом судне. Много таких судов погибает в водах Аравийского моря и океана Индийского... Суда эти не железными гвоздями сколочены, а сшиты верёвками из коры индийских ореховых деревьев. Кору эту бьют до тех пор, покамест она не сделается тонкою, подобно конскому волосу, и тогда вьют из неё верёвки и ими сшивают суда. Эти верёвки прочны и не портятся от солёной воды. А у судна всего одна мачта, один парус и одно весло. А ещё деревянными гвоздями скрепляют доски судов.

Вот пошла погрузка, а сверху товары сложенные прикроют колеёй. Сейчас и лошадей поставят, и корма для людей и коней сложат... А само судно сделано из крепкого дерева. Офонас рукою трогает — на еловое похоже... А на палубе покоев боле шести десятков, по одному на каждого купца. А есть и две запасные мачты, которые водружают или опускают, как пожелают. А вот как сделаны суда: стены двойные, одна доска на другой; и так кругом; внутри и снаружи законопачены. А смолою суда не осмолены, а обмазаны такою смесью, которую почитают здесь лучше смолы. А делают эту смесь так: берут негашёной извести да мелко накрошенной конопли, смешивают с древесным маслом. И выходит, будто клей. А смазка эта слипает, как смола. А суда эти велики. И идут на вёслах. А большое весло кормовое. А грузят по многу товаров. А у судов большие есть лодки с якорями, и рыбу морскую ловить возможно...

Купцы толковали о магнитных скалах, кои могут притянуть все железные части корабля. Оттого и железных гвоздей не употребляют. Заодно припоминали и другие морские диковины: один торговец всё говорил о морских женщинах-чудовищах: выплывают из морских волн, совсем нагие, а хвост как будто у рыбины большой. И натягивают тетивы луков и пускают стрелы, убивают всех, кого на палубе завидят...

Пришлось заплатить две золотые монеты хорошего чеканного золота и две монеты — за провоз коня. Ведь из Хундустана везут пряности, ткани, краску индиго, а везут в Хундустан коней. Это все знают. И везут коней с Ормузского пристанища, там их грузят на корабли. Везут верховых коней для путешествий и быстрой езды, везут их из Аравии и Персии. Боевых коней везут из степей Золотой Орды, в бою покрывают их кольчугой. В степи лошадь возможно купить за восемь, а то за десять динаров, и гонят к Ормузу. Иной раз перегоняют табуны по шесть тысяч лошадей, и на каждого купца приходится по сто, а то и двести коней. Говорили, степной конь идёт в Индии за сто динаров, а лучшие кони идут по шестьсот динаров, а то и дороже. Говорили, до тысячи динаров может доходить цена. А в Индии для коней место дурно, мрут. Иной индийский правитель покупает всякий год до тысячи лошадей, да столько же и братья его накупят. А к концу года, глядишь, сотня коней в живых осталась, другие все околели. А конюхов и коновалов сведущих купцы — торговцы конями — стараются не допускать до хундустанских конюшен; выспрашивают, что делаешь, не коновал ли ты; могут и убить...

— Глупые это слухи! — сказал один из купцов. — Всех конюхов да коновалов не перебьёшь. Да и не слыхано такое, чтобы за один год до тысячи лошадей околевало...

— Надобно ещё, чтобы кони выдержали морское путешествие! — вмешался другой купец. — Сколько их там околеет в индийских конюшнях — это уж неведомо. А в море кони мрут, правда это...

Офонас снова затосковал. Думал о Микаиле. Где сейчас Микаил? Отыскалась ли девушка, дочь индийского купца? Повидается ли с царевичем Офонас?.. Да и с конём Гарипом свыкся Офонас-Юсуф. Везёт он коня для продажи, для расставанья его с конём, а всё жаль было бы коня такого, выкормленного, выхоленного своими руками, зря загубить... Будет Офонас в пути морском только и думать, что о Гарипеконе, беречь его, кормить из своих рук...

По воде большой — рябь сильная, будто огненное покрывало, сотканное из огней мерцающих... И Офонас вспоминает индийского купца, как тот рассказывал царевичу Микаилу о сожжении своих отца и матери...


* * *

«...да в Сари жил месяц, в Мазандаранской земле. А оттуда пошёл к Амолю и жил тут месяц. А оттуда пошёл к Демавенду, а из Демавенда — к Рею. Тут убили Хусейна, из детей Али, внуков Мухаммада, и пало на убийц проклятие Мухаммада — семьдесят городов разрушилось.

Из Рея пошёл я к Кашану и жил тут месяц, а из Кашана — к Наину, а из Наина к Йезду и тут жил месяц. А из Йезда пошёл к Сирджану, а из Сирджана — к Тарому, домашний скот здесь кормят финиками, по четыре алтына продают батман фиников. А из Тарома пошёл к Лару, а из Лара — к Бендеру, то пристань Ормузская, и тут море Индийское, по-персидски дарья Гундустанская. До Ормуза-града отсюда четыре мили идти морем.

А Ормуз — на острове, и море наступает на него всякий день по два раза, Тут провёл я первую Пасху, а пришёл в Ормуз за четыре недели до Пасхи. И потому я города не все назвал, что много ещё городов больших. Велик солнечный жар в Ормузе, человека сожжёт. В Ормузе был я месяц, а из Ормуза после Пасхи в день Радуницы пошёл я в таве с конями за море Индийское».


* * *

Минуло более седмицы. Доплыли до Моската, что подвластен мелику Ормуза. Десять дней шли до Моската. Ветер был слабый. Купцы говорили, что при сильном ветре за три дня дошли бы!..

В этом же караване судов плыли на других кораблях венецианский купец Никколо Конти, оставивший описание своего путешествия торгового, и юный ибн Маджид, тот самый «мавр из Гуджарата», что сделался позднее лоцманом кораблей португальского Васко да Гамы... Любопытно было бы свести этих людей известных с Офонасом, заставить их говорить друг с другом в нашем писании, и чтобы читали их занятные и поучительные речи, записанные, и дивились бы... Но, право, не хочется измысливать такую измыслицу. И потому оставим каждого на его корабле и с его участью. И пусть Офонас-Юсуф плывёт, беседуя более всего с бессловесным конём Гарипом... Кто ещё соединяет в себе столько бессловесного ума и чистой доброты? Кто, если не конь?!..

Утро начинается с того, что вычерпывают воду. Офонас, он, пожалуй, самый сухопутный из всех, что плывут в караване. Русы — люди сухопутные, они кораблей не любят, большой воды побаиваются. Офонас глядит, как вычерпывают воду; страшно ему, а если потонет корабль... Но Офонас не выказывает своего страха. Соромно! Приметят — поднимут на смех...

Гребцы — истинные мученики. На скамьях, полуголые, потемнелые от солнца, напрягают силы...

А для купцов беда — качка. Не заснёшь, качает, мотает из стороны в сторону, дёргает... Мутит от этой качки. Изо рта зелёная слизь выходит с болью в горле…

Иные купцы прижимают к носам маленькие серебряные сосуды, наполненные благовониями. От гребцов и моряков несёт мучительным смрадом, будто живым гниением... Офонас не запасся благовониями для такого случая и потому терпит...

