— Ставьте палатку, я останусь здесь на время и ночевать буду здесь.
Люди кинулись исполнять его приказание. Микаил подозвал нескольких воинов и отдал ещё один приказ:
— Пусть все, кто имеет такую возможность, напоят водой губки и положат в шкатулки из металла. В безводной местности это хорошо. Захочется пить, выжмешь немного воды из губки прямо в рот, в горло...
В палатке, в малом шатре, Микаил велел Юсуфу сесть, велел слугам нести лепёшки, рис варёный, бананы; велел Юсуфу есть и сам ел. Но молчал, не говорил ничего. Офонас ел, не торопясь, и раздумался: не завести ли разговор, не развлечь ли царевича?.. Решился молчать. Припомнилось вдруг то давнее чувство... а какое?.. Умиления восторженного, да? То давнее чувство, которое вызвал в его душе своим расположением к нему Микаил... «Знает ли он о пленении Мубарака и Дарии-биби?» — думал Юсуф. Но отчего-то знал, понимал, что нельзя, не след заговаривать об этом с Микаилом. После трапезы Микаил лёг на сделанную постель и велел Юсуфу взять опахало и махать. Юсуфу такое дело явилось впервой, но он махал с тщанием. Микаил скоро заснул и во сне имел лицо детски задумчивое. Вечерело совсем. Дневная жара сменялась прохладой. Офонас неприметно для себя уснул. А проснулся от шума и криков снаружи. Перепугался было: неужто нападение? Вскочил испуганно. Колыхнулся резко полог, Микаил вышел из палатки. Офонасу было страшно оставаться в палатке одному, тоже поторопился выйти.
А было страшно! Офонас приподнял руку, но не понимал сам, что же хочет сделать. Он был пусторукий, безоружный. Понял внезапно, что хочет перекреститься, но рука, уже приподнятая и согнутая в локте, так и замерла, будто крестное знамение никак не было возможно. Опустил руку. Однако Бог оборонил! Какой Бог? Спас из церквей Твери? Или здешний, уже близкий Бог Мухаммада?..
Метался свет факелов. Глаза Офонаса быстро углядели Микаила. Царевич остановился, опустив голову; смотрел на что-то. Офонас подошёл ближе. Освещённой светом факелов мёртвое тело простёрлось на земле. Офонас невольно пригляделся и узнал того самого воина, которого обвиняла старуха. Лицо мёртвого было исцарапано, в груди торчала рукоять простого ножа. Кровь не текла, нож в груди сдерживал кровотечение. Офонасу хотелось смотреть на мёртвое тело, но он заставил себя отвести глаза. Меж тем несколько человек приволокли старуху. Она молчала, только дышала тяжело и упиралась ногами. Её волокли за руки, и она не имела столько сил, чтобы противиться. Легко было догадаться, что она-то и убила воина. Её подтащили ближе к Микаилу. Воины шумели, кричали, требовали правосудия. Микаил отдал приказ собрать крестьян из деревни. Вскоре согнали перепуганных крестьян. Мужчины молчали, женщины сдавленно всхлипывали.
— Эта женщина убила человека, ни в чём не повинного! — Микаил обратился к жителям деревни. — Она глупа и зла; она верит, будто слова проклятья, которые этот человек произнёс сгоряча, могли принести гибель её внуку. Она убила товарища всех этих воинов, одного из них. Я хочу, чтобы они сами решили, как наказать её. Согласны ли вы?
Женщины плакали, мужчины глухо и испуганно высказали своё согласие.
Воины спорили, переговаривались. Затем вышел вперёд один и сказал, что решение принято. Воины постановили наказать старуху четвертованием.
— Господин! Ты проявил милосердие к ней, но твоё милосердие не укротило её злобы! — говорили Микаилу. — Эта женщина лжива, коварна, жадна и зла. Она заслужила такую смерть!..
В толпе крестьян слышались стоны.
Старуху раздели, сорвав с её высохшего тела простую ткань. Затем старое тело, ещё живое, связали по рукам и ногам. Женщина не сопротивлялась.
Микаил оглянулся, нашёл глазами Юсуфа и сказал ему тихо:
— Она не в себе; она, должно быть, ела и курила отравное зелье...
Старуху, связанную по рукам и ногам, положили на деревянную колоду. Связанные ноги и голова свисали. Рот запрокинутой головы приоткрылся страшно, завиднелись несколько чёрных зубов. Один из воинов вскинул топор, предназначавшийся для рубки деревьев, и ударил с силой, намечаясь в середину старухиного туловища. Лезвие вошло довольно глубоко, но не разрубило вконец это несчастное тело женщины. Здесь уж никакое зелье не утишало страшную боль. Старуха взвыла, задёргалась. Её резкие корчи в сочетании с диким воем, вырывавшимся изо рта, широко разинутого, были забавны. Хлынувшая алая кровь, видимая в свете факелов ярко, хорошо, придавала всей картине праздничность. Первыми засмеялись воины, хохотнул и сам палач. Не могли удержаться от смеха даже односельчане, родичи старухи. Офонас прыснул. Микаил улыбнулся быстрой улыбкой. Воин-палач снова махнул топором и попал уже не на прежнюю глубокую рану, а на другое место. Тело старухи дёрнулось так резко, что она упала с колоды и извивалась в крови на земле.
— Отруби ей голову, — сказал Микаил палачу, согнав улыбку с молодого своего лица.
— Да он и рубить-то не умеет! — крикнул голос из толпы воинов.
— Кто здесь умеет рубить головы? — крикнул Микаил весело. — Или вы только кричать умеете, удальцы?
Выступил из толпы другой воин, взял у первого топор и принялся, размахиваясь широко, рубить полумёртвое тело. Вскоре старуха превратилась в искромсанные крупные и неровные куски человечьего мяса, брошенные в лужах крови.
Микаил приказал похоронить убитого старухой воина, а её останки отдать её односельчанам.
— Иди за мной, — коротко бросил Микаил, не оглянувшись на Юсуфа.
В палатке Микаил с размаха сел на подушку кожаную. Офонас стоял, ожидая дозволения также сесть.
— Садись или ложись, — сказал царевич устало. И продолжил, когда Юсуф и вправду, враз обессилев, прилёг на ковёр: — Поспи. Я также попытаюсь уснуть. Скоро выступаем. Незачем дожидаться отрядов нового раджи! А тупоумные мужики набегут следом, как шакалы. Стычки нам ни к чему. Мы отступаем.
Офонас силился держать глаза открытыми.
Микаил говорил коротко, не дожидался ответа:
— Я боюсь за участь Хамида-хаджи. Что сейчас в Бидаре? Что знают в Бидаре о нашем поражении? Если Махмуд Гаван задумает убить меня? Он хотел бы и дальше осаждать Виджаянагар. Я знаю, я скоро отправлюсь отсюда, домой, в Рас-Таннур.
Офонас хотел спросить о судьбе пленённой Дарии-биби, но понимал, что спрашивать не нужно. Глаза слипались. А когда один из служителей царевича затряс Юсуфа за плечо, показалось Юсуфу, будто и не спал. Хотелось спать. Но пришлось подняться, сворачивать ковры, носить в повозку. Все кругом суетились. Микаил уже скакал где-то впереди, объезжая войска во главе летучего отряда. Рассвет застал Офонаса в повозке рядом с поваром и утварью повара. К полудню солнечный жар терзал сквозь ткань навеса плотную...
А в смоленской темнице писал:
«А гундустанцы пешие ходят быстро, наги да босы, в одной руке щит, в другой — меч, а иные с большими прямыми луками да со стрелами.
А бой ведут и на слонах, когда и в доспехах бьются, и на конях. Слонам к бивням привязывают большие мечи кованые, по кантару весом, да облачают слонов в доспехи булатные, да на слонах малые башни поставлены, и в тех башнях по дюжине человек в доспехах, да все с луками да со стрелами.
Султан пошёл в поход с мелик-ат-туджаром и с большою ратью. А война та не удалась. Один город взяли, а людей много сгибло и много поистратили казны.
А в те поры Мубарак-разбойник был могуч и рати у него было много. А град стольный Виджаянагар — великий град, и крепость велика. Три рва у города, да река через него течёт. По одну сторону города — густой лес, а с другой стороны долина — место чудное. А ни с какой стороны город не взять, гора там огромная, да чащоба злая колючая. Стояла рать под городом, а может, и месяц, и люди гибли от безводья, и много людей поумирало. Жажда долила, да голод. А на реку глядишь, а не подойдёшь.
А мелик-ат-туджар город один взял силою, день и ночь бился с городом два десятка дней, а рать не ела и не пила, под городом стояла. И рати его погибло пять тысяч лучших воинов. А взял город — вырезали двадцать тысяч мужского полу и женского, а двадцать тысяч — и возрастных, и малых детей — в полон взяли. После продавали пленных по десять тенёк за голову, а иных и по пять, а детей по две тенки. А казны вовсе не взяли. И стольного города не взяли».
По возвращении султанского войска в Бидар устроены были разные гулянья, бега на конях, и на слонах, и верблюдах. Офонас-Юсуф рад был вновь увидеться с Хамид ом-хаджи. Весь город знал, что разбойник Мубарак и жена Мубарака Дария, о которой говорили, будто она подобна страшной грозной Кали, заключены в темницу и будут казнены. Офонас уже знал, что царевич не виделся ни с Мубараком, ни с Дарией. Знал Офонас, что Микаил не попросит султана показать пленников. А ведь если бы Микаил только слово сказал, ему тотчас же показали бы их! Так думалось Офонасу. Но вскоре он заметил, что горожане толкуют о царевиче Рас-Таннура дурное. Когда он спасал воинов султана, выводя их из местности, сжигаемой солнечным беспощадным жаром, воины подчинялись ему. Но теперь, по возвращении, опасность гибели уже виделась не такой явственной. Стали поговаривать о том, что Микаил злонамеренно увёл войска из владений нового виджаянагарского раджи...
— Надо было продолжить осаду, — говорили одни. — Виджаянагар — не такая уж неприступная крепость!
— Царевич Микаил — чужой нам; он злонамеренно увёл войска султанские от Виджаянагара, чтобы лишить нас богатой добычи.
— Да он просто-напросто трус! — утверждали третьи.
Служители царевича доносили ему обо всех этих толках, но он лишь улыбался насмешливо. Теперь он часами оставался в покоях отведённого ему дворца, беседуя с Хамидом-хаджи или с Юсуфом. Микаил трапезовал с ними, говорил о пустяках, призывал музыкантов, танцовщиц и певиц; а то приказывал покупать на базаре невольничьем чёрных рабынь, недолгое время забавлялся ими, затем отдавал служителям:
— Позабавьтесь и вы. Знайте, что я ценю верность. Вы уже долгое время сопровождаете меня в далёком пути. Так позабавьтесь же, чтобы жизнь показалась вам более весёлой, чем она есть на деле!..
Он предложил и Юсуфу позабавиться с одной чёрной-пречёрной рабыней. Юсуф отнекивался, затем решился и нашёл этакую забаву хорошей. Царевич дразнил его, спрашивал насмешливо, сладко ли быть в тесной близости с подобной африканкой:
— Когда-нибудь ты всё же доберёшься к себе, в твой холодный город, и будешь рассказывать чудеса! Но никто не поверит, когда ты расскажешь о своей тесной близости с такой вот чёрной-пречёрной женщиной...
— Да я и не расскажу, — отвечал Офонас серьёзно. — Всё равно ведь не поверит никто, а ещё и станут полагать меня предавшимся черту! Нет, не расскажу...
Привольно расположившись на подушках, Микаил, Хамид-хаджи, и Юсуф заодно уж с ними, бросали «чаусар» — игральные кости или же играли в «пачиси»[143].
— Я хочу продать коня, — сказал Юсуф. — Я для того ведь и привёз его в Хундустан, чтобы продать.
— Продай мне, — лениво произнёс Микаил, полулёжа на ковре.
— Тебе не могу, — сказал Офонас упрямо. — Тебе я ничего не стал бы продавать, а подарить ничего не могу, разве что меховую шапку, какие носят в моём холодном городе.
— Шапку оставь себе, — отозвался Микаил, — может, ещё найдёшь кому подарить. И коня продай, кому захочешь. Я скоро уеду отсюда. Тогда и продавай коня.
— Да и я не останусь в Бидаре без тебя, мой господин. Все здесь знают, что я — твой человек!
— Ты много возомнил о себе, Юсуф, — вмешался в разговор Хамид-хаджи. — Кому до тебя есть дело! Сегодня ты человек царевича, завтра — сам по себе, а ещё через три дня — Бог весть чей ты человек! Но никому до тебя дела нет...
— Не говори так, Хамид-хаджи. — Микаил взял с малого столика, на котором стояло большое блюдо с гроздьями бананов, один спелый плод, оторвав его от грозди, и принялся очищать от кожуры жёлтой. — Нет, Хамид-хаджи, — говорил царевич задумчиво. — Люди Хундустана коварны и злопамятны. По своему коварству, по злопамятности своей они могут натворить много жестокого. А ты, Юсуф, отправился бы лучше со мной в Рас-Таннур. Ты ведь уже знаешь, как хорошо живётся при мне. А в твоём холодном городе никто не ждёт тебя, никто не ожидает!..
— Я не принял веру Мухаммада, — уклончиво заметил Офонас.
— Так прими! — сказал Хамид-хаджи и засмеялся.
Микаил поглядывал на Офонаса непонятным взором, притягательным, насмешливым и властным. И ещё нечто было в глазах царевича, оно-то и было непонятное...
— У меня книги пропали, — сказал Офонас, — я по тем книгам знал, когда наступают праздники моей веры. А теперь давно не знаю. Не знаю, какие дни должны быть постными; не пощусь, как положено по вере нашей, по моей вере. Может, моя вера уж погибла, я по вашей вере постился. А никаких праздников моей веры не могу рассчитать, книги у меня украли давно.
— Что за книги? — спросил царевич. — Ты мне прежде не говорил об этих книгах.
— Это книги-пасхалии, чтобы высчитывать праздники веры по солнцу и луне.
— Молись и постись по нашей вере, — заметил Хамид-хаджи.
— Я и то, — согласился Офонас. — Но мне положено три раза на дню молиться, а по вашей вере пять раз.
— Ты уже и сам не знаешь, каковой ты веры, — усмехнулся Микаил.
Офонас промолчал. Микаил ел сладкий плод — банан — откусывая помалу.
— Ступай, — сказал Хамид-хаджи Офонасу, — помолись по своей вере наедине с собою...
Офонас поднялся с ковра, низко поклонился и вышел. А спал он, как прежде, в постройке при конюшне.
Писал в темнице, в холодном Смоленске:
«А возвратились в Бидар за пятнадцать дней до бесерменского улу байрама. А когда Пасха, праздник воскресения Христа, не знаю; по приметам гадаю — наступает Пасха прежде, первее бесерменского байрама на девять или десять дней. А со мной нет ничего, ни одной книги; книги взял с собой на Руси, да когда меня пограбили, пропали книги, и не соблюсти мне обрядов веры христианской. Праздников христианских — ни Пасхи, ни Рождества Христова — не блюду, по средам и пятницам не пощусь. А промежу есми верь тангрыдань истремень, олъ сакласынъ: «Олло худо, олло акъ, олло ты, олло акъберъ, олло рагымъ, олло керимъ, олло рагымелъло, олло каримелло, танъ танъгры-сень, худосеньсень. Богъ еди единъ, то Царь славы. Творець небу и земли».
