Часть вторая

11

Угорь копченый – почти метровые черные прямые батоны. Угорь в желе – скрюченные силуэты в коричневом студне. Угорь в желе в банках (запаянных). Угорь мороженый, в опушке сероватого инея. “Угорь маленький”, mazais zutis – змейки в ладонь, твердо-кривоватые, как сухие корешки. Угорь ломтями – грязно-белые лоснящиеся срезы. Угорь живой, шевелящий перышками жабер, вяло извивающийся между статичными утюгами карпов в красном пластиковом ящике.

– На встрече с читателями вы обронили лестную для Риги фразу о том, что наш рынок достоин войти в призовую тройку европейских рынков. А кто два остальных ее члена?

– Остальные? Ну, не по размеру… он по размеру очень сильно уступает рижскому… но мой любимый рынок – венецианский Риальто, – вежливый Вайль пытается одновременно вглядываться в прилавки, оборачиваться к собеседнику (ко мне) – и при этом не выпадать из поля зрения камеры. – …Второй – флорентийский рынок Сан-Лоренцо. А?.. Ну да, оба итальянские. Может, просто потому, что я страну эту очень люблю. Хотя замечательный рынок есть в Стокгольме, замечательны рынки уличные в Париже – то, как они вписаны в красивые улицы, – особая прелесть! Но Рига, определенно, на очень достойном месте… А угря – можно?

Эгил делает мне бровями: это снимать? Торопливо киваю. “Бетакам” прилежно протоколирует общение Петра Вайля с продавщицей:

– …Этот – холодного копчения.

– А как отличить правильного угря? Научите!

– Девочка вам сейчас выберет надежного, хорошего угря.

Вайль (бородатый, полноватый, благообразный) церемонно раскланивается. Гротескная наша компашка перемещается к соседнему прилавку:

– А половину его можно взять? Угря. Вы мне его для перевозки… А еще можно как-то завязать его?.. А, вы знаете, я еще что хотел… Такой… сильно закопченный лосось. Есть? Небольшой кусок, пожалуйста. Потолще который…

Розовые, розово-оранжевые обширные спилы с бледными прожилками – кажется даже, что с всамделишными годовыми кольцами. Лосось сырой, лосось слабой соли, лосось соленый, лосось копченый всех стадий и способов копчения, лососевая икра – опять же свежая, подсоленная, просоленная основательно, опять же копченая по-всякому, – лососевые хребты по смешной цене в поллата кило (а супчик из них выходит улетнейший, совершенно не жирный, но оченно притом наваристый и пахучий – Никин копирайт).

– Это вы домой закупаетесь? – снова суюсь к Вайлю. – В Прагу?

– Мы оба с женой вообще больше всего на свете из еды любим рыбу. А тут такие козыри… Мясо есть и в других местах, а рыбы такой больше нигде нет. Тут солят и коптят все, что плавает, ползает и летает.

Выложенная в лотках тушка к тушке маслянисто-золотая скумбрия похожа на артиллерийские снаряды в ящике. Кажущаяся мятой салака – на пулеметные патроны.

– А насколько латвийская… э-э… стратегия в отношении рыбы схожа с общеевропейской?

– Если совсем просто, то все европейские соленья – это маринады. Это уксус. То, к чему мы, выросшие здесь, не привыкли. А здесь найден некий замечательный баланс между европейским и русским вкусом… Империя для кухни оказалась очень полезной!..

Острый дух солений-маринадов. Серебристые сверточки рольмопсов в кадках.

Подходим к закутку, явно высмотренному Вайлем еще накануне:

– Здрасьтe! Я тут вчера разговаривал насчет миног… Их нужно упаковать таким манером… Вот можно в коробочку штук восемь? Крупненьких… Все главные козыри русской кухни – из-за пределов России. Кавказский шашлык, грузинское сациви, узбекский плов, еще более ранние колониальные приобретения – украинский борщ, уральские пельмени. Все нерусское! Собственно в русской кухне я могу назвать только один шедевр – это уха. Но прямо противоположную роль империя сыграла в напитках. Она ввезла водку во все те места, где о ней не слыхали, – и споила Азию. Кавказ не удалось споить, потому что на Кавказе было вино. Там водка в него уперлась, и они отбились. А Средняя Азия, северные малые народы – там полная катастрофа! Водка была самым страшным орудием империи! Более страшным, чем пушки.

Тетка трамбует миноги в пластмассовую коробку, я сдвигаюсь в сторонку, а безответный Эгил запечатлевает для вечности спонтанную беседу профессионалов о способах упаковки данного позвоночного:

– …В банках – огромная разница! Огромная! Я покупал – совсем не то… Очень хорошо… В вашем ведении что еще есть?..

Окунь (горячего копчения). Рассматривается и отвергается. Скумбрия (холодного копчения… запеченная в сыре – развернутая, как пергаментный протограф, расплавленный и застывший сыр обрел рельеф изрытого ветром песчаника…).

– А чем она от этой отличается? Дайте, пожалуйста, одну такую и одну такую… А эта чем отличается?

– Это королевская скумбрия, она суховата немножко…

– Суховата? Не надо!

Veja zivis (буквально – “ветровая рыба”): острые шиловидные рыла, частые-частые, мелкие-мелкие зубы – как край почтовой марки. Saules zivis (буквально – “солнечная рыба”): густого коньячного цвета круги с вырезанным треугольным сегментом. Обжаренная тресковая печень – сердечки калибра от кошачьего до медвежьего. Загогулины креветок (лохмы усов). Бежевые торцы палтуса. Мокрые листы камбалы. Luci – желтоватые страшноватые черви. Окровавленный breksis. Громадный – метра полтора – судак с обалдело раззявленной пастью. Вобла, плотными пучками вбитая в прозрачные пластиковые ведерки. Угловой прилавок – лобное место: ящик с нарубленными рыбьими бошками. Кафельные квадратные бассейны с бурно булькающими и шевелящимися в воде шлангами.

Прогулку по рыбному павильону Рижского рынка (в девять утра!) предложил сам Вайль – и исключительно из-за нехватки времени: сегодня уже он улетает к себе в Прагу, вояж за рыбицей запланировал заранее и лишнего часа на ответы перед камерой у него не было. Пришлось соглашаться. Полевая работа, конечно, отдельная запара (для Эгила, бедняги, в первую очередь – потаскайте, блин, эту бандуру на плече, да еще в толчее!) – но я уже вижу: получится лучше любой срежиссированной съемки. Вайль, Петр Вайль, бывший рижанин, потом нью-йоркер, потом пражанин, блистательный эссеист, автор близящегося к гениальности культурно-кулинарно-географического “Гения места” – in actu: умности на фоне вкусностей. В десятку.

На канале “Россия” затеяли “Ближний круг” – серию коротких фильмов про столицы бывших союзных республик, про знаменитых выходцев оттуда, про то, что там делается сейчас и насколько это радикально отличается от того, что творилось некогда. И – бонусная выгода постберлинского пиара: получилось законнектиться с кучей московского теленарода… Так что сюжет про Ригу делаю я.

Я им наделаю…

– Кстати об империи… В вашей последней книге “Карта родины”… да и в ваших с Генисом “60-х”… проводится мысль, что нация советских людей все-таки существовала…

Мы уже бредем по замусоренной набережной замусоренного городского канала – в сторону автовокзала. Справа сменяют друг друга гигантские бигуди эксклюзивных наших рыночных павильонов, когдатошние ангары для дирижаблей.

– Есть влиятельная точка зрения, что не было никакого советского человека; я считаю, что, конечно же, был. В рекордно короткие исторические сроки удалось создать совершенно новое явление…

– Но мы, вероятно, говорим сейчас о явлении все-таки в основном идеологическом… А если взять “советского человека” именно в национальном аспекте? Не кажется ли вам, что Советский Союз как государство распался как раз в тот момент, когда в имперском котле готова была синтезироваться новая нация? Или даже сверхнация?

– А это очень интересно! Очень может быть, что тут именно какие-то силы… исторического процесса, или силы провидения… в этот-то момент и вмешались, чтобы не получилось некоего уродливого исторического явления.

– Может быть, это проявление – на своем уровне – закона неубывания энтропии? Возникновению сверхнаций препятствуют основы физики?

– Ну да, так же, как работают механизмы саморегулирования – когда, скажем, возникает угроза перенаселения; рост населения идет по экспоненте, взрывным образом, – и начинается эпидемия чумы. Или СПИД. Который можно счесть бичом божьим, а можно – проявлением работы этого вот механизма саморегулирования. Может, и с имперской сверхнацией так….

Я оборачиваюсь к Эгилу: как оно – пишется? Все пишется. Вот оно, главное для моей безумной идеи…

Отцом этой идеи – как минимум наполовину – был ФЭД (так что, строго говоря, ему с меня пузырь – если сюжет получится… и если мы с ним где-нибудь когда-нибудь пересечемся). Заочным. Просто в силу своей этнической эклектики. А также юридического аспекта биографии. Родившийся в конце июля 1975-го Федька первый свой паспорт – еще стандартный советский – получил в начале августа 1991 года. Где-то так числах в десятых. За несколько дней до известных событий. Благодаря которым закончился Советский Союз. Так или иначе, но – единственное государство, признавшее его, казаха с немецкой фамилией и русским именем, своим гражданином.

Во всех далее получаемых им – как, кстати, и на четыре года отставшим от ФЭДа мною – ксивах (исправно вводящих в ступор работников всех европейских таможен и отелей) значится то же, что в титрах голливудского ужасника: alien. Чужой.

Чужой – и этой долбаной без пяти минут евросоюзовской стране, где еще физически имею место я, и уже давно не имеет (к счастью для него) Федька. И – в не меньшей степени – чужой государству ЭрЭф, которое начало свое существование как государства с того, что сдало и меня, и ФЭДа, и двадцать пять миллионов “соотечественников” новоиспеченным этнократиям (а теперь дерет с “защищаемых” им нас бешеные бабки за российскую визу, ур-роды)…

Как там было у Аксенова? Мы не лабусы по национальности, мы не русские по идеологии. Наша национальная и гражданская принадлежность (по боку идеология!) – советские люди.

Когда-то мы базарили об этих материях с ФЭДом и решили, что мы оба – я, родившийся на Украине и болтавший некогда по-грузински, и он, kazahs Deutsch, блондин с монголоидными скулами – принадлежим к одной нации. Несуществующей нации. Точнее – существующей лишь в незначительном количестве опытных образцов (то есть нас). Образцов, не пошедших в серию.

Какая разница, что при семи (если я правильно помню) Федькиных и четырех моих кровях – ни одной общей у нас нет? Если оба мы – апатриды, лица без гражданства, этнические миксы с родным русским языком, нероссийского места рождения и места жительства, нероссийского образа мышления и поведения (ибо не только тяжкое недоумение сопровождает каждый просмотр мною тамошних теленовостей, но и четкое отчуждение – каждый визит даже в Москву и Питер)… В конце концов, за последнее частичное спасибо Риге.

…На Элияс, в монтажной ЛНТ (телевизоры, телевизоры, телевизоры) просматриваю еще одно сделанное для “ближнекруговского” сюжета интервью. В Москве три недели назад. С Артемием Троицким, хроникером “советской народной электрической музыки”, первым “рулевым” русского “Playboy” и “арбитром вкуса”. Хоть и не рижанином, но человеком, городу этому не чуждым, постоянно сюда наезжающим (на “Новую волну”, например, попсовейший юрмальский фестивальчик).

“– …Вообще в Риге я был в первый раз в шестьдесят пятом году, мне было десять лет, но я ее совершенно не помню, поскольку большую часть времени проводил в Юрмале с бабушкой и дедушкой. А вот Ригу восьмидесятых помню очень хорошо. Насколько она изменилась? Начнем с архитектуры хотя бы… У новой Риги стиля нет. Вот все эти стандартные европейские универмаговские стекляшки и гостиницы построили… Все эти новоделы в Старой Риге, то ли под готику, то ли под раннее барокко… Мне кажется, новая застройка Риги очень хаотична и абсолютно не является цельной с точки зрения стиля. У меня такое ощущение, что нет ни малейшей идеи, концепции какого-то единого архитектурного развития…”[5]

(Ну да, ну да, как говаривал мой друг Серега. Интеллигентнейший Артемий Кивович еще мягко выражается…

То, как изуродовали наш с ними общий город братья лабусы всего за несколько лет новейшего строительного бума, тот наглый, предельно циничный пофигизм, с которым они бесповоротно гадят в своей собственной, черт побери, столице, то, в какое безобразно-эклектическое фуфло на глазах превращается изначально стильная и оттого требующая особо осторожного к себе отношения Рига – мое растерянное опупение от всего этого – и было, между прочим, одним из основных “исходняков” для идеи, которую я пытаюсь в сюжете своем артикулировать…

Нет, я все понимаю… Цены на земельные участки в историческом центре. Стоимость подрядов. Взятки. Воровство. На одном “восстановлении” Ратуши, раскуроченной в сорок первом немецкой артиллерией до такого состояния, что после войны было решено, мол, смысла ее воспроизводить по новой нет, тем паче что и историко-архитектурная ценность здания была невелика… – но все же отстроенной стахановскими темпами несколько лет назад (причем с ненавязчивыми отступлениями – совершенно дикообразными – от оригинального облика!), украли, по некоторым сведениям, порядка двух миллионов латов… И так далее…

Но черт вас дери… Патриоты, блин! Мастурбаторы на национальную идею! Так любящие поорать, что эта страна и эта столица у вас одна и другой не будет… Что вы, блин, с ней делаете?! Почему я, почитаемый вами оккупантом, я, который, скорее всего, здесь не задержусь, – почему Я дергаюсь, когда ВЫ ради воровства очередных нескольких тыщ латей в самой сердцевине Старого города клепаете эту неизвестно кем и с чьего разрешения спроектированную дичайшую пошлятину? Почему вам всем так дружно насрать на место, где жить вашим, блин, детям, внукам, блин, и прочим правнукам?!.

Я даже знаю, почему. Не только потому, что вы, несмотря на скорое вступление в Евросоюз, – самые обыкновенные безответственные совки, которым покласть вообще на все, кроме собственных бабок. Но еще и потому, что вы не ощущаете этот город своим. А не ощущаете потому, что он и в самом деле – не ваш.

Он – вовсе не плоть от плоти этой страны. Он не соприроден ей и не сомасштабен… Это – часть несравнимо более амбициозного проекта… Сюжет мой будет и про это тоже.)

Так. Мотаем Артемий Кивыча. Не то, не то…

Стоп… Вот!

“– …Вы наверняка помните Андрея Левкина, у которого публиковались в знаменитом рижском журнале «Родник»?

– Конечно. И Колю Судника из вашей группы «Зга», который незадолго до Левкина уехал из Риги – правда, в Питер, а не в Москву…

– Мне в интервью перед отъездом Левкин говорил, что в Риге конца восьмидесятых была какая-то эйфория, все ожидали тут чуть ли не второго Берлина периода двадцатых-тридцатых или хотя бы уровня Праги… Этого не произошло, и…

– Я понял вас. И отчасти могу разделить досаду. Я бы даже сказал о более раннем времени – середине-конце восьмидесятых, времени так называемой перестройки. Я у вас тогда еще «Видеоритмы» на ЛТВ вел. Рига тогда на самом деле превратилась едва ли не в культурную столицу бывшего Советского Союза. Это проявлялось в самых разных вещах. Тут происходили раз в год Makslas dienas, «Дни искусства», и это было нечто такое, чего больше нигде не было. Действительно – на несколько дней в году наезжали какие-то художники, анархисты, концептуалисты и прочая богемная братва, и они становились хозяевами города. Я помню, что тогда привозил сюда каких-то английских журналистов, которые были в полном обалдении и говорили, что вообще это фантастика, ведь ни в каком Лондоне, Берлине и Париже вообще такого не было… Бруно Бирманис делал потом «Ассамблею неукрощенной моды», это было совершенно уникальное событие не только для экс-USSR, но и для всей Европы. А может, и для всего мира. Это был полуфестиваль, полухеппенинг, куда приезжали какие-то дизайнерские радикалы со всего мира, прекрасно себя чувствовали… Опять же это все происходило с большим размахом, с какими-то фейерверками в центре и уличными парадами. Это было и этого теперь нет. То есть у Риги определенно был человеческий и художественный энергетический потенциал для того, чтобы стать очень мощным культурным центром. К тому же этот потенциал был до некоторой степени оправдан с географической точки зрения, потому что Рига действительно находится как бы по пути из России в Западную Европу. Тут и ганзейские традиции, и все такое прочее. Почему этого не произошло – не у меня надо спрашивать. Пусть уж сеньор Бирманис сам объяснит, почему загнулась «Ассамблея…» или почему Makslas dienas из события международного масштаба превратились в маленькое и локальное. Не знаю… Может быть, дело в деньгах, может, в администрации или в чем-то еще…”

Я знаю, в чем дело. И в деньгах, конечно, и в администрации – но это все частности. На самом деле (по-моему) проблема куда шире и интересней. И безнадежнее.

Рига, я говорю, – это круто задуманный и с треском проваленный проект. Точнее, не проект даже. А часть проекта. Весьма небольшая. Но дьявольски показательная.

…Если сюжет получится, все-таки одному человеку я пузырь проставлю – Джефу, благо он-то вполне в пределах досягаемости (благо со мной же он тот пузырь и выпьет). Потому что на вторую половину идея сюжета родилась из моих базаров с Женькой.

Когда-то Джеф писал большую байку про рижскую улицу Яуниела. Знаменита эта улочка Старого города тем, что на ней снята куча культовых советских фильмов. Например, Бейкер-стрит из масленниковских “Приключений Шерлока Холмса и доктора Ватсона” – это Яуниела. А также бернская Блюменштрассе, Цветочная улица из “Семнадцати мгновений” – и бедняга Плейшнер прыгал из окна дома как раз напротив не чужой мне Киногалереи (в Риге вообще “Мгновения” отсняты на огромный процент). Так вот, Джеф написал про все это – да и задумался. Каких только городов не сыграла Рига – и как редко она при этом играла саму себя!

Стал думать дальше – уже в компании моей и пивасика-вискарика: почему не написано ни единого реально состоятельного литературного текста, действие которого происходило бы в Риге? Ну да, у местной русской диаспоры традиционно небогато с талантами – да и те, что становятся хоть сколько-нибудь востребованы за пределами нашей ганзейской провинции, немедля сваливают в метрополию, Москву ту же. А пропо, и “Белая гвардия” написана Михал Афанасьичем не в Киеве, и “Золотой теленок” не в Одессе, и “Одесские …” даже “…рассказы”… Про Ригу же не пишут ни в ней сидючи, ни вне ее…

А вот неинтересно про нее писать. Хоть и красивый город (был!), и немалый, и портовый. И больше – окраина империи (была опять же), место стыковки какого ни есть Востока с каким ни есть Западом… Ан – при всех бонусах, нет у этого места своего лица.

Засада – в несоответствии того города, который в результате всех исторических пертурбаций получился, тому городу, каким Рига должна была стать по сути своей. Она должна была стать городом, без дураков, великим. Но не столицей, нет – проходным двором. С Востока опять же на Запад и обратно. Ну да, ну да – из России в Европу.

Собственно, и генетически Рига, крепость, построенная Ливонским орденом на землях совершенно диких еще балтийских племен в начале тринадцатого века, – восточный форпост Запада. Каковой после Петра Великого, отбившего Ригу уже у шведов, стал западным форпостом России.

И в этом именно качестве Рига почти-таки стала реальным мегаполисом, средоточием жизни экономической и культурной. Причем дважды. И оба раза – почти.

И оба раза все обломилось.

Первая попытка была – перед революцией, когда на фоне общеимперской индустриализации-капитализации Рига со своими “Руссо-Балтами”, со своей космополитической смесью немецкого наследия, русского вливания и пробуждающегося латышского национального самосознания действительно была одним из самых динамичных городов гигантской страны, одним из главных ее портов и культурных центров. И эта вот Рига кончилась вместе с Российской империей, пережила экономический обвал и мощнейший людской отток – и на несколько десятилетий ухнула в прозябание столицы мелкого провинциального государства в зоне санитарного кордона Европы у границ страшного ЭсЭсЭсЭра.