А тут ещё нежеланные соседи путников — блохи, пауки, странные неведомые насекомые... А крысы!.. Морские крысы... Порою они казались истинными хозяевами на кораблях... Против длиннохвостых спасения не сыскивалось. На кораблях рассказывали о них страшное и таинственное. Говорили, будто крысы способны обращаться в людей. Одна история рассказанная была особенно страшна. Офонасу после вспоминалась эта история, когда он оставался, случалось, ночами сам с собою один на один.

В этой истории рассказывалось о юноше, который впервые в своей жизни плыл на корабле своего отца. В бурю корабль потерпел крушение. Все погибли, а юноша спасся, уцепившись за обломок доски. Долго носило его по морю, в волнах. Силы его всё более истощались. Ему чудилось, будто он вот-вот умрёт, погибнет от голода, холода волн и жара солнечного неба. И вдруг показался корабль вдали. Корабль приближался. Юноша, теряя последние силы, замахал руками. Затем догадался, что делать; снял с себя мокрую рубаху и махал рубахой. Ветер вскидывал рубаху кверху. Корабль приблизился. Юноша криком принялся призывать на помощь. Но никто не откликался. Вот корабль подплыл совсем близко. Но никто не отзывался на отчаянные призывы. Юноша оставил обломок доски, спасший его, и, бросившись в воду, поплыл к кораблю. С неимоверными усилиями он взобрался на палубу. Но никто не встретил его, никого он не увидел. Корабль казался безлюдным. И внутри никого не было. Юноша не заметил и следов пищи. Это очень опечалило его. Но зрелище, каковое вскоре открылось его глазам, опечалило его ещё более и устрашило. Он увидел много скелетов. И один из них оказался прикован цепью. В ужасе смотрел юноша на это страшное зрелище. Он не знал, что же ему делать теперь: снова броситься в воду или остаться на этом страшном корабле. Он увидел на палубе две малые лодки и подумал, что лучше уж метаться по волнам в малой лодке и грести самому, нежели оставаться на корабле без гребцов. Но несчастный был совсем обессилен и потому решил отдохнуть на безлюдном корабле. «Сейчас у меня нет сил грести, — думал он, — в лодке я непременно погибну. Лучше уж я приду в себя на этом корабле, а если корабль потонет, стало быть, моя судьба — погибнуть в море». И он остался на корабле. Попытался он снова заняться поисками еды, но ничего не мог отыскать. Он лёг в одном из внутренних помещений на груду одеял и задремал. А когда проснулся, увидел, что стемнело. Он чувствовал, что корабль едва покачивает на волнах. Он был настолько голоден, что перед глазами темнело. И внезапный шорох наполнил его сердце надеждой. Приподнялся юноша и посмотрел в угол, откуда слышался шорох. И разглядели его глаза огромную крысу. Она шевелилась в углу, будто барахталась. Юноша сам не понимал, что же он творит, и, собрав последние силы, он кинулся в угол, и ему удалось схватить чудовищное животное. Далее он уже не сознавал себя. Голод правил его телом и разумом. Несчастный рвал свою добычу руками и раздирал ногтями. Крыса визжала и завывала. Она всё ещё оставалась жива. Лицо его было залито кровью животного. Он пожрал крысиную голову, не выплюнув ни зубов, ни усов, ни жёсткой щетины. Своими зубами он разорвал брюхо крысы, уже мёртвой и безмолвной, и пожрал её внутренности и трёх детёнышей, уже почти готовых к рождению. Чувство насыщения одолело его. Ощупью в темноте он вернулся на груду одеял, упал на них и заснул без снов, будто провалился, рухнул во мрак.

И что же он увидел, пробудившись? Увидел он яркий свет. И подумал, что наступило утро. Но вот глаза его широко раскрылись, и он понял, что зажжены масляные светильники. И он увидел людей в богатых одеждах. Они сидели на полу на подушках и стояли подле него. В первое мгновение юноша обрадовался. Затем подумал, что видит страшное видение. И едва смог пробормотать:

— Кто вы?..

Никто ему не отвечал. Он сел на груде одеял и вгляделся в лица этих людей. И лица эти показались ему страшными, нечеловеческими, несмотря на то что все черты этих лиц были чертами, свойственными обыкновенно людям. Зверское было в этих лицах, окруживших юношу, в усах, вставших торчком, в носах, будто принюхивавшихся...

Наконец заговорил самый важный из них, одетый в шёлковый халат, кивая головой, которую украшала большая чалма...

«Должно быть, это их главарь!» — подумал юноша.

А главарь заговорил.

— Ты приговариваешься к страшной смерти! — сказал он и оскалился зверски.

— За что? — закричал несчастный жалобно. — За что я должен умереть? — И он невольно попытался отереть кровь со своего лица, но кровь присохла к его щекам и губам...

— Ты приговариваешься к смерти, к страшной смерти! — повторил главарь.

— Но за что? О Аллах! За что?!.

Главарь сильно вздрогнул, и лицо его сморщилось. Но тотчас он опомнился и повторил в третий раз:

— Ты приговариваешься к страшной смерти!..

— Что, что я сотворил? Прежде чем убивать меня, скажите хотя бы, в чём обвиняете меня?!

И один из окруживших юношу отвечал сурово:

— Сейчас ты увидишь и поймёшь свою страшную вину!..

Двое схватили несчастного за локти и резко повернули его. Глазам его открылось ужаснейшее зрелище. На полу, на разостланном покрывале раскинуто было тело женщины, страшно истерзанное, казавшееся так неровно и жутко мясисто алым, красным от окровавленных раскрывшихся внутренностей... Юноша поразился, но покамест не мог понять...

— Я не совершал этого, не совершал!.. — принялся выкрикивать растерянно.

— Ты убил супругу капудана и её нерождённых детей, которые жили в её утробе! — воскликнули злобно и страшно страшные люди.

— Нет, нет! Это неправда! — крикнул юноша. Но тотчас же он смолк...

— Вы... вы... не люди? — произнёс он, запнувшись.

Он увидел, как все вокруг него страшно, по-звериному пригнулись. Желание жизни для себя понудило несчастного двигаться не медля и не мысля. Он рванулся к светильникам, посшибал их и заметался во мраке. За ним гонялись, искали его. Несколько раз он вырвался из чьих-то цепких рук. Грудь и спина его были исцарапаны. С большим ужасом он осознал, что его сыскивают по запаху. Но и его чувства изострились. Всем существом своим он учуял, куда бежать, куда кидаться, где возможно пробежать. И, кидаясь в разные стороны судорожно, он выскочил на палубу... Он уже чувствовал на коже своей спины зловонное дыхание звериное... Силы покидали его. Но изострённый слух его уловил внезапно, учуял странное стучание. Тьма вокруг сгустилась ещё более. Но перед глазами юноши заколебалось слабое свечение. Раскрылись его глаза широко навстречу свету. И увидели глаза движущийся скелет, волочивший за собой цепи. Вскинулись костяные руки, и страшный голос проговорил:

— Сюда!.. Беги сюда!.. — И костяная рука поманила. И голос продолжил: — Бросайся в воду, прыгай в море и не страшись!..

Не было времени раздумывать. Юноша кинулся в волны головою вниз. Загреб руками широко и забил ногами по воде...