Бесерменинъ же Михайло-царевичь, тотъ мя много понуди в веру бесерменьскую стати. Аз же ему рекох: «Господине, ты намаръ кыларесенъ, мен да намазъ киларьменъ; ты бешь намазъ киларьсизъ, мен да три каларемень; мень гарипъ, а сень иньчай». Онъ же ми рече: «Истину ты не бесерменинъ кажешися, а христьаньства не знаешь». Аз же въ многыя помышления впадохъ и рекох себе: «Горе мне, окаанному, яко от пути истиннаго заблудихся и пути не знаю уже самъ пойду. Господи Боже Вседержителю, Творець небу и земли! Не отврати лица от рабища твоего, яко скорбь близъ есмь. Господи! Призри на мя и помилуй мя, яко твоё есмь создание; не отврати мя, Господи, от пути истиннаго и настави мя, Господи, на путь твой правый, яко никоея же добродетели в нужи той сотворих тебе, Господи мой, яко дни своя преплых все во зле, Господи мой, Олло перводигерь, Олло ты, каримъ Олло, рагым Олло, каримъ Олло рагымелло; ахалимъдулимо. Уже проидоша четыре Великыя дни в бесерменьской земли, а християнства не оставихъ. Дале Богъ ведаеть, что будеть. Господи Боже мой, на тя уповах, спаси мя, Господи Боже мой!»
Во Индеи же бесерменьской в великомъ Бедери смотрил есми на Великую ночь на Великый же день Волосыны да Кола в зорю вошьли, а Лось головою стоитъ на восток. — В Бидаре Великом, в бесерменской Индии, в Великую ночь на Великий день смотрел я, как Плеяды и Орион в зорю вошли, а Большая Медведица головою стояла на восток».
Сам не помнил, когда выучился звёзды глядеть, кто выучил. Давно это было...
Офонас не понимал, чего хочет, к чему стремится Микаил. Так сложилась теперь жизнь Офонаса, что вся она была заполнена досугом, пригодным для размышлений. Офонас решился не думать о своей дальнейшей судьбе; то есть, собственно говоря, он знал, что не уедет в свите Микаила, продаст коня, будет пробираться на Русь, но как будет пробираться и зачем надо пробираться, Офонас и сам не мог бы сказать. Но теперь досуг выдался большой и возможно было размышлять не о себе, но о другом человеке. Офонаса занимал царевич Микаил, и думалось Офонасу о Микаиле. О своих действиях Офонас не раздумывал теперь. Конечно, что говорил бы о поступках Офонаса Петряй? А Ливай? Для них безусловно Офонас являлся юродивым, салосом[144], чудаком и дураком. И сам Офонас разве не знал, не понимал, как мыслят и говорят о нём родичи? А дед Иван? Вот, пожалуй, разве что дед Иван не стал бы толковать об Офонасе дурно... Офонас и сам ведь знал, что творит чудное, живёт чудно. Он не раздумывал о себе, а где-то в глуби своей души всё же знал, что живёт как должно. И Микаил наверняка о себе знал, в своей глуби душевной, что живёт как должно. Это Офонас не знал о Микаиле и потому не понимал Микаиловых поступков. Отчего Микаил, увидев девочку, мельком поглядев на неё, пустился в странствие на поиски? Что в ней было, в естестве её? Офонас и сам видал Дарию, но не пустился бы искать её, да и Мубарак не пустился бы искать Дарию, как пустился Микаил из Рас-Таннура. А пустился бы Офонас на поиски Насти? Да нет же!.. Но Офонас, кажется, приблизился к возможности разгадки... Настя и Ондрюша — вот оно!.. После того как они умерли, они для Офонаса, в его мыслях, сделались будто и не люди... А кто?.. Вот иконы, Иисус Христос и Богородица писаны. Только ведь это не людские лики, а знаки это! И Настя и Ондрюша умершие — это ведь уже в мыслях Офонасовых и не люди, а всё те же знаки. И Дария для Микаила — знак. Изображения на иконах, память Офонасова о Насте и Ондрюше, странное устремление Микаила к неведомой Дарии... Иисус Христос и Богородица на иконах, Настя и Ондрюша в мыслях Офонаса, неведомая Дария в уме и памяти Микаила — всё это и не люди, всё это лишь знаки; знаки чего-то большого, огромного, и почему-то воплотившегося в вид, в эту видимость человеческого существа. Так и надо всё это понимать. По-иному не поймёшь... А стало быть, нечего дивиться поступкам Микаила; вернее, не тому, что он сделал, а тому, чего не делает. Он не идёт глядеть на Дарию, не хочет заговорить с ней. Если бы для него Дария была просто женщиной, было бы чудно, отчего он к ней не идёт, не устремляется, не берёт себе. Но ведь она для него — этот самый знак. Он хочет понять, знаком чего явилась ему эта женщина. Быть может, он уже и знает, ведает, как ему поступать...
Но пришлось Офонасу-Юсуфу не так долго ждать наступления дня, когда он увидел некое завершение истории странствия Микаила из Рас-Таннура в поисках неведомой Дарии-биби.
На большой площади воздвигнут был помост, богато украшенный коврами и серебряными покрытиями. Серебром украшена была и колода с жёлобом-стоком и был поставлен очень большой и широкий серебряный сосуд. Нельзя было сомневаться: это приготовления к парадной казни. А кого намеревались казнить? Также нельзя было усомниться: казнить должны были Мубарака и Дарию! Разве Микаил мог не знать об этих приготовлениях? Ведь он выезжал в город, ездил совсем недавно в султанский дворец и во дворец Махмуда Гавана. Но о готовящейся казни Микаил не сказал ни слова ни Хамиду-хаджи, ни Офонасу, никому из своих ближних служителей. И в тот полдень, когда глашатаи султана объявили по всему Бидару о казни, назначенной на утро следующего дня, Микаил спокойно играл с Юсуфом в «пачиси», улыбался задумчиво и лениво. Затем явился по приглашению царевича Хамид-хаджи. Микаил оставил игру и приказал подать плоды и сладкие охлаждённые напитки. Хамид-хаджи усмехнулся и спросил, не велеть ли принести бетель.
— Не стоит нам привыкать к этому гундустанскому зелью, — сказал Микаил серьёзно. — В Рас-Таннуре я издам указ о запрете поедать, нюхать и жевать все разновидности дурманящих зелий. Опиум и этот снаряд Иблиса[145], называемый индусами «хуккой», также будут воспрещены.
— А вино? — сдержанно спросил Хамид-хаджи.
— О вине и говорить нечего. Запрет на питьё вина наложен нашим Пророком и будет строго соблюдаться в Рас-Таннуре.
Никогда ещё Офонас не слыхал, чтобы царевич говорил так уверенно и в то же время спокойно.
Все трое ели в молчании, а когда трапеза была завершена, Микаил обратился к Хамиду-хаджи:
— Сегодня я хочу оставаться один. А вам, тебе и Юсуфу, потребен отдых. И отдай приказание готовиться в далёкий путь. Уже сегодня должны быть отосланы богатые подарки во дворцы султана, его матери и в особенности — Махмуду Гавану. Тебе, мой Хамид-хаджи, известны и прочие сановники, которым должны быть отосланы дары. Не позабудь и самых любимых жён и наложниц султана, царящих в его сердце. Затем отдыхай до завтрашнего утра. Всё оставшееся время сегодняшнего дня я буду поститься, и пусть никто не тревожит меня!..
Последние слова своей речи Микаил произнёс необыкновенно властно. И звучание его голоса Хамид-хаджи и Офонас-Юсуф восприняли как сигнал к большой почтительности. Оба поклонились низкими поклонами и поспешили оставить царевича, исполняя его повеление.
Офонас хотел было идти в город, но понял, что страшится вида помоста для казни. Пошёл в свою постройку при конюшне, попытался заснуть, но не спалось. Во дворце и в обширном дворе суетились, спешили исполнить повеления Хамида-хаджи, готовились отослать дары и уже собирались в далёкий путь. Офонас понимал, что все стараются не шуметь, но его слух невольно изострялся и глаза раскрывались и горели, будто посыпанные песком. Он поднялся, снял крышку с кувшина, умыл лицо и обильно намочил глаза. В зелёной чалме пошёл со двора. Но в воротах остановили Офонаса стражи:
— Царевич приказал не пускать тебя из дворца, Юсуф. Ступай подальше от ворот.
Офонас покорно отошёл подальше во двор. Бродил меж суетящимися слугами, смотрел, как выводят слонов и лошадей, как нагружают верблюдов. Один из служителей толкнул Офонаса тяжёлым тюком, и Офонас упал. По счастью, голову не ушиб. Встал и поплёлся на поварню. Попросил поесть. Приняли его хорошо и хорошо угостили.
— Ешь, ешь! — говорил повар. — Велено давать тебе любые кушанья безотказно.
И Офонас, который не знал, чем бы заняться, принялся есть. Ел долго, поглощал рис варёный и жареный, острые пряные яства, плоды, лепёшки... Сделалась тяжесть в желудке, в животе. Взяла тоска. Тут и в сон потянуло. Пошёл, залёг. Уснул крепко. Уже ночью просыпался и снова засыпал.
Утром пришли и рано разбудили его. Слуга передал веление царевича, чтобы Офонас-Юсуф шёл в город.
— Сегодня будет на что посмотреть! — добавил слуга от себя.
Офонас тотчас вспомнил, что сегодня казнят Мубарака и Дарию. И ведь Офонас видывал Дарию, сидел близко от неё, слышал её пение и глядел на пляску. А Микаил никогда ничего такого не увидит и не услышит, не заговорит с ней, и она не станет плясать для него... Так надобно!..
— Господин велел мне присоединиться к свите? — спросил Офонас-Юсуф.
— Нет, — отвечал слуга. — Царевич со свитой уже убыли со двора. А тебе велено идти одному или с кем пожелаешь. А хотя бы и с нами. Мы сейчас сбираемся и идём, иди и ты с нами.
Офонас хотел было поблагодарить и сказать, что идёт один, но тотчас передумал говорить такое. Зачем обижать людей отказом, когда тебя зовут! И он согласился.
Идти среди других людей было хорошо; куда лучше, нежели одному; идёшь среди других, они говорят слова, ты отвечаешь, не думая много. А когда один, мысли в голову бедную лезут, набиваются, мучат тебя...
Но толпа напирающая отъединила Офонаса от его спутников. Он видел издали, как плывут над толпой Дария и Мубарак. Два слона несли на спинах доски, на досках этих были установлены шесты, а привязаны были к шестам Дария и Мубарак. Офонас приподымался на цыпочки, толпа несла его и толкала. Он видел издали, что Мубарак и Дария одеты пышно. Но они уже уплыли далеко, несомые на спинах слоновьих. Впрочем, толпа двигалась в ту же сторону.
Теперь Офонас-Юсуф уже видел помост для казни, а вокруг помоста, на галерее, нарочно поставленной, разместились знатные зрители — сам султан, его мать и жёны, его ближние бояре, Махмуд Гаван и ближние приближённые Махмуда Гавана. Здесь же, среди яркого цветника сверкающих одежд, Офонас видел и Михаила, также одетого нарядно в драгоценные ткани; рядом с Михаилом сидел Хамид-хаджи, которого Офонас даже и не узнал в первые мгновения; так важен был вид воспитателя царевича; Микаила и Хамида-хаджи окружали ближние служители Микаила. Лицо Микаила показалось Офонасу молодым, оживлённым мерно и спокойно любопытствующим. Офонас поискал глазами Дарию и Мубарака. И тотчас удивился — как же он не приметил их сразу! Теперь Мубарак и Дария были вместе с шестами поставлены на помост. Руки и ноги их привязаны были накрепко к этим шестам, а оба шеста украшены были навершьями в виде золотых шаров с кистями. Одежда Мубарака напомнила Офонасу давний день свадьбы этих двоих. Но лицо Мубарака не было закрыто цветочной гирляндой с бахромой, как обычно закрывали лицо жениха. Офонас переводил взгляд с тюрбана, яркого и унизанного жемчужными нитями, на лицо Мубарака, смуглое, но бледное, тюрбан затенял это лицо. Чёрные глаза Мубарака, казалось, ещё более почернели. Кончики красивых чёрных усов были изящно закручены. Взор его странно блуждал, как будто Мубарак видел перед собой нечто любопытное и более никому не видимое. На лице знаменитого разбойника не было ни тени страха. Дарию Офонас едва признал. Привязанная к шесту, она казалась даже высокой. На голову её было накинуто покрывало, ярко расшитое; шея и грудь спрятаны были под гирляндами и ожерельями из жемчуга и самоцветных камней; шальвары и платье-курта были также украшены цветными вышивками и драгоценными камнями; лоб и щёки были разузорены хной; вокруг глаз наведены сурьмой чёрные линии; левую ноздрю украшала серьга-натхуни, золотая и с жемчужными подвесками; зубы начернены были порошком «мисси»; губы виделись кроваво-красными, от бетеля, должно быть; кроваво-красные эти губы обведены были чёрным, очерчены всё тем же порошком «мисси». Всего этого красивого было так много, что и не было возможности увидеть саму Дарию. Живое и умное выражение, которое помнилось Офонасу по дням давним, теперь исчезло; но не было и выражения страха. В сущности, лицо Дарии теперь не имело никакого выражения; а сходно было это лицо с крышкой шкатулки, деревянной, резной, расписной; а что скрывала шкатулка, уже и никто не мог бы увидеть, и даже догадаться нельзя было!..
«Прекрасная и страшная, она, как Хундустан!» — подумал Офонас. И понял тотчас, что и Микаил думает такое; и быть может, и теми же словами думает... И Офонас не удивился своим мыслям о Микаиле и Дарии...
На помосте появились палачи, крепкие, сильные, голые по пояс. Дарию принялись раздевать, сорвали одежду, вынули из ушей серьги, из ноздри — натхуни; кольца, ожерелья, цветочные гирлянды, браслеты — всё было брошено в кучу поодаль. Пальцы палача странно ловко распустили длинные чёрные волосы Дарии... Она не противилась, когда её, уже голую, палач поворачивал из стороны в сторону. Она не смотрела на палача; лицо её было, оставалось крышкой шкатулки, резной, расписной крышкой, скрывалищем ярким. Тело её смуглое было, и видно, что было тугое и лёгкое. Офонас вспомнил мгновенно молодую жену правителя Лалганджа, как убили её по приказу Мубарака; вспомнил её голову, разрубленную надвое, её лицо, набухшее кровью... Мубарак смотрел прямо перед собой; он должен был видеть Дарию, но он не видел её; он, кажется, не видел ничего и никого из всего того, что окружало его... Дарию потащил палач и пригнул на колоду. И второй палач поднял засверкавшую секиру и отрубил Дарии голову. Кровь красная хлынула в жёлоб-сток. Офонас не замечал обезглавленного тела, он смотрел на голову, вскинутую вверх за волосы рукою палача. Волосы были чёрные, длинные, и голова чуть раскачивалась. Офонас-Юсуф загляделся на это праздничное зрелище...