Второй заход – времена позднего совка. ВЭФы, РЭЗы, “Радиотехники”, западная витрина, прибалтийский культурный либерализм. Население приближалось к лимону, для строительства метро уже делали пробы грунта. Про то, что творилось в культурной жизни, вон г-н (сеньор) Троицкий как красочно говорит… И снова все кончилось – вместе с империей. И снова – что мы имеем? Столицу мелкого провинциального этнократического государства с изоляционистской идеологией и хуторским образом мышления в зоне санитарного кордона НАТО (население сокращается, про метро все забыли). В утиль.

Вот она, концепция сюжета. Рига, безусловно, была проектом имперского масштаба. Двухсерийный крах этого проекта – это облом двух редакций империи. Мне жалко этого проекта: ей-богу, он виделся импозантным. И мне, черт побери, жалко этой империи – вовсе не потому, конечно, что я ностальгирую в кулачок по Православию-Самодержавию, по Его Императорскому Величеству на белом кобылй, по парадам на Ред-Сквер, выводку зомбаков на мавзолее и прочей государственнической херне, которую я видал не то что в гробу – осиновым колом проткнутой (никогда меня не очаровывали атрибуты никакого государства и никакой власти – это, наверное, уже специфика личного опыта человека, выросшего на фоне многоступенчатого государственного развала и государственного предательства). А потому что я, как и было сказано, – гражданин этой империи в силу национальной принадлежности.

И город, в котором я живу, и сам я как представитель своей нации – мы такие “каспийские монстры”, советские экранопланы, одни из последних масштабных высокотехнологичных имперских разработок. Здоровенная была штука, диковинная на вид и дерзостная по замыслу, с беспрецедентными возможностями…Так и не успели ее толком реализовать. А ведь классно, мать вашу, было придумано!..

Может, слишком классно. Не случайно же закон неубывания энтропии среагировал именно на нас?..

12

Вилнис, Никин двоюродный брат, работал начальником техчасти информагентства BNS. Я его почти не знал, но пару раз видел: интеллигентный худощавый мужик лет тридцати с лишним, с ухоженными усиками и мягким выговором. Неглупый. Приятный. Женат. Ребенку – сыну – сейчас, кажется, пять…

Полтора года назад Вилнис – “внезапно, без объявления войны” – огорошил родню известием: он уезжает. С женой и сыном. В Сибирь. В Красноярский край. В колонию к Виссариону. С работы уволился. Жилье и имущество продал. И уехал. И с тех пор никто, ближайших родственников включая, ничего о нем не слышал.

До минувшего января, когда Вилнис позвонил Нике на мобильный. Она обрадовалась было: кузен нашелся – рановато, как оказалось. Слегка смущенный Вилнис пояснил, что собирался вообще-то звонить кому-то другому… но вот набрал номер автоматически, бывает, да-да… но тебе я тоже перезвоню, обязательно, непременно, само собой… И снова пропал.

Вообще виссарионовская организация, основанная в девяностом в Минусинске на базе местного Уфологического центра “по указанию из космоса” бывшим слесарем, художником и милиционером Сергеем Торопом (ставшим, приняв “крещение от самого Отца Небесного”, Виссарионом), называется “Церковь последнего завета”. (Мента-пророка я видел как-то по ящику: ангелоподобный лик, сусальная улыбка, каштановая волна волос, васильковые глаза.) Самые упертые адепты, числом в пару тысяч, со всего бывшего Союза обитают вблизи озера Тиберкуль в отгороженном от мира религиозном изоляте в условиях практически первобытных и на строжайшей вегетарианской диете. Туда Вилнис и уехал.

Еще пару лет назад виссарионовские “заветчики” с их шестнадцатью только российскими организациями в списке зарегистрированных Минюстом РФ новых религиозных движений занимали пятую позицию. Уступая Обществу сознания Кришны (97 организаций), Церкви Божией Матери Державной, она же бывший Богородичный центр (29 организаций), Церкви Христа (24) и язычникам (19). И опережая Мунистскую ассоциацию “церквей объединения” (10), сайентологов, “Духовное единство” толстовцев и “Живую этику” рериховцев…

С некоторых пор я – специалист по данному вопросу. О чем уже готов пожалеть.

Что-то не нравится мне происходящее. С самого начала оно мне не нравилось.

Хотя что тут считать началом, понятно не слишком. Может, тот звонок Леры с сообщением, что по делу “Нового Ковчега” – точнее, никакого не “Ковчега”, вестимо, а старых моих заочных знакомцев Маховского и Яценко, – таки готовят процесс. И что адвокат Маховского очень – ну очень! – хочет нового психиатрического освидетельствования своего клиента (и признания его, бедолаги, невменяемым)…

А может, уже этот звоночек, свеженький. Сегодняшний. От некоего Никиты Яценко (“…Вы, вероятно, меня помните…”) С просьбой о встрече. Переходящей в ультиматум…

Хотя, если по совести – считать надо с того плохо памятного мне момента, когда я взялся (без чрезмерного, кстати, энтузиазма и сколь-нибудь ясного представления о перспективе) за работу, что спустя много времени и разных более-менее непредсказуемых событий принесла мне… кое-что. Например, какие-никакие имя и статус, которыми я по мере возможности пользуюсь сейчас. А также энное количество проблем, которые, возможно – вероятно! – воспоследуют в самое ближайшее время…

Момент, о котором идет речь, имел место два года назад. Я тогда был – отнюдь не я нынешний. В профессиональном отношении. Точнее, в отношении профессиональной специфики. По крайней мере, ни с какого рода криминалом не работал и работать не помышлял. Снимал про серфингистов, которые каждый год собираются на Колке, – там хорошие волны и свой “северный Казантип”. Сделал нарез из интервью с бывшими местными-молодыми, успешно обосновавшимися в Штатах и Канаде (фильм стал вдруг маленьким хитом, на сеансы в Киногалерее, к изумлению ее дирекции, ломанулся народ – на полу сидели… Дело, правда, было не в художественных достоинствах, а в чисто практическом интересе: куча молодняка из Латвии нацеливается сваливать тем же североамериканским маршрутом)… Про самоубийство Димы Якушева мне рассказал ФЭД – причем Дима не был даже его близким знакомым: Федя общался с Микушевичами, семейной парой (он музыкант, она учительница), затеявшей когда-то подобие молодежного литературного кружка, и Дима еще школьником туда ходил (Микушевичи о его юношеских писаниях отзывались самым восторженным образом).

Когда Якушеву было восемнадцать, он связался с какой-то вроде бы сектой – причем что за секта, толком не знали ни родители (с которыми до того момента у Димы, домашнего ребенка, отношения были вполне идиллические), ни друзья: в отличие от типичных неофитов-энтузиастов, принимающихся нести свет ново-обретенного знания в массы, Дима про единоверцев глухо молчал и от расспросов последовательно уклонялся. А расспросы были, и чем дальше, тем больше, потому что чем дальше, тем страннее вел себя Дима. Тогдашние стихи его – потом – я читал и сам: видно было, что парень, действительно, отчетливо талантливый – и абсолютно сумасшедший. И – может, конечно, это искажение восприятия постфактум, но все же – безумие выглядело прогрессирующим… Объявились новые приятели, никогда не представляющиеся по телефону и никогда не заходящие в квартиру. В какой-то момент – без поводов и предупреждений – Якушев просто ушел из дома; родители кинулись его искать, стали обзванивать всех знакомых, и выяснилось, что Дима ночует каждый день в новом месте, всем при этом врет (и каждому врет по-разному) и насчет причин, и насчет планов на следующий ночлег, словом – откровенно путает след, словно избавляется от слежки.

Потом Дима исчез. Через неделю родители получили по почте письмо. Почерк был Якушева, несомненно. “Жить в Cерой Cлизи и быть Серой Слизью полагаю недостойным и противоестественным”. Тэ Чэ Ка. Диму объявили в розыск. Нашли только через три недели. На заброшенной промплощадке где-то на Буллю, в виде обгоревшего трупа. Зажигалка и канистры из-под жидкости для разведения костров валялись рядом. Откровенных признаков насилия и борьбы не наблюдалось, полиция констатировала “самоубийство путем самосожжения”. Дела не заводили.

Димины родители, чтобы самим не сойти с ума, начали искать тех, кто, были они уверены, довел их сына до суицида. И действительно при поддержке прежних, досектантских, друзей Якушева кое-что нарыли. Выяснили, что секта и впрямь имеет место (причем без всякой положенной лицензии от Комитета по делам религий), называется “Новый Ковчег”. Узнали фамилии двоих из не любящих светиться Диминых единоверцев: Яценко и Маховский. Даже узнали, что как минимум один человек, состоявший в “Ковчеге”, – некто Карина Панкова, студентка иняза, – примерно в то же время с тяжелейшим реактивным психозом угодила в психушку на Твайку, где и пребывает, между прочим, до сих пор, не возвращаясь к норме… Родители снова пошли в полицию – и там их снова вежливо отфутболили, сославшись на отсутствие состава преступления. Они сунулись в пару газет, и где-то – кажется, в “Вестях” – вышла-таки байка. Тоже без всяких юридических последствий. Про все это ФЭД мне и рассказал.

Первоначальные мои действия были вполне бессистемными. Ну, поговорил на камеру с самодеятельными расследователями. Со знакомыми Панковой – плюс пара слов психиатра, подтвердившего, что реактивный бред, скорее всего, был спровоцирован, причем дело не обошлось без наркоты, а прогноз вполне неутешителен (почему-то запомнились больничные дверные защелки с вынутыми ручками – последние сестры носили с собой, вставляя в соответствующие отверстия, когда надо было открыть дверь)… Ну, записал ментовский отказ от комментариев (уже слегка нервный). Из разговоров со всем этим народом вдруг всплыл еще один фигурант – и снова с наркотическим мотивом: туроператор, за тридцать, плотно сел на иглу, угодил в больницу, потом в Риндзеле (там центр реабилитации торчков, устроенный на манер макаренковской коммуны) сумел-таки слезть… Я нашел и его, но он со мной общаться не стал.

И все же манипуляции мои несколько всколыхнули болото. Кто-то задергался, кто-то заговорил… Ситуация понемногу прояснялась.

“Новый Ковчег” по всему выходил структуркой достаточно нестандартной. Обычно секта – это либо высокоэффективный пылесос для вытягивания денег из адептов (особенно это касается организаций крупных, от “Нового поколения” до кришнаитов), либо пускай страшненькое, но карикатурное сообщество благостных или агрессивных фанатиков. “Ковчег” не производил впечатления ни того ни другого: квартиры с машинами не выманивались, и вообще, хотя разносортной уголовщиной пованивало ощутимо, деньги нигде впрямую не фигурировали. И само учение “ковчеговцев” (про которое выяснить что-либо определенное тоже было крайне непросто) выглядело не слишком типично. На первый взгляд – очередная вариация апокалиптической секты, с идеей грядущего “конца дней” и спасения избранных. Правда, ждали они скорее не светопреставления, а чего-то вроде нового Потопа – отсюда и “Ковчег”. И готовились не к транспортировке в горний мир, а к тому, чтобы пережить катаклизм. Для чего потребно первым делом глубоко законспирироваться. Конспирация была организована почти профессионально: деление на “тройки” (по тому же принципу, который у мунистов называется “сэндвич” – когда двое “старослужащих” опекают-обрабатывают новичка, в случае с Якушевым этими опекающими как раз и были Маховский с Яценко), причем всякая “тройка” функционирует автономно, контактируя только со “звеньевым” (по четыре “тройки” на каждого), и “звеньевые” тоже существуют обособленно, не зная друг друга… и так далее, не религиозное объединение, а какая-то “Красная Капелла”. Происхождение всей этой шпионской механики стало понятнее, когда удалось (все ж таки механика механикой, а сектантов не готовили на спецкурсах ГРУ) кое-что разузнать и про вероятного гуру “Ковчега”. Та еще фигура.

Всеволод Греков, бывший сотрудник ПГУ (Первого главного управления КГБ, внешней разведки): из органов уволился в начале девяностых, осел в Риге, открыл сыскное агентство (они все тогда открывали сыскные агентства или охранные фирмы, на худой конец работали телохранителями – не откровенно криминализовавшиеся выходцы из гэбэшных подразделений), потом занялся “многоуровневым маркетингом”, вдруг заинтересовался эзотерикой, поварился и у “ледяевцев”, и у иеговистов, – и к концу девяностых основал свой “Ковчег”… Хотя все это я узнал не столько в процессе собственных “раскопок”, сколько уже потом: когда начался шум, ментовское расследование… а частично – от самого Грекова.

Я уже монтировал фильм, когда он мне позвонил. С предложением дать интервью. И условием не показывать лица.

Экс-гэбист совершенно не оправдал моих ожиданий: он не похож был – нимало – ни на искреннего маньяка, ни на корыстного жулика; я даже не обнаружил в нем агрессивной харизмы, свойственной всем лидерам тоталитарных сект. Больше того, Греков производил впечатление человека осмысленного и интеллигентного – хотя вещи говорил вправду странные…

Когда я записал это интервью, я понял: фильм получился.

Георг Стражнов по доброму знакомству сразу запустил “Дезертира с «Ковчега»” в своей Киногалерее. Буквально через три дня позвонил Ансис, продюсер с ЛНТ, предложил показать фильм у них на канале. Все-таки какой-то резонанс история с “Ковчегом” получила, к тому же почти параллельно раскручивался скандал с девушкой-иеговисткой, умершей из-за отказа от переливания крови, – в общем, сектантская тема была на слуху. А дальше уже пошло внеплановое везение.

В “Свенска Дагбладет”, титульной стокгольмской газете, тиснули полуполосный текст; их прибалтийский собкор видел “Дезертира” в элэнтэшном эфире – и зацепился за слово “наркотики” и фамилию Грекова. Оказалось, в Швеции только-только поднялся громчайший хай на тему наркотранзита в и из экс-СССР – туда через нас везли полуфабрикаты и недорогое зелье, обратно – качественную химию западноевропейской выделки. Арестовали кого-то из числа местных ключевых транзитных фигур; арестованному среди прочего вменяли в вину сотрудничество с русской мафией дробь Кей-Джи-Би. В качестве представителя каковых поминался некий В. Грекофф, бывший второй секретарь (читай – штатный резидент ГБ) советского посольства в Стокгольме…

После “Дагбладет” фильм купили уже шведы и показали по SVT1. С этого начались, во-первых, мои варяжские контакты и контракты – как на предмет какого-никакого “инвестигейшна” (большой телесюжет про местные, латвийские, съемки скандинавского порно для секс-концерна Privat), так и по линии “человеческих историй”, доведшей в итоге до Берлина; а во-вторых, – новый виток “ковчеговского” скандала, приобретшего уже международный масштаб. Тут возбудилась и латвийская титульная пресса, включая “Диену” и “Неатка-ригу”, вдобавок наши власти к инвестиционно активным скандинавам относятся с пиететом, переходящим в трепет, – так что, видимо, ментов пнуло в итоге собственное начальство.

Впрочем, возбуждение уголовного дела против Маховского – Яценко по статье “доведение до самоубийства” вовсе не имело следствием выволакивание канающего под подлодку “Ковчега” на свет божий. Ровным счетом наоборот: конспирация сработала, сектанты-активисты легли на дно, Греков вовсе растворился (хотя в розыск его никто не объявлял). И совершенно же ясно: если даже этих двоих признают виновными, то ими, стрелочниками, ко всеобщему удовлетворению и ограничатся – законность, ребята, соблюдена, жертва отмщена, чего вам еще?..

Хотя и тут все сильно непонятно: общественность за два года про “Ковчег” благополучно подзабыла, а “крыша” у подследственных явно какая-то есть, и, видимо, какая-то вполне нехилая. Круминьш, скажем, адвокат модный и дорогой – откуда у числящегося безработным Маховского бабло его нанимать? Лера вон, на которую потихоньку, но последовательно давят, вообще считает, что неким превесьма реальным людям крайне не хочется, чтобы дело в принципе дошло до суда… И ходит Лера в последнее время мрачная, и мне рекомендует быть готовым к неожиданностям: я-то предполагаюсь свидетелем…

Ну что, начались неожиданности?

– Нам надо поговорить… Не по телефону, естественно. – Заявлено это было вполне безапелляционно.

– Нам?

– Угу. Нам. С вами. – Речь небыстрая, правильная, спокойная до почти полного отсутствия интонации. – Причем как можно скорее.

– Совершенно не вижу, о чем нам разговаривать. С вами.

(Этот Яценко – плечистый, несколько флегматичный парень – в отличие от единоверца-подельника, ни под какую шизу, между прочим, никогда не косил. Но и не говорил ничего ментам. То есть, похоже, имел основания чувствовать себя в безопасности…)

– Есть тема. Еще раз – я не могу по телефону. Не бойтесь, вам не грозит ничего… Я имею в виду – с моей стороны.

– Вы меня успокоили…

– Хотелось бы сегодня.

– Подождите. Это вам – хотелось бы. А почему этого должно хотеться мне, вы пока не объяснили…

Так мы препирались минут пять. Яценко ничего толком не объяснял, но намекал на какую-то имеющуюся у него эксклюзивную информацию. Когда убедился сам, насколько тухло это звучит, стал поминать разный народ, с которым я общался в процессе съемок “Дезертира”, каких-то подруг сумасшедшей Панковой… – в максимально туманном контексте. Отчего его телеги, естественно, только окончательно утратили убедительность.

И все равно мешало что-то мне его послать и отрубиться на фиг. Не знаю, что. Почему-то, не веря ни хрена ему, еще меньше я верил в хрестоматийный вызов в безлюдное место с последующим хрестоматийным изничтожением опасного свидетеля (“мясо в реку”). Не знаю, почему. К тому же… Может, выработались потихоньку рефлексы журналиста-расследователя (вряд ли). Может, накопилась критическая масса раздражения творящимися вокруг интересностями…

В общем, я согласился. По-прежнему оставаясь от всей этой истории в категорическом неудовлетворении. От всей этой байды…

Он работает охранником в доме спорта “Локомотив” (“…знаете?” – “Да, представляю. Напротив памятника освободителям?” – “Да, на Узварас, где станция Торнякалнс”.). Он там будет дежурить сегодня ночью. Один. К девяти вечера большинство посетителей рассосется. Я могу подъехать – и мы спокойно поговорим.

К девяти наладилась прыскать меленькая, пылевидная, но очень густая морось – при минусовой температуре. Моторюга тихонько матерился и ехал изматывающе осторожно. Выйдя на углу Узварас и Бариню, я сам пару раз чуть не навернулся – все облизала подлая ледяная корочка: асфальт, тачки, стволы и сучья мощных лип уводящей к парку Аркадия полутемной аллеи – угольно-черные и угольно же странно мерцающие в затуманенном свете редких фонарей. Справа утягивался в волглый безразмерный мрак недовзорванный в свое время национал-террористами, проросший пентаграммами суперштырь памятника освободителям Риги. Чугуные освободители (от фашистов – то есть оккупанты, выражаясь лояльно) в касках почти не различались. С панической скоростью пронесся в сторону центра одновагонный десятый трамвай.

Огромные непрозрачные окна спортклубовского параллелепипеда мертвы были все, но под обширным козырьком входа свет горел – так что машины я увидел сразу, издалека. Полицейский уазик и нейтральную мыльницу. И людей, топчущихся возле, периодически входя-выходя в(из) стеклянной, тоже непрозрачной двери. Их было немного, и только одного я заметил в форме… Нет, двоих…

По мере того как я шел по прямой безлюдной аллее, я замедлял шаг и метрах в тридцати от машин почти остановился. Однако не остановился – а, снова ускорившись, но не чрезмерно, прохилял по периферии освещенного пространства, косясь на происходящее с вялым, стопроцентно праздным любопытством. Вышедший как раз из здания усатый мужик в цивильном, но с озабоченной казенной рожей, глянул на меня без выражения.

Я отбрел подальше, в темноту, остановился у нескольких припаркованных вдоль поребрика тачил, не имея ни малейшего понятия, что делать теперь. И вообще – что обо всем этом думать. Мыслей, связных, по крайней мере, не было вовсе. Зато ощущений – завались. Одно другого бодрей… Шелестело о капюшон. С тяжким нутряным лязгом скакал через Торнякалнс бесконечный товарняк.

Минут, наверное, через пять-семь (топтаться и входить-выходить менты прекратили – только, по-моему, сидел кто-то в уазике) “Локомотив” покинула и быстро двинулась в мою сторону, направляясь явно к одной из запаркованных машин, то ли тетка, то ли девка в куртке. Квакнула сигнализация.