Он не запомнил, сколько времени плыл, но показался вдали корабль и стал близиться. И приблизился к юноше. На палубе стояли люди и махали платками. Несчастный стал кричать и молить о помощи. Он смутно запомнил, как ему помогли подняться на палубу. Он лишился чувств. А когда очнулся, понял в отчаянии, что обретается на том самом корабле, откуда с таким трудом спасся! Бросился он на груду одеял и желал себе лишь смерти. Но прошло время, и одолел голод юношу. А вокруг не было ни крошки съестного, ни капли воды, кроме солёных вод моря. И он углядел огромную крысу и, не имея сил противиться голоду, бросился на неё и пожрал её внутренности, пожрав и детёнышей, кои были в ней. И он впал в забытьё. И, очнувшись, увидел кругом себя людей страшных. И ему показали истерзанное тело женщины и обвинили его в убийстве и приговорили к смерти. И он бросился, спасаясь, бежать, не видя дороги. И скелет, волочивший за собой оковы, указал ему дорогу. И юноша бросился в воду и поплыл. И не ведал, сколько времени плыл, и увидел корабль вдали. И приблизился корабль. И люди махали на палубе платками. И помогли юноше взобраться на палубу. И он лишился сил и упал без чувств. И пришёл в себя и увидел, что кругом него безлюдно. И лежал он в отчаянии. И одолел голод несчастного. И он увидел крысу огромной величины и, погибая от голода, хотел уже броситься на неё, схватить нечистое животное и пожрать...

И вдруг совершил он то, чего прежде, когда видел перед собой это нечистое существо, не совершал. А теперь вот что свершилось: губы его начали произносить моление и произнесли до конца все слова:


Во имя Аллаха милостивого, милосердного!

Хвала — Аллаху, Господу миров милостивому,

милосердному, царю в день суда!

Тебе мы поклоняемся и просим помочь!

Веди нас по дороге прямой, по дороге тех, которых

Ты облагодетельствовал, —

не тех, которые находятся под гневом, и не заблудших[86].


И только лишь были произнесены слова моления, как юноша ощутил вращение вихря, подхватившего его... А очнулся он на этот раз в доме родном, на своей постели. Все его родные были целы и здоровы. И ни о каком плавании морском речей не велось. И он оставался цел и здоров. И возблагодарил Аллаха, милостивого и милосердного!

Омейн!..

Страшная эта история сделала своё впечатление на Офонаса. Он изо всех своих сил напрягался, желая показать, что нимало не страшится; оттого-то и догадывались, что его долит страх. Несколько молодых купцов, безжалостных вследствие своей юности, сговорились и всякий раз в присутствии Юсуфа пересказывали эту страшную сказку. Но, одолеваемый страхом, раздражением и досадой, он терпел, едва не скрипя зубами...

Каждый из купцов должен был сам заботиться о своём пропитании. Но большая часть их объединилась в сообщества, и питались они вскладчину. Офонас ни в одно из этих сообществ не входил и пропитывал в одиночку и себя и Гарипа. Лишь бы конь его оставался сыт, а Офонасу доставало в день малой пищи, съедал немного вяленой баранины и варёного риса; пил ячменное питьё, похожее по вкусу на брагу. Пресной воды также было не до того много, чтобы пить допьяна. Ведь ещё надобно было купать и поить коней. Лучше уж самим потерпеть нужду в еде и питье, а коней довезти до места целыми и здравыми...

Как-то раз один из молодых насмешников, приблизившись к Юсуфу, попросил прощения за свои насмешки, говоря искренне и дружески:

— Прости нас, Юсуф, мы не желали оскорбить тебя. Мы ещё слишком молоды, и, видя, что ты принял сказку о крысах столь близко к сердцу своему, мы захотели подшутить над тобой. Прости нас. Мы видим, что ты человек добрый. Мы раскаиваемся и более не станем дразнить тебя!..

Офонас тронут был искренностью произнесённых слов, тотчас простил своих обидчиков и говорил, смущаясь, будто и не его обидели, а сам он был виновен:

— Что мне прощать вас!.. Я и не сердился вовсе... Кто из нас, из людей, не бывал молод, когда играют силы и порою охота подразнить кого постарше тебя, встряхнуть его этак! А то думает, будто всего в этой жизни навидался! А его этак пугнуть!.. — И Офонас засмеялся, и глаза его светло-карие блеснули искорками...

Молодые купцы также рассмеялись, и один из них хлопнул Офонаса по плечу. Наперебой звали, приглашали они своего нового друга Юсуфа разделить с ними и другими, входившими в одну из купеческих общностей, трапезу. Офонас согласился.

Развернули скатерть на столе низком, длинном. Поставили пилав, только что приготовленный. Рис хорошо прожарился в масле, а вяленая баранина разварилась и сделалась не такой жёсткой. Подали и зелень. Особливо порадовался Офонас луку и чесноку, кои спасают десны от кровоточивости. Сам он уж почти все свои припасы лука и чеснока приел. Над большим плоским глиняным блюдом протягивались смуглые пальцы, украшенные кольцами с бирюзой. Офонас ел вместе со всеми руками, привычно уже складывая пальцы горстью...

Завершили трапезу красными яблоками и запили ячменной брагой, слабо похмельной; она бодрила, но хмель не ударял в голову. Молодые купцы переглядывались, а те, что постарше, поглядывали на них осуждающе. Один из молодых пересел подале от своего соседа, суроволицего рослого и мужественного человека зрелых лет. Другой из молодых купцов сел ближе к Юсуфу...

— Сегодня вкусный пилав, — сказал сторожко первый из молодых, тот, что сидел теперь подле суроволицего.

Суроволицый кинул на него взгляд почти злобный. Офонас ничего этого не примечал, наслаждаясь чувством сытости и беспечности. Всех этих людей он видел дружественными к нему и сделался и сам дружественен и беспечен в их кругу...

Меж тем, сидевший подле Офонаса молодой купец строил молящие и смешные гримасы, на которые отвечали старшие купцы сердитым выражением лиц. Однако же, когда он состроил гримасу особенно потешную, самый старший из купцов этой общности хохотнул невольно и бросил коротко сквозь смех:

— ...В последний раз!..

Офонас по-прежнему ничего не примечал.

— Остались ли у нас ещё припасы этого вкусного мяса? — спросил старшего молодой купец, сидевший подле Юсуфа.

Старший помедлил, но всё же сделал движение головой, означающее утверждение — да, мол, остались...

— Жаль, что дорого пришлось покупать у капудана, — сказал купец, сидевший подле суроволицего.

Молодые купцы глянули исподтишка на Офонаса, а он всё не примечал да не примечал...

— Было тебе вкусно? — спросил его молодой купец, подле него сидевший.

Офонас тряхнул головой, отходя от чувства сытости, долившего, клонившего в сон...

— Хорошо, хорошо, вкусно было!..

— Только это не баранина, — сказал купец, сидевший подле суроволицего.

Офонас сделался в шутливом настроении и спросил шутливо:

— Неужто свинина?..

И тотчас пожалел о таком своём вопросе. Как бы не догадали, что он «гарип», чужак, совсем гарип, совсем чужак. Ведь только чужак может голосом столь бестрепетным произнести означение животного столь нечистого... Но на сей раз ничего не приметили купцы... Молодые переглянулись, скрывая смех, сколько хватало сил скрывать. Они надували туго молодые крепкие щёки, силясь не прыснуть...