В глазах Офонасовых сверкали и дробились огромные разноцветные колёса-обручи... Он мотнул головой. Колёса-обручи побледнели и исчезли.
На помосте глашатай объявлял зычным голосом преступления Мубарака. Затем сказал, что и Дария участвовала в набегах и разбоях Мубарака и мчалась верхом в самые битвенные гущи, будто живое воплощение страшной грозной Кали. Затем Офонасу пришло время дивиться уже на иной лад. Глашатай объявил благодарность султана Микаилу, храброму царевичу далёкого Рас-Таннура. Тотчас поднялся на помост ещё глашатай и объявил благодарность раджи Виджаянагара султану, и полководцу Махмуду Гавану, и храброму Микаилу, царевичу Рас-Таннура; благодарность эта изъявлялась за их благородные деяния, избавившие Виджаянагар от беззаконной власти разбойника Мубарака!..
Глашатаи ушли с помоста. Палач раздел Мубарака, молчавшего и не противившегося; пригнул разбойника на колоду, а второй палач отрубил Мубараку голову, показав и эту отрубленную голову народу. Толпа шумела, разливалась ручьями, понесла прочь от помоста смертного людей, составлявших её, и среди них и Офонаса-Юсуфа.
Едва Офонас добрался домой, как ему передали приказание явиться к царевичу. Офонас, чувствовавший усталость, поспешил однако. Царевич был один в отдалённом покое. Офонас поклонился низко и почтительно. Микаил велел ему сесть на подушку.
— Ты чувствуешь себя усталым? — спросил Микаил. Он также сидел, и лицо его было вровень с лицом Юсуфа.
— Я весь напитан увиденным зрелищем, как бывает напитана одежда кровью, пролившейся обильно. В Гундустане я устал восторгаться праздничными кровопролитиями; мой восторг был невольным, но я устал.
— Я также устал, — сказал Микаил просто. — Подумай, не хочешь ли ты всё же отправиться в Рас-Таннур. Ты будешь при мне, отдохнёшь, будешь жить безбедно... Подумай, прежде чем ответить поспешно «нет»...
— Я готов снова подумать, но я не придумаю иного ответа!
— Я знаю, но мне жаль. Я ухожу в далёкий путь, я возвращаюсь, я поплыву на корабле, и ещё два корабля поплывут следом через моря...
— Я останусь и продам коня, — сказал Офонас, — а потом я пойду на Русь; не ведаю, не знаю, какими путями...
— Я уезжаю завтра на рассвете...
Офонас осмелился прервать речь Микаила:
— Господин! Не давай мне денег и не давай мне подарков. Пусть останутся только твои слова в памяти моей и твой облик!
Микаил протянул руку и поднял с ковра тамбур. Офонас подумал, что музыка и пение будут сейчас хороши и для него, и для Микаила. Офонас устал дивиться и потому нимало не удивился, услышав слова пения Микаила.
Микаил пел:
— Кто это там
Бьёт в барабан?
Она прекрасная и страшная, как Хундустан.
Куда потянулся
Большой караван?
Она прекрасная и страшная, как Хундустан.
Солнце восходит
Навстречу цветам.
Она прекрасная и страшная, как Хундустан.
Она прекрасная и страшная, как Хундустан!
Она прекрасная и страшная, как Хундустан!
Она прекрасная и страшная, как Хундустан!
... как Хундустан!
... как Хундустан!
... как Хундустан!..
Офонас заснул в этом дальнем покое дворцовом, на ковре. Заснул крепко. А проснулся от пустоты. Раскрыл глаза широко. Лежал на ковре. Чего не было? Не было посуды серебряной, не было плодов сладких и питий. Не было Микаила. Была пустота, потому что не было Микаила.
Офонас вскочил и выбежал в соседний покой. Побежал по коридору. Никого не было. Вдруг испугался. Бегом побежал во двор широкий. Там были люди, но никого из служителей Микаила не осталось. На конюшне конюх из тех, что были приставлены султаном, окликнул Офонаса:
— Юсуф! Собирайся. Господин уже покинул Бидар. Возьми своего коня. Старый Хамид-хаджи оставил для тебя этот кожаный мешок.
Мешок был завязан. Офонас развязал и нашёл новую одежду, три золотых блюда и два браслета, также золотых и с камнями самоцветными. Офонас навьючил коня своими немногими пожитками и пошёл прочь со двора, из дворца...
Офонас пострашился спервоначалу оставаться в Бидаре после отъезда Микаила. Подался в прежнюю столицу, в Кульбаргу, куда приходили поклоняться гробнице святого шаха Феруза.
После воротился в Бидар, продал коня. Прежде думал, что будет ему тяжко расставаться с Гарипом, верным спутником; но теперь, когда осталась Офонасова жизнь без Микаила, легко сделалось и расставание с Гарипом. Продал его в хорошие руки, в конюшню одного султанского боярина.
Писал в смоленской темнице:
«...а от Бидара до Кулонгири — пять дней, а от Кулонгири до Гулбарги — пять дней. А много и других городов, всякий день через три города проходишь. А сколько ковов-косов, столько и городов. От Чаула до Джуннара двадцать ковов, а от Джуннара до Бидара — сорок ковов, от Бидара до Кулонгири девять ковов, и от Бидара до Гулбарги девять ковов».
Видел много. И в памяти его многое уцелело, и возможно было это уцелевшее вызвать, вспомнить. Не было только слов для описания. Поэтому продолжил писать, как мог:
«Продал я своего коня, жеребца в Бидаре. Издержался на него, кормил долго. А в Бидаре по улицам змеи ползают. А воротился я в Бидар из Кулонгири в канун Филиппова поста, а жеребца продал на наше Рождество».
Офонас-Юсуф махнул по дорогам; то пеший, а то на повозке, запряжённой быками. Ночевал на постоялых дворах, говорил с людьми многими. Думались простые думы. А Мубарак и Микаил будто и не бывали вовсе в его жизни, будто привиделись, приснились во сне. И та Дария, которой отрубили голову на помосте, и она приснилась Офонасу. А другая, девчонка, что стояла на дороге перед Мубараком и глядела так живо и умно, другая не приснилась, а вправду жила. И не была никаким знаком, а была живая. И если бы Микаил не думал, будто она и не человек, а знак некий; если бы говорил с ней, пожалел бы её, спас бы её... Но это пустое, этого не могло быть!..
Решился добраться до Ганга, до реки священной Хундустана. Шатался по городам. На постоялых дворах спрашивали его, как это его занесло в такую далёкую страну, в такую дальнюю землю. А Микаил и Мубарак приснились, не бывали вовсе, и будто и денег николи не давывали Офонасу.
— Как бы я мог вернуться в свою землю Русь? — говорил Офонас хундустанцам теперь. — Оно верно, я был безхитростной должник; я товар утерял, оттого что пограбили меня. А бывает должник злостной, пьяница, наприклад; по пьяни и товар теряет. А у нас в Твери, в городе моём, ежели ты злостной, плати с ростом, деньги на долг нарастают; а если безхитростной, плати без росту. А нет у тебя денег, давай на правёж, бить станут тебя. Но до смерти не убивают, а выдают истцу твоему головою до искупа, чтобы ты ему служил как холоп, покамест не расплатишься. А ты уж николи не расплатишься!..
— Как же ты теперь вернёшься? — спрашивали Офонаса. — Или ты денег накопил?
— Каких денег? — Он спрашивал сердито и с горячностью. — Были бы деньги хороши, я бы пеший не шёл с мешком! А я сам не знаю, чего иду на Русь! Меня там никто и не ждёт. Были жонка и сынок, померли. А денег нет у меня, и не знаю, что будет со мной. Да я скучаю больно. Оттого иду...
— А теперь-то идёшь куда?
— Теперь в Аланд пойду, к ярмарке.
— Без денег?
— Я глядеть пойду, на коней глядеть. У меня конь был, хороший, жеребец хороший. Я его в Бидаре продал. Денег только немного добыл, только на дорогу хватает...,
И ему рассказывали разные разности: о неправедных судах, о разбойничьих дорогах, о темницах долговых, о пошлинах непомерных... Говорили и байки: о птице «гхука», сходная она с совой; о царе обезьяньем Ханумане, а отец его — бог ветра именем Вайю...
Писал в Смоленске:
«Есть у них одно место, шихбъ Алудйн пиръ ятыр, базар Алядинандъ. — ... одно место — Аланд, где шейх Ала-ад-дин святой схоронен и ярмарка бывает, базар большой. На год единъ базаръ съезжается вся страна Индийская торговати, да торгуют десять дни. Приводят кони, до двадцати коней тысящь продавати, всякый товар свозят. В Гундустаньской земли тъй торгъ лучыний, всякый товар продают и купят на память шиха Аладина, а на русскый на Покров святыя Богородица.
Есть в том Алянде птица Гукукь, летает ночи, а кличет: «кукъ-кукъ», а на которой хоромине седит, то тут человекъ умрёт; и кто хощет еа убити, ино у ней изо рта огонь выйдет. А обезьяны, то те живут по лесу. А у них есть князь обезьянскый, да ходит ратию своею. Да кто замает, и они жалуют князю своему, и оны, пришед на град, дворы разваляют и людей побьют. А рати их, сказывают, велми много, а язык у них есть свой. А детей родят много; да которой родится ни в отца, ни в матерь, ини тех мечют по дорогам. Ины гундустаньцы тех имают, да учат ихъ всякому рукоделию — ремёслам, а иных продают ночи, чтобы взад не знали бежати, а иных учат базы миканет — скоморохам гундустанским подражать, служить.
Весна же у них стала с Покрова святыа Богородица. А празднуют шигу Аладину весне, две недели по Покрове, а празднуют восемь дни. А весну дрьжат три месяцы, а лето три месяца, а зиму три месяцы».
Такую выученную обезьянку Офонас видал в Бхагалпуре на базаре. Подошёл Офонас глазеть. На обезьянке надето было платье и шапка атласная, а на ошейнике — бубенцы. Животинка прыгала и кружилась на задних лапках, а водилец обезьянки стучал в бубен большой. Офонас глядел, забавлялся. Вдруг водилец подал знак животинке, и обезьянка тотчас вскочила на плечо Офонаса. Тот вскрикнул и толкнул обезьянку. Она испугалась и отпрыгнула на плечо своего хозяина и скалила зубы на Офонаса. Все кругом хохотали...
Офонас шёл и ехал до Бхагалпура долго. Добрался до Ганги. Большая река. Почитали её святой в Хундустане. Шёл вдоль берега с хундустанцами, купался в большой воде текучей.
А в Бхагалпуре на базаре ввязался в бой петуший, деньги поставил на кон. Вокруг шумели, пересчитывали деньги, выкрикивали, подавали советы, нищие крутились с протянутыми ладонями, продавцы бетеля предлагали свой товар. Одного петуха добивали, другого отливали водой. Выхваляли породистых бойцов, аравийских и деканских. Клювы петушьи были нарочно заточены, острые. Два петуха топтались в яме, налетая друг на друга. Кругом выкрикивали:
— Хорош!
— Бей!
— Бей его!
— Клюй! Клюй!
— Кончай его! Кончай!
Вдруг полетели кверху кулаки, кого-то хотели бить. Кто-то оправдывался. Офонас держался подле того, который принял ставку.
— Что? — спрашивал Офонас. — Что?
— Да вон тот петуху клюв мазал цветочным маслом. Петухи от такого сильного духа цветочного одуревают.
— Он своего петуха «бхангом» поил, зельем дурманным! — кто-то толкал Офонаса в бок локтем.
Всё это кончилось худо; только не для петухов, а для Офонаса. Петух, на которого он поставил, был совсем поклёван, глаз выклевали тому петуху. Офонас видел ясно такое поражение, махнул рукой и подался прочь в досаде.
Прозвучали призывы к намазу, и Офонас-Юсуф последовал примеру всех прочих: опустился на колени и говорил потребные слова. После молитвы появились на плоских крышах домов, окружавших базарную площадь, мужики в белых рубахах и дхоти. То были голубятники. А во многих дворах поставлены были широкие медные сосуды с водой, и чистая вода отражала причудливый полёт голубей. Взмыли вверх бело-голубые «гирохбазы», пёстрые «голи», по одному свисту губному садящиеся на плечо; полетели большие красно-зеленохвостые «ширази», за ними — белогрудые зобатые «пешавари»; «лака» запрокидывали головки на длинных шейках; «латаны» покачивали белыми хохолками... А любимыми оставались горлицы «йаху», ворковавшие: «Йа Худа!.. Йа Худа!..» — «О Боже!.. О Боже!..»
На крышах перекликались хозяева голубей. Они упрекали друг друга в кражах и сманивали лучших птиц, призывали посмотреть на особо красивый полёт. Много людей праздно толпилось внизу и подымались, запрокидывались головы. Все обсуждали полёт голубей, переговаривались, перебивали друг друга. Офонас успел услышать одну историю о том, как один заядлый голубятник сманил у соседа двух прекрасных голубей и ни за что не отдавал. Сосед ему сулил хорошие деньги, но похититель никак не соглашался. В конце концов несчастный владелец решился на крайность: нанял пару разбойников, заплатил им и они похитили малолетнюю дочь того, кто сманил голубей. Отцу дали знать, и он, конечно же, тотчас вернул птиц. Только разбойники не возвратили девочку, да и сами исчезли неведомо куда. Тут уж отец пошёл жаловаться самому котувалу. А что толку! Разбойников не сыскали. Отец даже и не мог доказать, что у него украли дочь, свидетелей не было. Зато многие видели, как он сманил двух чужих голубей. Так он и не увидел свою дочь больше никогда. Были слухи, будто её продали в какой-то дом разврата, не то в Удайпур, не то ещё куда...
— Должно быть, это разбойники Мубарака ввязались в это дело! — вдруг раздался голос.
Офонас вздрогнул невольно. Заговорили о Мубараке, перемежая крики восторга при виде особенно красивых кувырков голубиных в воздухе над кровлями, словами многими о знаменитом разбойнике. Кто-то уверял, будто видел Мубарака; кого-то ограбили люди Мубарака. Один вспоминал разряженных воинов Мубарака, так они проскакали мимо, будто ожившее сказание о древних воителях! Другой видел красавицу-жену знаменитого разбойника, нарядную, словно Сита или Рукмини, и грозную, подобно страшной Кали...
Офонасу захотелось сказать громко:
— Я видел Мубарака и Дарию-биби так близко, как никто из вас!
Но всё же решил молчать. Страшился. Ведь он не знал всех этих людей. Так вот скажешь, а тебя и обвинят невесть в каких кражах и убийствах! И поди отбейся! Вот и молчал. Только представлял себе, как все замерли бы вдруг, такие поражённые внезапными словами Офонаса о Мубараке и Дарии-биби. Сколько он мог бы рассказать! А они толковали об осаде Виджаянагара, о казни Мубарака и Дарии; говорили, будто по приказу Мубарака были поставлены в крепости башни из чистого золота, а Дария будто надевала на руки столько золотых браслетов, унизанных драгоценными камнями, что и рук уже не было видно!..
— Она купалась в молоке ослиц ежеутренне!
— В молоке верблюдиц!
— Да нет же! В крови новорождённых ягнят она купалась каждое утро!