– Извините, – дернулся я навстречу (девица – не юная – шарахнулась). – Прошу прощения… Э-э… Вы, случайно, не в курсе, что там произошло?

Коза буркнула нечленораздельное, торопливо распахивая скользкую дверцу.

– Простите… Вы не знаете…

– Нет! – Не глядя на меня, она нырнула в салон и судорожно захлопнулась.

– Да гребись ты конем… – отблагодарил я елозящую по льду “ауди”.

Попереминался еще. Пересек бульвар Узварас. Вдоль сетки, ограничивающей поле для гольфа, не спеша двинул обратно, опять продефилировал – уже по другой стороне бульвара – мимо подъезда спортклуба (где по-прежнему не наблюдалось особых признаков жизни). Когда я вынимал из карманов стынущие руки, куртка похрустывала от намерзшей на “акватекс” корки.

Я доковылял уже почти до самого угла – и тут заметил какого-то кента, шагающего по противоположной аллее в этом же направлении. Рослого, с длинной спортивной сумкой. Вроде, явился кент также из “локомотивных” дверей… Пропустив скрежещущую на повороте “десятку” из центра, я вторично форсировал бульвар, нагнал рослого.

– Извините… – Парень остановился, обернулся. – Вы не из “Локомотива” сейчас?

– Ну да, – тон его мне показался нервно-приподнятым.

– Слушайте, а что там случилось, не знаете? Чего менты стоят?

– Там… – Он перекосил рот в обалделой как-бы-ухмылке, покачал, словно про себя, головой. – Там полный пиздец…

– ?

– Мочканули пацана одного. Охранника. В подсобке. Там мастерская, что ли, че-то такое…

– Нормально…

– Знаешь, как его завалили? Ваще, блин. – Дурной смешок. – Напильником. Представляешь? Вот сюда во, блин, забили. – Парень ткнул себя большим пальцем под подбородок. – На полдлины, наверное…

– Них-хрена… А когда, не знаешь?

– Да вроде недавно совсем… Кровяха, блин, не высохла толком.

13

Я сразу позвонил Лере, и та сразу спросила, могу ли я к ней приехать. А когда я подкатил на моторе к ней домой на Калнциема, сразу, не дожидаясь просьбы, налила полный стопарь (немаленький) бальзама.

– Ну да, – затянувшись, мрачно покивала на мой рассказ. – А психиатрическую экспертизу Маховского все-таки собираются назначить. Наверняка назначат. Процентов девяносто вероятности. Девяносто пять.

– Дай догадаюсь. Ты в ней участвовать не будешь. Лера только хмыкнула:

– Вот и весь процесс…

– Ты думаешь… – я поставил на стол кружку с кофе, – его… чтобы суда не было?

– Дэн, я не хочу гадать. А информации у меня, сам понимаешь, негусто. Но просто исходя из элементарной логики…

– Слушай, плесни бальзама еще… Ну допустим. Спасибо… Выходит, что-то они такое могли сказать на процессе?

– Опять же исходя из логики… Не спрашивай только, о чем они могли проговориться…

– Там наркота все время фигурировала… Все время, правда, косвенно, но…

– Во-во. Не мне тебе рассказывать, кто у нас крышует весь наркотранзит.

– Менты…

– Если вдруг завязки тут и правда – в руководстве полиции, то можешь быть спокоен: не будет никакого процесса, я уже не говорю открытого, никаких показаний, ни хрена. Будет глухо, как в танке. Это я тебе гарантирую. Но я думаю, ты и сам в курсе…

– Черт, сигареты кончились, можно тебя развести? Давай “Филип Моррис”, не вопрос… Мучас грасиас… Да… Да… А это случайно, что Яценко завалили за несколько минут до того, как мы с ним должны были стрелковаться?

Смотрим друг на друга через располагающиеся горизонтальными слоями табачные клубы.

– Может, и нет… – Лера сосредоточенно толчет окурок в пепелке.

– Он что-то хотел мне рассказать? Что-то, за что втыкают напильник в глотку?

– Не спрашивай, Дэн… Не спрашивай.

– Знаешь, в чем еще прикол? Звонил-то он мне с мобильного. Так что номерок мой наверняка сейчас у ментов…

– Дэн… Улик против тебя у них все равно никаких нет. Вот об этом помни. Держись уверенней. Ничего они тебе впаять не смогут. А по почкам бить не решатся – ты теперь все-таки не хрен с бугра, публичная все-таки фигура…

– Будем надеяться… Но прикинь – второй труп за две недели. И оба раза я – свидетель… Так или иначе. Нормально?

– Как этого лейтенанта фамилия, который под тебя роет?

– Кудиновс. Можешь попытаться что-нибудь узнать про него?

– Кудиновс… Из райотдела?

– Ну а кто на такой вызов поедет?

– Ну да… Где это произошло? В Золике?

– Угу. По крайней мере, возили меня в райотдел… Допрашивали.

– Хотя… Ладно, попробую пробить поляну. Не обещаю, но попытаюсь.

– Объясни мне: какого черта они вообще завели дело? Что за приступ служебного рвения? Самоубийство и самоубийство… С Якушевым вон сколько валандались, а тут…

– Ничего, Дэн… Прорвемся. Я говорю: держись уверенней. У них на тебя ничего нет… Постой! Кудиновс, ты сказал?

– Ну.

– Именно так: Кудиновс? На латышский манер?

– По крайней мере, он так представляется… Ты знаешь его?

– Н-нет… Что за… Сейчас… Подожди секунду, Дэн… – Не докурив сигарету, Лера в очевидном и сильнейшем замешательстве встает, выходит в другую комнату. Роется в каких-то ящиках, судя по звуку. Недолго. Возвращается, кладет передо мной на стол, расправляя, тоненький листок размером со страницу блокнота. Некогда смятый, а потом тщательно разглаженный. – Кудиновс, значит?

– Что это?.. Это из библиотеки. Талончик на получение книги. На который из картотеки выписываешь шифр и название, сдаешь его и получаешь потребное издание. Передо мной талончик заполненный, но не проштемпелеванный. Шифр: Ка 185 дробь 20304. Автор: Л. Кудиновс. Кириллицей. Название: “Третья попытка”. Всё – крупными печатными буквами. Выходные данные: ГУГК, 1979. Дата: 26. 02. 04. Подпись, неразборчиво…

– Что это? – поднимаю глаза на Леру.

– Помнишь, я тебе рассказывала, у меня стекло в машине разбили?

– Да…

– Я, наверное, не сказала: на заднем сиденье я тогда нашла вот этот вот листик. Скомканный.

– То есть тебе его кто-то подбросил?

Она только плечами пожимает:

– Я, естественно, ничего не поняла. Вообще не въехала. Мусор и мусор. Я ж фамилии твоего лейтенанта не знала тогда, ты только сейчас мне сказал… Выкинуть хотела, а потом думаю, мало ли. Вдруг не просто так, вдруг что-то в виду имели…

Не слишком ли часто у меня в последние дни стал случаться мозговой ступор?.. В виду имели. Что-то… Тупо пялюсь на библиотечный талончик. “Третья попытка”. ГэУГэКа.

– Это из Националки, вроде… Неиспользованный… Лера становится у меня за плечом:

– Если это правда какая-то игра… то, я тебе скажу, мы имеем дело с полным психом…

– Ну хорошо… Если это должно что-то означать… Что?

– Двадцать шестое февраля. Что было двадцать шестого февраля?

Словно самолет ухнул в воздушную яму:

– Сашка умерла двадцать шестого.

– Та-ак… Это точно тебе, Дэн…

– Когда, ты говоришь, его тебе подбросили?

– Сейчас… Дней… Одиннадцать дней назад.

– Ага. А Сашка умерла…

– Пятнадцать. Полмесяца ровно… Подношу талончик к самым глазам, пытаюсь разобрать подпись:

– Слушай… Или я ничего не понимаю… Или это: “Княз.” “Князева” в смысле.

Киквит. Мбужи-Майи. Уамбо. Мбандака. Ытык-Кюёль. Бытантай, Бамяньтунь. Й-ю-вяс-кю-ля. Сейняйоки. Сал. Маныч-Гудило. Лабытнанги. Перегребное. Пионерский.

Жигули. Альбукерке, Нью-Мексико, Лаббок. Бред собачий. Провинция Юньнань. Цзингу в том числе. СевероВосточный Китай с дыркой. Огненная Земля. Н-да… Ва-аль. Свазиленд. А также Лесото. Еврейская автономная область. Тында. Новый Южный Уэльс. Микронезия, Меланезия. Оттепельная капель – неритмичное топотание по карнизам, отдельные гулкие удары. Трамваи внизу.

Я в очередной раз захлопываю “Атлас мира”, ГУГК, 1979. ГУГК – это, оказывается, Главное управление геодезии и картографии при Совете министров СССР. Светлое дерево, дерево, дерево – столы, картотечные шкафы. Сосредоточенные девки безнадежного подвида “ботаник” за столами и у шкафов. Иногда тетки. Тоже чаще в очках. Прочие категории попадаются изредка. Высоченные окна с двойными рамами. Плотная, давящая на перепонки, белесым налетом оседающая на мозгах тишина. Национальная библиотека.

Пришлось опять в нее прилежно записаться. Даже сфотографироваться (правда тут же, не отходя от кассы). Никакого труда никакого Эл Кудиновса под названием “Третья попытка” у них, естественно, нет. Я их заставил даже по компьютеру проверить. Автор Кудиновс не значится в принципе. А под означенным шифром (немножко суетливого вранья и улыбчивого улещивания) обнаружился “Атлас мира”. С теми самыми выходными данными. Который я прочесываю уже скоро час. Абсолютно безрезультатно.

Никаких надписей. Никаких помет. Ни на обложке, ни внутри. Ни хрена.

Ыштык. Иссык-Кульская область. Чат-Базар. Вот так вот. Это и имелось в виду, интересно?.. Вряд ли… Джизакская область. Кашкадарьинская область. Наманганская область. Гос-сди, чем я занимаюсь. Сан-Мигель-де-Тукуман. Маморе. Гуапоре. Земля принцессы Елизаветы. Берег принцессы Рагнхилль. Море Росса. Калькутта. И наследник из оной. Вишакхапатнам. Хух-Хото. Бао-тоу. Замбоанга. Остров Хальмахера. Мыс Пиай. Банда-Ачех. Полуостров Чендравасих. Муруй-Ус, в скобках Янцзы, Дза-Чу, в скобках Меконг, Наг-Чу, в скобках Салуин. Урумчи. Дырка. Проткнуто то ли ручкой, то ли карандашом. В “Синьцзян-Уйгурском автономном районе, пустыне Такла-Макан”. Или в “Северо-Восточном Китае” – смотря с какой стороны протыкали. Эта дыра – единственное, чем интересен атлас… А, вот, не замечал: уголок страницы загнут, треугольник указывает на “Такла-Макан”. Куча. Кок-Янгак…

Ну и? Пробоина между Восточным Памиром и массивом Куньлунь. Кашгар. Озеро Каракуль – надпись есть, озеро проткнули…

Эти места Гвидо, наверное, хорошо знакомы… Где-то же здесь он на велике своем катался. Здесь как раз, кажется, его Музтаг-Ата…

Стоп. Мать вашу.

Это она и проткнута. Музтаг-Ата.

Гвидо? Эпнерс?

Гвидо когда-то сам мне рассказывал, как в девяносто седьмом, что ли, некие маньяки затащили на Эльбрус мотоцикл. Волокли по частям, а на вершине собрали. За каким хреном, история умалчивает. Что такое залезть на Эльбрус, я, между прочим, в курсе. Лазали, знаем. Мало не покажется. И без всякого мотоцикла.

Ладно Эльбрус, пятитысячник. В Пике Ленина, если я правильно помню, семь сто. На его вершину кто-то припер тяжеленный каменный бюст давшего имя горе Вэ И. Не иначе, пламенный ленинец.

Уже когда я сам худо-бедно занимался альпинизмом и общался с профессионалами, я осторожно спрашивал их про старого знакомца Гвидо. Профи вертели пальцем у виска. Сам же Гвидо – раньше, до того – не без некоторой обиды признавался, что местные альпинисты держат его за психа и называют камикадзе (это люди, без малейшей практической цели ежегодно по десятку раз рискующие в лучшем случае обморозить конечности, в худшем – на выбор: лавина, трещина, срыв, замерзание насмерть…). Сейчас я понимаю тех альпинистов. В горах и так достаточно – более чем достаточно, блин! – поводов порвать жопу на британский флаг. По полной программе охренев на том же Эльбрусе, я слабо догоняю, за каким дьяволом Гвидо лез на него с велосипедом…

Залез, кстати. Со второй попытки. Мало того, “сделал крест”: за один раз “взял” обе вершины, Западную и Восточную. На обратном пути при падении велосипед пробил ему голову. Выжил Эпнерс без преувеличения чудом. Не должен был.

Это назывется mountain biking, он же high altitude biking. То есть вроде как покорение вершин НА велосипеде. Стоит, однако, сходить хотя бы на “единичку”, чтобы не иметь иллюзий относительно того, кто на ком едет в реальности. И это, между прочим, не индивидуальный психоз не самого адекватного, будем называть вещи своими именами, из сапиенсов Гвидо Эпнерса – это оченно модное средь нонешних экстремалов поветрие… Так что почему бы, собссно, и не бюст Ленина (так и представляется горячая альпинистская фишка следующего сезона – LENINing)…

Ладно! Рейнхольд Месснер, “взявший” все четырнадцать имеющихся на планете восьмитысячников, первым совершивший одиночное восхождение на восьмитысячник, покоривший Эверест без кислорода, потерявший в горах двух братьев, в интервью на вопрос о маунтин-байкерах ответил (дословно): “Ужасно!”

Сам выбор альпинизма в качестве профессии либо хобби уже квалифицируется суицидологами как разновидность суицидального поведения (могу себя поздравить). Но, как я убедился, психи – например, данной конкретной разновидности – делятся все же на две категории (как и все люди в мире, ага). Именно что психи-профи (пардон): от фантастического старикана Сигизмунда Гроховского, водившего нас тогда на Эльбрус (будучи шестидесяти восьми лет от роду! – и уже позабывшего, сколько раз он на тот Эльбрус в жизни поднимался: “Ну Зигис, ну двадцать было?” – “Ну, двадцать-то, конечно, было…”) до, допустим, погибшего не так давно в Новой Зеландии и называвшегося некоторыми “альпинистом Латвии номер один” Теодора Кирсиса. Люди, добивающиеся иррациональных в целом целей рациональными в основном методами. И психи, пардон, отморзки. Маньяки, извините. Из таковых лично я был знаком с одним. С Гвидо Эпнерсом.

Любопытно, что мы с пацанами повернулись на “экстриме” в свое время именно после и под влиянием общения с Гвидо. Включая ФЭДа, который был первым (через него мы – я, Ромка, Илюха и прочие – и познакомились-то с Эпнерсом) и который – единственный из нас – сделал в итоге “экстрим” (не горный, впрочем) профессией…

Любопытно также, что именно по мере возрастания “серьезности” наших альпинистских занятий общение наше с Гвидо сходило на нет. Пока в моем случае не сошло вовсе (когда я уже и на горки был вынужден забить). Я знал, что в 2001-м он пытался поставить гиннессовский рекорд, зайдя с байком на семисполови

нойтысячную Музтаг-Ату в Западном Китае, что ни хрена у него не вышло и что вроде бы на следующий год он повторил попытку…

В общем, я позвонил для начала Илюхе.

Нельзя сказать, что я не догадывался, что услышу.

– Гвидо?… – несколько замешкался Илюха. – А ты что, не слышал сам?..

– Нет…

– Так он, вроде, гробанулся в прошлом году… Я сам точно не знаю, я ж тоже с ним не общался тыщу лет, но слухи доходили, что, вроде, не вернулся он из экспедиции…

– Экспедиции – куда? На Музтаг-Ату?

– Слушай, Дэн, я сам точно не знаю, а врать не хочу. Может, Арчи в курсе…

14

Я, конечно, существо социальное.

Сколько себя помню, всегда вокруг было полно народу: какие-то компании, банды, тусовки, “системы”, то дворовая шпана, то школьные бандиты, то панки, то “янг профешеналс” пальцем деланные… Всяческая братва, разнообразные пацаны, кореша, приятели… Коллеги. Девицы вечно какие-то… Не могу сказать, что я когда-нибудь стремился к перманентному общению – нет, никогда, все складывалось само собой, – но не могу и сказать, что когда-нибудь особенно им тяготился.

Тем не менее я прекрасно понимаю, что имел в виду Гвидо, цитируя местного спортивного врача и тоже альпиниста Карлиса Миллерса: “Когда я возвращаюсь с гор, я опять попадаю в болото человеческих отношений”.

…От альплагеря Адыл-Су (откуда мы ходили на Зеленую гостиницу с Виатау и Гумачи и на Поляну кошей с ледником Кашка-таш) до Азау нас двумя порциями (все с рюкзаками не влезали) подкинули на раздолбанном уазовском микроавтобусе. Дальше были две очереди канатки (сплывают назад-вниз елки, пояс альпийских лугов, скальные экспрессии цвета плохого кофе; примодненный питерский сноубордист Саша тычет в стекло: “Вон там мы в прошлом году катались, а там вон – вообще фигня…”) до станции “Мир” и креселка до “бочек”: жара и бешеное сверкание снега, по горло в коем предстоит колбаситься еще три дня. “Бочки” по-цивильному называются станция Гарабаши, но там и в самом деле что-то вроде здоровых цистерн: они отапливаются, и в них живут. Мы оттуда еще полтора часа топали по снегу вверх – на высоту 4100, к “Приюту одиннадцати”, некогда (аж с 1939-го!) самой высокогорной гостинице в мире, дотла сгоревшей в девяносто шестом.

К две тыщи второму, с ослаблением постсоветской депрессухи и скачкообразным оживлением горно-туристической активности в этих местах (лыжники и сноу-бордисты из числа безбашенных – вроде питерца Саши – страшно любят склоны Эльбруса за необорудованность и бесконтрольность, а альпинисты-“чайники” со всего мира повалили, говорят, после американского бестселлера “Seven Summits”, где высочайшая вершина Европы помянута в числе титульных гор, на которые может взойти непрофессионал) на фоне утверждения коммерческого мышления, “Приют” стали потихоньку отстраивать, а метрах в пятидесяти, возле камней с бесчисленными привинченными табличками в память бесчисленных гробанувшихся в этих местах (с цитатами из Высоцкого, разумеется), украинец Валера с напарником из местных сколотили фанерную хижинку на пару десятков койко(полко-, точнее)мест, сдаваемых по пять баксов в сутки.

В хижинке этой мы и провели два отведенных Зигисом на “аклимуху”, акклиматизацию, дня (на второй для тренировки сбегали к Скалам Пастухова – примерно 4800 – где обнаружили живущих в палатке итальянцев). Валера, обладатель той смеси обаяния и ненормальности, что в горах встречается столь же часто, сколь редко внизу, облегчал нам происходящую от смены давления и низкой насыщенности воздуха кислородом головную боль повсеместным в Кабардино-Балкарии пивом “Терек” (а к вечеру дня восхождения подогнал превесьма недурственного марочного коньяка “Эльбрус” производства завода в г. Прохладный, выпитого за покоренную одноименную гору из термокружек) и перемежал обязательные для профи в присутствии лохов жуткие истории про обморожения и провалы в трещины рассказами – абсолютно серьезно-искренними – о собственном общении с представителями внеземных цивилизаций. Жили Валера с напарником в лежащем неподалеку на склоне корпусе грузового вертолета.

На вторую ночь мы подорвались в два, мало что спросонья соображая, слопали сооруженный экспресс-методом дежурными квазизавтрак и, нацепив кошки, похватав палки и штурмовые рюкзачки с привязанными к ним ледорубами, включив налобные фонарики, выползли – в испещренную громадными, ничего не освещающими звездами темень и пахнущий почему-то морем июльский мороз.

…Двугорбая чудовищная масса Эльбруса (правда, отсюда, с юга, видны на самом деле не две его вершины, а какая-то одна с прилагающимся несущественным выступом) сдержанно белеет перед и над. Сдержанный – вполголоса – хруст наста: размеренный, не торопиться, не сбить дыхания, впереди хренова туча часов подъема. В луче “Петцла” – только ноги впереди идущего в бахилах.