— Хорошее мясо, хорошее! — повторил один из них...

— Курица? Куропатка? — гадал шутливо Офонас.

— Ты ведь знаешь, Юсуф, как оскудели у всех припасы. — Молодой купец уклонился от прямого ответа. — Приходится покупать мясо у капудана. Потому что капудан один владеет секретом...

— Каким же секретом? — полюбопытствовал Офонас искренне.

— Он знает, как солить и вялить такое мясо, — отвечал купец, опуская глаза с простодушием притворным.

Но Офонас не приметил этого притворства.

— Да ты мне скажи, что мы ели? — любопытствовал Офонас. — Ты скажи! Больно мне хочется знать! Должно быть, дичина. А какая дичина?..

— Не знаем, как тебе сказать, — отвечал купец, сидевший подле суроволицего.

— Не томи! — разгорелся Офонас. Понимал, что любопытство его пустое, а всё же одолевало, долило его это пустяшное любопытство...

Купцы помолчали и снова переглянулись...

— Верно, не знаем, как тебе сказать...

— Да говорите вы, экие!..

— Это крысятина, — отвечал наконец-то молодой купец, сидевший подле Офонаса...

Эти молодые купцы ожидали чего угодно; и более всего они ожидали крика, брани и драки; то есть ожидали всего этого от Юсуфа, обиженного ими. Но произошло перво-наперво иное. Офонас вскочил, кинулся на палубу и там изверг из желудка всё, что съел. Совсем малое время постоял на воздухе. Его пошатывало. Уши слышали конское ржание и притоптыванье копытами... Одно мгновение играли в глазах пёстрые смутные круги, переливались. Офонас воротился к сотрапезникам. Вошёл покойно, ступал неторопливо, будто ничего и не случилось...

Купцы глянули настороженно, испытующе...

И вдруг Офонас, лицо озлобив, как мальчишка, над коим посмеялись ровесники беспощадные, бросился на одного из молодых купцов, главного своего обидчика, стрывно повалил и ударил затылком о деревянный настил, а сам-то зубы сжал, губы тёмные приоткрыл... Купец пытался ударить его ногой в мягком сапоге и наконец двинул повыше паха... Офонас вскрикнул от боли и выбранился бранью русской... Кулаки прочих купцов заходили по его спине. Оттаскивали его прочь... Офонас бранился... Разбрасывал в стороны руки и ноги в беспорядочных ударах... Старший из купцов закричал, повелевал драку прекратить... Офонаса связали по рукам и ногам кушаками... Главный его обидчик сидел, вытянув ноги, и тёр сильно затылок ушибленный...

Старший купец гневно застучал посохом из чёрного дерева, украшенным бирюзой, и говорил громко и гневно: Просите у него прощения! Вы обидели его, а не он вас!..

Офонас скрипел зубами и бил каблуком сапога об пол деревянный...

— Падите перед ним ниц! — говорил старший. — Вы обидели одинокого человека. Позор пал на всё наше сообщество! Станут говорить о нас, будто мы оскорбляем беззащитных...

Молодой купец, всё ещё потиравший голову, ушибленную ударом, дерзнул перебить старшего:

— От ударов этого беззащитного возможно остаться без головы!..

— Замолчи! — Старший тукнул посохом, бирюза сверкнула зелено-светло. — Юсуф лишь отвечал на оскорбление. Аты знай, что невозможно оскорблять безнаказанно. Будет тебе ответ вдвое и втрое. Благодари всех нас. Он и вправду мог покалечить тебя или даже убить. Увечьем или же самою смертью обернулась бы для тебя злая и глупая твоя шутка!..

Тогда купцы, повинуясь старшему, опустились покорно на колени и пали ниц перед связанным Офонасом, моля его о прощении...

— Доволен ли ты? Удовлетворён ли ты? — вопросил старший.

Офонас мотнул головой из стороны в сторону.

— Развяжите меня! — попросил.

— Ты скажи прежде, удовлетворён ли ты?

— Да что мне! — Офонас внезапно сменил гнев на милость. — Что мне! Я на их дурость не сержусь. Пусть и они не сердятся на меня. А если я кого ударил посильнее, чем следовало бы, пусть не сердятся... Смех один... — И он снова помотал головой и рассмеялся, дробно хохотнув...

Его развязали. Он потёр запястья и, нагнувшись, потёр щиколотки под мягкой кожей тёмных сапог. Разогнулся. И, не оглянувшись, пошёл прочь от всех...

На другой день тот купец, которому Офонас ушиб голову, подошёл снова к нему и пригласил на трапезу.

— Что? Снова приготовили пилав с крысятиной? — спросил Офонас с недобротою ехидной в голосе.

— Ты всё ещё не простил нас. Но ведь это была шутка, хотя и глупая, но всё же шутка...

— Да простил я!.. — отвечал Офонас уже без ехидства и недоброты, но всё ещё с досадой... — Простил!..

— Я слыхал, как ты бранился. Должно быть, это истарханское наречие, странно звучит оно...

— Истарханское, — не опроверг Офонас, довольный тем, что ведь взял же верх, да ещё и теперь обманул, и пусть никто не догадает!..

На трапезу всё же пришёл и ел. Но не мог заставить себя взять хотя бы малый кус мясной, ел только рис и зелень. Все приметили его брезгливость, но никто не осмеливался трунить, а понимали всё, что явилось причиной...

На сластях и ячменной браге все развеселились. Обменивались шутками и пели. Но подошло время молитвы, и прервали веселье, совершили омовение и, встав на колени и прикасаясь лбом к земле, молились...

Офонасу уже много раз приходилось на людях являть себя приверженцем Мухаммада. По-христиански он маливался тайком, и от потайности таковой молитвенные словеса будто утрачивали свою прежнюю убедительность и весомую силу. Прежде, в Твери, на Руси, были молитвенные словеса крепкими, сильными; усиливались и крепли видом церквей, ликами икон, колокольным звоном, видом многих людей, склонившихся в молитве, творящих крест, как положено... И крепли словеса праздниками, вкусом кулича и крашенки-яйца; и бездумной принадлежностью Офонаса к этому множеству, верующему в одну веру... А теперь, давно уж лишённые всего этого тварного укрепления, словеса русских молитв реяли потайно, тихо произносимые, говоримые Офонасом, реяли, некрепкие, и будто истаивали в воздухе жарком Востока, будто и не бывали вовсе... Без исповеди, без угрозы поповской наложить епитимью, заставить поклоны бить, истаивали молитвенные словеса русские... И крепли слова молитв, положенных Мухаммадом-пророком... Крепли от звуков мужских голосов, крепли видом храмов-мечетей и видом множества вставших на колени мужчин, склонивших к земле коленопреклонённо свои головы чалмоносные... Крепли слова Мухаммада звонкими, громкими призывами к молитве, муэдзинами с минаретов воскликнутые... И Офонас, произносивший эти слова притворно — он сам себе горячо говорил, что ведь притворно же, притворно молится Мухаммадовыми молитвами; говорил, а сам уже проговаривал молитвы увлечённый, искренно почти... Всё же смутное желание принадлежать множеству жило в нём, во всём его существе, телесном и духовном... Говорить вместе со всеми, молиться вместе со всеми... А было и новое. Прежде, в Твери, он не выбирал, кому молиться, как молиться. Было всё определено самим его рождением. А ныне раскрылась перед ним смутная возможность выбора. Ведь он мог молиться молитвами Мухаммада притворно, а мог бы искренне; мог потайно молиться по-христиански, по-русски, а мог... мог вовсе не молиться по-русски, не молиться!..