— Женщины прятали детей; толковали, будто она не прочь и в крови младенцев искупаться!
— А казнили её на серебряном помосте!
— На золотом!
— А когда раздевали её, рубины сыпались истинным дождём!..
«Знали бы вы! — думалось Офонасу-Юсуфу. — Знали бы вы, видели бы вы то, что довелось мне видеть. Видели бы вы, как плясала Дария-биби, слышали бы вы, как она пела! А видели бы вы её свадьбу! А как она стояла на дороге перед Мубараком, какое было её лицо, какие глаза, умные, живые... Эх, ничего не видели вы! Толкуете да перетолковываете враки, а правды и не видели!..»
Эх! как мог бы Офонас рассказать им всем свою правду! Только не сделалась бы и она ложью, облачившись в слова! Может, оно и хорошо, и ладно, что существует, живёт его правда лишь в очах его памяти...
Пришла пора дождей. По кровле постоялого двора барабанят, стучат непрерывные капли тяжёлые. Офонас-Юсуф сидел со своими приятелями-хундустанцами, торговцами из сословия вайшиев. Это были истинные хундустанцы, язычнйки. Они говорили Офонасу о своём Шиве почитаемом и о жене Шивы, о Парвати. Один из купцов говорил:
— Я вижу Бога во всём; и потому я не вижу разницы между индусом и тюрком. Оба имеют одинаковую душу, тело, глаза, нос; оба — творение Господа. Оба слушают ушами, ощущают вкус языком, оба испытывают голод и озарены разумом; одно и то же нравится и не нравится обоим, и оба одинаково чувствуют боль и радость...
Офонас, пожалуй, не мог бы этого понять. Его учили в монастыре иначе; говорили, что верна лишь православная вера, а самая верная православная вера — на Руси! Во все эти толки о равенстве Офонас не верил. А так, порою и верил; отчего бы и не поверовать недолгое время... А чтобы долго веровать — нет, не верил!..
Эх, зарядили дожди! А ещё недавно совсем идёшь на гулянье, возьмёшь какую подешевле танцовщицу; принесёшь ей дюжину лепёшек, а то пол сотни плодов манго по две аны за сотню, а то бархатные туфли, а то кисеи отрез. В лавке винной купишь хмельного, и тоже дешёвого, пальмового вина купишь. А там уж всё равно! Шатаешься по базару с какими-то парнями в тюрбанах и с цветочными ожерельями на шеях. Глядь! А танцовщицы и нет. Всей гурьбой идут к дому, где танцовщица нанимает комнатку за две рупии в месяц. Крики, брань, камни кидают в стену дома. А танцовщица запёрлась; поди знай — с кем! Тут кто-то закричит:
— Стража! Стража!..
Всё бегом! Очень даже весело. Может, и не по возрасту Офонасову такое веселье, но ведь никого теперь над ним нет, никто не повелевает ему. А хорошо, а ладно!..
А зарядили дожди. Сидишь под кровлей. Но вот сегодня купцы привели танцовщиц и певицу Бега-джан, толстую, с лицом тёмным, круглым, лоснистым, и глаза её чёрные округлые, будто лоснятся. Но как играет на тамбуре, как поёт!..
— Поедем на озеро! — говорит Бега-джан.
Офонас не поехал бы, пожалуй; но все повскакали, хотят ехать. Не сидеть же одному!
В повозку погрузили посуду, две палатки разобранные.
Поехали в повозке, запряжённой быками. Повозка въехала на мост. Бега-джан завела песню, все подхватили, и мужчины и женщины. Офонас подтягивает тихонько:
Пока я с милой не увижусь,
Я всей душою к ней стремлюсь.
Эй! Кто повесил качели в манговой роще?..
Пока я с милой не натешусь,
С тревогой я не расстаюсь.
Эй! Кто повесил качели в манговой роще?..
Сгораю, словно в лихорадке,
То горько плачу, то смеюсь.
Эй! Кто повесил качели в манговой роще?
Всем, кто мне к милой путь укажет,
Я низко в ноги поклонюсь.
Эй! Кто повесил качели в манговой роще?..[146]
Песня наполнила сердце весельем и горечью. Губы растянуты в улыбке, а глаза набухли слезами. Хочется петь, а песня зачем-то кончилась так быстро. Все хватаются за руки, мужчины и женщины, сплетаются пальцами рук, раскачиваются из стороны в сторону и поют:
Эй! Кто повесил качели в манговой роще?..
Эй! Кто повесил качели в манговой роще?..
Эй! Кто повесил качели в манговой роще?..
Пальцы правой руки Офонасовой сжимают руку тёмную Бега-джан, её круглые короткие пальцы, лоснистые и тёплые; а пальцы левой руки Офонаса зажаты в пальцах руки Гаухара. Офонас качает головой и раскачивается из стороны в сторону... Отчего-то могут вызвать боль и радость самые простые слова песни. А попробуй переложи эти слова на какой чужой язык, и не будет уже и ни слёз, ни улыбки радостной. Отчего-то одни слова в одном языке вызывают слёзы и радость, а в другом языке слёзы и радость вызываются совсем иными словами...
Эй! Кто повесил качели в манговой роще?..
Повозок на мосту всё больше. Много людей отправляется за город. Вот уже и повозка, в которой ехал Офонас-Юсуф, переехала мост и покатилась среди зелени. Повсюду, куда взор достигает, всё зеленеет. Небо затянуто облаками, мелкий дождь моросит, вода падает с листвы деревьев тяжёлыми каплями. Каналы и речки полны до краёв. Кукушки кукуют, павлины пляшут, распуская огромные хвосты красы невиданной; никому, никакому самому искусному ткачу Гундустана или Хорасана не соткать подобной ткани переливчатой!
За песней не заметили, как добрались до озера. Поставили палатки, сделали очаг, вот уже и сковороды на огне, женщины жарят лепёшки. Яркие жёлтые плоды манго висят-повисают, будто светильники-фонарики подвесные. Лопаются от сока плоды манго; тронешь пальцем — брызги сладкие так и полетят. Один кидается в сторону, другой — в другую, начинается весёлая возня. Кто-то падает и подымается весь перепачканный. Но постоишь немного под дождём, и грязи как не бывало. А вот кто-то подкрался сзади к Офонасу и брызнул ему в лицо соком манго. Офонас взвизгнул невольно, а все кругом хохочут. Веселятся до упаду.
А вот поблизости составился кружок. Тут певицы поют, а барабанщик выбивает весёлую мелодию. Дождит и дождит, но это никому не помеха. Кругом народ.
И вдруг облака расходятся. Солнце выглянуло. Кто догадался захватить с собой платье на смену, поспешно переодевается в палатке. Звучат песни и музыка. Люди танцуют и поют. Иные отправляются гулять в лес.
Офонас не имел с собой одежду на смену, потому дождь умывал его, а солнечные лучи высушили. Он побрёл один, куда глаза глядели. Вокруг теснились раскидистые деревья. Сквозь густую листву едва пробивался золотистый свет, играл-переливался на зелени живой, колышущейся. Лесные цветы пестрели. Птицы перелетали с одного дерева на другое, с одной ветки на другую. Впереди колыхалась рябью озёрная вода. Солнце переливалось на поверхности водяной золотом расплавленным. Листья сверкали в солнечных лучах драгоценным блеском. В небе расцветали розовые облака.
Офонас бредёт совсем один. Из памяти его, из его ума вдруг исчезли, улетели все слова; слова всех наречий, ведомых ему. И всё кругом — птицы, облака, солнце, вода, цветы — всё оно проникает, входит в его существо, и входит без слов, никак не названное, не называемое...
Неприметно для себя Офонас зашёл далеко. Вдруг очутилась перед его глазами просёлочная дорога. Не все праздновали и веселились в этот день. Мимо Офонаса прошла крестьянская семья. Один человек тащил на плечах соху, другой вёл в поводу быков, девочка гнала коров и буйволицу, мальчик постарше подгонял небольшое стало овец и коз. Офонас приостановился. Крестьяне прошли мимо и скрылись из виду. Офонас остался один, побрёл было дальше, но понял, что заблудился. Он поплутал-поплутал и решился идти по одной тропке, надеясь выйти к озеру.
Уже вечерело, солнце клонилось к закату. Офонас ускорил шаг. Прошёл ещё немного и увидел шалаш. В шалаше сидели люди и курили хукку. Офонас спросил, как выбраться к озеру. Оказалось, он шёл совсем в другую сторону. Теперь же он пошёл как будто бы верно, однако пришлось сойти с дороги и пробираться сквозь чащу.
Этот путь вывел Офонаса к небольшому каналу, на берегу которого росло несколько деревьев. Неподалёку остановился человек в белой рубахе и в дхоти. На голове его был зелёный тюрбан-чалма. Он поднял голову и посмотрел на Офонаса. Сначала Офонас не мог поверить. Это было никак невозможно! Набрался смелости и поглядел на человека пристально. Нет, Офонас не ошибся. Хотел бежать — и не был в силах. Хотел отвести глаза — и не мог, — взгляд словно приковало к этому внезапному зрелищу человека под деревом. Сомнений не оставалось — то был Мубарак! Офонас почувствовал, что вот-вот упадёт замертво. Он был один на один с Мубараком, а кругом вдруг сделалась такая тишина, что уши заломило, тишина необычайная вызвала боль в ушах.
Мубарак смотрел на Офонаса и не произносил ни слова. Это был совсем живой человек, а не видение смутное. Мубарак неспешно приблизился к одному из деревьев и прислонился спиной к стволу. Затем Мубарак чуть склонился вперёд, опёрся ладонями о колени, затем приподнял руки и сложил на груди.
Внутренний взор Офонаса видел казнь Мубарака; снова и снова видел, как палач пригибал Мубарака на колоду, а второй палач отсекал голову и поднимал голову вверх, показывал толпе отрубленную голову. Но перед собой, внешним взглядом, видели глаза Офонасовы чётко и ясно Мубарака, живого и целого...
Тишина уже казалась Офонасу нестерпимой. Он не выдержал и проговорил хриплым голосом:
— Это я, я Юсуф...
Он услышал свой голос как бы со стороны и поразился хрипоте.
Мубарак продолжал смотреть, и во взгляде его не было ни злобы, ни угрозы. Он смотрел на Офонаса без любопытства, спокойно, но и без равнодушия.
Офонасу очень хотелось спросить, где Дария-биби, но боялся спрашивать. Только сказал, не задумавшись:
— Прости меня, Мубарак! Прости меня за то, что я видел твою казнь. Прости меня за то, что я смотрел на казнь Дарии-биби! Где она? Где она?!
Офонас уже и не мог знать, как это вырвалось у него, и повторил снова:
— Где она? Где она?!.
А Мубарак смотрел на него. И вдруг в небе над озером завиднелось видение. Это уже было видение, настоящее видение. Нагая женщина явилась, и переливалось видение смутно.
— Дария! Дария! — закричал Офонас бездумно и безумно. И продолжал кричать: — Дария, не уходи! Это я, Юсуф, Дария! Не умирай!.. Дария! Дария! Дария!..
Она медленно обернулась лицом к нему. И он увидел, что лицо её, смутно, переливчато видное ему, разрублено надвое и набухло кровью...
— Нет, нет, нет! — кричал Офонас. — Дария! Дария!..
Небо над озером колыхнулось. Колыхнулась смутная женщина в небе над озером. Но это не была Дария; это была Настя, едва различимая; и она опущенной книзу рукой гладила головку припавшего к ней Ондрюши...
Офонасовы глаза раскрылись широко. Видение колыхалось, расплывалось, являя собой то Дарию, то Настю с Ондрюшей маленьким.
Офонас теперь не знал, кого звать, кого. Горло сжало судорогой, он едва проглотил слюну, больно сделалось горлу. Закрылись глаза. Он упал ничком наземь и заплакал. Ему было всё равно, стоит ли здесь Мубарак и что может сделать с ним Мубарак. Лежал Офонас лицом в землю и плакал...
И услышал голос, звавший:
— Юсуф! Юсуф!..
Это не был голос Мубарака. Офонас приподнял голову, опёрся руками о землю и поднялся. Повернулся. Перед ним стоял один из его спутников.
— Куда ты исчез, Юсуф? Мы тебя ищем. Что с тобой? Ты чего-то испугался?
Офонас ещё повернул голову и увидел Мубарака, стоявшего по-прежнему у дерева; Мубарак стоял, прислонившись спиной к стволу. Смотрел Мубарак на Офонаса-Юсуфа прежним спокойным взглядом...
— Что с тобой? — повторил торговец, новый приятель Офонаса.
Офонас протянул руку и схватил за рукав приятеля своего, спросил тихим, дрогнувшим голосом:
— Ты видишь человека у дерева? Посмотри на него. Вон он стоит. Видишь его?
Купец оглянулся и посмотрел. Затем перевёл недоумённый взгляд на Офонаса:
— Там нет никого! Посмотри сам. У дерева нет никого. Там никто не стоит. Что с тобой? Почему ты дрожишь? У тебя видение? Ты выпил слишком много пальмового вина? Или отровное зелье ты съел?
— Нет, нет. — Офонас замотал головой. — Я не ел никакого зелья. А его я вижу, этого человека, так же ясно, как тебя! Посмотри на него!..
Купец переводил взгляд с Офонасова растерянного лица на дерево у озера, и снова повторил:
— Нет никого. У тебя видение. Пойдём...
Он тянул Офонаса за руку. Офонасу ничего не оставалось, как пойти за ним. Всё же Офонас решился оглянуться. И вздохнул глубоко и радостно. Мубарак исчез, будто вовсе не бывал.
— Что? — спросил купец-приятель. — Никого нет? Больше никого не видишь?
— Нет никого. Больше никого не вижу! — Офонас невольно приподнял руку и перекрестился.
— Что ты делаешь? — спросил приятель. — Какой знак ты сделал пальцами?
— Я не знаю... Это само... — пробормотал Офонас. И пошёл следом за своим приятелем. Только имя его не мог вспомнить.
Офонас не утерпел и ещё раз оглянулся. Мубарака не было. И в небе никаких видений не виднелось. Облегчение душе почуял Офонас.
Ещё несколько дней люди веселились, ездили за город и на реку, собирали манго и тотчас ели, обливаясь сладким соком. Офонас был вместе с людьми. Смеялся, перекидывался короткими речами. Ему было хорошо. Никто не заталкивал в его память охапками слова длинных рассказов. Кругом все веселились, пели, смеялись. И сам он пошёл к реке, сел у воды и забормотал, заговорил, запел...
— А я танцую с девушками Ганга!
Ой, как вкусны плоды деревьев манго!
Дожди ушли куда-то в океан.
Теперь шумит потоками веселье!
Так вот оно, счастливое безделье!
Блестит, звенит, играет, как гердан[147].
Клюки отбросив, бабушки резвятся!
С любою можно сладко обниматься.
Любая дышит молодостью плоть.
И я танцую! Ноги загуляли!
Ах, вот вы как! А ну-ка лели-ляли!
Так надо хорошенько помолоть.
Девицы манго в юношей бросают,
Во что-то интересное играют.
Лови теперь её, когда поймал!
В меня попал банан. Ловлю с надеждой.
Кто бросил? Все смеются. Тьфу ты, леший!