Снег еще плотный, смерзшийся, двигаться по нему удобно: в том и смысл выхода затемно – успеть завершить подъем, пока снег не разрыхлило зверское горное солнце, не позволяющее снимать специальных, очень темных очков с наглухо закрытыми боковинами, от которого кожа сходит слоями, несмотря на “фактор восемнадцать” (уже в сортире поезда Кисловодск – СПб я перед зеркалом снял нижнюю губу целиком); пока ты не проваливаешься по пояс при каждом шаге. И – сначала еще не было ветра, еще можно было жить…

Ветер поднялся скоро, перед рассветом. Перед отменяющим весь предыдущий визуальный опыт инопланетным (привет Валериным контактерам) рассветом, подобного – и в самом отдаленном приближении – какому ни за что не представишь даже, не побывав здесь… Просто идешь, идешь, хрустишь, пыхтишь, в какой-то момент оборачиваешься – и на фоне безоблачной, ничем уже не стесняемой вширь темной, но зыбкой синевы видишь подспудно занимающиеся обморочно-розовым ребристые ледяные вершины Большого Кавказа, коим несть числа: ПОД СОБОЙ – ВСЕ!

Ветер поднялся – и уже не прекращался. Не ослабевал даже ни на секунду. Он стал. Стал быть. Мощный, ровный, одинаковый, ни обо что не запинающийся на громадном голом пространстве, где – только свет, снег и вялые теплокровные козявки в горе-тексе…

Команда наша окончательно распалась уже на Скалах Пастухова. Латышская семейная пара из числа золотой молодежи, поехавшая сюда в свадебное путешествие по зову продвинутой моды, повернула назад даже еще раньше. Кто-то отстал. Кто-то ушел вперед (Райвис по кличке Терминатор – далеко вперед). С Илюхиной девицей сделалась истерика, и они тормознули на Скалах – выяснять отношения. Я пер без остановки по одной исключительно причине – чтоб не околеть от холода.

Больше всего мерзли руки и ноги. Гипоксия (несмотря на всю аклимуху): башка трещит, тошнит, дыхания не хватает. Впереди – часы и часы (семь часов двадцать минут понадобилось в итоге лично мне) по все увеличивающему крутизну склону…

Тут уже не ждешь своих. Тут не пытаешься никого опередить. Тут если доходишь – то только в собственном индивидуальном темпе. Который если поймал – думаешь лишь о том, чтоб с него не сбиться. Смех смехом, но я по сто раз, как считалку, повторял про себя из “Брата-2”: я-узнал-что-у-меня-есть-огромная-семья… и-тропинка-и-лесок… вдох-выдох… в-поле-каждый-колосок…

Язык на плече, глаза на лбу. Хэкаешь, как собака. Мокрый как мышь – от пота. Промежутки между остановками для того, чтоб отдышаться, вися на палках, уменьшаются в обратной пропорции к возрастающей длительности этих остановок.

Хха-хха-хха… Пош-шел! …Речка-небо-голубое…

Небо без единого облака при полыхающем солнце – вовсе не голубое: то ли в глазах темнеет от усталости, то ли космос близко.

Это-родина-моя… Всех-люблю-на-свете-я…

Я обогнал Зигиса. Обогнал Яниса с Солвейгой. Где-то впереди были Райвис и Артур – я их не видел. Не видел никого из наших. Но чувство полной отдельности возникло еще гораздо раньше.

Не потому, что никого не было вокруг: в поле зрения – и впереди, и сзади – постоянно виднелось как минимум по одному человеку (если даже Эверест ломанувшиеся на него туристы уже успели загадить до получения им прозвища “самой высокогорной помойки в мире”, что говорить про столпотворение “в сезон” на Эльбрусе – в тот же день, что и мы, на Западную вершину взошло десятка три пиплов), да и идешь по протоптанному следу (можешь даже к вешкам не приглядываться), по обе стороны от которого то и дело обнаруживаются потеки мочи и рвоты (гипоксия!)… А потому что результат тут все равно ни от кого, кроме тебя, не зависит.

…Артура я догнал на седловине (остов то ли недостроенного, то ли разрушенного деревянного сооружения, обтерханный русский мужичок радостно тычет в упакованного в дорогущий альпинистский прикид неопознанного, но явно по-нашему не кумекающего монголоида, лежащего на снегу с закрытыми глазами и по-покойницки сложенными на груди руками: “О, этот готов! На что спорим, вниз мне его на себе тащить?”). Спрашиваю у мужичка заплетающимся языком: “До Западной сколько?” (Думаю: полчаса еще протяну, потом точно карачун.) “Да уже фигня полная! Часа два, два с полтиной…”

Дальше мы шли вдвоем с Арчи. Стало круче – в прямом смысле: сильно увеличилась градусность склона, и довольно стремно: пришлось сложить палки и отвязать ледорубы.

Мы были в нескольких десятках метров от Западной, более высокой вершины, когда рухнул туман. В течение пары секунд. Абсолютно глухой. Молоко. Вешек не видно. Только следы – и только в паре метров максимум.

Валера не зря пугал нас: Эльбрус – гора простая для восхождения (по крайней мере, классический южный маршрут, которым шли мы, в советско-российской альпинистской классификации имеет категорию всего 2а, и то не столько за счет технической сложности – здесь не требуется лазанье и даже веревки необязательны, – сколько за счет длительности подъема), но крайне коварная, с постоянно и внезапно меняющейся погодой.

Про лошков-новичков, пренебрегших его, Валериными, предупреждениями насчет местных метеосюрпризов, понадеявшихся на дорогой экип, заплутавших во внезапном тумане, поголовно померзших насмерть и провалившихся в трещины, инопланетянов собеседник мог распространяться часами. Но уже в Адыл-Су сразу из нескольких источников мы слышали, что в тот же день, десятого июля, погиб – в трещине – парень из Сочи и пропал (к моменту нашего отъезда не был найден) один чех. Ежегодно же на Эльбрусе загибается в среднем два десятка человек.

Сам Зигис подтвердил: идти тогда в тумане в одиночку было, строго говоря, нельзя. Арчи повернул. Он оказался в числе четырех – из двенадцати – наших, кто так и не взял Эльбруса.

(Вечером я сам поднял термокружку с прохладненским марочным за поступившихся понтами ради доводов разума – и в этом тосте даже была немалая доля правды. Но искренности в нем – не было…)

Я попер вперед. Вслепую практически. Минут через десять я увидел камень с пришпиленными к нему флажками-вымпелами и понял, что выше – уже некуда.

Еще минут через пять туман распался: не больше чем минуты на полторы, но – полностью.

Я стоял здесь и видел ВСЕ ЭТО. Один.

Я прыгал и орал. Просто орал. Без слов. В лучшем случае – матом. Плохо помню. И кидал “факи” на все стороны света. Никогда больше в жизни меня так не перло. И никогда больше не пропрет.

…Потом они, конечно, все подтянулись. Едва начав спуск, я наткнулся на Яниса с Солвейгой – и с ними забрался обратно, по второму разу, и Янка достал видеокамеру: но кругом давно снова было молоко. Народу прибывало, болботали на разных языках и уже чуть не толкались. Объявился давешний монголоид – с четырьмя присными (монголоидами же) и с английскими воплями “Game is over!” развернул южнокорейский флаг. Рядом с тремя минутами раньше развернутым чешским…

Большинство – подавляющее большинство – погибших в горах погибло на спуске. Идти вниз опаснее по определению: физическая вымотанность, ослабевшее внимание, психологический эффект-обманка – вниз вроде же легче; и вообще – главное сделано, можно расслабиться… Туман никуда не делся, дороги я не видел. Своих опять потерял. Вешки возникали из млечных клубов с запозданием и не там, где я ожидал. Какие-то нерусские объявились на границе видимости – и направились совсем не в ту сторону, где, по моим прикидкам, должны были быть Скалы Пастухова и Приют… И вспоминалось, что зона трещин вообще-то неподалеку.

Туман. В нем – рассеянное нечеловеческое освещение. Чувство времени пропало совсем, чувство направления – почти. Снег благополучно подтаял, то и дело уходишь в него по колено, временами вообще шлепаешься на жопу. Я даже кошки снял. Усталость – уже не усталость, а режим зомби.

Туман. Никого.

(“Жизнь – это одинокий бизнес”, гениально-коряво перетолмачил очередной гнусавый пират фразу из краденой мериканской киношки времен моей синефильской юности. На самом деле в жизни, обыкновенной жизни, внизу, тебя, собственно тебя, вообще нет. Есть – субъект отношений, связей, функций. Равнодействующая мнений на твой счет. Плательщик долгов, исполнитель ролей. Единица силы инерции…)

…Только-только вышел, наконец, из тумана. Сижу на камне, палки воткнуты рядом, мыслей – ноль. Стянул шапку, волосы колтуном. Размазываю трясущейся рукой пот с темными чешуйками сгоревшей кожи по отросшей щетине. Непосредственно надо мной – глухое облако, напрочь скрывающее вершину. Внизу – еще довольно далеко, но уже хорошо различимая, колко блестит жестяная крыша Приюта. И вдруг слышу: поют. Горланит кто-то на все приэльбрусье идиотский попсовый мотив.

Скоро я узнал, в чем было дело. Сноубордист Саша забрался в одиночку со своей доской к Скалам Пастухова. И вот несется он вниз на сумасшедшей скорости, закладывая дикие виражи, обгоняя со свистом умученных восходителей – и орет, горланит, заливается…

Я мог бы сказать, что тогда вспоминал Гвидо, – но тогда я не вспоминал ни о ком и ни о чем. Но потом – уже этот момент, в свою очередь, вспоминая, – я, конечно, думал о нем.

О Гвидо, который называл себя “одиноким волком”, – и в этом не было ни пошлости, ни кокетства. Который всегда сам ставил перед собой совершенно бессмысленные на любой посторонний взгляд задачи – и решал их всегда соло. Который на тот же Эльбрус шел с другом и напарником Валиком: вместе – но порознь. Один с байком, другой с двумя ледорубами, неподалеку друг от друга, но – каждый сам по себе…

С некоторых пор я догадываюсь, почему. И зачем Месснер в одиночку лез на восьмитысячный Нангапарбат. И зачем Ален Бомбар в одиночку плыл через Атлантику. И почему один из последователей “человека-ящерицы” Патрика Эдлинже после очередного восхождения не только без напарников, но и без страховки, до такой степени не захотел возвращаться в “болото человеческих отношений”, что утопился в горном озере.

По профессии Гвидо был вообще-то инженер-конструктор. В советские еще времена работал на ВЭФе. Электроника, впрочем, прикалывала его не дико. Его прикалывал хоккей. В команде Рижского политеха, в высшей республиканской лиге, Эпнерс рубилcя семь лет. И даже здесь, в хоккее, в который, как известно, не играет трус, умудрялся добывать лично для себя добавочную дозу адреналина – у него в команде была репутация, по-энха-эловски выражаясь, “таффгая” – драчуна-заводилы…

Хоккей кончился для Гвидо в середине восьмидесятых: Эпнерс обморозил ноги на Сигулдской бобслейной трассе (что хоккеист там ловил, я не знал никогда – но я слишком хорошо знал Гвидо, чтобы ничему не удивляться). Из тренировочного конвейера он выпал. Завял. Коллеги свели с энтузиастами из велокружка. Ездить Гвидо понравилось, но по ровной поверхности было неинтересно. Так что, купив себе первый велосипед, “Спортшоссе”, он немедля ломанулся на нем в Крым. Покатался по крымским горкам, в следующем году – по скандинавским, еще через год (было уже начало девяностых) доехал до Кавказа. А доехав, конечно, сразу вылез с байком на ледник (хаживал я и по леднику: там и без велосипеда не скучно… но это мне не скучно; а Гвидо рассекал по льду ночами, без фар, с галогенным фонариком в зубах). Ну и нацелился, вестимо, на высочайшую вершину хребта.

Осенью девяносто пятого он провел на эльбрусских склонах генеральную рекогносцировку тире разведку боем; по раздолбайству своему Гвидо запасся неподходящей едой – вся привезенная с собой пайка испортилась, и десять дней латвийский маунтин-байкер болтался в одиночку по опустевшим к октябрю кошам, выискивая гнилую картошку и лук и питаясь ими. И даже несмотря на такую диету, Эпнерс всерьез хотел влезть на Эльбрус – но сообразил-таки, что не потянет в этот раз. Но уже тогда опробовал метод подъема по снегу без ледоруба, заменяя последний велосипедными колесами со специально вмонтированными семнадцатимиллиметровыми титановыми шипами. Спал, рассказывал он, полустоя, опираясь на раму: “Не так уж неудобно…”

И тогда же там же он встретил Валика – Валентина Айвазова, персонажа из разряда тех уникумов, которые для гор если не типичны, то весьма нередки. Врач, фотограф, видеооператор, заслуженный геолог СССР, альпинизмом занимавшийся с четырех лет. По паспорту ассириец. С каковым Валиком они и залезли годом позже на Эльбрус – вместе, но поодиночке.

…Каковой Валик и волок на себе бесчувственного Эпнерса – после того как на спуске, на “бараньем лбу”, обледенелом, вертикальном почти скате, Гвидо навернулся – упал на спину, байк рухнул сверху, теми самыми шипами воткнулся в лицо, пробил череп, Эпнерса понесло – и несло двадцать метров. Валик нашел его по кровавому следу. Перевернув тело, он – врач! – сначала решил: покойник. Сам Айвазов, вымотанный к тому моменту “в ноль”, понимал: не дотащит. Отрыл в снегу “бивуак” (так по-гусарски именуется банальная снежная нора… могила), сунул туда Гвидо, воткнул рядом палки, на них натянул перчатки с “отражателями”… Бегом – через стремные участки – двинул вниз.

В принципе в таком “бивуаке” человек может протянуть часов семь-восемь. Гвидо пролежал тридцать два. Когда Валик добрел до спасателей, ему еще пришлось уламывать их поторопиться: никто не верил, что Эпнерс может быть жив… Попарились не только спуская Гвидо (слегка отпоенного чачей с чаем – жевать он все равно не мог, челюсти тоже были разбиты: “Как самочувствие? – Как пошле боя ш Тайшоном…”) с самых Скал Пастухова, но и везя в кисловодскую больницу: времена были вполне лихие, и “скорую” раз пять тормозили ребята с “калашами” – только не менты, бандиты.

После операции Гвидо встал на четвертый день. Врачи фигели, Гвидо кайфовал: сам потом признавался, что чуть не натурально рыдал от счастья: “Ты ж знаешь – не могу жить без движения”.

Насчет “без движения” – это буквально до самопародии: Эпнерс на стуле не высиживал неподвижно дольше полуминуты – принимался ерзать… Общественным транспортом не пользовался никогда; если не перемещался по городу на велике – делал многокилометровые концы пехом. Еще не пользовался часами. Еще годами не удосуживался купить кровать, преспокойно ночуя в собственной квартире в спальнике. Еще не пил ничего более допингового, чем минералка без газов. Еще, будучи задвинутым меломаном, не держал в доме вообще никакой проигрывающей техники, полагая, что все эти мафоны и сидишники до класса хай-энд включительно суть профанация, а слушать музон надлежит исключительно вживую; и когда в перестраивающийся Совок начали возить титульных западников, Гвидо побывал практически на всех концертах практически всех рок-н-ролльщиков – от “Скорпов” (три раза) до “Металлики”. На концерт “Пинк Флойд” прорвался, увидев (в Риге!) по ТВ сообщение, что завтра “флойды” выступают в Москве. Через десять минут Эпнерс уже голосовал на шоссе…

…На Эльбрусе Гвидо с велосипедом оказался действительно первым. Но абсолютным рекордом высоты для маунтин-байкинга эти 5642 метра давно уже не были. Аппетит, однако, пришел во время еды, и Эпнерс нацелился на Книгу Гиннесса. Для чего надо было штурма-нуть семитысячник. На Аконкагуа байкеры уже влезли, пик Ленина показался низковат: интернациональная компашка хай-алтитьюд-байкеров взобралась уже на сильно более высокую (7546) Музтаг-Ату – но не до конца, не до вершины. И именно Музтаг-Ату (“Отец ледяных гор” дословно) – в Китае, на китайском Кашгаре, откуда рукой подать и до Киргизии, и до Таджикистана, и до Афгана, и до Пакистана, и до Индии, – выбрал Гвидо (из-за относительной пологости – там не надо заниматься скалолазаньем, значит, можно и велик допереть).

В сентябре 2001-го он рванул туда в первый раз. Завяз на леднике: поставил после базового лагеря только один штурмовой (из обычных трех) – примерно на пяти тысячах, на границе камней и льда. Он шел по бедности без проводника, а по распиздяйству – без кошек, так что на леднике ему и впрямь делать было нечего.

На обратном пути Эпнерс чуть не погиб опять: лез по крутяку, занесло на непровешенный участок, каменно-грунтовая осыпь поехала, велосипед улетел сразу метров на пятнадцать, а Гвидо повис на гребне, зацепившись одними пальцами. Руки, рассказывал он, были уже к тому моменту разбиты о камни, начали гнить, шнурки завязать не мог… И вот этими гниющими пальцами (одной руки – на другой вися) ему пришлось выскребать в каменистом грунте ступени. Байк, счастливо застрявший между камнями и выуженный Гвидо при помощи веревочной петли, уже на китайско-киргизской границе добили “поднебесные” таможенники: что они с ним делали, поражался Гвидо, тормозная ручка как топором перерублена…

В том же году еще одна международная байкерская экспедиция залезла гораздо выше – но тоже Музтаг-Аты не покорила. Так что на моей памяти Эпнерс деятельно готовился взять реванш в две тыщи втором – искал спонсоров (я сам сводил его с Джефом на предмет возможной “петитовской” поддержки), закупался снаряжением… Но уже совсем рикошетом долетел до меня слух об аналогичном его неуспехе.

…Так значит, была еще и “Третья попытка”.

– Ну да… – Интересно, чем Артур удивлен сильнее: фактом звонка или вопросом? – Пропал…

– В смысле – никто не видел его мертвым?

– Ты ж знаешь, он всегда все в одиночку делал. И вообще – осень была, в такое время, в общем, на Муз-таг-Ату никто уже не ходит, там и других-то экспедиций не было. Из базового лагеря вышел – и все. Никто ничего не знает. Ну как в горах – что я тебе рассказываю…

Коба Челидзе. Костя Решетников, он же Крэш. Гвидо Эпнерс. Саша Князева. Что за безумный список (“…я тебе скажу, мы имеем дело с полным психом…”)? Что может объединять этих людей?

Только две вещи. Первая – что все они мертвы.

И вторая.

Я.

15

Ну и как следует это понимать? Это молчание с округлением овечьих глаз и поджиманием, блин, губ? Видимо, следующим образом: мне эта история надоела, я хочу о ней забыть, она мне не нравится, а меньше всего мне нравишься ты, и разговаривать с тобой я не хочу, и не понимаю, зачем я это опять делаю. И вообще ты мне еще не доказал, что не ты во всем виноват… То есть вряд ли, конечно, эта рекламная Оля Дроздова всерьез думает, что я и впрямь замочил ее приятельницу, но так уж вышло, что для Оли я обладаю презумпцией виновности. И еще ведь неизвестно, что ей наговорил лейтнантс, блин, Кудиновс…

– Она мне не рассказывала, с кем встречалась.

– И вы никогда не видели ее в компании с каким-нибудь… незнакомым вам молодым человеком?

(Рассуждал я так. Cлала мне “мыла” из интернет-кафе, подкинула Лере в машину привет от Гвидо и представилась Нике Кобой, очевидно, одна и та же, так сказать, инстанция. Тот высокий-блондинистый, что клеил Нику, тот урод, что топтался снаружи “Рупуциса”, и тот Сашкин хахаль, которого выследил Тюря, – тоже, вероятно, одно лицо. Следовательно… Ну да, ну да. Но если это он сдвигал Князевой крышу в последние несколько месяцев ее жизни – его не мог не знать, не видеть хоть кто-то из Санькиных знакомых, подруг…)

– Нет. (Презрение.)

– Может быть, кто-нибудь ещё из Сашиных подруг?.. С кем мне имеет смысл поговорить?