А молиться искренне Мухаммадовыми словесами, невольно искренне выговаривая:

— Во имя Аллаха милостивого, милосердного!

И обрадуй тех, которые уверовали и творили благое, что для них — сады, где внизу текут реки. Всякий раз, как им даются в удел оттуда какие-нибудь плоды, они говорят: «Это — то, что было даровано нам раньше», тогда как им доставлено только сходное. Для них там — супруги чистые, и они там будут пребывать вечно»[87].

И тогда Офонас думал невольно, что ведь это хорошо: там, в посмертной жизни, будет у него не Настя, перед коей виновен, должно быть; а будет с ним иная супруга, для какой-то чистой жизни... И тотчас спохватывался, что ведь это грешно: отступаться от православной веры... Но кто сейчас над ним? Кто его судить будет? Попы? Дед Иван? Петряй? Дядька Ливай?.. От прежнего множества отделён Офонас многими землями, морями отделён... И тянется к новому для него множеству, мнозинству, каковое будто и сам для себя избрал, как избрал сам для себя путь, дорогу через три моря, три дарьи...

Завершилось молитвенное время. Все поднялись, распрямились, вновь расселись за скатертью, за сластями и питьём...

На блюде насыпаны горкой разные орехи — «аджил». И руки, пальцы тянутся...

Полнотелый купец — ладони его и борода выкрашены хной, что означает набожность, — спрашивает Юсуфа, отчего тот не умащается амброй после совершения «гусл» — омовения. Офонас было смутился, но тотчас припомнил песенные строки, неведомо как попавшие в его память... Кто пел их? Когда? Офонас видал и слыхал уже столько всего!.. И пропел тонковатым, чуть похрипывающим голосом:


Руйи зибай о джамейе диба,

Арак о уд о ранг о буй о хавас.

Инхаме зинате занан башад,

Мардра кир о хайе зинат бас...

И означали эти песенные строки:

Красивое лицо, парчовые одеяния,

Настои ароматов, алоэ, румяна,

благовония и вожделения —

Всё это украшение для женщин.

Украшение мужчины — его тайные уды...[88]


Все смеялись, и Юсуф сделался для них своим. Кто-то из молодых купцов сказал похвально Юсуфу:

— Ты, должно быть, учился смолоду, как довелось учиться и мне. Слышу, ты помнишь строки из «Гулистана» Саади[89]. А помнишь ли что из «Бустана»? Я-то позабыл...

— Нет, — отвечал Юсуф честно, — я не знаю «Бустана». Я и «Гулистана» не знаю. Грамоте я не учен хорошо. А попросту — что слыхал, то и повторю...


* * *

От Маската дошли до Деги, а там и до Гуджарата[90]. Кузряту-Гуджарат — сильное царство под властью шаха Мухмуда. Стольный город его — Ахмадабад.

Дале пошли к городу Конбату[91], где купцы выходили на берег и покупали в городе красный лак, синюю краску, нард, красную смолу и шелка, вытканные в городе ткачами. Ещё купили соль — пищу солить в пути.

А там и к Чувилю-Чаулу[92] пошли. Здесь купцы сходили на берег для торговли. Боле всего шла продажа тканей. Говорили, что сюда привозят ещё и драгоценные камни, особливо изумруды. Но такой торговли Офонас не видал. Зато видал, как продают большие орехи с молоком внутри. Два таких купил, выпил сладкое молоко.


* * *

Офонас пишет в смоленской темнице:

«И шли мы морем до Маската десять дней, а от Маската до Дега четыре дня, а от Дега до Гуджарата, а от Гуджарата до Камбея. Тут родится краска да лак. От Камбея поплыли к Чаулу, а из Чаула вышли в седьмую неделю после Пасхи, а морем в таве шли шесть недель до Чаула».


* * *

В Чауле новые приятели Юсуфа, бывшие его обидчики, распростились с ним. Плыть далее они не сбирались, а намеревались торговать в городе и его окрестностях, и самое важное — при дворе князя. Здесь, в городе и окрестностях, говорили по-арабски и на языках фарси и дари. Покамест корабль стоял в гавани, Офонас раздумывал. Возможно было продать коня здесь, кому-нибудь из княжих бояр; конь хорош! И что же дале? Возвращаться? Куда? В какую землю? Неужто в Тверь? О таком возвращении и помышлять не хотелось! А хотелось двинуться куда-то вперёд, в самую даль...

— Мы уж в Индийской стране? Доплыли? — пытал Офонас новых приятелей, прежних обидчиков.

Ему отвечали, что пошла Индийская страна, Хундустан.

— Да здесь ещё и людскую речь услышишь! — говорили Офонасу, называя этой самой «людской речью» свои родные наречия — арабские говоры, фарси, дари.

Офонас выспрашивал, а что же там, подале, поглубже.

— А там, в далёких землях Хундустана, и вовсе дичь, и говорят по-своему, на своих языках и наречиях, им одним и ведомых...

Офонас и надумывал пуститься туда, в тот глубинный далёкий, неведомый Хундустан. Однако же ему было неловко оказать себя перед спутниками своими этаким блаженным, который устремляется в неведомое попросту, по дурости своей, быть может; и движется неведомо куда без надежды на барыш, на покупку или продажу товара... Он стал спрашивать, где было бы возможно продать коня подороже: здесь или же подале в Хундустане... А покамест берёг и холил коня, чтобы тот поотдохнул от пути морского...

Все твердили в один голос, что в далёких Гундустанских землях возможно продать коня за большое золото и камни самоцветные. Но все и сходились на том, что лучше всего не ходить в эти далёкие земли, а продать коня в городе кому-нибудь из княжих бояр.

Но Офонас решился идти и всем говорил, что хочет продать коня за самую дорогую цену:

— Ведь у меня всего один конь!..

Офонас перешёл на другой корабль, помене первого, и увидел, что не один он такой. Нашлись и ещё купцы, решившиеся идти в глубь хундустанских земель; плыть по морю, по дарье, а после идти посуху...

Но из приятелей никто не советовал Юсуфу идти.

— Дале путь морской опасен, — предупреждали Офонаса. — Того и гляди, нападут мелибарские морские разбойники — и тогда уж не жди пощады! А посуху дорога и вовсе неведомая...

Но всё же храбрецы отважились и вышли в море.


* * *

Поначалу шли по морю покойно. Ветер налегал мягкий; тёплый, а не жаркий.

— Дойти бы до ночи до берега, — сказал капудан спустя три дня.

Оставался ещё день пути. И до берега оставалось ещё довольное расстояние.

Вдруг вспыхнул в черноте ночи огонь словно бы факела. А вдали зажёгся ещё огонь, словно бы отвечая первому...

— Разбойничьи знаки! — всполошились на судне. — Бежать надобно быстрее!..

И корабль побежал по волнам подветренным...

Огни зажигались один за другим...

Все принялись вооружаться, опоясывались дружно поясами кожаными, крепили к поясам мечи и сабли в ножнах... Переговаривались друг с другом, желая заговорить страх. Но рассказывали неладное...