Царь обезьян, правитель Хануман!
О мудрый, дай тебя я поцелую!
Какой там! Заслужи-ка честь такую!
Сорвал мне шапку, оцарапал нос.
Я поклонился, исполняю волю.
На вот, держи-ка в дар мою соболью.
Приедешь в гости, а в Твери мороз.
Заиндевеешь в шёлковом тюрбане.
Все что-нибудь да дарят обезьяне.
И Хануман бросает всем дары.
А это что за чудо? Змей танцует.
И лично для него в дудинку дует
Тощенный малый, видно, из норы.
Другой чудесник в горло меч задвинул.
Вот почему монгол отсюда сгинул.
Меч входит и выходит — чудо-тать!
Сильны здесь не руками — головами.
Заместо слов изрыгивают пламя.
Иные вовсе могут исчезать.
Один залезет в бочку из-под пива,
А вылезет девицею красивой.
Потом обоих ищут, всё зазря.
Какой искать! Внезапно потемнело.
Надвинулась, как туча, тень от тела,
Из тех, на ком покоится земля.
Эх, был бы я слоном, огромной дылдой!
На всю бы Волгу правду протрубил бы.
Вдруг с неба дождь! То слон меня облил!
Нечеловеческое чую ощущенье.
Наверное, свершилось превращенье.
Теперь во мне проснётся бездна сил.
Струится пар из шёлковой обновы.
И смуглый лик девицы чернобровой,
Слепя улыбкой, говорит, но что?
Эх, что ж я не учу язык, Емеля!
Ведёт меня за руку. Ах, качели!
Ах, птица, не понять тебя грешно!
Как радуга, сияет в небе сари[148].
Потом взмываю я над небесами.
Люблю тебя, девица, как сестру!
Теперь на реку, в водах омываться!
С лучами солнца в Ганге окунаться!
И лечь поближе к общему костру.
И слушать песни длинные всю ночку.
И тянутся без счёта огонёчки
По глади Ганга, словно Млечный Путь.
Моя ладейка тоже уплывает,
На ней и мой огонюшек сияет
В соломенной домушке. Хватит дуть.
Не дуйте, ветры, малость погодите.
Мой огонёк не трожьте, не гасите.
Пусть подплывёт к звезде за горизонт.
Пускай расскажет, как я веселился.
И если надо, чтобы возвратился
В родную землю, пусть лучом сверкнёт.
...И правда ведь отдал шапку. Обезьяне ручной или какому человеку? А кто повесил на шею, на грудь Офонасу ожерелье-гердан, дешёвое, серебряное, блестящее блестками? Это ожерелье Офонас после отдал жонке одной, за хорошую тесную близость отдал в подарок...
Писал в смоленской темнице. А грудь болела; ещё с тех пор болела, как потоптали Офонаса в битвенной гуще. Кашлял, прикладывал ладони к груди, глядел глазами светло-карими, запавшими... Глаза поблескивали жидким блеском, глядели странно-улыбчиво...
Писал:
«...а сговорился я с индеянами пойти к Парвати, в бутхану — то их Иерусалим, то же для бесермен Мекка. Шёл я с индеянами до бутханы. Может, и месяц шёл. И у той бутханы ярмарка, пять дней длится. А бутхана велика, с пол-Твери будет, каменная, да вырезаны в камне деяния бута. Двенадцать венцов вырезаны вкруг бутханы — как бут чудеса совершал, как являлся в образах разных: первый — в образе человека, второй — человек, но с хоботом слоновым, третий — человек, а лик обезьяний, четвёртый — наполовину человек, наполовину лютый зверь, являлся всё с хвостом. А вырезан из камня, а хвост в сажень, через него переброшен.
На праздник бута съезжается к той бутхане вся страна Индийская. Да у бутханы бреются старые и молодые, женщины и девочки. А сбривают на себе все волосы, бреют и бороды, и головы. И идут к бутхане. С каждой головы берут по две шешкени для бута, а с коней — по четыре футы. А съезжается к бутхане всего людей азаръ лекъ вахтъ башетъ сат азаре лекъ — двадцать тысяч лакхов, а бывает время и сто тысяч лакхов.
В бутхане же бут вырезан из камня чёрного, огромный, да хвост через него перекинут, а руку правую поднял высоко и простёр, акы Устьян, царь цареградскый, а в левой руке у бута копие. А ничего не надето на буте, а только гузно обвязано ширинкою, а лик у бута обезьяний. А иные буты совсем нагие, ничего на них не надето, кот ачюк — зад неприкрытый, а жёны бутовы нагими вырезаны, со срамом и с детьми. А перед бутом — бык огромный, из чёрного камня вырезан, и весь позолочен. И целуют его в копыто, и сыплют на него цветы. И на бута сыплют цветы.
Индеяне же не едят никакого мяса, ни говядины, ни баранины, ни курятины, ни рыбы, ни свинины, хотя свиней у них очень много. Едят же днём два раза, а ночью не едят, ни вина, ни сыты не пьют. А с бесерменами не пьют, не едят. А еда у них скудна. И друг с другом не пьют, не едят, даже и с жёнами. А едят они рис, да кхичри с маслом, да травы разные едят, да варят их с маслом да с молоком, а едят все правою рукою, а левою не берут ничего. А ножа при еде не держат и ложицы не знают. А в пути, чтоб кашу варить, грынец-котелок носит каждый. А от бесермен отвёртываются: не посмотрел бы кто на них в грынец или на кушанье. А если посмотрит бесерменин, — ту еду не едят. Потому иные едят, накрывшись платком, чтобы никто не видел.
А молятся они на восток, как на Руси молятся. Обе руки подымут высоко да кладут на темя, да ложатся ниц на землю, и весь вытянется на земле — то их поклоны. А есть садятся — руки обмывают, да ноги, да и рот полощут. Бутханы же их без дверей, обращены на восток, и буты стоят лицом на восток. А кто у них умрёт, тех сжигают да пепел сыплют в воду. А когда дитя родится, бабит муж, и имя сыну даёт отец, а мать — дочери. А сорома не знают, без одежды не стыдятся. А когда придёт кто или уходит, кланяется, как у нас чернецы, обеими руками касается земли, и всё молча.
В Парват, к своему буту, ездят на Великий пост. А тут их Иерусалим; что для бесермен Мекка, а по-русскы — Иерусалим, то для индеян Парват. И съезжаются все нагие, только гузно ширинкою прикрыто, и жонки все нагие, только фота на гузне, а иные все в фотах, да на шее жемчугу много, да яхонтов, да на руках браслеты и перстни золотые. Олло оакъ! — Ей Богу! А едут к бутхане на быках, рога у каждого быка окованы медью, да на шее триста колокольцев, и копыта медью подкованы. И тех быков они называют «ачче».
Подпёрся руками, щёки о ладошки опёр. Глаза светлые карие, впалые, улыбались жидко-блескуче...
Он звал индийских кумиров «бутами» — на персидский лад. А как шёл на поклонение к Парвати-Шрипарвати... Это уж рассказывать сколь! Говорить — не переговорить!.. А храм звал Офонас также на персидский лад — как персы зовут — «бутханэ» — «дом идолов», кумирня. А вкруг храмов, кумирен этих, стена была выстроена, а в ограде сад и пруд большой. А построена ограда, сложена из камней серых, обточенных ровно. А подходишь к ограде — вся резная, фигуры вырезаны. А много там вырезано воплощений бога Вишну, они называются «аватары». И первые те аватары — рыба, черепаха и вепрь. А ещё аватара — показано, как Вишну спасает Ману, первочеловека, индийского Адама. А ещё Вишну, который зовётся Нарасимха — человеколев. А ещё Вишну в обличье Рамы — славного героя, а подле Рамы — славный воин его и союзник Хануман, царь обезьянский. А ещё и Ганеша, самый мудрый бог индийский, сын Парвати и Шивы, отрок с головою слона...
А праздник зовётся «Шиваратри» — «Ночь Шивы».
И Офонас путает слова. «Шеш» — персидское «шесть», а «кепи» — монета индийская...
А людей великое множество — «лакх» — как индеяне говорят...
А большой Шива поставлен с трезубцем-копием, а подле него бык Нанди. И с Юстинияном Цареградским тот большой кумир сходен. А вол велми велик — большой бык Нанди...
А много в Индии питий наподобие русской сыты, когда мёд в воде разводят...
А яхонты-лалы — красные драгоценные камни... О них бы записать, что услышал Офонас. А говорили, что люди учёные почитают золото самым благородным из всех тел, и самым зрелым, и совершенным по соразмерному строению. А люди простые многие веруют, будто золото неспешно дошло до своего совершенства, пройдя через состояние многих плавких тел; и будто золотая сущность золота была спервоначалу свинцом, после — оловом, после — медью, после — серебром, и уж после всего этого золото сделалось золотом, достигнувши совершенства своего. Так ведь и человек соразмерен и совершенен по-своему! Но возможно ли говорить, будто человек явился спервоначалу быком, после преобразился в осла, дальше — в коня, ещё дальше — в обезьяну; и только после всех этих превращений сделался человеком? Или возможно?.. А как же говорят о яхонте-лале, будто бы он сперва бывает белым, после чернеет, желтеет; и только после всех этих окрасок-цветов делается красным? Офонас ведь сам слыхал, как один купец рассказывал, будто сам видел в одной копи все эти цвета...
Эх! Паломничество, паломничество! Когда Офонас-Юсуф пошёл вместе с индеянами...
Нет сил сидеть, лечь надобно. И глаза в потолок тёмный. И пусть перед глазами заиграют, загуляют, запляшут картины живые... Как всё было? Нет слов описать. А увидеть снова и снова перед глазами своими? Ведь это возможно, возможно!..
...Повозка трясётся по дороге ухабистой. Подле Офонаса-Юсуфа незнаемая жонка, в плат завёрнутая тёмно-зелёный, ростом малая. А сам Офонас-Юсуф, загорелый, почернелый, на голове тюрбан выцветший, за плечами — сума. Но это ведь ещё не «прастхана» — не начало, не зачин паломничьего пути. Нет, это всего лишь путь к зачину...
Приехали к малому храму. А здесь уж толпы бурлят, шумят. Люди со всей страны Индийской прибывают, стекаются...
В храме кланяются бутам-идолам. А каждому водителю паломников подносят кокосовый орех и шафрановый шёлк на тюрбан.
Подле храма, на площадке, пляшут. Музыканты стучат-пристукивают в блюдца медные. Плясуны прыгают, раскидывая ноги; а то на колени кинутся, а то наземь лягут и вскинутся тотчас...
Вокруг Офонаса все невольно повторяют движения танцоров, быстрые, резкие... Вот и Офонас припрыгивает на месте... Уже все пляшут вкруг малого храма... Как это? Позабыл теперь... «Атман» — душа каждого человека... У каждого человека есть душа, и та душа зовётся индеянами «Атман». А как примутся все плясать, и Атман каждого освободится, и сольются все Атманы в одну великую вселенскую душу, которая зовётся «Брахман»... Или нет? Которая душа как зовётся? Какая душа — Атман? Какая — Брахман... Всё путается в уме Офонаса... Атман — Брахман... Брахман — Атман... И все пляшут, пляшут... И Офонас пляшет вместе со всеми, повторяя невольно общие движения, невольно повторяя...
Офонас бредёт в огромной толпе паломников... Жители окрестных деревень выходят на дорогу, машут руками приветственно...
Все поют славословия богам. Солнце выходит из-за облаков. Солнечные лучи обжигают лица, шеи. Офонасу привычно солнце Индийской страны... Атман — Брахман... Брахман — Атман... От кого слыхал эти слова? От Мубарака?.. В рассказах Микаила?.. Атман — Брахман... Брахман — Атман... Песнопения льются... Босые ноги переступают, легко топочут... Сума плечи не натрёт — Офонас привычный к дорогам, к путям дальним...
Людей всё больше. Ищут колодцы, ищут ручьи. Далеко ушли от большой реки. Подле грязного ручья на окраине деревни мочатся деревенские мальчишки. Ручьи и речки унесут всё в большую святую реку.
Офонас повязал лицо платком — от пыли. Паломники должны жить подаяниями. Офонасу подали воду в кувшине, заткнутом листьями, горсть орешков и бананы. Отовсюду несут паломникам бананы, манго, кокосы. Паломники движутся медленно и поют, поют. Ночами спят в малых храмах или просто у дороги. Офонас сидит, ноги поджав под себя, и ест бананы. Растягивается, подложив суму под голову. Часто бродил он с малым имуществом своим. Но теперь он испытывает спокойное чувство свободы, потому что идёт куда-то в неведомое вместе с многими людьми, свободный от имущества, от мыслей о деньгах, о крыше над головой. Ночью воздух влажен, душно и жарко, воздух густо заполнен человеческими запахами, духом человеческих тел, рук и ног...
Люди хрипят во сне, стонут, бормочут...
Утром снова в путь. В придорожном храме совершают «пуджу» — богослужение. Но туда не пробиться. Впрочем, не пробились и Офонасовы спутники. Офонас пытает их, спрашивает. Джай рассказывает, как подходят к изваянию божества и подносят бананы, кокосы, сладости, гирлянды цветочные. Омывают изваяние в пяти сладостных жидкостях — в молоке, в мёде, в сахарной воде, в молоке квашеном и в масле топлёном. Все отпивают по глотку. Моют идола в чистой воде, вытирают насухо, окутывают красивыми тканями, украшают цветами. Все поют славословие богу. А для каждого бога — свои цветы и свои кушанья.
— Но может ли статуя, сделанная человеческими руками, быть богом? — спрашивает Офонас, желая понять.
— А разве в твоей стране холодной не поклоняются изображениям богов?
— Да, поклоняются, это изображение называется «иконой»...
— И оно для вас бог?
— Нет, нет, всего лишь изображение...
— Но вы молитесь перед ним?
— Да... Но это нужно, чтобы сделалось молитвенное такое сосредоточение, чтобы думать о Боге небесном...
— Ты думаешь, и мы не знаем, что изваяние каменное — не есть бог?
— Стало быть, и для вас изваяние, как для меня была бы икона!
— Все делается для молитвенного сосредоточения, для усиливания духа в стремлении к божеству!..
Офонас купил в деревенской лавке лёгкое покрывало и циновку. Идти ещё очень далеко, и не все же ночи проводить на придорожных камнях или на голой земле...
Одиннадцатый день лунного месяца — любимый день Вишну. В этот день положено поститься. Многие вокруг Офонаса не брали в рот ни крошки хлеба, ни капли воды. Офонас, захваченный общим настроением, также не ел и не пил. Но ему отчего-то чудилось, будто он постится постом христианским. Странное состояние овладевало его душой: хотелось вершить ревностно все положенные обряды индеянские, и в то же время душа всё более переполнялась тоской о молении русском православном, о церковном стоянии, о киоте домовом с иконами...
Загремели раковины, затрубили. Знак для остановки, для еды и краткого отдыха. Офонас хватает за руку одного из своих спутников, Намдева. Сегодня уже разрешена еда. Едят кхичри, пьют воду.
Солнце жжёт нещадно. Дорога пошла вверх. Прежде не доводилось Офонасу идти так долго. Лицо в поту, ноги тяжелеют. Вдруг раздаётся женский звонкий вопль с провизгом:
— Парвати!