Пожатие плечами. Не глядя на меня – глядя на зигзагообразную выдру. (Банкетый зал “петитовского” кабака, куда я приватности ради заволок нелюбезную Олю, являет собой клинический случай дизайнерской шизофрении. Раздвоения личности в рамках одного отдельно взятого подвального помещения. По полкам вдоль стен стоят, во-первых, полуантикварные пишмашинки – и тут не без “винтажа”, – долженствующие, видимо, символизировать принадлежность банкетника к обители журнализма, во-вторых, – многочисленные чучела истребленных, не иначе, лично президентом издательского дома, знатным охотником-рыболовом, несчастных лесных жителей. Включая даже рысь – за которую почему-то особенно обидно.)

– Были же у Саши еще подруги? Мимолетно заведенные глаза (достал!):

– Ну найдите, если хотите, эту ее Кристи…

– Кристи? Кто это?

– Не знаю… В последнее время они много общались…

– Ну а кто это такая? Где мне ее найти?

– Я же говорю: не знаю! Моей подругой она не была.

…Стас Тюрин тоже не был так уж рад вновь меня слышать (что-то я в последнее время стал раздражать людей… взаимно, однако):

– Кристи? – На том конце отсутствующего у мобилы провода замолчали не без усталой досады и в не слишком тщательной попытке вспомнить. – Н-нет… А, погоди! Это, наверное, такая странная девчонка… Но я ее не знал совсем.

– Странная?

– Ну, с прической такой странной… С татуировками…

– А где ее найти, не знаешь?

– Не, понятия не имею. Как-то получилось, мы c ней не пересекались практически…

– А кто мог пересекаться, не знаешь?

– Н-нет… А, погоди, с кем-то я их обеих один раз в “Красном” встретил… С Илюхой, кажется.

…У Илюхиного телефона садилась батарея, но “аркада”, где он сейчас тусовался (по работе – одной из), была совсем близко – на углу Грецениеку и Аспазияс. Хотя, насколько я понимаю, “аркадами” игровые залы назывались во времена папы киберпанка Уильяма Гибсона, а сейчас только игры бывают “аркадные”…

– Стас? В “Красном”? Когда? – Илюха хмурится на компакт, скармливает его СиДи-рому. Комп принимается попердывать, скачивая программу. – А, ну да, было дело, забавная такая мочалка… С фенечками. Она Кристи?

– Так ты ее тоже не знаешь…

– Ну откуда мне было Ксанкиных подруг знать… А эту я, по-моему, один раз только видел. Но я ее помню, мы тогда че-то долго сидели… я, Ленка, Ксанка, эта – как, Кристи?.. Стас еще, вроде, потом подгреб… Не, Гирт, – оборачивается, – четвертый “Хэдкрашер” движок ни фига не потянет…

– А че за феньки-то?

– Вот тут вот, – протягивает руки, водит пальцем правой по кисти левой, потом наоборот, – тату… На всех пальцах, на тыльной стороне ладони, такие тоненькие-тоненькие узоры. Никогда такого не видел. Но красиво, ничего не скажу… И волосы, знаешь: очень коротко пострижено тут, со всех сторон, и на затылке только одна такая длинная-длинная прядь… Помню, она еще коктейль какой-то страшно замороченный заказала – бедная Тонька задолбалась его смешивать… под диктовку: а щас еще двадцать грамм блю кюрасао… а щас еще десять капель гренадина… как это – нету гренадина?.. Ну, такая мача, артистическая… Она говорила, чем занимается, но я забыл.

– Попробуй вспомнить.

– Не, Дэн… Не помню совершенно.

– О чем вы хоть базарили?

– Да ну, о фигне какой-то… О чем мы там могли тереть? Ну знаешь, как в кабаке…

– Ну хоть что-нибудь можешь вспомнить? (Тут я явственно ощутил себя пьяным Тюрей в Salt’n Pepper’e.)

– О, блин, Дэн… – Илюха качает башкой, вскрывая банку энерджайзера “FireWall”. – Не, ну… Не знаю… Типа, я у нее там спрашиваю про тату ее… типа, где делали?..

– И где?

– Ну, типа, у нас где-то. В Риге… Да тебе-то че?

“Get tattooed or die” – значится под изображением лыбящегося черепа, покрытого узорами типа tribal. Я уже неслабо наблатыкался в этих стилях: кельтик, майя, маори, oriental, biomechanical, fantasy, flames, cartoones, old style, бог знает что еще. И перезнакомился с половиной рижских тату-мастеров (с одним – Владом с Чака – даже почти подружился). Ну как ФЭД просто…

“Да, это уже слава”, – вынужден был признать я, когда полкабака в городе Севилья (господи, были ж времена, когда нас с ФЭДом совершенно, в общем, от балды могло занести в город Севилья!) сбежалось на бесплатное шоу одного урода из наверняка никому из зрителей неведомой Леттонии, а единственная худо-бедно кумекающая по-аглицки девка-блюдоноска переводила усталое Федькино: “Итс зэ соу колд трайбл стайл… (“Трибаль, трибаль”, – поясняет своим коллегам девка) Итс э пикчер оф Ханс Руди Гигер… Ю ноу, пейнтер фром… Бля, Дэн, как будет Швейцария? Хи из криэйтор оф Элиен… ю ноу, монстр фром холливуд хоррор…” Но круче всего Федька попал со средневековыми, возрожденческими и прочими гравюрами: две тварюхи из энциклопедии Геснера на обеих лопатках, демон Давида Неврети над пупком etc. Потом он вдоволь плевался, повествуя, как не единожды в самый ответственный момент процесса общения с противуположным полом (по этой части ФЭД сам был монстр… фром холливуд хоррор) вместо перехода к решительным действиям он вынужден был зачитывать пространные искусствоведческие лекции… И еще гораздо раньше мы с пацанами устали стебать его цитатами из приснопамятного анекдота: “Все будет хорошо, вернешься ты к своей Оле… – Эх, доктор, ничего-то вы не понимаете! Там было написано: Привет героическим морякам Кронштадта от героических моряков Севастополя!”

К моменту отбытия в Москву на ФЭДовых руках и торсе свободного места уже почти не было (хотя на таких руках и торсе – молотобойца с советского плаката – все это и впрямь смотрелось). И со здешними мастерами художественного выпиливания по живому человеку он действительно, по-моему, был знаком почти со всеми. А про эту Милу с Дзирнаву он, кажется, даже когда-то что-то говорил (вроде, что крута в своем деле) – не помню…

Мила (пирсинг и парадоксальная косметика на некрасиво-привлекательном лице, разноцветные волосы торчат клочьями) по ту сторону высокой ультраиндустриального вида стойки корпит над левым плечом массивного рыхлого мужика за сорок с каменно-складчатой ряхой владельца собственных бизнесов (вяло безуспешно фантазирую, что такой-то задумал себе нафигачить). Въедливо жужжит машинка, пахнет вазелином. Толстенная железная дверь с неожиданной узорной ручкой то и дело открывается, впуская уличный холод и неотличимых говорливых девиц старшего школьного возраста. В обоих помещениях салона (все стены – темно-серо-сине-зеленые – сплошь в гигеровских биомеханоидах, Чужиках и распадающихся мутантах, по углам – то ли авангардные скульптуры, то ли предметы мебели технократически-анатомических форм, перекореженная лампа, источающая густо-фиолетовый свет, стеклянная обелиско-пирамида на когтистых лапах с пирсинговыми гвоздиками-колечками на полочках, тяжеленное медитативное техно) происходит броуновское бездеятельное общение, на периферии которого я предаюсь привычному: листаю каталоги, каталоги, каталоги тату, журналы с фотками негритянок, чьи мочки с отверстиями диаметра нетолстого бревна лежат на плечах, и лысых семидесяти(не менее!)летних дедков, растатуированных от лысин до гениталий (включительно), а также всяческие “Энциклопедии мистических символов”, окончательно дозревая до решения непременно бросить к чертовой матери эти поиски, ежели и здесь тоже не помнят никакой Кристи, что расписывала кисти рук…

– Две недели в баню не ходить, мочалкой не тереть, дважды в день мазать “Бепантеном”. – Мила бумажным полотенцем стирает излишки краски и кровь с плеча владельца бизнесов, оборачивает ему руку целлофановой пленкой и скрепляет последнюю изолентой. – Ну давай, – мне, – чего там у тебя?

Повсеместное для данной среды подкупающее пренебрежение множественным числом второго лица происходит, как это ни смешно, и впрямь от готовности с ходу принять тебя за своего – чем я корыстно пользуюсь в нынешнем своем спонтанном “инвестигейшне”. По крайней мере, не приходится детально и убедительно врать насчет того, а зачем мне, собственно, понадобилась эта Кристи.

– Да, была такая девчонка, – вдруг охотно соглашается Мила. – Только давно. Год, наверное…

– Слушай, а ты с ней не знакома? Качает головой.

– И координат нет никаких?

– Не-а…

– Ну, может, какие-нибудь общие знакомые… Через кого она на тебя-то вышла, не знаешь?

– Погоди… – хмурится, поскребывая разноцветную голову. – Когда она тут сидела… Кто ж это был-то?.. Айвар, что ли?.. Знаешь, я могу, конечно, перепутать… Но, по-моему, Айвар заходил, Фрейманис, они друг друга узнали… Айвар – это байкер такой, может, слышал? Телефона его у меня, правда, нет…

– Я знаю Айвара. О’кей, спасибо, слушай, ты стр-ра-шно мне помогла…

Айвар Фрейманис – не просто байкер, а типаж, законченный до самопародийности. Здоровый пузатый дядька в косухе и с Зи-Зи-топовой бородищей. “Ноблесс облизывает”: в латвийском байк-землячестве (официально их ассоциация именуется Veja Braļu Ordenis, Орден “Братья ветра”, не хухры-мухры) Фрейманис – один из заправил. Притом байкер он натуральный, не игрушечный (каковых среди публики на чопперах нынче не меньше половины), и в миру не банкир или адвокат, а музыкант: лабает со своей группкой этнический рок, устраивает сейшны в Саулкрастах, где у него бунгало…

Был у меня о “Братьях” сюжетец… Ветераны, некогда еще под псевдонимом “рокеры” лудившие подобия “Харлеев” из танкообразных “грязнуль”-”Уралов”, переваривая раму, наращивая переднюю вилку (тот же Айвар, кажется, и рассказывал: высший шик был – замастырить вилку из хромированного поручня, какие стояли в вагонах метро; специально везли из Питера и Москвы…) и доводя оппозитный движок, снисходительно потешались над “воскресными байкерами”. Денежными то бишь мешками (вроде Кобленца, одноименной фирмы – фирмищи – владельца, или депилсского миллионщика Завадского), на уик-энд седлающими запредельной цены по спецзаказу собранные и роскошно аэрографированные “железяки” и чувствующими себя по этому поводу полнейшими “изи райдерами”, безбашенными аутло и бунтарями без причины.

Телефон Айвара я сейчас надыбал у Алекса – из нейрохирургии своей уже выписавшегося, но еще отлеживающегося дома. Айвар, по счастью, обнаружился не в родных Саулкрастах, а в Риге. Причем в “Пулкведисе”. (В этой истории я топчусь на месте не только в переносном смысле, но и в прямом, топографическом: Pulkvedis, “Полковник”, которому neviens neraksta,[6] окнами выходит аккурат на “Красное”…) Ну да, а где еще тусоваться байкерам, если “Пие мазиням”, аутентичная пивнуха на Таллинас, закрылась, кажется… Хотя, говорят, есть у них еще точка где-то в районе Чака (знаменитой, правда, не байкерами, а уличными блядьми) – и говорят про нее, что содержит точку “брат ветра”, всем втирающий, что зарабатывает продажей переговорной радиоаппаратуры, а на деле торгующий качественной “подслушкой”…

Я месил слякоть на Бривибасовской по направлению с Дзирнаву в Старушку и был уже у памятника Свободы, когда вдруг позвонила Ника:

– Дэн, – голос встревоженный, – тут к нам полиция только что приезжала… Тебя спрашивали… Я сказала: нет, и не знаю, когда будешь…

Ага.

– А кто спрашивал? Как он представился?

– Лейтенант какой-то…

– Кудиновс?

– Да, кажется…

– Они говорили, что им надо?

– Сказали – побеседовать… …Ну вот. А я уже заждался. Целых два дня прошло. Это они столько времени список вызовов с яценковской мобилы читали?.. Да… но все-таки объявились… Орлы. Фак.

– …Kristi? – Айвар, как наперстки, передвигает по столешнице две опустошенные пивные ноль пять. – Protams, ka zinu. Ko tev no tas palaidnes vajag? Aaa… Nu nu… Ne, viņas numuriņa man nav. Pajauta viņas deju partnerišiem… Ka saucas ta studija? Liekas, ka “Dekadence”… Blakus Pionieru Pilij – nu tur, kur musu prezidente sež. Pils iela… Numuru neatceros, bet ekas apakšeja stava ir kaut kada galerija… Sakas ar “N”…[7] “N” (и впрямь висит такая отдельно взятая буква над подъездом) – это Nelija, арт-галерея, располагающаяся на первом этаже старого дома на Пилс 13/15. Действительно в полутора зданиях от обители здешней (правда ведь язык “элиенский” не поворачивается сказать “нашей”) президентши.

Арт начинается сразу за входными дверьми: пересекая порог, оказываешься в перекрестье взглядов а-ля-канонических мадонны с грудничком с картины маслом (сопровождаемой нечестной табличкой “Чудотворная икона Тихвинской Божией Матери”), хитро-пьяноватого Петра Первого над внутренней дверью и лысого московского мэра с гордой фотографии (великие в наших пенатах). За Петром – лестница вверх, на площадках окна с аляповатыми псевдосредневековыми витражами, парадоксально гармонирующими с соцреалистическими полотнами по стенам (портовая индустрия, белые корабли). Благообразно-умудренный брадатый муж – по надписи судя, художник Мисюрев, благость и мудрость вполне объяснимы: портрет – авто…

К третьему этажу изобразительное искусство иссякает, начинаются офисы. Я топаю на пятый – согласно добытым Джефом у подчиненных-“культурщиков” по моей телефонной просьбе сведениям, актерско-танце-вальная студия помещается под крышей, причем как-то хитро туда надо идти… через четвертый по коридору, так, кажется…

До четвертого цивилизация не добралась – ломлюсь бесконечным, извилистым, пустым абсолютно коридором: дырявый клетчатый линолеум, опадающая со стен штукатурка, незапертые двери в беспросветные неведомые комнаты. Висят провода. Сворачиваю, сворачиваю… Стремные места. Тупичок между тремя дверьми: на одной реликтовая металлическая табличка с давным-давно запрещенной кириллицей – “Служебное помещение”, на второй – грязный бумажный лист с надписью фломастером “Juristi”, за отсутствующей третьей – сортир. Пока я на манер витязя на распутье выбираю из предложенных вариантов, звонит мобила. Лера.

– Привет, – и ее голос мне тоже не нравится. – Можешь сейчас говорить?

– У тебя срочное что-то?

– Я про этого твоего лейтенанта узнала…

– Ну?

– Дэн… Тут… точно странная история… Ни из какого он не из райотдела, этот Кудиновс… Я когда выяснила, что он в Золике не числится, подумала – может, он из Первого, из “убойного”… Такое, строго говоря, маловероятно, но возможно… Так он и не из “убойного”. Он из конторы Богданова. Из Управления по борьбе с оргпреступностью… Вообще-то богдановцы – они убийствами не занимаются обычно, не то что самоубийствами… Ну только если кого-то сильно крутого завалили… Они, знаешь, такие ребята все из себя элитные, зажравшиеся… Ходят, коньяк пьют, рассказывают похабные анекдоты – и иногда работают… У них профиль вообще-то – преступные группировки, наркотранзит… А если по трупу – то… ну, говорю – или шишку какую замочили, и чтобы явно заказ… или подозрение на серию… причем не просто серию, а… или кто-то непростой в числе жертв оказался… или серия уж больно долговременная… или трупов слишком много…

Прислоняюсь к стене, пялюсь на растрескавшийся голубоватый сортирный кафель.

– Дэн?..

– Да-да…

– И еще такая штука… У Богданова в Управлении лейтенант вообще птица редкая… У него капитаны в основном, майоры… То есть этот Кудиновс, по идее, там на десятых ролях. Но я поспрошала… Про него всякое поговаривают… Ну, в общем, очень не исключено, что он постукивает – либо “безопасникам”, либо в Службу Защиты Сатверсме…

…Так и стою с телефоном в руке. Какая-то расслабуха напала совершеннейшая, как после обкура гашем… Мать вашу… Что, мать вашу, происходит?! Кто-нибудь, блядь, объяснит мне?..

За забрызганным дождем окном сортира просматривается двор-колодец, серые, потемневшие от воды брандмауэры.

(Какого дьявола богдановское Управление ведет дело о смерти Сашки? Как это может быть связано с Яценко, с “Ковчегом”? “…Подозрение на серию… Причем не просто серию…”

Кто этот долбаный Кудиновс? И чего, чего, чего на хрен ему надо от меня?! “…Очень не исключено, что он постукивает…” Полиция безопасности. Служба Защиты Конституции… Это ж вообще гэбуха…

Но ведь и правда же нет, не может у них быть ничего против меня! Я же, мать вашу, действительно ни при чем!

Ссышь, да?.. Ссы-ышь…

И какое отношение ко всему имеет этот… в куртке?

Да п-пошли вы все!)

Бью ногой в стену – валится штукатурка.

Вы сами хотели тотальной войны…

А, ну да, еще одна дверь. Ага, лестница. Совсем уже узенькая и крутенькая. Еще наверх.

С промежуточной между этажами площадки – запертый выход на балкончик с ржавыми перилами, на котором, занимая всю его невеликую площадь, обосновалось вполне приличных размеров дикорастущее деревце. Крутые черепичные скаты. Соседнее здание в строительных лесах.

Ну вот, это здесь, надо полагать… На площадке последнего этажа – импровизированная курилка. Разнопородные стулья по периметру, в роли пепельниц – консервные банки. Одинокий страшно худой паренек в черном свитере и с черным же встрепанным хайром сосредоточенно, самоуглубленно даже добивает цигарку. Огибаю его, оборачиваюсь – пацанчик давит бычок и внезапно, без раскачки – на теснейшем пятачке – делает сальто вперед… на месте, вернее – приземляясь в собственные условные следы.

Тоже нормально.

…Оказывается, она не “Декаданс”, а “ДК Dance” – “студия пластического танца”: бумажный плакатик прикноплен к двери. Предбанник – натурально предбанник: вполне саунного вида комнатка, обшитая светлым шпоном, мутноватое зеркало в рост, железные ящички-ячейки с торчащими ключиками, шмотки какие-то грудой – выпростана штанина с кружевными оборками и стоят отдельно белые плетеные “лодочки”… За бисерной занавесочкой деятельно, взасос, целуются: девка у парня на коленях. При моем появлении он панически мычит, девица, оглянувшись, тут же соскакивает с него.

Следующая комната: стол, шкафы – никого. Дальше – зальчик. Какая-то легкоодетая молодежь. Тонкогубая тетка без возраста, с выправкой отставной балерины, прямая, засушенно-легкая, в обтягивающем трико.

– Простите… – окликаю тетку.

– Да?

– Я… Извините, я ищу Кристи… Боковым зрением улавливая нечто, рефлекторно поворачиваю голову – влево…

В еще одном смежном помещеньице (дверь полуоткрыта) стоит – боком к проему – кто-то высокий, в синем.

– …Кого?

Оглядываюсь на “балерину”. За ее спиной – те самые молодые люди, некоторые смотрят в нашу сторону. Одна очень коротко стриженная девушка, вроде, даже мне знакома… Я опять кошусь влево.

Высокий медленно разворачивается – спиной ко мне. Эдак сто девяносто, плечистый: амбал. В темно-синей закрывающей жопу куртке с откинутым капюшоном. Светлые волосы… Без единой мысли в голове я делаю шаг в ту сторону.

– Эй! – тетка.

…Я вижу длинный козырек капюшона, вижу на его изнанке сеточку мембраны. Лица – не вижу…

Еще шаг и еще. Я уже на пороге этой маленькой комнатки (толкаю филенку). Метрах в трех от амбала.