— Убить не убьют, зла не сделают, но товары отнимут!..

— И на прощанье скажут ещё: «Ступайте, мол, добывайте себе другие товары и деньги; случится, может, и наново добытое отдадите нам же!»...

— Если бы так и отпустили, возможно было бы и потерпеть! Да нет! Напоят морского водой с тамариндами, и как прослабит, как выйдет всё из кишок, эти разбойники и примутся копаться в грязи этой — ищут камни дорогие. Ведь иные купцы, попав в плен, тотчас глотают жемчужины и дорогие камни, какие имеют при себе...

Но Офонас не примечал, чтобы кто-нибудь проглотил драгоценный камень или жемчужину. Коня вёз только Юсуф. И потому припомнили о гундустанском береге, где приказывает князь своим подданным разбойникам нападать на иноземных купцов и отнимать коней. И чтобы отдавали всех коней, каких захватят, ему. А золото и дорогие камни могут оставить себе... Но Офонас уже ничего не страшился...

Все весело вооружались. У Офонаса ещё с того времени, как жил в Чебокаре, где пришлось продать польскую саблю, оставался лишь нож в ножнах посеребрённых. Но это какое оружие — нож! Это не меч и не сабля...

Кругом море будто зажглось. Огни двигались на разбойничьих судах, подвигались вперёд. Купцы на палубе сгрудились, обнажили оружие. Офонас вынул нож из ножен, хотя и не особливо полагался на такое оружие. Нож!.. Гребцы, не останавливаясь, гребли. Разбойничьи суда сплывались, окружали корабль. В свете факелов Офонас, к удивлению своему, разглядел женщин и детей. Люди были смуглые и низкорослые, кричали криком; видно было, как зубы скалили, а женщины визжали что есть мочи...

Разбойники-мужчины стали прыгать на палубу корабля. Но они-то были худо вооружены, ножи у них были похуже, чем нож Юсуфа. Купцы и их слуги выставили вперёд щиты; и, прикрываясь щитами кожаными плотными, неприступными для ножей, надвигались на разбойников, тесня с палубы в воду моря. Однако разбойников становилось всё больше. Всё новые и новые разбойничьи суда подплывали к кораблю.

Офонас был здесь в одиночестве, сам по себе, не имея ни друзей, ни близких знакомцев. Щита ему не дали. А драться ножом он опасался. Выдалась настоящая, истинная битва. Прежде никогда он в подобных битвах не бывал. Он подумал, что непременно разбойники захватят корабль. «А там... поминай, как звали хлеба!.. Отымут коня...»

И, не раздумывая дале, Офонас пробрался к месту, где был его Гарип привязан. Пришлось на пути сшибить двух низкорослых темнокожих грабителей. Но он знал, что убил их не до смерти. Отвязал послушного коня и поспешно привязал на шею меховую шапку. Зачем? И сам не знал. Одежду сбросил и кинулся с конём в море... Только подумалось смутно, что ведь о чём-то подобном, о том, как в открытом море человек плывёт, рассказывал Микаил, царевич из Рас-Таннура...

Офонас поплыл, ухватившись за коня. Плавал Офонас худо, неладно. Оглянулся. И понял, что понапрасну кинулся в море очертя голову. Поспешил. А теперь видел, что купцы сумели отразить нападение. Суда разбойников плыли прочь от корабля, и до ушей Офонаса донеслись победные крики с палубы. Глаза он имел зоркие и разглядел, как сбрасывали с палубы, кидали в морские волны тела мёртвых, убитых разбойников... Худо было то, что он уже не имел сил доплыть назад, доплыть до корабля. До берега доплыть было ближе. Офонас решился закричать призывно, однако его не слышали, далеко отплыл...


* * *

Выбравшись на берег и выведя из морской воды коня, Офонас почувствовал внезапную гордость собой. Как будто бы и нечем было гордиться, ведь на самом-то деле он оплошал. А всё же гордился невольно; ведь нашёл в себе некоторые силы, сам доплыл и коня ведь не потерял, не загубил...

Светало стремительно, ярко разливался свет. Берег порос травой. Гарип принялся пастись. Офонас сидел на тёплой земле. Вокруг — ни следа человечьего жилья. Куда идти? Безлюдье. Высокие деревья колыхали листьями широкими. Он узнал пальмы, уже видывал такие деревья. Закинул голову — не растут ли финики или орехи какие. Нет, ничего приметно не было. Но после увидел деревья с плодами, похожими на мужской тайный уд. Одни из этих плодов увиделись зелёными и твёрдыми, другие были на вид желты и мягки. Решил, что жёлтые плоды — спелые. Походил взад и вперёд, сыскал камень, кинул метко, сбил целую гроздь жёлтых плодов. Деревья были чудные, то ли деревья, то ли кусты большие, гроздья плодов выглядывали среди широких листьев. Офонас сдирал плотную кожуру и ел мучнистую сладкую мякоть. Оглядел себя. Хорош! Полуголый, в одних портах; на шее привязана меховая шапка. Теперь куда её? Хоть на тайный уд привязывай... А кругом — никого! Никогда ещё в своей жизни Офонас не был свободен настолько. Совсем один. Он вдруг осознал, сознал эту свободу, заулыбался. Но не знал, что же сделать, сотворить. Отчего-то представлялось, что свобода, она для того, чтобы сотворить, содеять нечто. Нечто такое. Чудное. Размотал чалму зелёную и намотал ткань поверх кожаного пояса шаровар-портов. Что ещё возможно было сделать? Надо было идти куда-то, искать людей. Но это ведь уже не могло быть свободное деяние, это уже ведь нужда долила... Поехал верхом. Шапку надел на голову. А вот это уж по свободе, просто по своей воле... Порты были прочные, мог долго ехать, не боялся кожу на ногах стереть... Другого боялся. Какова здешняя трава? Не загубит ли он коня? Добраться бы до людей, конём бы призаняться, вычистить, кормить как надобно... До людей добраться? До каких людей? Не до тех ли, что коня отнимут?..

Вдали темнел лес. Офонас медленно ехал вдоль берега. Солнце поднялось уже высоко и согревало нагое тело всё горячее. Как бы не обгореть... Должны быть где-то люди!.. Надо сыскать место, где корабли могут приставать. Где-то поблизости от такого места будут и люди...

А если он боле никогда не увидит никаких людей? Если здесь найдёт он лишь чудищ и злых колдунов, о коих столько россказней слышал за время своего дальнего пути... И тотчас память, будто покоряясь неведомому потайному приказу, вывела пред очи Офонаса маймунов страшных и крыс колдовских и женщин-бесовок... А кругом-то безлюдье... И мучила одна мысль: не загубили бы Гарипа-коня; тяжко будет Офонасу, если у него на глазах убьют этого коня...

Сколько времени пути прошло? Солнце высоко стояло. Офонас приметил на земле нежёсткой следы. И тотчас — бегом из памяти — и пред очи — страшное — о человеческом следе, который был такой нечеловеческий... Но эти следы были самые простые человеческие следы небольших ног. И ноги эти были босые. Стало быть, люди здесь низкорослые и бедные, должно быть. Что их бояться! А всё же — как бы не отняли Гарипа!..