Многие голоса подхватили, повторили:
— Парвати!
— Парвати!
— Парвати!..
Офонас также кричит невольно и во всё горло:
— Парвати! Парвати!
Кричит вместе со всеми, кричит, кричит, кричит...
Вот ему и полегчало, пот присох на лбу. А кто-то падает без памяти, и оттаскивают беднягу на обочину, поливают водой.
— Жара лучше, чем дождь, — произносит близко от Офонаса тихий голос женщины, — в дождь дорога скользкая...
Снова остановка. Все поют песнопение, стучат в медные блюдца, приплясывают. Затем женщины устраиваются на ночлег поодаль от мужчин. Чья очередь готовить кхичри? Намдева? Джая? Чангдева? Офонас помогает Джаю. Дождь накрапывает. Все укладываются спать под открытым небом. Редкие капли дождя падают на лицо, редкие звёзды глядят из облаков ночных. Болят усталые ноги. Тысячи людей спят в долине, и Офонас среди них.
Дорога повела людей дальше.
Спутники Офонаса приободряют его:
— Веселее, друг, веселее! Во рту — имя бога, в руках — бубенцы звенящие, в ногах — пляска! Веселее, друг, веселее!..
Хлопают в ладоши, гремят медными блюдцами, выкрикивают-выпевают:
— Рама Кришна Хари! Рама Кришна Хари!
Офонас кричит вместе со всеми, а ноги сами двигаются в танце. И нисходит на людей «ананд» — благодать.
В эти дни говорят Офонасу многие слова, но это не слова рассказов длинных, а слова пояснений.
— Надобно освободиться от «мокши», от цепочки всё новых и новых рождений-перерождений. А паломничество нужно для того, чтобы достигнуть «ананда»...
Всё путается в уме, в памяти Офонаса. Что-то говорят ему, и он тотчас забывает. Пытается повторить в уме, и выходит уже другое, иное, другие слова...
У многих паломников ноги стёрты в кровь, других слабит от плохой воды. По утрам положено совершать омовение. А воды мало. Женщины моются у колодца, прикрываясь одеждой, подхватывают край ткани зубами, подсовывают сухое платье под мокрое и переодеваются. Мужчинам проще. Офонас давно уже не стыдится оголённой груди. Это на Руси грех мужику показывать голую свою грудь. И давно уже Офонас принудил, заставил себя не печалиться об утрате нательного креста. Давно, давно потерял нательный крест... А на обед — «чапати» — толстые пшеничные лепёшки, да рис варёный с бобовой горячей приправой...
С самого раннего утра — новый путь. Остановились на берегу мутной речки. Вода свежая, охряного цвета. А речка мелкая. Тут же, в мелкой тёмной воде, стадо буйволиц спасается от мух. Все люди входят в воду. И Офонас — со всеми.
Трубят в раковину. Пора идти вновь. Раздаётся голос запевалы, и все подхватывают песнопение.
Впереди — храм Кхандобы. Кхандоба — воплощение Шивы, Шива-целитель, Шива — покровитель домашнего скота... Храм на горе. Спутники Офонаса поднимаются, и он — следом. Какой-то человек, исхудалый, измученный, ложится ничком, встаёт, делает несколько шагов и снова ложится. Так он будет идти всю дорогу. Чего он просит у божеств? Никто из паломников не знает и не расспрашивает. Ночуют Офонас и спутники Офонаса в храмовой галерее.
Толки, россказни. Кого-то обокрали.
— Это «гауше», это «гауше» — воры!
— «Гауше» тащат всё, что попадает им под руку; готовы обокрасть самых бедных паломников!..
Офонасу рассказывают:
— Жил некогда разбойник Вальмики. Он был брахман, но убивал других брахманов. Однажды он хотел убить одного брахмана, но тот попросил разбойника об одной лишь милости — попросил, чтобы Вальмики семь раз произнёс слово «мара» — «убейте». Вальмики начал говорить: «Мара, мара...» И вдруг понял, что повторяет имя бога: «Рама, Рама, Рама...» Так изумился Вальмики, что замер на многие тысячи лет. Приползли муравьи, и он сделался муравейником. Прошло много тысяч лет, и мудрец, которого хотел убить Вальмики, снова шёл по той дороге. Он решил, что грехи Вальмики искуплены, и освободил его. Вальмики возродился к новой жизни и создал Рамаяну — повествование о жизни и подвигах Рамы, который есть одно из земных воплощений бога Вишну.
— Вон на том холме сиживал Вальмики, когда был разбойником! И сюда он возвратился, чтобы думать о подвигах Рамы!..
Офонас вспомнил о Мубараке и спросил:
— А может ли возродиться к новой жизни обезглавленный разбойник?
— О! И ты слышал о Мубараке! Многие говорят, будто он вернулся к жизни. Теперь его имя Нарендра.
— Я слышал и о его жене. Её ведь тоже казнили.
— Говорят, будто она возродится в обличье безумной старухи. Но никто не знает правды.
— А Мубарак? Кто он теперь?
— Мы не знаем. Говорят, что его имя теперь — Нарендра и он один из многих. Говорят, ему в этой его новой жизни не суждено быть знаемым...
Как хотелось Офонасу говорить о Мубараке и Дарии, но он решил молчать, как будто бы это молчание являлось видом послушания для него...
На привале женщины мыли одежду, мужчины пели славословия богам.
Утром, в самую рань, находят ручей, наполняют кувшины. Когда вода кончается, пьют из луж. Иные облегчаются, сидя на корточках и уткнув лицо в коленки. Пить хотелось всё время.
Ночами спутники Офонаса спят легко. Никакой шум никогда не может быть помехой их сну.
Все идут. Одно песнопение сменяет другое. Жители окрестных деревень стекаются послушать, отрываясь от полевых работ. Паломники хлопают в ладоши, кричат, стучат в медные блюдца.
Следующий привал — в деревне, где есть большие колодцы.
Достичь благодати не так-то просто! Ешь и моешься, где придётся, и где найдёшь место, там и ложишься спать. Надо идти вместе со всеми, петь, плясать и слушать...
А дождь идёт навстречу паломникам, и дорога немощёная преображается в грязное месиво. Ноги стёрты. Ступаешь по грязи, еле вытягиваешь ноги, мелкие камешки застревают между пальцами. Еле бредёт Офонас. Его спутники предложили ему забраться на повозку, запряжённую быками. Но он отказался.
Рассказали Офонасу о Шиве и Парвати. Шива и Парвати вышли на дорогу, на одну из тех дорог, что вели к храму. Шива превратился в корову, а Парвати — в девочку-пастушку. Бедная корова застряла в грязи, а девочка плакала и просила помочь ей вытащить корову. Но все спешили к храму, и откликнулся один лишь отрок, его звали Тукарам.
А идти ещё далеко. А солнце всё печёт и печёт. Надо заходить в придорожные храмы, а сил всё меньше и меньше. Но вместе со всеми выкрикивает Офонас:
— Рама Кришна Хари! Рама Кришна Хари! Парвати! Парвати!..
Дорога неровная, каменистая, раскалилась от зноя. Все идут босиком, и Офонас идёт босиком. Спутники Офонаса видят его усталость и подбадривают его:
— Это ты приближаешься к богу, друг! Если не мучиться, Всевышний не пойдёт впрок!
Днями жарко, ночами — прохлада. Вода плохая. Но все идущие устремлены душою к небу и потому никакими тяжёлыми болезнями не заболевают.
На привале Офонас бродит среди людей, слушает. Женщины поют весело:
— Что же ты наделала, соседка,
Увела меня в дальний путь к Парвати,
Ой, соседка, путь какой тяжёлый,
Ой, ноги болят, волдырей сколько[149]!
Все идут усталые, измученные.
— Коли по дороге к Парвати не промок, не терзался жаждой и жаром, как тогда узнаешь, что ты паломник!
У Офонаса лицо и шея вздулись пузырями. Кожа сожжённая сползала, будто кожура тонкая с плода спелого. В деревне на привале мажут ожоги квашеным молоком. Офонаса накормили, чтобы придать ему сил. После обильной трапезы глаза слипались. Свернулся клубком на циновке и заснул.
Шли через пустынные места. Офонас вставал рано, помогал назначенным печь лепёшки «чапати». В котлах размешивали тесто, раскатывали лепёшки, пекли на сковородах. Многим лепёшки достаются уже холодными, но что поделаешь — далёкий путь!
Ветер гонит песок и швыряет большими пригоршнями в котлы и на сковороды. Надо поспешить раздать лепёшки. Налетает дождь.
После короткого отдыха — в дорогу. Офонас, как положено, прикасается ладонями к стопам одного из предводителей паломников.
— Эй! — кричит Намдев. — Не болтать попусту. Все помыслы должны быть устремлены к Богу!
Вечером в деревне крестьяне поют и пляшут. Женщины сцепляют руки накрест и вертятся быстрым хороводом. Другие женщины кувыркаются, вцепившись руками в большие пальцы ног. Мужчины залезают друг другу на плечи, падают с весёлым смехом. Офонас смеётся. Все смеются.
Дорога круто пошла вниз, спуск падает резко. Теперь нужно бежать, как бы стремясь к храму. И с криками «Рама Кришна Хари! Парвати! Рама Кришна Хари! Парвати!» все устремляются вперёд, бегут вниз. По крутой дороге бегут мужчины и женщины, старые и молодые... Офонас чуял, что нельзя останавливаться, надо бежать вместе со всеми, иначе толпа, бегущая дружно, отчаянно, собьёт себе под ноги многие и растопчет. Офонас летел во весь опор, глаза раскрылись широко. Позади, впереди, по бокам — летели, мчались индусы, развевались белые рубахи мужчин и цветные платья женщин. Все обессилели, но и были сильны единым безысходным порывом. И следом за людьми бежали возбуждённые людскими криками и суетой быки, таща за собой повозки...
В городке на ночлеге Офонас отходил от пережитого ужаса, но ему было весело, дикий бег странно взбодрил его. Теперь он ходил бодрый, заходил в храмы. Горожане угощали паломников едой и продавали сучья для костров. Ночь Офонас провёл во дворе дома кузнеца. Люди вставали с земли, ходили взад и вперёд, переступали через спящих, но Офонас спал крепко и сладко.
Эх, ананда, ананда — ананд — благодать, блаженство. Снисходит на паломников блаженство — ананд — ананда — благодать. Идёт благодать вместе со всеми мучениями тела, идёт благодать духа.
Все идут в паломничество кучно, но иные и поодиночке. Говорят они:
— У меня нет никого в этой жизни, вот и тянет к Божеству!
Офонас разговорился с одним таким одиноким паломником и отстал от своих. Побежал искать, а ветер гонит пыль тучами серыми. Наконец отыскал спутников, сидели тесно, кучно, с лепёшками в руках, положить некуда было лепёшку, некуда было кувшин с водой поставить. Кучно все сидят: тесно...
В полдень снова пошли. Много людей...
Добрались до храма, до большого храма. Кругом цветочные гирлянды, музыка, смех. Несколько паломников подрались с музыкантами, те играют не ту музыку, какая положена. Ночь спускается, народ всё прибывает, густо пахнет калом и мочой, канавы вдоль улиц вконец изгрязнились. Но все радуются, все добрались до цели. Все идут к реке, входят в воду. Офонас погружается по грудь, машет руками в воде, бьёт ногами по-лягушачьи, выбирается на берег...
Наконец-то и великая пуджа — богослужение. Загляделся Офонас, даже и не приметил, как пролетела-проскользила змея, а это, может, и ядовитая кобра была. Священная кобра, посвящённая Шиве. Большой храм, малый храм, ещё малый храм... Откуда берутся силы? И отчего эти силы берутся? Благодать подступает к горлу Офонасову, исходит клёкотом странным... Ананд, ананда, благодать, блаженство...
И путь назад. Красные, зелёные, синие ткани, в которые завёртываются женщины; красные чалмы-тюрбаны мужчин; чёрная земля по обеим сторонам дороги; дымка одела далёкие горы; трава по обочинам яркая, зелёная, голубое небо глядит на людей сквозь дождевые тучи...
Спутник Офонаса поёт песнопение:
— Наставник высоты оказал мне милость,
Мне, который ничего не сотворил, не сделал.
На дороге он встретился, когда я шёл для омовения в Ганге.
Руку мне на лоб он возложил,
Масла топлёного попросил к еде,
А я во сне позабыл обо всём.
А он дал мне слова, светлые слова: «Рама Кришна Хари»;
Светлые слова «Рама Кришна Хари» он дал мне.
Хорошо, о Боже, что я разорился,
Хорошо, что не уродился хлеб на полях.
Терзания души устремили мысль к Богу,
К мирскому всему отвращенье пришло.
Хорошо, о Боже, что жена сварлива,
Хорошо, что опозорился перед людьми.
Хорошо, что люди меня презирают,
Хорошо, что богатство ушло навсегда;
Хорошо, что от стыда перед людьми не сгораю,
Хорошо, о Боже, что Ты дал мне защиту!
«Рама Кришна Хари! Рама Кришна Хари!» —
Светлые слова...[150]
— Люди пребудут разъединёнными, — кто-то произнёс.
Индусы даже стараются не есть вместе. Люди пребудут разъединёнными. Долго-долго Офонас будет помнить цветочные гирлянды, красные тюрбаны, чёрные брови изогнутые, большие глаза и чёрные усы, и белые складчатые чалмы, и босые ноги. И храмы цветные, поднятые к небу, заострённые и купольные, и смутно сходные с церквами на Руси. И тесные улочки, и женщины в красном, и старуха с чёрным лицом и белыми волосами и с одним белым клыком, торчащим изо рта... Всё запомнится до самой смерти!..
Отчего затосковал после паломничества? Захотелось назад, в Тверь. Захотелось войти в церковь, службу отстоять, в доме перекреститься на икону материну, на Параскеву-пятницу... Никто не ждёт Офонаса, а он тоскует... Он всё ещё не дома, не добрался до дома, всё ещё тоскует... Пишет:
«А иду я на Русь, кетъмышьтыр имень, урус тутътым — думаю, погибла моя вера, постился я с бесерменами... Месяц мартъ прошёл, и яз заговел з бесермены в неделю, да говел есми месяц, мяса есми не елъ и ничего скоромнаго, никакие ествы бесерменские, а елъ есми по-двожды на день хлебъ да воду, авратыйля ятмадым — и с женщиной не ложился я. Да молился есми Христу вседрьжителю, кто сотворил небо и землю, а иного есми не призывал никоторого именемъ, Богъ Олло, Богъ керим, Богъ рагимъ, Богъ хосдо, Богъ акьберь, Богъ царь славы, Олло варенно, Олло рагимельно сеньсень Олло ты — Господи Боже, Бог милостивый, Бог милосердный, Бог Господь, Бог великий, Бог царь славы, Бог зиждитель, Бог всемилостивейший, — это всё Ты, о Господи».