По-прежнему не оглядываясь, тот вдруг заводит за спину левую руку и резким шелестящим движением поднимает капюшон. (Еще шаг – и я смогу до него дотронуться.) И – стартует с места. Вперед. Гротескно-стремительными скачками. Грохочет о стену створка противоположной двери. Я еще не зарегистрировал произошедшее в сознании, а его уже нет.

Наконец бегу следом. Миную комнату, оказываюсь в совсем уже теснющем коридорчике. Ударяюсь плечом. Где?.. Сюда…

Двери-проемы-тамбуры (сзади кричат)… Давешняя курилка. Кто-то шарахается. Путается в ногах, разламываясь, опрокинутый стул – едва не лечу кубарем с лестницы. Звенит по ступеням банка-пепелка. Деревянный треск, гром стекла – двери на балкончик с растением распахнуты, синяя фигура перемахивает перила…

Сыплюсь по пролету. Хрущу стеклом, выпутываюсь из мокрых веток. Леса ремонтируемого дома – всего метрах в полутора от края балкона. Вздрагивают, пошатываются – ЭТОТ прыгает по ним тяжело, но дьявольски ловко: орангутанг в капюшоне…

Влезаю на узорные перила. Ладони скользят по влажной ржавчине. Внизу – четыре с половиной этажа. Спасибо скалолазным тренировкам на Алдара Торнис – отучили бояться высоты. А что сейчас на мне нет системы, подумать не успеваю… Р-раз… Мать! – все-таки слишком все скользкое…

Пригибаясь, хватаясь за грязные железные трубки каркаса, чешу по колеблющемуся дощатому настилу. В полушаге справа – едва прикрытые драной зеленой сеткой полтора десятка метров. ЭТОТ сигает в лишенный рамы оконный проем.

Здесь явно капитальный ремонт: уже никаких признаков человеческого жилья, голые стены и мусор. Груды мусора. Комнаты, коридоры – лабиринт: я не в состоянии ориентироваться. Еще и темно. Вот-вот я его потеряю.

Бл-лядь… – вязну в хламе. Бегом!! Поворот, поворот…

Ну, где ты, падаль?.. – уже не вижу его, только шум слышу… – Там!

Лестница. Без перил. Бешеный топот вниз – он опережает меня на три пролета.

Третий этаж. Не навернуться бы… Второй… Раскатываются бутылки (бомжевская лежка). Он – уже снаружи.

Вылетаю во дворик. Совсем крошечный: половину занимает контейнер для строительного мусора, в который я чуть не врезаюсь с разгона. Синий херачит как на олимпийской стометровке, в фонтанных брызгах расплескиваемых луж.

Щель между глухими торцами – пару метров в ширину. Помойные баки. Скольжу на очистках.

На выходе из щели крякают тормоза, ЭТОТ кувыркается через капот – и хоть бы хрен: мгновенно на ногах и несется через следующий двор.

Отталкиваясь рукой, боком перепрыгиваю передок “аудюхи”. Синий ныряет под козырек подвальной лестницы.

…Уй-йди, мужик!!!

Подвал.

Хрен его знает, что тут такое. Опять коридоры, опять голые стены – но хоть лампочки горят. Пыльные трубы. Вон он!..

Я заскакиваю в неосвещенный проем и пробегаю по инерции пару шагов в кромешной темени – и лишь тогда останавливаюсь. Глаз выколи. Только отверстие входа видно позади.

Я не представляю ни размеров помещения, ни есть ли из него другой выход. Но почему-то мне кажется, что вряд ли оно большое. И что выхода из него нет. И тогда ЭТОТ – где-то здесь.

Пытаюсь отдышаться. Пытаюсь вслушиваться – сквозь кровь в ушах. Ничего не слышу.

Зрение понемногу адаптируется, но различить я все равно ничего не в состоянии – кроме смутных контуров. Ни малейшего представления, что делать дальше…

Но ничего делать не приходится: с расстояния буквально пары шагов и очень быстро – ни сообразить, ни среагировать, ни заметить толком – придвигается масса, сгусток – и в морду мне с нехилой высоты падает булыжник, сваезабивочная баба, – и я уже на полу, – и вдогонку прилетает в живот, – и некоторое время невозможно дышать. А потом никого больше нет, я вожусь на ледяном, в пыли и крошках, цементе, от правой скулы ритмичными импульсами расходится нарастающий тяжкий жар, щека мокрая, и мокрое это щекотно ползет на губы.

Подтягиваю ноги, в несколько приемов сажусь – все покачивается и бултыхается. Трогаю липкую морду, не чувствую ничего, трогаю еще – сквозь первичное онемение прорезается едкая боль в рассеченной коже.

Рассеченной. Справа.

“…Вы не помните, у нее не было кровоподтека – вот тут, с правой стороны?.. Вы носите кольца? Перстни, печатки?..”

16

История из жизни. Гайвор, Костик Гайворонский, рассказывал. Выбрался он однажды на рыбалку, на озеро, с приятелем. Приятель был кадровый мент, чуть ли не с омоновским прошлым. Не рыбачил раньше никогда. Как положено, дернули по стопарю, по второму, по третьему. Потом решили все-таки немного половить. Взяли удочки, потихоньку на лодке пошли через камыши. Мент на веслах, Гайвор – лицом к нему, по курсу спиной. Плывут. И вдруг мент перестает грести, глаза его расширяются, лицо становится счастливое-счастливое, детски-новогоднее – на что-то за Гайворовой спиной он смотрит. И тихо-тихо, восторженным таким шепотом, произносит: “Гля… бобер… Дай я его веслом ебну!..”

С тех пор, как Костик мне это рассказал, я при соприкосновении с любыми ментами первым делом вспоминаю того бобра.

…Я не знаю, чем это объясняется: спецификой характера или личного опыта человека, изначально, в силу происхождения (от людей, приехавших на территорию этой ныне незалэжной страны после “оккупационного” 1940 года), лишенного гражданских прав (при сохранении, разумеется, обязанностей) и самого гражданства, а следовательно, ощущения даже номинальной причастности к какому-либо государству, но я всегда искренне ненавидел все, связанное с властью. Тем более – властью фискальной. Со структурами учета, контроля, хватания и непущания.

Никогда в жизни не делал я ничего всерьез криминального. Но люди, облеченные полномочиями и облаченные в униформу, с самого бессознательного детства были для меня враждебным биологическим видом. Трамвайные контролеры вычисляли безбилетного меня, чтобы стрясти с малолетнего пацана хотя бы карманную мелочь. Школьный гардеробщик пытался отловить меня в момент незаконного проникновения на подведомственную ему территорию для немедленного привода к директору – в справедливой уверенности, что я намерен нагло, с особым цинизмом прогулять богоданные уроки. Охранники Департамента гражданства и иммиграции вальяжно покрикивали на толкущихся в апокалиптических, многодневных очередях “негров”, неграждан, взыскующих очередной, прицельно к летнему сезону сочиненной чиновниками справочки, без которой не выпускали через восточную границу к родным. Раскормленные краснорожие московские мусора радостно вертели мой нероссийский паспорт, перебрасываясь садистки-глумливым: “Та-ак, что у нас за подделку визы?..” Рижские муниципальные полицаи цемерили нас на парковой скамейке за преступным распитием винища – и готовы были десятками минут ругаться, грозить “телевизором” и хвататься за демократизаторы ради вшивых пяти латов на лапу. Менты из “наркотического” отдела караулили нас на Лубане, чтобы упечь на несколько лет за пару найденных в кармане косяков.

Я могу сколько угодно трезво соглашаться с объективной необходимостью – в принципе – существования государственного аппарата и его насильственно-принудительных институтов, и не по-бендеровски, а искренне, в силу природной мирности чтить уголовный кодекс – но на уровне почти безусловных рефлексов я никогда не буду воспринимать МЕНТА любой разновидности иначе, чем как естественного врага. Как априорного агрессора, которому нужен лишь более-менее сфабрикованный повод, чтобы задержать тебя, развести на бабки, в идеале измордовать, а в перспективе уничтожить.

Поэтому происходящее сейчас – с определенного момента и по нарастающей – не стало для меня столь уж обескураживающей неожиданностью. Ведь я всегда знал, что нападение возможно (если не обязательно), – я просто оказался не готов к атаке в это время и с этой стороны.

Ко многому – не готов…

Совершенно не был я готов увидеть в допросном кабинете (мало чем отличном в гнездовище элитных богдановцев на Стабу, в здании бывшего республиканского КГБ, – загадочный лейтнантс уже не маскировался и даже, по-моему, выпендривался – от аналогичного в зачуханном золиковском райотделе: казенщина она и есть казенщина – стертая, мертвая, враждебная всему человеческому) того усатого ментяру, с которым мы пересеклись взглядами под козырьком “Локомотива”. Мое наличие где в означенный час означенного числа он готовно и подтвердил Кудиновсу – и только тогда, кстати, я и узнал усатого: у него память оказалась лучше…

Не был готов объяснять, почему я там в тот именно момент очутился – я-то думал, что вычислили меня по номеру мобилы, что они знают о звонке, о факте звонка… Так что, не в силах с ходу сориентироваться, честно вывалил, как оно было. “И Яценко не объяснил вам, о чем хочет рассказать?..” – “Нет”. – “Но вы все равно поехали?” – “Да…” Я даже сам предположил вслух насчет номера в памяти. “Его сотовый был разбит”, – сронил Кудиновс тоном, не оставляющим сомнений, насколько удалась моя хилая попытка косить под искренность после очевидного прокола.

“Что это у вас?” – показывает на свою правую скулу. “Ничего интересного. Бытовой травматизм… По пьяни”.

…К реальной степени собственной растерянности я тоже в итоге был не готов (и, кстати, стал лучше понимать расколовшихся без “обработки” и при очевидном отстутствии против них прямых улик: все-таки атмосфера ментовки – или само обстоятельство, что ты уже в ней, – и впрямь изрядно парализует волю). Зато, похоже, был к ней готов лейтнанта кунгс: в характерном для Кудинова зомбическом равнодушии, отсутствии выражения в голосе и лице сейчас – в отличие, как мне показалось, от первого допроса – прощупывалось некое насекомоядное довольство. Видимо, все происходило согласно его ожиданиям и расчетам.

Он въедливо, планомерно долбил меня на тему “Ковчега”, а я совершенно не понимал, на хрена: в свое время на все эти вопросы я прилежно ответил ментам, ведшим дело Якушева. И вдруг:

– Лично с Якушевым вы когда-нибудь общались?

– Нет, естественно.

– Вы были с ним знакомы при его жизни?

– Нет.

Пауза. Он вообще мастер изводить паузами.

– Вы уверены?

– Абсолютно. Что за бред?!

– Вы сказали, что про самоубийство Якушева узнали от приятеля…

– Да.

– Как его зовут?

– Федор Дейч.

– Вы давно его знаете?

– Лет с пяти. Мы в одном дворе выросли.

– В каких вы с ним отношениях? Гос-сди, Федька-то тут при чем?..

– На данный момент – ни в каких.

– Что это значит?

– Полтора года назад он уехал из Латвии.

– И вы с тех пор его не видели?

– Нет.

– А до его отъезда какие у вас были отношения с Дейчем?

– Приятельские. Хрен тебе я буду вдаваться в подробности.

– А Дейч был знаком с Якушевым?

– По-моему, совсем мало.

– То есть вы не убеждены?

– Насколько я помню.

– А где он сейчас?

– Кто?

– Дейч.

– По-моему, в Москве. Но на сто процентов я не уверен…

Вопросы были чем дальше, тем более откровенно высосаны из пальца, и естественно было предположить, что лейтенант просто не знает, о чем еще спрашивать, но у меня складывалось стойкое впечатление, что – прекрасно знает, и несет всю эту хрень не вполне от балды, а то ли клонит к чему-то, то ли отвлекает внимание, готовя сюрпризик. А вот и сюрприз:

– Вы знали Вячеслава Доренского? Бл-ля… (Не готов, ни к чему не готов!.. Но какого черта?)

– Почти нет.

– Что значит – почти?

– Я знал, что такой существует. Но лично практически не общался. Видел три или четыре раза.

– Знали, что существует… Откуда?

– Я с Дашкой встречался. C сестрой его.

– Когда?

– Около трех лет назад.

– Долго?

– Около полугода.

– Почему перестали? Да какое тебе, тварь кривомордая, дело?

– Не сошлись характерами.

– А что вы можете сказать про ее брата?

– Ничего. Я говорю: я его почти не знал.

– А он к вам как относился?

– Представления не имею.

– Вы знаете, что с ним стало? Ну да, ну да…

– Я слышал, он погиб.

– Вы знаете, как?

– Вроде, его убили.

– А как убили? Какой, блин, любознательный…

– Не знаю.

В точности и правда не знаю. Но слухи ходили веселые…

Кудиновс медленно, изматывающе медленно перебирает листы из лежащей перед ним папки (не берусь определить: очередной ли это пошлейший прием допрашивающих инстанций или особенность личной манеры неторопливого лейтенанта). Останавливается на какой-то странице. Смотрит в нее (буквы знакомые ищет…).

– У меня есть показания Дарьи Доренской, которая утверждает, что ее брат относился к вам крайне враждебно… – Поднимает индифферентный взгляд.

А ты не пугай, сука, не пугай…

– Ей виднее.

– А Саввину Анастасию вы знали? Кого?..

– Нет. Такую не знаю.

– Вспомните.

– Нет. Точно не знаю.

– Подумайте-подумайте.

– Тут нечего думать.

– Вам было тринадцать лет… Что?! Это же Аська. Это же он про Аську спрашивает…

– Да… действительно знал… Я только не помнил, что она Саввина…

Все. Аут.

– Она в нашем доме жила, в соседнем подъезде. И в детcкий садик мы с ней в один ходили. В одну группу. Ровесники были… Правда, в школу ее записали не в семидесятую, как меня, а в восемьдесят вторую… Но мы с ней и позже… не знаю, дружили не дружили… что-то вроде… – Прикладываюсь к фляжке. И что б я без этого кэптэна делал?..

– Первая любовь? – хмыкает (грустно).

– Да не, какая там любовь… не знаю… Она на самом деле совсем некрасивая девчонка была, но… Очень сложно сформулирвать, извини. Мы с ней общались в таком возрасте, когда, ну, знаешь, пацаны только с пацанами и наоборот… А к тому моменту, когда… ну, все начинается… Аську…

– Сколько тебе лет тогда было?

– По тринадцать нам было, когда она…

– Что с ней произошло?.. Ты извини, Дэн, что я во все лезу – но это только, чтоб представлять ситуацию…

Лера – вообще человек с редкой выдержкой, но сейчас я вижу, что она действительно боится. За меня. И я – как бы сие ни соотносилось с мужским самолюбием – благодарен ей за этот страх.

– Ее изнасиловали и задушили. Кто – так и осталось неизвестным…

Смотрим друг на друга (сидя на передних сиденьях ее “пассата”, стоящего у моего подъезда). Лера отводит взгляд, невидяще хмурится на баранку, по которой барабанит пальцами. Я делаю очередной глоток темного сорокаградусного “Кэптен Моргана” из плоской стеклянной фляжки. Капли, толкаясь, соскальзывают по лобовому, по боковым: крохотные и хвостатые, как сперматозоиды, и в каждой – ДНК фонарного света.

– А что с этим… братом?

– Да черт его знает на самом деле. До меня только слухи доходили. Но по слухам, – хмыкаю (нервно), – его в толчке утопили. Буквально. На даче. В выгребной яме. Но еще раз – по слухам… Он же на что, сука, лейтенант этот, мне намекал… Типа мы знаем, что он терпеть вас не мог…

– Это правда?

– Правда.

– Что ты ему сделал?

– Ему – ничего. Ну, хахаль сестры, знаешь, как бывает… Вообще мудак он, насколько я его знал, был редкий…

– А кто его убил – нашли?

– Без понятия. Как раз тогда же примерно – чуть раньше – мы с Дашкой разосрались. Так… сурово. Не общались больше.

Не люблю я вспоминать эту историю. Мерзкая она была, история, воняло от нее. И разругались мы мерзко, и повод был идиотский на редкость… В эти подробности я даже перед Лерой пускаться не стану.

– А сейчас где она, не в курсе?

– Я слышал, в Германию уехала и там замуж вышла.

– Н-да… Нет, я попытаюсь, конечно, прочекать про это дело. Доренко, ты говоришь?

– Доренский. Вячеслав. Но есть у меня страшное подозрение, что и там был “глухарь”…

– Ты что, правда думаешь, это все на тебя хотят повесить?

– Ну а на хрена тогда он про всех про них спрашивал? Какое, к черту, Аська имеет отношение к Яценко? И что это за вопрос, точно ли я не был знаком с Якушевым?

– Н-да… Там, если ты помнишь, никто же не разбирался толком – ну, когда труп-то обнаружили… Записка есть? Все, суицид, дела не заводим. Никто там место не обследовал особенно. Эти канистры, из которых он себя поливал, по-моему, с них даже отпечатков не снимали… С другой стороны – три недели, под открытым небом, дождь, че бы там осталось…

– Ага. Так что теперь почему бы не представить это убийством?

– Погоди, Дэн. Намеки намеками, но без улик они тебе ничего не предъявят. А улик – по крайней мере, прямых – у них быть не может. Ни по одному эпизоду. Так что этот лейтенант просто на понт тебя берет. Откровенно сфабриковать такое дело – нет, я лично не верю… Скорее всего, Дэн, он и правда пугал тебя. Понимаешь… Если они хотят предъявить обвинение, на хрена им ставить тебя в известность – заранее причем, пока ты еще свидетель – о том, что они знают и что хотят инкриминировать?.. Тем более когда материала откровенно недостаточно… Я думаю, он всем этим давал тебе понять: сиди и не рыпайся. Помалкивай. Будешь вякать – мы на тебя вообще все свои “висяки” перевесим.

– Это ввиду скорого процесса по “Ковчегу”? По Маховскому в смысле? Экспертизы еще не было?

– Нет еще… А что, непохоже? Что менты в этом замешаны – вполне вероятно. Тем более, если действительно наркота… Смотри. Если этот Кудиновс правда стукач… Не исключено, что здесь идет варка между ментами и “безопасниками”… Или даже скорее “конституционщиками”…

– Ты о Грекове?

– Ну да, о Грекове, который работал в Скандинавии. А потом его обвиняли в организации наркотранзита… Внешние операции – это же у нас Служба Защиты Сатверсме, так?

Остается только присвистнуть.

– Короче, Дэн, если это не мы тут свихиваемся от страха, а правда назревает разборка на таком уровне…

– Бог мой, да что ж я такого могу вякнуть? Чего они перессали? Все, что я знал, все же в фильме было…

– Ну, во-первых, они – заинтересованная сторона, будем говорить так, – не могут быть в этом уверены. Ты в этой истории копался, кто ж тебя знает, что нарыл… Во-вторых, может, тебе Яценко чего-нибудь и по телефону такое толкнуть успел…

– Ха. А ведь выходит, что он в натуре, похоже, что-то важное мне хотел сказать… Черт, что он там нес такое… Что-то про подруг Панковой, по-моему…

– Подруг Панковой? При чем тут подруги Панковой?

– Ну, он очень туманно выражался… Хотя, может, и стоит попробовать тех подруг поискать…

– Дэн, ты уверен?.. Уверен, что тебе стоит это делать? Делаю большой-большой голоток – и несколько секунд чувствую пищевод во всю его длину.

– Понимаешь, Лер… Видит бог, я не великий Вуд-ворд-с-Бернстайном… И скажу тебе честно, ради торжества справедливости в том же деле “Ковчега” я своей шкурой рисковать не готов. Но что-то мне подсказывает, мне не просто напоминают, что место мое у параши. Кто-то чего-то, – трогаю пластырь на скуле, – хочет от меня персонально. В игры он, понимаешь, играет, урод. И, между прочим, тебя в эти игры втягивает. И, между прочим, Нику… Ну ладно, блядь, хочешь – поиграем… В общем, пороюсь я все-таки в своих телефончиках…

– А я, знаешь, кого попытаюсь найти? Маховского. Не представляю, получится ли у меня что-нибудь – весьма вероятно, что и не получится. Ну да попытка не пытка, как говорил Лаврентий Палыч.

– Слушай, ты только сама осторожно смотри. Лера косится на меня, с печально-издевательской полуулыбкой медленно качает головой. Молчим.