Офонас не заметил колыхания кустов. Он и не подозревал, что за ним уже следят, глядят чёрные глаза с выражением страха. Люди прятались в кустах и тихо дивились всаднику. Они прежде никогда не видывали коней, а сам Офонас, не такой уж и высокий, сильно загоревший на солнце жарком, представлялся им, совсем низкорослым и почти чернокожим, таким высоким и белым...

Они тихо дивились на этого белого и высокого человека, на их глаза он был такой высокий и белый... Тихо совещались они: пускать ли в него и в это странное животное, на котором он продвигался вперёд, тонкие стрелы из своих простых луков... И, видно, Бог спас Офонаса-Юсуфа! Кто ведает, какой Бог? То ли Спас русский, прямо глядящий огромными суровыми глазами с лица смуглого, а вдоль щёк волосы — прядями... То ли это был сам Аллах, коего никогда не изображают, не рисуют никак... Но был спасён Офонас-Юсуф... Пугливые люди не решились убить его из кустов... Но он сам наконец-то приметил колыхание в кустах и шорох. Страха он не почуял, остановил Гарипа, ладони горстями приложил ко рту и крикнул:

— Э-эй! Сюда!..

Он кричал слово на одном из говоров фарси, но ему не почуялось, будто его понимают. «О, да ведь здесь говорят на языках неведомых!» Теперь и вовсе не было ясно, что же сотворить, на что решиться...

Он снова позвал:

— Сюда! Сюда! Не бойтесь меня. Я не боюсь вас. Я с миром пришёл... — И вскинул руки.

Должно быть, утомился, потому что упал оземь с коня, так и свалился, грянулся оземь. Хорошо, земля нежёсткая, а то бы расшибся... Лежал на пузе, руками упёрся, голову в шапке меховой приподнял, шапка с головы не упала. Поглядел...

Люди стояли, как вышли из кустов. Окружили Офонаса, глядели. Опустили луки. Офонас глядел на них. Ещё не видал прежде таких людей. Совсем были малые ростом, кожа чёрная, как будто бывает древесная кора. На голове фота — чалма-повязка накручена, на гузне[93] — другая повязка, уж после знал, что это дхоти, что на гузне. Офонас поднялся с земли, коня за повод взял. Зубы оскалил, показывал в улыбке. Спрашивал:

— Где я? Какая земля? Куда отсюда выйти возможно?

Спрашивал то на одном наречии из ведомых ему, то на другом, на третьем... Люди стояли, слушали, слушали... Наконец отозвался человек на персидские слова Офонаса... Но говорил этот человек худо и сам худо понимал. А всё же заговорили. Человек сказал, что идти возможно до Пали[94], до гор Хундустанских, а идти возможно и восемь дней, и десять...

— По берегу идти? По берегу? — спрашивал Офонас.

Человек замахал руками, указывал на лес: через лес, мол, идти, лесом идти...

Лесом Офонас боялся, но делать было нечего. Он пошёл, окружённый темнокожими невысокими людьми, они по виду крепкие были. Офонас шёл, ведя коня в поводу. Офонас, как прежде, назвался Юсуфом...

Шли немало. И, до леса не доходя, дошли в деревню. Дома были глинобитные, а другие и вовсе из травы, из листьев сложенные. Сбежались собаки первыми, брешут, лают, бегают кругом коня. Дети прибежали, нагие, голые, и паропки и девочки, сором не прикрыт; вытягивают тонкие ручки, пальчиками показывают в Юсуфа и его коня... Женщины показались. И дивно: жонки с непокрытыми волосами, как девки; а чёрные долгие волосы, в одну косу заплетены, и у мужиков — в одну косу чёрную, а мажут волосы маслом неведомым, чтобы блестели. И у жонок груди голы, круглы и темны...

Толмач повёл Юсуфа в свою саманную лачугу. Завеса там была сделана тростниковая, колыхалась, надвое лачугу делила. Юсуфу указали на циновку тростниковую. Он сел, поджав ноги. Жонка с голыми грудями вышла из-за этой завесы, пошла на двор, села у очага и спину согнула... Принялась стряпать... Юсуф спрашивал толмача об имени его, как зовут... Тот имя назвал странное, прежде Юсуф не слыхал таких имён, и не мог запомнить поначалу, уж после запомнил:

— ...Бонкимчондро!..

Толмач принёс горшок глиняный, а в нём какие-то малые свёрточки, обёрнутые в красные тряпицы. Пахло от свёрточков остро и сладко...

— Бетель[95]! — говорил Бонкимчондро. И повторял: — Бетель! — И указывал Юсуфу, чтобы тот брал...

И сам толмач взял свёрточек и развернул красную тряпицу и содержимое сунул в рот, но не глотал, а жевал. Офонас опасался. Толмач стал говорить неясно, что ведь это не отрава. Затем пошёл и принёс разное на подносе. Взял лист древесный, показал Офонасу, произнёс:

— Бетель!..

И лист этот бетелевый помазал известью и соком каким-то из кувшинчика: показывал на кувшинчик, проговорил:

— Каттх... каттх...

Из деревянной чашки вынул несколько мелких орешков и ещё несколько зёрен, в коих Офонас опознал зёрна кардамона. Сложил толмач орешки и зёрна на лист бетеля, свернул и сунул Офонасу в ладонь. А сам всё двигал челюстями, жевал. И губы сделались красными. Юсуф подумал, что не след обижать хозяина дома, и, решившись, положил в рот бетелевый лист с орешками и зёрнами. Чуть было не закрыл глаза от непривычки... Зажевал. Было остро языку и небу, и сладко... Хозяин глядел и улыбался... Офонас тоже заулыбался для приятности хозяину и челюстями задвигал сильно — жевал... Хозяин говорил и показывал на рот Офонаса, а у самого щека от жвачки оттопырилась. И приговаривал, чтобы Юсуф не глотал, а только жевал... А губы у хозяина — красные-красные, совсем будто кровь...

Хозяин принёс и табак[96] жевательный, духовитый, душистый. Трубку большую принёс с длинным чубуком, показывал, говорил:

— Хукка! Хукка[97]!..

Но такое было для Офонаса и вовсе внове. Он приложил обе ладони к груди в знак благодарности, но не мог заставить себя взяться за эти диковинки... Хозяин глядел испытующе... Юсуф сказал, что пойдёт коня поглядеть, а привязал коня к стволу большого пальмового дерева. И пошёл на двор. Конь щипал траву. Офонас отвязал его, поводил. Два парнишки — повязки на гузнах — поглядывали... Офонас показал знаками, спрашивал, где вода — поить коня... Ему указали на воду в колоде долблёной... Он напоил коня, обтёр... Снова привязал. Здесь конюшни не было. Привязал коня. Жвачку выплюнул потихоньку. Да они держат ли скотину?

Воротился в дом. Во дворе уж пахло пряной едой. Жонка пришла, расстелила скатерть, поставила глиняные миски, большой кувшин и медные чашки. Хозяин налил из кувшина в чашку, подал Юсуфу. В чашке вода оказалась. Простая вода. Но после жвачки уж хотелось пить... В мисках — варёная чечевица, горох жареный, мучная болтушка... Офонас понял, какие бедные люди, те, у кого он в гостях ныне... Благодарил за угощение... Хозяин обещал проводить Юсуфа на дорогу до города Пали...