Вспоминал, считал числа разные, убегали слова. Писал:
«Месяца мая в первый день брал Пасху в Бидаре в Индостане бесерменском, а бесермены байрам брали в середине месяца, а поститься я начал месяца в первый день. О благоверные рустии христиане! Кто по многим землям ходит, тот во многие беды впадает и веру христианскую теряет. Я же, робище Божий Афонасие, исстрадался по вере христианской. Уже четыре Великих поста прошло и четыре Пасхи прошли, а я, грешнай, не ведаю, когда Пасха или пост, ни Рождества Христова не блюду, ни праздников других, ни середы, ни петыка-пятницы не блюду: книг у меня нет. Как меня пограбили, книги у меня отняли. И я от многих бед пошёл в Индию, потому что на Русь мне идти было не с чем, не осталось у меня никакого товара. А первую Пасху где взял, не помню; а другую Пасху взял в Чапакуре, а ещё в земле Мазандаранской, а ещё — в Ормузе, а ещё — в Индии среди бесермен, в Бидаре, и много я печалился по вере христианской».
Офонас бормочет-поёт-говорит-приговаривает. Накатило на него, нашло, хорошо накатило-нашло...
— По людям я иду домой, по людям.
Туда, где по полям играет грудень.
А в ледяных избушках под снегами
Медведи спят с открытыми глазами.
И в спёртом духе двигаются лапы,
Плетут из лыка короба и лапти,
Посасывают ягоду сухую,
Иду в снега, иду в страну тверскую.
Я от огня к огню иду с сумою.
Мне говорят — иди — Господь с тобою.
Туда весною улетают птицы,
Туда везут купцы шелка и ситцы.
Там девушки, как солнышко, сияют,
Седые старцы мудро управляют.
Я верю. В сердце Индия со мною,
И родину я заново открою.
Уста открою, пусть разносит ветер
Мои слова. О милые медведи!
Довольно спать! Стряхните лёд берлоги!
Сюда идут слоны и носороги!
Не унывайте, веселитесь, братцы!
Я рассказал им, как сюда добраться.
Царь обезьян, мудрейший в Индостане,
Внимая мне, главой кивал в тюрбане.
Сюда идут! Здесь будут очень скоро!
Меня до Волги провожали горы.
За мною мчится солнце, обгоняет.
Со мной идёт весна, зима растает!
И с пальмами подружатся берёзы.
Кудрявые, не плачьте, есть кокосы.
Есть хлебные деревья и бананы.
Любите жизнь, довольно пить из раны!
Сюда придут качели и мечети,
Павлины пропоют Минеи-Четьи[151].
Качели мы привяжем к минаретам.
И воздух скажет: «Мне бы ваши лета!»
Монахи будут с девками венчаться,
Под звоны колокольные качаться.
Святая простота возьмёт зулею
И заиграет заклинанье змею.
Я заклинаю змея, ад несущего,
По душам нашим медленно ползущего.
Замри, замри, восстань и стой свечою!
Тебе играет рай, Господь с тобою.
И музыки не кончится теченье,
И в ней твоё последнее спасенье.
Замри, замри и слушай, слушай, слушай.
Под Солнцем ясным всё имеет уши, имеет уши.
Писал:
«От Ормуза морем идти до Калхата десять дней, а от Калхата до Дега шесть дней и от Дега до Маската тоже шесть дней, а до Гуджарата десять дней, от Гуджарата до Камбея четыре дня, а от Камбея до Чаула двенадцать дней, и от Чаула до Дабхола шесть дней. Дабхол же в Индостани пристань последняя бесерменская. А от Дабхола до Кожикоде двадцать пять дней пути, а от Кожикоде до Цейлона пятнадцать дней, а от Цейлона до Перу два месяца, а от Пегу до Южного Китая месяц идти — морем весь тот путь. А от Южного Китая до Северного идти сухим путём шесть месяцев, а морем четыре дня идти. Аросто хода чотом — Да устроит мне Господь крышу над головой.
Ормуз — пристань большая, со всего света люди тут бывают, всякий товар тут есть. Пошлина же большая, со всякого товара десятую часть берут».
Товары вертятся перед глазами, вспоминаются... Медь, серебро, киноварь, розовая вода, кожи, сафьян, кони, амбра, ревень, камни самоцветные, жемчуг, разные ткани...
Теперь надо торопиться писать, потому что грудь болит и ест грудь кашель. Надо спешить, а хочется-то возвратиться назад в Гундустан, воротиться словами разными... Почему убегают слова?.. Офонас доскажет, допишет всё, как должно, и снова в Индию воротится словами своими, будет писать об Индии!.. Только допишет свой путь...
«Камбей — пристань всего Индийского моря. Делают тут на продажу алачи, да пестряди, да киндяки, да делают тут краску синюю, да родится тут лак, да сердолик, да соль.
Дабхол — тоже пристань велми большая, привозят сюда коней из Египта, из Аравии, из Хорасана, из Туркестана, из Бендер-Ормуза. Отсюда ходят сухим путём до Бидара и до Гулбарги месяц.
И Кожикоде — пристань всего Индийского моря. Пройти мимо неё не дай Бог никакому судну: кто её пропустит, тот дальше по морю покойно не пройдёт. А родится там перец, да имбирь, да цветы муската, да орех мускатный, да каланфур — корица, да гвоздика, коренья пряные, да всякого коренья родится там много. И всё там дёшево. Да кулъ да каравашь письяръ хубь сия — А рабов и рабынь много, хорошие и чёрные».
После Хундустана сколь поубавилось всех сил. И писать тяжело. А и перед глазами не столь многое встаёт. Что-то видел и вправду сам, а другое слыхал...
«А Цейлон — пристань немалая на Индийском море. И там на горе высокой схоронен праотец Адам. А около той горы добывают самоцветные камни — рубины, агаты, хрусталь. И слоны там родятся, а цену им по росту их дают».
Тут вспомнил, как до Цейлона дописал, вспомнил Китайскую пристань. Это... если что любопытное, как с женщинами тесную близость имеют, это всегда занимало Офонаса... И сейчас вспомнил и писал:
«Китайская же пристань вёл ми велика. А жёны их со своими мужьями спят днём, а ночами ходят к чужестранцам заезжим — гарипам, да спят с ними, и дают они чужестранцам деньги, да приносят с собой кушанья сладкие да вино сладкое, да кормят и поят гарипов-купцов. А любят людей белых, потому как люди их страны очень чёрные. А зачнёт жонка от гарипа дитя, то гарипу деньги даст муж. А родится дитя белое, гарипу белому триста тенег платят, а чёрное дитя родится, тогда и ничего не заплатят, а что пил да ел, то ему халялъ — даром, по их обычаю».
Вдруг вспомнил всю эту путаную тяжкую дорогу назад и почувствовал отчаяние. И тогда отчаяние было, и теперь отчаяние осталось, никуда не пропало. И Офонас писал о том, о прежнем своём отчаянии, а выходило, что изливал отчаяние своё нынешнее... Всё путалось: где какая жара выдавалась, и благословения, которые призывал на Русь; и отчаяние, отчаяние, безысходица...
Писал:
«В Бидаре луна полная стоит три дня. А в Гундустане жара большая не всегда жарит. А ещё — что слыхал, а что и на себе чуял: очень жарко в Ормузе и на Бахрейне, где жемчуг родится, да в Джидде, да в Баку, да в Египте, да в Аравии, да в Ларе. А в Хорасанской земле жарко, да не так. А в Чаготае очень жарко. В Ширазе, да в Йезде, да в Кашане жарко, но там и ветер бывает. А в Гиляне очень душно и парит сильно, да в Шамахе парит сильно; в Багдаде жарко, да в Хумсе и в Дамаске жарко, а в Халебе не так жарко.
А в Севастей губе да в Гурзыньской земли добро обилно всем; да Торьскаа земля обилна вельми; да в Волоской земли обилно и дёшево всё съестное; да Подольскаа земля обилна всем. А Урус ерь таньгры сакласынъ; Олла сакла, худо сакла! Бу доньяда муну кыбить ерь ектуръ; нечикъ Урсу ери бегъляри акай тусил; Урус ерь абадан больсынъ; расте кам даретъ. Олло, худо, Богъ, Богъ данъгры. — А русскую землю Бог да сохранит! Боже, храни её! Господи, храни её! На этом свете нет страны, подобной ей. Но почему князья земли Русской не живут друг с другом как братья! Пусть стоит Русская земля, да отчего так мало в ней справедливости? Боже, Боже, Боже, Боже!»
О земле Русской писал тюркскими словами. Уже и сам не понимал, для кого пишет, кому изливает душу. Разве кто просил его излить душу? Ведь не излияний души от него ждали, а доноса на самого себя. Ему бы оправдаться, а не душу изливать! Кто прочтёт непонятные слова? Но разве же он для кого-то пишет сейчас? Он сам себе душу изливает; в чужих словах, которые сделались ему давно привычны...
«Господи, Боже мой! На тебя уповал, спаси меня, Господи! Пути не знаю — куда идти мне из Индостана: на Ормуз пойти — из Ормуза на Хорасан пути нет, и на Чаготай пути нет, ни в Багдад пути нет, ни на Бахрейн пути нет, ни на Иезд пути нет, ни в Аравию пути нет. Повсюду усобицы, повсюду князей убивают. Мирзу Джеханшаха убил Узун Хасан-бек, а султана Абу-Саида окормили ядовитым зелием. А Узун Хасан-бек захватил Шираз, да земля та не признала его, а Мухаммед Ядигар к нему не едет: опасается. А иного пути нет. А на Мекку пойти — веру бесерменскую принять. Потому, веры ради, христиане и не ходят в Мекку, там в бесерменскую веру обращают. А в Гундустане жить — издержаться, исхарчиться вконец; здесь дорого все; один я, а на харч по два с половиной алтына в день шло, а не пивал ни вина, ни сыты, не брал».
Шираз — большой город, и домов-то, быть может, и сто тысяч. В долине пшеница растёт, сады, виноград. А правитель Узун Хасан поставил в Ширазе своего сына Халила-Султана, а тот против отца и пошёл, а Узун Хасан тогда прогнал сына, до Тюркистанских земель гнал, где и спасся Халил-Султан.
А и Багдад — большой город, и живёт здесь глава бесерменский — халиф. А посреди города — большая река, и можно по этой реке спуститься в Индийское море. Купцы по этой реке ходят на кораблях. А плыть восемнадцать или двадцать дней. А ещё и город Басра портовый, а кругом него рощи, и родятся самые лучшие финики.
А выделывают в Багдаде разные материи: нассит, нак, кермози — шёлковые, шитые золотом, на разный манер вытканы деревья, цветы, звери и птицы.
Теперь он торопился завершить своё писание. Всё путалось в уме, всё надо было вспоминать заново; напирали именования городов, теснились в памяти...
«Из Гулбарги пошёл я в Каллур. В Каллуре родится сердолик, тут его и обделывают, и развозят отсюда по всему свету. А много в Каллуре оружейников. А был я там, может, и пять месяцев, не помню; а пошёл оттуда в Коилконду. А там базар большой. А оттуда пошёл в Гулбаргу, а из Гулбарги к Аланду. А от Аланда пошёл в Амендрие, а из Амендрие — к Нарясу, а из Наряса — в Сури, а из Сури — пошёл к Дабхолу, пристани моря Индийского».
Напряг память. Что ещё видел? Многих людей видел, говорил с ними. Но таких, как Микаил из Рас-Таннура или Мубарак, не видел боле. Несколько раз слыхал о Микаиле, но уже не мог бы его нагнать; да и не хотел; ведь уже простились... А в Каллуре видел, как на секиры да на мечи насаживают алмазы — «сулях микунет» — украшают оружие...
Писал дале:
«Очень большой город Дабхол, съезжаются сюда со всего поморья — и Индийского, и Эфиопского. И тут я, окаянный Афонасие, рабище Бога вышнего, Творца неба и земли, позадумался о вере християнской и о крещении Христовом, о постах, святыми отцами устроенных, о заповедях апостольских, и устремился мыслию на Русь пойти. Взошёл в таву и сговорился о плате корабельной — со своей головы до Ормуза града два золотых дал. Отплыл я на корабле из Дабхола града на бесерменский пост, а до Пасхи оставалось, должно быть, три месяца.
А плыл я в таве по морю месяц, должно быть, не видел ничего, одно море кругом. А на другой месяц увидел горы Эфиопские, и все люди на корабле вскричали: «Олло перводигер, Олло конъкар, бизим баши мудна насинь больмышьти», а по-русски это есть: «Боже, Господи, Боже, Боже вышний, Царь небесный, здесь нам сулил ты погибнуть!»
В той земле Эфиопской были мы пять дней. Божией милостью зла не случилось. Много роздали рису, да перцу, да хлеба эфиопам. И они суда не пограбили».
Не знал Офонас, что добрался до нагорного берега северо-восточной Африки! Плыл он в пору дождей. Ветра и течения сместились, и снесло индийскую таву к югу. А что оно такое — месяц на корабле, на сухарях да на вяленом мясе да на рисе — и всего совсем помалу! И только море, только море кругом.
А плыли ведь в Персидский залив. А выплыли на подходы к морю Красному. Никто на корабле не ждал такого! Перепугались все, и знали, отчего боялись. Было чего опасаться.
Не один век ходили этим морским путём корабли, груженные товарами. Плыли и паломники в Мекку и в Медину.
Эти моря всем взяли, хороши дарьи-воды, ежели бы не ходили здесь по водам разбойники морские. Все знали, что от разбойников нет спасенья, и потому и раскричались в отчаянии. К большому счастью, всё обошлось; раздали на берегу припасы и подарки. Пошли на корабле далее. Офонас слушал теперь страшные истории о разбойниках, как они налетали на корабли, убивали корабелышков, рассекали на части и кидали в море, а купцов грабили, оставляя в одних рубахах нижних. И разбойники скакали на палубе и блистали копьями, саблями и широкими топорами.
Офонас торопился закончить своё писание. Уже оставалось совсем мало сил. Старался писать скоро, быстро...
«А оттудова же поидох двенадцать дни до Мошьката, и в Мошкате же Великий день взях. И поидох до Гурмыза девять дни, и в Гурмызе бых двадцать дни. Изъ Гурмыза поидох к Лари, и бых три дни. Из Лари поидох к Ширязи двенадцать дни, а в Ширязи бых семь дни. А изъ Ширяза поидох к Верху пятнадцать, а в Вергу бых десять дни. А из Вергу поидох къ Езъди девять дни, а въ Езди быхъ восемь дни. А изъ Езди поидох къ Спагани пять дни, а въ Спагани шесть дни. А ис Пагани поидох Кашани, а в Кашани бых пять дни. А ис Кошани поидох к Куму, а ис Кума поидох в Саву. А ис Савы поидох въ Султанию. А ис Султанин поидох до Терьвиза. А ис Тервиза поидохъ в орду Асаибе. В ърде же бых десять дни, ано пути нету никуды. А на турьскавъ послал рати своей сорок тысяч. Ины Севасть взяли, а Тоханъ взяли да и пожьгли. Амасию взяли и много пограбили сел, да пошли на Караманъ, воюючи.
И яз из орды пошёл къ Арцицинц, а из Въцана пошёл есми въ Трепизонъ. И въ Трапизон же приидох на Покровъ святыя Богородица и приснодевыя Мария и бых же въ Трапизони пять дни. И на корабль приидох и сговорихъ о налоне дати золотой от своеа головы до Кафы, а золото есми взял на харчь, а дати в Кафе. А въ Трапизони же ми шубашь да паша много зла ми учиниша, хламъ мой всь к собе взнесли в город на гору, да обыскали всё. А обыскивають грамотъ, что есми пришёл из орды Асанъбега.