– Я серьезно. Еще не хватало тебе на что-нибудь нарваться… Брось ты это, серьезно, Лер…

– Дай хлебнуть. Передаю ей фляжку:

– …Я ведь, кстати, только сейчас сообразил… – говорю вдруг – несколько даже неожиданно для себя самого. – Хотя, наверное, давно надо было обратить внимание… Но почему-то никогда об этом не думал. Только теперь, после этой чертовщины… всей этой чертовщины… Я не знаю, – хмыкаю (мрачно), – может, это ОНИ и имеют в виду… Насколько это вообще обычно – такое количество покойников среди знакомых?.. У кого-нибудь, кроме ветеранов войн, было такое? Cовершенно причем разных знакомых, от детских там совершенно, до… Близких, дальних… Двадцать четыре года – а вокруг уже маленькое кладбище. Кто от чего помер, кто где… но все неестественной смертью… И со всеми я был знаком… Что это должно означать? Я что – носитель вируса фатального невезения?..

И еще кое о чем я Лере НЕ говорю. О том, что никому из своих нынешних “контактеров” я никогда не рассказывал про Кобу. Или о том, что никому никогда не излагал собственного “лосиного” бреда под ФОВом.

“…У нас вот ни у кого не получилось. А как тебе это удалось?..”

В подъезде на моем этаже темно – опять, что ли, лампочка перегорела?.. Сую обратно в карман ключи, которые хрен воткнешь на ощупь, – позвоню, Ника дома… Ставлю наугад ноги на ступеньки… Останавливаюсь, не дойдя до площадки.

Неяркий, красноватый, подспудный какой-то свет, подрагивая над полом, выявляет лишь нижние половины дверей – моей и соседней. Перед моей – но не вплотную: чтоб не сбили, если откроют изнутри, – горит толстая короткая свечка. С фитилем под колпачком. Как на могилах ставят.

17

“Не участвуйте в делах Тьмы”, – было жирно выведено на большом листе бумаги, наклеенном поверх телеэкрана в квартире Карины Панковой из “Нового Ковчега”. Ныне пациентки психиатрической клиники на Твайке. Хуже телевидения, согласно учению Грекова, было только радио. Родители покойного Димы Якушева рассказывали, что обратили внимание на появляющиеся в поведении сына странности, когда, входя в комнату, где работало радио, он стал первым делом без объяснения причин его выключать. Предосудительными считались развлекательный синематограф, компьютерные игры и Интернет. Якобы все вышеперечисленное мешает человеку мыслить самостоятельно, превращая его то ли в робота, то ли в зомби.

Чем больше я вспоминаю философию “Нового Ковчега”, тем более странной она мне видится. Ибо суть учения любой секты – по определению – “не надо думать, надо верить”. Любая секта (в той мере, в которой все секты, маргинальные замкнутые религиозные сообщества, контролируемые одним лидером, “тоталитарны”) это – по определению опять же – как раз-таки конвейер по производству гибридов робота с зомби.

В этом смысле “Ковчег” выглядел не столько сектой в классическом понимании, сколько антисектой. Парадоксально, но в его доктрине не столь уж самодовлеющей являлась собственно религиозная составляющая. Да и она была довольно далека от христианской догматики. То есть именно догматики в этом было на удивление мало. “Грековцы” считали (вполне по-христиански), что главное из богоданных свойств человека – это способность к свободному выбору. Следовательно, главной добродетелью полагалась (уже отнюдь не в соответствии с традицией) непредвзятость и самостоятельность мышления.

Я не уверен, что понял основу их мировоззрения правильно (тем более что коммуникабельностью – в силу своего конспиративного модус операнди – сектанты не отличались). Но в общих чертах это выглядело примерно так.

“Грековцы” считали, что человечество пренебрегло свободой воли. Что главным дьявольским соблазном оказался вовсе не соблазн греха, но соблазн отказа от ответственности. Большинство людей вовсе не выбрало “темную сторону Силы” – оно вообще отказалось выбирать (что есть гораздо более подлое предательство Создателя). А пренебрегши основным свойством, уподобляющим любимое Божие творение Творцу (“по образу и подобию”) и тем качественно выделяющим человека из ряда прочих живых созданий, оно, большинство, де факто перестало быть людьми. Соответственно, Господень проект “хомо сапиенс” потерпел фиаско – в свете чего назрела некая новая редакция Всемирного потопа.

Точнее, собственно Потопа, карательного спецмероприятия, даже и не понадобится. Непрерывно деградируя, человечество самоликвидируется. Если не физически – то в своем качестве коллективного субъекта разума. И этот процесс, собственно, уже идет полным ходом.

Тому же свободно мыслящему и выбирающему меньшинству, что единственно (в силу способности наблюдать и делать выводы) понимает суть происходящего, надлежит держаться вместе и в себе эту свободу мысли лелеять. Что, по мере вырождения социальной реальности, становится все сложнее. Бесчисленными липкими щупальцами попсы и зубчатыми клешнями медиа реальность эта лезет тебе в мозг – дабы оплести, присосаться, выстричь зоны, отвечающие за что-либо, кроме физического довольства и материального преуспеяния, подсоединить к динамо-машине бессмысленной работы и анестезирующей капельнице бессмысленного развлечения, превратить в жующий и размножающийся скот… Но чем труднее служение, тем выше награда.

“Серая слизь”, – было у них такое выражение. “Серой слизью” они называли то, во что превращается на наших глазах тварный мир. И Якушев в своей предсмертной записке употреблял именно это словосочетание. Не знаю, кем оно было придумано (самим Грековым, видимо) и что конкретно подразумевало. Но звучало достаточно омерзительно…

Надо сказать, тогда, делая “Дезертира”, я крайне мало задумывался над смыслом “ковчеговского” символа веры. Слово “секта” у меня, как и у любого психически и социально адекватного существа, ассоциировалось с преподобным Джонсом и прочей Марией Деви Христос, звуча синонимом вирусного душевного расстройства, – чего там вдаваться в детали бреда, пусть доктора разбираются… Подобным же образом, полагаю, не вникал в подробности никто ни из писавших о “Ковчеге” журналистов, ни из ведших следствие ментов.

Сейчас я думаю, что, может, и зря. Ведь если к этому бреду присмотреться – не так уж много в нем собственно бреда… Что, пресловутые информпотоки в маклюэновской нашей “глобальной деревне” не вымывают из мозгов способность к самостоятельной рефлексии? Что, получаса непрерывного прослушивания Бритни Спирc или просмотра подряд трех комедий с Адамом Сэндлером недостаточно для бесповоротного превращения в слюнявого дауна? Что, реклама не есть порождение нечистого? Ну и так далее. А радио я и без всяких проповедей никогда не слушаю. И по телеку смотрю только новости (изредка) да спецпередачи по “Вива Плюс” с альтернативной музыкой…

С другой стороны – один самоубийца, одна сошедшая с ума, как минимум один севший на иглу… Совсем свеженький вот еще покойник. И активно косящий под психа еще один…

Толку от новых встреч с фигурантами двухгодичной давности истории (из числа знакомых Панковой) было – ноль. То есть совсем. Никто ничего нового сказать не мог – и, по-моему, не врал, – с Яценко никто не общался, и о смерти его некоторые узнали из газет, некоторые – от меня. С одной девицей так и не вышло связаться… Все.

В студию “ДК Dance” я тоже еще раз наведался – но там со мной после легкоатлетического шоу общаться, понятное дело, не пожелали. В итоге я все же – не без усилий – отловил и разговорил одну девицу и даже получил номер мобильника Кристи. По нему никто глухо не отвечал.

Роман “Полость”. В него, благополучно за последние недели по понятным причинам позабытый, я вдруг снова полез – по какой-то не слишком мне самому понятной ассоциации с “Ковчегом”.

…Герой деятельно готовится встретить приезжающую с гастролями к ним в город поп-певицу Эйнджел, его личный и профессиональный идефикс. В рамках информационного спонсирования гастролей его газетой он, подавляя ставшую фоновой тошноту и начавшие периодически возникать суицидальные позывы, подробно (разумеется, в визгливо-панегирической тональности) расписывает из номера в номер славный творческий путь этого сверхраскрученного ничтожества, перечисляет ее “Грэмми” и “Оскары”, ее бойфрендов, официальных и гипотетических, ее сексуальные и гастрономические пристрастия. А заодно подробно описывает процесс подготовки визита мировой знаменитости: где будет жить суперстарлетка, что будет кушать… сколько народу будет ее охранять… как будет организована охрана… в последнее он вдается уже явно сверх профессионально-пиаровской необходимости – с им самим еще неосознанной, но его самого уже несколько пугающей увлеченностью.

Он сам с собой играет в игру: а что если б на моем месте был потенциальный киднеппер, собирающийся Эйнджел похитить ради астрономического выкупа? Интересно – чисто теоритечески, разумеется! – были бы у него хоть какие-то шансы на успех? Игра затягивает его все более – светский интернет-хроникер, войдя в раж, пускается в имперсонацию, изготовляет фальшивые бейджи, представляется то сотрудником отельной обслуги, то сотрудником охранной фирмы, узнает подробности планировки отеля, в который предполагается звездищу селить, профессиональные секреты бодигардов, собирающихся охранять застрахованные на миллионы баксов бубсы. И понимает в конце концов, что похищение – о да, с чрезвычайным трудом, да, при условии стечения невероятного количества удачных случайностей – но в принципе осуществимо!

Наглая, но коммерчески состоятельная идея рождается у него – попаразитировать по мере возможности на патологической популярности Эйнджел. Написать – под псевдонимом, конечно, – скандальный документально-фантастический бестселлер “Как я похитил Эйнджел” с подробным изложением реальных деталей – и в особенности проколов – системы охраны звезды. А для пущей беллетристической увлекательности вести рассказ от имени похитителя, чье преступление удалось. Герой по Станиславскому вживается в образ своего литературного альтер-эго, продумывает до мельчайших нюансов схему его действий. Более того – схема всерьез представляется ему блестящей. Ему даже становится несколько обидно, что осуществление ее ожидает лишь виртуальное… А вот возьму, шутит он с собой, да и на самом деле так все и сделаю!..

Я, читатель искушенный, уже понимаю, что доля шутки в этой шутке окажется не столь велика, как пока пытается представить автор, нераспознанный Абель, блин, Сигел… – когда вдруг начинаются звонки.

“…Здравствуйте, Денис. Это снова ваш тезка с ТВ-3, Дайнис Прецениекс. Извините мою навязчивость, но вы подумали над нашим предложением?..” Они по-прежнему, значится, очень меня хотят, дался я им с какого-то бодуна, и ориентальный мой отказ они, значится, не просекли – или проигнорировали… Это настолько неожиданно, что я даже теряюсь. После лейтенанта Кудиновса из богдановской “управы” с его вопросами и намеками предложение тезки выглядит уже скорее розыгрышем… Хотя про всю мою веселуху тезка, кажется, и впрямь ни сном ни духом. Хреново, однако, у них там взаимодействие ведомств поставлено. В общем, от удивления я, видимо, опять был не слишком убедителен – чертов Дайнис просил все-таки еще подумать… только, если можно, быстрее… Чур меня.

Потом – еще один неожиданный звонок. Та самая девица из числа панковских знакомых, до которой у меня не вышло добомбиться. Некая плохо памятная мне Тина. Сама объявилась: “Привет! – бодренькая такая Тина… болотная… да-да, вспоминаю, была такая девка, чем-то она мне запомнилась тогда, кажется… чем?.. – Ты меня искал, говорят?” Ну да, искал, спросить хотел. Ну вот такое дело… Без малейшего энтузиазма говорю, опыт имея… Да, отвечает вдруг, я действительно недавно общалась с Яценко. Как это убит? Что это ты такое говоришь?! Ах, ах… Давай, да-да… конечно, встретимся. Слушай, я только тут сейчас болею малость, простыла, сам видишь, что за погода, – но если тебе срочно, приезжай ко мне домой. На Краске живу, на Красной Двине, на Кундзиньсале, не знаешь? За РЕЗом, напротив “Алдариса”, завода в смысле, ну, не совсем напротив – не доходя до “Алдариса” через мостик. Кундзиньсалас седьмая штерслиния… сама даже не знаю, как это по-русски, не помню – какая-то, в общем, линия. Дом двадцать. Да, просто дом, частный… Да когда хочешь. Давай сегодня. Часам, скажем… да, или к половине седьмого давай лучше… Ну давай, жду.

Кундзиньсала… Где она такая Кундзиньсала? В телефонном справочнике на карте нет даже – не поместилась; карта, правда, херовенькая… Но у черта на рогах явно.

18

Терриконы убранного с дорог снега осклизли, почернели, но стояли насмерть. На Даугаве вода тонким слоем мерцала поверх прочной сплошной плиты ровно-серого льда, вмурованной в гранит параллельных набережных, – вдоль стыков тянулись расплывающиеся полосы желтовато-гнойного колера.

Моторюга и тот не знал Кундзиньсалы – высадил меня у “Алдариса”, пивзавода. Странный все-таки район – эта Краска. Стремненький. Полутрущобный. Некоторое время плутаю достаточно малоприятными переулками, где, сворачивая за угол, из квартала совдеповских блочных домов попадаешь в окружение двухэтажных деревянных жутковатого вида бараков, асфальт, сбежав с горочки, превращается в выковырянный на треть булыжник – а тот и вовсе пропадает в библейских – ноевых – масштабов луже. Молча бродят алкаши и насупленные плотные молодые люди – не оторваться бы, между прочим, ненароком, тем паче что темнеет… Заборы, сараи, здоровенный, двухэтажный, полностью выгоревший изнутри домище: стеклянные клыки в перекосившихся рамах, за ними – чернота.

Выхожу в итоге к промзоне: слева, за стоянкой и заправкой, под углом – бесконечный, многосотметровый и многоэтажный, угнетающего грязно-горчичного цвета фасад РЭЗовского корпуса, справа выглядывают из-за крыш гигантские белоснежные резервуары. Между – выезд на мостик через какую-то протоку. Наверное, его эта Тина и имела в виду. Тина… черт, что же с ней связано-то было, что-то же было… не помню. Как она, кстати, выглядела?..

Взбираюсь на мост, оставляя справа и внизу декорации к сцене финальной разборки из плохого боевика: гипертрофированные промышленные построения, непредставимого назначения проржавевшие железные конструкции; все выглядит заброшенным, но стоят машины и даже какие-то пиплы шарабанятся помаленьку. Надпись: “Muitas noliktava” – “Таможенный склад”. Навес, под навесом – длинный состав железнодорожных цистерн. В другом ракурсе те самые неправдоподобно белые мега-бочки, уходящие вдоль берега в перспективу, в самом конце которой понатыканы мачты ЛЭП.

Протока – с небольшую, но пристойную реку – слева, сразу за мостом расширяется в почти безграничное водное (ледяное) пространство, в которое хаотически вклинены пустые, в сером снегу, замусоренные островки, желтые заросли сухого тростника, индустриальные тылы РЭЗа, спускающиеся к акватории каким-то сплошь обитым железом бастионом с рядом крохотных окошек. В грязный, с темными промоинами лед вмерзли непременные покрышки. Ветер, сырой, размашисто дующий с самой Даугавы, угадываемой за фермами некоего незначительного ж /д-мостика – даже Дом печати можно разобрать на том ее берегу. Полупридавленный лиловыми тучами широкоформатный закат мерзлого, но насыщенного (розового, переходящего в сиреневый) оттенка, и на его фоне – характерными вислоносыми силуэтами – портовые краны, краны, краны: чаща.

Навстречу – гигантская бабка столь запойно-бомжового вида, что я даже не рискую уточнять, туда ли иду. Спустившись с моста, оставив слева за кирпичным забором территорию, не определившуюся между автобазой и автосвалкой, оказываюсь перед железнодорожным переездом, за которым – еще одна сгоревшая руина: но от этой остались только стены да обугленные стропила под черной покосившейся фигурной башенкой. Единственная улица погрязает в том, что именовалось некогда “частный сектор” и что через полтора квартала являет собой уже скорее заброшенные огороды. Малолетняя шпана (по-моему, цыганская) в отдалении. Кажется, я все-таки куда-то не туда…

Автобусное кольцо – тридцать непонятного (вторую цифру скрывает посредством баллончика исполненное изображение мужских гениталий в стиле примитивизма) маршрута. Так здесь еще и автобусы ходят… Представляю регулярность: раз в столетие… Казарменно-тюремного пошиба двухэтажное здание: “Autoapkopes centrs” – “Центр автообслуживания”. Тяжелые двери заперты, решетки на окнах. Вокруг – ни души, даже дорогу не спросишь…

Вдруг выскакивает – невесть откуда – машина, чуть не сшибает: старая “Волга”, раскрашенная, что твой “кадиллак”, в розовый хрестоматийный цвет… Где-то ж я ее видел уже…

Ну надо же, правильно иду – к толстенному, корявому, кренящемуся под собственной тяжестью стволу неопознанного дерева наискось прибита еле прочитываемая табличка, еще двуязычная, а значит, возрастом не менее лет тринадцати: “Kundziņsalas 7š ķerslinija, 7-я поп. линия Кундзиньсалы”. “Поп.” – это, надо полагать, “поперечная”. При полном отсутствии продольных…

Совершенно трущобных кондиций редкостоящие одно – и двухэтажные халупы, зябкие огоньки в немногих горящих окнах. Пустырь, засыпанный толстым слоем битого кирпича. Ни единого человека на улице. В веселом месте живет девушка Тина…

Черт, это не та ли Тина… Да, это же она, точно-точно… Вспоминаю наконец… Девица эта сама была не лишена странностей – по-моему, она тогда, два года назад, пыталась убедить меня, что никакой секты на самом деле нет. Вот так вот. В общем, ее телеги в фильм не вошли.

Ну да, и еще внешность ее мне запомнилась. Действительно интересное лицо: каждая его черта сама по себе неправильная, некрасивая, но в сочетании они забавным образом как-то уравновешивали друг друга – так что на первый взгляд девка казалась страшноватой, но очень скоро впечатление менялось на прямо противоположное. И даже сильно противоположное.

И еще что-то такое вертится в башке по ее поводу…

Бог мой, ну и зрелище: на первом этаже очередного дома в окне (карниз на уровне пояса), за пыльным стеклом на широком подоконнике – целая толпа старых кукол и потертых плюшевых игрушек. Причем помещение за окном, кажется, нежилое.

Так, дом 18 – значит, где-то совсем здесь… Заруливаю во двор дома 18. Дряхлый красный “эскорт” с драной матерчатой крышей. Между деревьями – веревка, на веревке – огромная дырявая тряпка. А это как понимать – корпус древнего большого телевизора: только пластиковая коробка, раскрашенная под дерево, – на колесах детской коляски? Ага, ну совсем в стиле – одноразовые шприцы в луже… Покривившийся деревянный балкон на втором (и последнем) этаже, окошко без стекла. Смутное бормотание непонятно откуда. И – по-прежнему никого в поле зрения.

В глубине дворика, за кустами, в окружении щелястых сараев – еще один дом, одноэтажный. Явно нежилой – окна заколочены, крыша просела. Нет, не может быть… Оглядываюсь. Ну, если не он, то где тогда двадцатый? На всякий случай иду в сторону развалюхи. Что-то бесшумно мелькает над самой головой. Бумажный самолетик. Кто запускал? – верчу головой: непонятно. Единственная версия – из того самого окошка (снова пустого). Ну-ну.

Делаю несколько шагов в сторону и вынимаю из грязи приземлившийся самолетик. Уже взяв в руки, понимаю, что в нем странного – он из старой, желтой совсем, газеты. С ума сойти: “Атмода”!

Осторожно разворачиваю (все равно рвется): да, русская “Атмода” (первая полоса), номер от 4 сентября 1989 года. Десять лет мне было… Бласт фром зэ паст.

А ведь это и правда дом номер двадцать – с забитыми окнами (и пустым дверным проемом, за которым темень). Даже табличка сохранилась – ржавая насквозь. Черт, значит, то ли я напутал, то ли Тина… Нет, погоди, она сказала: седьмая линия, дом двадцать, так? Так. Значит, не мой косяк. Только от этого не легче… Чего теперь делать?