— А ты неведомый человек!.. — Бонкимчондро смеялся... — Ты не перс и не тюрок, я видал их. Ты хукку не куришь, «нас» — табак — не жуёшь... Ты чудной, неведомый... Шапку носишь чудную... И «Юсуф» — не твоё имя. Ты не бойся, скажи мне своё истинное имя. А я повторю тебе своё:

— Бонкимчондро Чоттопаддхай...

Они сидели за скатертью, постеленной на столец низкий, ноги поджали под себя. И были одни. Жонка и дети не сидели с ними. Офонас подивился, как легко говорит его хозяин гостеприимный. Давно не говорили с Офонасом так легко.

Пожалуй, что и никогда не говорили. И Офонас тоже легко заговорил о себе:

— Я — Офонас, я из очень далёких земель русов. Это не описать, как далеко отсюда! Там с неба падает холодный белый пух, будто огромную белую птицу ощипывают на небесах. Очень холодно. Мой род — большой род торговцев. Я — не из самых важных в моём роду. Мои жена и сын умерли. Я много земель прошёл и по морю плыл...

— Ты идёшь, куда смотрят твои глаза...

— Я хочу продать коня...

— Ты идёшь, куда смотрят твои глаза...

— Может, оно и так!.. В моих землях, откуда я пришёл, водятся большие дикие звери, поросшие густой красивой шерстью... — Офонас принялся описывать медведей... — А будь у меня теперь большая шкура такого зверя, я бы тебе отдал, как ты проводил бы меня на дорогу... А теперь у меня в поясе мало монет, дам тебе две серебряные...

Офонас хотел было солгать, сказать, что в поясе всего-то две серебряные монеты, но вдруг догадал, что хозяин всё ведает...

«Таков он ведьмый! — подумал Офонас. — А изведает всё, и я в его руках и потому не стану таиться!»

И отдал сейчас хозяину две монеты, взяв из пояса своего...

Хозяин велел ему лечь на циновке и обещал, что конь будет цел. А сам хозяин, и жонка, и дети пошли спать за ту завесу тростниковую... А Офонаса положили одного на циновку. Постелили тюфяк, совсем короткий. Постель жёсткая выдалась. Но спервоначалу Офонас заснул крепко, будто камнем провалился в сон. А проснулся — черна была ночь. И в этой черноте стрекотали громко насекомые, огромные, должно быть. И ночь душная была. Пошёл в чёрной темноте в отхожее место на дворе. Конь заржал призывно. Коней нет лучше! Конь никогда не солжёт... Кругом двора — ограда, из прутьев заплетённая... Офонас побоялся, не войдут ли в деревню хищные звери — коня порвут... Пошёл за ограду — глянуть. Прошёл немного — и в черноте ночи упёрлось в его грудь разголённую копьё остриём. Окружили его деревенские с оружием. Он не знал, что говорить, они бы не поняли.

Стоял. Вдруг хозяин его пришёл, крался за ним, пробудил его Офонас, когда поднимался. Хозяин просил, чтоб Офонаса пустили. Его и пустили.

— Иди спать, — сказал хозяин-толмач, — не бойся, хищные звери не придут; мы каждую ночь по деревне выставляем караул...

— Как ты всё ведаешь? — спросил тихо Офонас. — Ты ведун?

— Такие бывают, что ведают боле меня. А тебя ведать просто, ты простой для веданья...

В черноте летали остро насекомые, стрекотали громко, задевали остро, царапуче по лицу, тельцами, лапками, крыльцами...

Офонас лёг на постель жёсткую и снова уснул. И не пробуждался до утра.


* * *

Когда Офонас пробудился, солнце светом жарило, а утро только лишь повелось. Умылся водою из колоды, как ему указал хозяин. А более никто не мылся этой водой. «Должно быть, им по вере ихой нельзя», — подумал Офонас. Накормили его варёной чечевицей. Запил водой из медной чашки. Сбираться недолго было. Хозяин взял с собой лепёшки в узелке. Офонас решился спросить:

— Не оголодаем ли в дороге? Не купить ли мне еды на путь?..

Хозяин отвечал, что нет, не надо:

— Пойдём лесом, в лесу много еды!.. — И засмеялся...

Жонка вышла с детьми, проводить гостя. Офонас приложил руки к своей груди, поближе к шее, пониже сосков, поклонился...

Пошли через деревню. Офонас вёл коня в поводу. Дети, паропки и девочки, прибегали глядеть, смеялись, тонкими голосами перекликивались меж собой... Для них Офонас было высокий и белый...

По деревне и за деревней на лугу паслись коровы. Офонас подивился, потому что коровы были совсем старые, худые, мыршавые, а украшены снизками цветов, красных и белых...

Офонас не мог выговорить длинного имени своего провожатого и, не задумываясь, назвал его, как выговорилось:

— Чандра! Столько у вас коров, отчего не было мяса за нашей трапезой?..

Провожатый поглядел на Офонаса коротким взглядом; и нельзя было уловить: то ли с презрением и досадой поглядел, то ли с жалостью... Сказал, что корова — божество, она — мать всему сущему, её нельзя убивать. Ночью всё живое на земле озаряется светом от молока божественной небесной коровы...

— Молочная дорога — млечный путь! — сказал Офонас...

Шли по дороге к лесу.

— Скоро в лес войдём? — спросил Офонас.

— Не торопись так! Ещё долго придётся нам идти лесом...

— Я слышал, как дети ваши кричали, играя, — сказал Офонас, — а ведь иные слова мне внятны. Ты скажи, «нагни» — ведь это «голый»?..

Чандра засмеялся и отвечал, что да, что так.

— А в языке русов «голый» — это «нагой»...

Чандра засмеялся снова и ничего не отвечал.

Офонас вдруг развеселился. В голове зазвучало песенно, забунило. Нашло на него, и он полубормотал уже, а то и припевал; пел, говорил, приговаривал... Его слова захватывали его, всё его существо в большой, великий полон. Выбегали слова изо рта раскрытого на воздух воздушный, и нудили, заставляли Офонаса его же слова то смеяться весело, то горевать, то сердиться... Он пел, бормотал:


Ой, что ж мы делаем — творим, лесные тати!

Кого ж мы убиваем Бога ради!

Кого ж мы режем, изверги слепые,

Над кем же так безжалостно глумимся,

Питая святотатством животы!

Ой, матушка, прости нас, неразумных!

Возами возим мясо для игумнов.

Ой, что же нас никто не надоумил,

Ой, как же сами мы не догадались.

Коровушка, родимая, прости!

Вот почему никак мы не дозреем,

Вот почему дерёмся и звереем,

Вину творим, вины не замечая,

Невинность убиваем, а потом уж

Друг друга бьём. Нет жалости у нас.

Здесь говорят — небесная корова

Прошла когда-то вдоль по неба крову.

И вымя тучное разбрызгивало млеко.

Те капли — звёзды, что питают небо.

А небо кормит землю, как дитя.

И все должны держаться только миром,

Кровь молоком питать и сладким сыром.

И человеку человек не волк — корова.

Здесь человек ей дарит песни, убирает

Венками, поясами из цветов.


Так пел, бормотал, и рукомаханиями забавлял своего спутника-провожатого...

Загрузка...