Божиею милостью приидохъ до третьаго моря до Чермнаго, а парьсьйскым языкомъ дория Стимъбольскаа. Идох же по морю ветром пять дни и доидох до Вонады, и ту нас стретилъ великый ветръ полунощь и възврати нас къ Трипизону, и стояли есмя въ Платане пятнадцать дни, ветру велику и злу бывшу. Ис Платаны есмя пошли на море двожды, и ветръ нас стречает злы, не дасть намъ по морю ходити.
Олло акъ, Олло худо период егерь, развее бо того иного Бога не знаем. — Боже истинный, Боже, Боже покровитель! Иного Бога не знаю. И море же преидохъ да занесе нас сы къ Балыкаее, а оттудова Тъкъръзофу, и ту стоали есмя пять дни. Божиею милостью придох в Кафе за девять дни до Филипова заговейна-поста».
Усталость налегает. Большой град Паган-Исфахан. На равнине, окружённый поясом горным. Здесь огнём и мечом прошли великий Тимур и Джеханшах Кара Коюнлу[152]. И с тех пор не может подняться град. Хотел Офонас вернуться через Мазендеран, но нет, не выходило, и повернул на Тебриз.
А дале Кум. Базар хороший, денег у Офонаса, почитай что и нет; а ещё сколько добираться! Офонас сидит в караван-сарае, с пятью другими купцами делит одну горничку. Надобно беречь деньги, но разум перекормлен, перепитан Хундустанской жизнью, и теперь всё кругом видится, представляется избледневшим. И потому Офонас купил дурманного зелья немного, не такого сильного, и лежит на кошме, жуёт. В глазах не является ничего, но медленно накатывает ленивое упокоение, челюсти пожимаются лениво... «А в Куме город, только худ, зделан из глины, что садовой замет, да башни. А ряды, и карамсараи, и товары есть, а овощов всяких много. А ис Кума ходят в Мултанецко царство, в Ындею на вьюках на верблюдах».
Возможно было и рискнуть. Офонас пришёл в себя и купил тканей-платов. Был расчёт простой: в Куме ткани оказались недороги, а в пути перепродаст подороже, накинет цену, вот и пойдёт барыш.
В Савэ пошёл с караваном, на верблюде. «Два дни ходу ровным местом промеж гор». Деньги берег. В городе на торге покупал для еды дешёвые плоды: инжир, айву, яблоки, груши, гранаты. «А в Саве посад невелик, города нет; ряды и карамсараи всё каменное, а овощов всяких много». Продавал платы хорошо, а ещё и перец да краску.
Прошёл Офонас через города, порушенные завоевательными войсками. Джеханшах Кара-Коюнлу разорил Султанию. «А Султанея была царство древнее, и город был каменной, добре велик. И в том болшом городе кремль, нутреняй город.
А в кремле нутренном, сказывают, больших дворов было болши двадцати, опричь большого города и посадов. А ныне тот болшой город разорён до основания. А у нутренего города только одна стена да дву башни, и ров, да заросль. А тепере посадишко, да ряды и карамсараи, а всё каменное — и царского двора ворота с столбы каменые добре высоки...»
Рядом с городами, чей расцвет миновал, ярко выдавалось цветение Тебриза. В столицу державы правителя Узуна Хасана везли самые лучшие ткани персидские, жемчуга, шёлк-сырец гилянский, да шерстяные платы-ткани Халеба и Бруссы, да гундустанские краски и пряности. Сотни ткачей-мастеров в ремесленных кварталах города изготовляли шёлковые ткани, шерстяные, хлопковые, да шали, да ковры. А серебрянники и медники делали какие украшения! А оружейники!.. А на улках, на торгах кого только не встретишь! Персы, армяне, грузины, мусульмане, несториане, якобиты. А прекрасная Синяя мечеть! А медресе Насрийе, а огромный рынок крытый Кайсарийэ!
Вертятся в памяти слова именований, затеняют видения в той же слабеющей памяти. Офонас закрывает глаза. Теперь он более слышит в памяти своей, нежели видит взором внутренним... Как было? Из Тебриза пошёл в ставку Узуна Хасана. Пришёл Офонас в толпе купцов. Кланялись. Высокий и худой Узун Хасан смотрел живо, на тюрбане сверкал огромный рубин. Охранные грамоты выдали купцам особые писцы правителя. Офонас назвался здесь Юсуфом.
Узун Хасан воевал с Мехмедом, османским султаном. Сорокатысячное войско собралось в Битлисе и оттуда двинулось в Эрзинджан. Сожгли Эрзинджан, после — Токат. Взяли Амасию...
Добрался Офонас до Кафы. А там беда. На пути в Крым ограбили московиты большой караван, добиравшийся из города Генуи, из очень далёкого города, из италийского города, очень далёкого. А Кафа-то, она город генуэзцев! И за бесчинство московитов должны были ответить все купцы с Руси. Так решили генуэзцы! Князь московский Иван отправил посла Никиту Беклемишева, в Кафу для переговоров. Да ещё и союз заключил Беклемишев от имени своего князя с ханом крымским Менгли Гиреем.
А в Трабзоне власть Узуна Хасана не признавали. Грамоту его отняли, а заодно и имущество забрали. Осталось у Офонаса мало денег, те, что на теле своём прятал...
А за девять дней до Филиппова поста Офонас добрался в Кафу. Там встретился с купцами из Москвы. Ещё два года тому назад караваны на Русь не ходили, а ныне вновь пошли. На пристани Офонас увидел тотчас, как садился на корабль Никита Беклемишев с дьяками и служителями. Офонас успел схлестнуться, поссориться с москвичами Гридей Жуком и Степаном Василевым-Митриевым. Они были купцы большие, бывали во многих местах, купеческие общества оглавляли. Конечно же, никто не заходил так далеко, подобно Офонасу. Да что им была эта дальность его пути, если он ничего не добыл, не нажил, голяком возвратился!..
Офонас бранился и говорил, что от Москвы все беды берутся! Москва хочет пожрать и Тверь, и Новгород Великий... Отмахивались от слов Офонасовых. Что он был для них? Бедолага, никто и звать никак... А кто же мог дознать, что совсем скоро османский султан возьмёт Кафу[153]!..
Но добираться на Русь Офонасу пришлось милостями Гриди Жука и Степана Василева. Совсем издержался Офонас, обеднял вконец.
Ехали в Смоленск по холоду. Жилья кругом не видано было. Составили повозки, лошадей распрягли, пустили в серёдку. А ночью буря со снегом нагрянула. Лошади вырвались и ушли в лес. Никто не хотел наутро идти искать, это ведь были разбойничьи места. Но Офонасу уж нечего было терять. Он пошёл с одним из служителей Василева, тоже отчаянным парнем. Привели лошадей назад.
А дале темница, следствие, крепкие допросы, побои. Эх!.. Не добраться Офонасу до тверского погоста. Вдруг тоска падает на душу. Как будто не могилки Ондрюши и Насти, а сами они, живые совсем, дожидают, ждут Офонаса. Вот он пойдёт к дому, а Настя выйдет навстречу. И Ондрюша побежит вперёд к отцу... И после всё будет, сделается ладно, хорошо. Они все будут жить хорошо... Такие простые мечты, видения посещают Офонаса. Отчего-то он верит в эту встречу, верит наперекор правде о смерти Насти и Ондрюши. Он знает её, эту правду, но теперь она, правда эта, вся какая-то блёклая, тусклая в его разуме. Она, правда эта, на самом деле будто и неправда! Потому Офонас в своём видении, будто въяве, несёт на руках своих Ондрюшу. Ондрюша накрепко обхватил отца за шею, а Настя поспевает мелкими шажками рядом и ухватила Офонаса за рукав кафтана, а глаза её смеются в изумлении, и она дивится, каков Офонас чёрен лицом, далёкие земли солнцем окрасили его лицо, и чело, и ланиты...
Офонас уже и не знает, что с ним деется. Что он? Кто он? Куда? Что будет? Смерть? Или встреча желанная?.. Боле нет сил для писания. Только молитва. Успеть записать молитву. Путается всё в памяти. Офонас пишет славянскими буквами мусульманскую молитву Богу!..
«Олло перводигырь! Милостию же Божиею преидох же три моря. Дигырь худо доно, Олло преводигирь доно. Аминь! Смилна рахмамъ рагымъ. Олло акберь, акши худо, илелло акши ходо. Иса рухолло, ааликсолом. Олло акберь. А илягяиля илл елло. Олло перводигерь. Ахамду лилло, шукуръ худо афатад. Бисмилнаги рахмам ррагым. Хуво мугу лези, ля иляга ильля гуя алимул гяиби ва шагадити. Хуа рахману рагыму, хуво могу лязи. Ля иляга ильля хуя. Альмелику, алакудосу, асалому, альмумину, альмугамину, альазизу, альчебару, альмутаканъбиру, альхалику, альбариюу, альмусавирю, алькафару, алькахару, альвахаду, альрязаку, альфатагу, альалиму, алькабизу, альбасату, альхафизу, алъррафию, альмавифу, альмузилю, альсемию, альвасирю, альакаму, альадыолю, альлятуфу».
А по-русски оно звучит так:
«Бог творец! Милостию Божией прошёл я три моря. Остальное Бог знает, Бог покровитель ведает. Аминь! Во имя Господа милостивого, милосердного. Господь велик, Боже благий, Господи благий. Иса дух Божий, мир тебе. Бог велик. Нет Бога, кроме Господа нашего. Господь промыслитель. Хвала Господу, благодарение Богу всепобеждающему. Во имя Бога милостивого, милосердного. Он Бог, кроме него нет Бога; он, знающий всё тайное и явное. Он милостивый, милосердный. Он не имеет подобных себе. Нет Бога, кроме Господа нашего. Он царь, святость, мир, хранитель, оценивающий добро и зло, всемогущий, исцеляющий, возвеличивающий, творец, создатель, изобразитель, он разрушитель грехов, каратель, разрешающий все затруднения, питающий, победоносный, всесведущий, карающий, исправляющий, сохраняющий, возвышающий, прощающий, низвергающий, всеслышащий, всё видящий, правый, справедливый, благий».
Вдруг начинает казаться Офонасу, будто не болезнь с ним, а всего лишь простая усталость. И пройдёт, пройдёт, минется слабость эта телесная, минется... А сердце в груди колыхается, будто сорванное со своего места всегдашнего грудного; колыхается больно, болезненно в груди, болтается. Широко раскрывает, разевает рот бедняга Офонас; воздух лепкий заполняет глотку, проваливается в грудь больную и будто душит, душит... Но нет чувства предсмертия. Только в глазах потемнело немного да холодают руки и ноги, стопы и кисти. Офонас ухватывается за стену, опирается ладонью. Стена тёмная. Добирается до лавки, ложится на лавку. Лежит на спине, дышать вроде полегче. Закрывает глаза. Медленно-медленно просветлело перед глазами. Накатило-нашло на Офонаса. Он бормочет, он в уме припевает, голос его истаивает... Голова — на коленях милой женщины. Кто? Страшная и прекрасная Дария? Маленькая живучая Нирмал?.. Настя отчего-то в индийской хате?..
— Запечалилась нынче душа, запечалилась,
Закрутилась кручиной, заныла, замаялась.
Разложу пред собою бумагу литовскую,
И Луною гляжу на равнинушку плоскую.
И перо отложу, и сижу без движения,
И дремота у глаз начинает каждение.
Натуманит кадилом, а после рассеется,
И опять подо мною дорога расстелется.
Снова я прохожу стороною заморскою,
В Бухаре продаю свою сабельку польскую.
А за шкуру медвежью беру провожатого.
Дружным криком встречаем царя полосатого,
Он рычит и уходит, живот нам даруючи,
За горами остались дремучие русичи.
Мой вожатый рукой пишет в воздухе смуглою,
Говорит чудеса, что земля наша круглая,
Что увижу, дойдя до последнего морюшка,
Как за край горизонта закатится Солнышко.
Не положишь ты в ноги ему челобития,
Края ты не найдёшь и не рай твоя Индия.
Эх, медведь, забирай свою шкуру медвежью!
До свиданья, спасибо, и ну тебя к лешему.
Не затем я летел за три морюшка соколом,
Чтобы крылья сложить где-то возле да около,
Чтоб гореть небылицам, а правдушке теплиться,
За горой, говорит, твоя правда расстелется.
Я спускаюсь в долину, туманом покрытую,
И встречаю корову, цветами увитую.
Слёзы радости падают в жёлтые цветики.
Дай тебя поцелую! Дошёл, долетел-таки!
Здравствуй, Солнышко — Индия! Девушка смуглая,
Улыбаясь, ведёт в свою хатоньку круглую.
Напитала любовью, как светушко небушко.
А наутро дала на прощание хлебушка.
Пропускай меня, смуглая рая привратница,
В дар коня получай, молодая красавица!
В рай войду налегке, как Адам выходил из него,
Скину, смою в реке чешую духа гнилостного.
Не напишешь пером твои кущи обильные.
Посмеялся боярин и посохом бил меня.
Не рассказывай сказки, а правду докладывай,
Про торговлю, про войско, обычаи адовы.
Не чернила, а слёзы ложатся горючие,
Всё белеет листок над горою скрипучею.
Всё летают в глазах попугаи речистые,
Всё стоят на лугах коровёночки чистые.
На дорогу макаки спускаются с веточки
И на руки садятся, как малые деточки.
Слон танцует на празднике, милое чудище!
Кто бы с ним добротою сравнялся хоть чуточку?
Как забыть тебя, рай и врата твои райские,
Что прошёл я насквозь, породнившись со сказкою?
Ты во мне, но вокруг только шкуры ходячие.
Верят саблям, колам, да продаже с придачею.
Не идёт сюда Индия, ох, недоверчива.
Знать, силён этот змей с головой человечьего.
Кто придумал его? Нет в раю этой гадости!
Попугаев рисуйте! И девушек в радости!
Выньте гвозди, мать вашу, у Бога из рученек!
Пусть народ не рыдает, наученный мученик!
Вот охотники тащат убитого мишеньку.
Ох, как больно писать мне про Индию книженьку.
Офонас Микитин ещё лежит мёртвый на лавке, руки его сложены на груди, и монеты — на веках его закрытых глаз. А Степан Василев подкупает смоленских писцов-дьяков. Среди русской колонии в Кафе ходили слухи, будто Офонас вывез тайком из этого далёкого Гундустана самоцветные каменья. Гридя Жук выспрашивал, но Офонас отговаривался, отнекивался. Теперь Степан Василев заплатил не так много денег, чтобы отдали имущество, оставшееся после умершего пахотною болестью Офонаса. Думал Степан Василев, не зашито ли что в одёже. Но нет, ничего не было; ветхая кожаная сума да тряпьё ношеное. Единственной ценностью оказались, быть может, Офонасовы «тетрати» исписанные. Не сыскали, не вычитали в них ничего ценного смоленские; отдали Василеву. А тот привёз в Москву и отдал «тетрати» дьяку князя Ивана, Василию Мамырёву.