Дьявол, хоть кого бы спросить…

И тут – замечаю. У порога дома двадцать – нехилая лужа, в луже плавает кораблик. Бумажный. Тоже желтый, из старой газеты. Что за сюр…

Осторожно поднимаю, стряхивая воду. Это вообще какая-то порнуха, порнушная газета… О, какая замечательная фотка. Вторая полоса. На обороте первая. “Давай!” А, ну конечно. Не менее знаменитое в своем роде латвийское издание. Дата?.. 25 мая 1995-го.

Вздрагиваю – начинает протяжно, громко, квакающе орать ворона на ветке соседнего дерева.

Тут я осознаю, что мандражу. Я ничего не понимаю, и хотя бояться пока вроде нечего – но инстинктивная тревога, оказывается, уже некоторое время тихонько резонирует из района диафрагмы, и сейчас резонанс дошел до сознания. Я опять верчу головой, пялясь в густеющие на глазах сумерки, – но все так же тихо и пусто в голых кустах, между распадающимися сараями, в доме.

Дом. Номер двадцать. Раззявленный проем, из которого несет мочой. Мне совершенно туда не надо.

Но ведь это же не просто так – эти газетки. То, что кораблик плавал в луже у самого входа.

Четвертое сентября восемьдесят девятого, двадцать пятого мая девяносто пятого. Эти даты должны что-то означать? Что произошло в эти дни? Бесполезно… Тина.

Что, блин, за шутки, Тина?.. (…Разговаривала с Яценко… Не было никакой секты…)

Я перешагиваю лужу, перешагиваю порог. Опять в потемки лезть… Дико охота (рука непроизвольно тянется к пластырю). Но потемки вовсе не такие густые – свет, пусть слабый, проникает и сквозь дыры в крыше, и сквозь щели между досками на окнах. Видно мусор на полу, отдельно взятую велосипедную раму. Прихожую видно, две двери – два проема, вернее: тоже без дверей.

Хрустит – преувеличенно громко в тишине – дрянь по ногами. Остро пахнет сыростью, плесенью. Нет, три проема. Но в том, что прямо – совсем глаз выколи (кладовка-подсобка? сортир?). Направо или налево? Допустим, направо. Когдатошняя большая комната, потолок с одного угла рухнул. Снег на полу. Пусто.

Слева, видимо, была кухня: осталась огромная ржаво-облупленная плита с разбитым стеклом духовки и антикварными чугунными конфорками в форме раструбов, ржавая же раковина (на полу, вверх ногами). Стол. На столе – что-то. Делаю шаг – бумажная панама. Из газеты.

В полутьме я еще не разбираю, из какой, но вдруг понимаю, что за газета там должна быть: нацбольская “Генеральная линия”. И что это все должно означать.

Кого – означать.

Я способен понять тех, кто держал его за клоуна. У меня у самого крайне слабо совмещался в сознании не то чтоб самый близкий, но добрый вполне знакомец, щуплый невысокий еврей с характерной птичьей, грачиной чернявостью и вечной иронической полуухмылкой, крайне интеллигентный, вежливый и начитанный, – что с гривуазно-жовиальным, сально-горластым издателем эротического (порнографического) еженедельника “Давай!”, что с прицельно-прищуренным, в комиссарской пыльной кожанке, трибуном боевого листка латвийской секции НБП “Генеральная линия”. Да и обе последние ипостаси Володи Эйдельмана друг с дружкой коррелировали куда меньше, чем каждая из них, взятая отдельно, – с первой: наиболее все-таки близкой, наверное, к исходной Володиной сущности.

Уже когда Эйделя и в Латвии объявили “террористом номер один”, и в Москве помурыжили в эфэсбэшной кутузке, когда адвокат его тыкался во всевозможные российские судебные инстанции с ходатайством об освобождении под залог, готовность взять Володю на поруки и приютить у себя синхронно изъявили вдруг самые разные, но равно лояльные и статусные персоны русского публицистического политбомонда – включая Макса Соколова и Михаила Леонтьева. Что ж, хотя бы в неблагодарности их не обвинишь: все они помнили, что первые свои – еще полудиссидентские – тексты публиковали у Эйделя.

…Это называлось “Атмода”. Atmoda – “Возрождение”, официально зафиксированный в учебниках истории этап (третий: после конца 19-го и начала 20-го веков) национально-политического ренессанса, увенчавшийся обретением окончательной и бесповоротной независимости. И “Ат-мода” – двуязычная русско-латышская газетка, в конце восьмидесятых печатавшая самые радикальные статьи “демократической”, антикоммунистической то бишь, направленности. Русскую ее версию Эйдель и редактировал.

На “Атмоду” (газету) Эйдельман забил сразу по реализации “Атмоды” (движения) – после провозглашения Саэймой (Сеймом – в который(-ую) в девяносто первом спешно переименовали Верховный совет ЛССР) государственной независимости. Эйделя потом многие уличали в рыночной коньюнктурности, он же, пожимая узкими плечами, говорил, что ему “просто стало неинтересно” – и, кажется, говорил искренне.

Из политических провокаторов Володя переквалифицировался в эротические: стал издавать газету “Давай!”. Только на этом, половом, поле (объяснял он какому-то интервьюеру из экс-метрополии) можно бороться с советским ханжеским наследием… Вероятно, он и сам верил в собственное объяснение. Но дело, сдается мне, было не совсем в этом. Эйделя ведь никогда особенно не привлекала БОРЬБА. Его всегда привлекал выпендреж.

Тогда все единодушно изумлялись подобному снижению медиа-градуса: где рупор свободной либеральной мысли – а где чэ/бэшно-зернистая бубсатая коровища, с комсомольским энтузиазмом отсасывающая из двух болтов, пока ее уестествляют в два ствола… И столь же дружно потом – лет пять спустя – все не просекли возгонку разухабистого порнографа Вована в аскетичного товарища Нобеля, главреда национал-большевистской “Генеральной линии”.

Последнее произошло уже вполне на моей памяти: еженедельник “Давай!” (“А почему такое название?” – “А когда его запретят, мы станем издавать газету “Давай-давай!”… а когда и ее запретят – “Давай снова!”… и так далее”) загнулся, аккурат когда я вошел в возраст его легитимной аудитории: восемнадцать (97-й)… Но я-то как раз означенной мутации – двойной – не удивлялся нимало.

Просто я в курсе эйдельмановского журналистского генезиса.

Сей зоопарк, впрочем, был не в моем багаже – историй про те времена и тех зверушек я наслушался в преогромном количестве и от самых разных людей.

Более всего – от Лехи Соловца, бывшего моим приятелем еще до того, как он стал коллегой Джефа по “Часу”. Правда, со многими фигурантами соловцовских телег я потом познакомился лично – но поздно, поздно: в них теперешних от них когдатошних не осталось не то чтобы совсем ничего – но крайне немного.

В большинстве своем они происходили из давно несуществующей, но в Риге до сих пор легендарной “Эс-Эмовны”, газеты “Советская молодежь” (позже “СМ”, позже “СМ-сегодня”). В перестроечные времена “Молодежка” – распространяемая еще на весь Союз по порт Находка включительно, с тиражами под миллион! – была аж главным конкурентом “Комсомольской правды”, бастионом политических свобод и профессиональных вольностей: цикл залепушных репортов с “места массовой высадки уфонавтов” в Пермской области (“М-ский треугольник” это называлось, вот) году в восемьдесят девятом читала, дурея, вся одна шестая суши… Тиражи накрылись вместе с государством, оную дробную часть занимавшим; к концу девяностых, после серии имущественных разделов-переделов загнулась окончательно и газета. И уже полностью ушла та специфическая атмосфера, что в позднесоветские и ранние постсоветские годы царила, говорят, в журналистских и околожурналистских сферах.

А было, говорят, весело.

…Кабан, он же Свин Свиныч, он же Ник (Коля) Кабанов, тогдашний “СМ-овский” завотделом Быстрого реагирования (которое одни остроумцы переиначивали в “Быстрое эрегирование”, другие просто приписывали к табличке на двери “…на пиво”), ныне депутат Сейма (от оппозиционной русской фракции с анекдотической номинацией ЗаПЧЕЛ – “За Права Человека в Единой Латвии”), нажравшись и обкурившись, подпаливал своей “зиппухой” датчики противопожарной сигнализации – а потом мучительно собирал глаза в кучку, коммуницируя со спешно примчавшимися по поступившему из двадцатиэтажного “домика” (Печати) сигналу огнеборцами.

…Алекс, он же Алехин Алексей Альбертыч, он же Альбертович, тогдашний волк репортажа и нелегальный иммигрант из Эстонии (смешно? а вот чтоб вам ломиться с места жительства, из Риги, к месту прописки, в Пярну, через лифляндско-эстляндские “рУобежи” мимо тормозных, но вооруженных “рУобежсаргов” – в ледяном болоте по пояс!..), ныне модератор (смотрящий-разруливающий на ролевых игрищах “толкиенутых” и иже с ними), – пачками трахал девок на пыльном подоконнике черной домпечатевской лестницы, неделями бессонно (рубясь на дохлой “трешке” в первую “цивилку”) квартировал в рабочем кабинете и – опять же, напившись пьян, но не забыв снять народовольские очочки, – буйно тряс буйными космами, танцуя на столе под “Girl, You’ll be a Woman Soon” из культового тогда и поколенческого теперь саундтрека к тарантиновскому “Палп фикшну”.

(…Тут желательно представлять себе это: Дом печати – он же Дом печали – совдеповски-угрюмая серая многоэтажка, сейчас окруженная строящимися “Солнечными камнями” и построенными ультрамаркетами “Олимпия”, а тогда сиро торчащая посреди пустырей Кипсалы у въезда на Вантовый, сейчас разобранная под офисы невнятных фирм, а тогда отведенная исключительно под редакции республиканской прессы; эту перманентную и повсеместную более-менее творческую пьянку, когда ответсек блевал в типографии в “пенал” пневмопочты (еще была пневмопочта, доставлявшая гранки в цех горячего набора!), дежурный редактор в каннабисном помутнении ставил на первую полосу шестьдесят четвертым кеглем шапку: “Люди, будьте бдительны!”, когда главред той же “ЭсЭмовны”, почти столь же, сколь газета, легендарный Блинов Альсан Сергеич квасил вместе с подчиненными в собственном кабинете, а его зам, еле стоя на ногах, промахивался стулом по голове перспективного внештатника, преграждающего ему путь к грудастой практикантке… – ничего такого я, увы, сам уже не наблюдал: на мою долю достались огражденные раскормленными секьюрити, заполненные сосредоточенными самовлюбленно-безграмотными вьюношами-де-вушками общие “конюшни” западного образца, где даже пива отродясь не видали… Но – были, говорят, люди не в наше время!)

…Гайвор, он же Гайворонский Константин, он же граф Кока МакГайвор, тогдашний титульный “эсэмовский” военно-исторический эксперт, ныне главный редактор бизнес-ежедневника “Коммерсантъ Baltic” показывал (ну да, ну да – опять же надравшись), “как медведи в цирке ходят” (ноги колесом, культяпки врастопырку) и “страшного” (надувание щек, зенки – к переносью), являл феноменальные способности к ниндзевскому, неуловимому ускользанию в самый разгар редакционных пьянок – с последствиями полуфантастическими (вроде попадания за один вечер в три “обезьянника” подряд – и выхода без потерь из всех!) или даже околокатастрофическими (вроде обнаружения нарядом мобильной полиции в бессознательном состоянии с разбитой в кровь башкой на трамвайных рельсах в четыре утра)…

…Серж Шиврин, внешне почти идентичный почти однофамильцу артисту Шифрину, тогдашний хроникер-“криминал”, про которого даже соотдельцы только постфактум и не без обалдения узнали, что он “лицо нетрадиционной сексуальной ориентации” – поскольку поведенчески это не проявлялось никак… – ныне организатор московских ВИП-вечеринок, жалующийся, что столичных поп-старов (старлеток тож) ебать больше не может: обрыдло, – и кокаин занюхивать более не в силах: остоебло… – в перерывах между репортажами из рижского Централа и Управления криминальной полиции забесплатно снимался в гей-порно (интересно же, объяснял Серж).

…Вартаныч, он же Эдик Вартанов, тогдашний маститый “инвестигейтор”, герой совершенно довлатовский – и при этом похожий именно на переходную стадию к Довлатову С. Д. от неандертальца: печальный, сутулый, бородатый, громоздкий двухметроворостый организм, с черепом модели “оргазм Ломброзо” и маленькими, с аллергичной розоватой кожей, кистями рук, ныне… (пробел: никто ничего о нем не слышал с тех пор, как он заделался совладельцем телестудии – ! – в размочаленном федеральной артиллерией Грозном образца Первой чеченской), – ночевал на редакционном линолеуме, подстелив отродясь не стиранную шинелку (отношения с верхней одеждой у Вартаныча вообще были причудливо-подсудные: пасмурным октябрьским вечером мерзлявый Эдик вышел из Домика в драном свитере – и спустя час вернулся, стягивая на могучей груди коричневый кожаный плащ и приговаривая грустно: “Да, тесноват, тесноват…”). Однажды Вартанова пригласила на профессиональное рандеву “бальзаковская”, с педантично поджатыми губами, латышская редакторша из “Неаткариги”; общение осуществлялось у нее в кабинете по разные стороны размашистого письменного стола. “А что это за плеск такой?” – озадаченно нахмурилась под очками редакторша минут через сорок. “А, не обращайте внимания, – куртуазно махнул Эдик нежной кистью. – Это я писаю… Просто неудобно вас прерывать было…”

(Самая дичь в том, что тогдашняя латвийская русская пресса, по крайней мере, самые титульные – не в смысле официозные – издания, была вполне профессиональна и довольно увлекательна и ярка… Нынешняя, в условиях жесткой корпоративной дисциплины производимая, – вызывала бы болезненное умиление своим провинциализмом, беспомощностью почти трогательной, если бы не запредельная, пыльная, скулосводительная ее скукотища…)

…Степа со швейцарской часовой фамилией Тиссо, пупсообразно-пухло-кучерявый, с вечной кашей во рту, но вполне себе борцовского калибра, когдатошний (еще даже не “Эс&Эмовского”, а “Советско-молодежкинско-го” периода) ас по части “вестей с полей” (“Будет щедрым гектар”), ныне туманный бизнес-консультант и начинающий литератор, без пяти минут автор тюремных мемуаров, – в начале девяностых, как положено журналисту, менял профессию: специализировался на автоугонах с последующим возвратом престижных иномарок владельцу за сходный выкуп; строил – под дулом волыны (“А дальше стенка… – А дальше и не надо!”) всю обслугу распальцованного кабака “Лоло-пицца”; и таки сел в итоге на пару лет – что теперь и собирается конвертировать в новые “Записки из Мертвого Дома” дробь “Архипелаг ГУЛаг”…

…Семеныч, он же Сеня Семенов, долговязый костляво-жилистый кекс, тогдашний писака-универсал из сателлитно-дружественного издания “Русский путь”, обладатель уникального дара попадать в конфликтные ситуации всегда и везде, вплоть до нарваться на смертную махаловку в дамской кондитерской, – ныне глава пресс-службы банка МЕНАТЕП… Эдак вот круто карьерно взлетев, Сеня логичным образом круче всего и нарвался: пресс-атташе крамольного банка Сеня заделался с подачи хозяина оного Платона Лебедева как раз в тот момент, когда его покровителя закатали в Лефортово, – и Семеныч с ходу оказался в положении главного информационного супостата государства Российского…

…Ну и, в конце концов, сам Сол, он же Лёшич, он же Леха Соловец, тогдашний “цвет спортивной журналистики этой страны” (не только цитата из терри-гиль-ямсовского “Страха и ненависти в Лас-Вегасе”, но и пьяная Лёшичева самоаттестация – девкам в кабаке), ныне спец по организации культурного отдыха (читай – максимально комфортного расчеловечивания) богатеньких туристов в Юрмале, похваляющийся тем, что знает всех шалав из клуба “Relax”, – с одиннадцатого, “эсэ-мовского” этажа Дома печали переправлял через балконные перила – потомно – все собрание сочинений Вэ И Ленина и – подряд – два телевизора, а с девятнадцатого (из редакции газеты “Т-реклама”, куда Леха писал под псевдонимом А. Муромец) – мусорную корзину, набитую подожженной бумагой. Когда на имя хозяина “тэшки” не вынесшая мусорника охрана Домика подала письменную жалобу, вынужденный оправдываться главред “…Рекламы” (Лехин собутыльник, разумеется) письменно же подробно и убедительно разъяснил, что “в мусорнике произошло самовозгорание, и журналист А. Муромец, увидя это, проявив мужество и сноровку, предпринял посильные меры для избежания пожара”… и что (несмотря на это) журналист А. Муромец “уволен без выходного пособия”… Зимой 2002-го уже “Час” отрядил Леху спецкором на Олимпиаду в Солт-Лейк Сити – для русской ежедневки из маленькой постсовковой страны понты почти беспримерные и чертовски дорогостоящие. Как распорядился оказанным ему финансовым и профессиональным доверием Сол? Ну естественно – запил еще до отлета, в самолете продолжил, в пересадочном копенгагенском аэропорту был уже в дрезину… Его сняли с рейса. На казенные деньги он вписался в первый попавшийся (попался дорогой – весьма!) отель. Там догнался. Похмелился, закупился, вернулся (в номер)… Из отеля Леху и выколупывал спешно отряженный “Петитом” под это спасение нерядового не-Райана внештатник-фотограф. Я, признавался ему Сол, хотел вообще на хрен свой паспорт зарыть и этим, бля, троллям пойти сдаваться – вот, мол, рефьюджи, беженец без документов и средств к существованию… Но даже для этого он оказался чересчур бух…

…Принадлежа к той же самой генерации, Эйдельман отличался от вышеперечисленных коллег, собственно, одним: его стихийный нонконформизм был последовательней, публичней и организованней.

Что характерно: в октябре 1993-го постановлением президента Ельцина порнографический еженедельник “Давай!” был запрещен в РФ (на время) – вместе с “Правдой”, “Советской Россией” и газетой духовной оппозиции “День”.

В темной, разгромленной, загаженной кухне с просевшим потолком я стою перед столом и пялюсь на шапку, свернутую из “Генеральной линии”. Я думаю, что надо ее поднять, что под ней может что-нибудь оказаться. Я собираюсь протянуть руку. Но почему-то не протягиваю.

…Именно в этот момент я вдруг вспоминаю, что не давало мне покоя в связи с Тиной. Это ее я видел в студии “ДК Dance”. Это она – коротко теперь стриженная – показалась мне знакомой. И Кристи, и Тина – это она.

Кристина.

Надо ж быть таким тормозом…

Достаю телефон, пробегаю список принятых вызовов (экая экзистенциальная формулировка…). Вот – это она мне звонила. Тина. Совсем не с того номера, который мне дали как мобилу Кристи. Но тоже с сотового. 9856819.

“…Такой номер – … – вам знаком?..” Номер, номер, что за номер называл Кудиновс? С девятки начинался… Да, кажется, он начинался с девятки… Не тот ли это номер, на звонки с которого Санькин сотовый отзывался “Paint it Black”?.. Трижды в тот вечер игравшей “Paint it Black”…

Низкий, стонущий, с кряхтением каким-то звук – тягучий, костяной, пробирающий – раздается в темноте: такое впечатление, что со всех сторон одновременно.

19

Однажды я выпивал с кем-то из своих “петитовских” знакомых в их таксидермистском банкетнике. Этот зальчик журналисты издательского дома обычно используют для интервью – в нем приватнее, чем среди галдежа соседнего бара. Так вот, в тот раз за соседним столиком брали интервью у кого-то из местных русских молодежных общественных активистов. Я сидел к интервьюируемому спиной и его не видел. Но слышал – отлично. Его невозможно было не слышать – активист говорил. Излагал. В его интонациях было столько наслаждения собственным монологом, что я бы не удивился, оборвись последний оргазмическим стоном.

Среди прочего активист доносил до жадно внимающего человечества свое видение грядущей школьной реформы (реформа проста: латышские власти дожимают последние остатки среднего – высшее давно задавлено – государственного образования на русском языке). Нет-нет, активист не согласен с теми русскими радикалами (патрицианская – сильная – брезгливость в тоне), которые призывают протестовать против реформы. Протестовать, дескать, и дурак может. Нет, он, активист, призывает думать, искать компромисс, вести диалог… (Учтем, что любой компромисс с русскими латышская власть испокон независимого веку понимала исключительно по-довлатовски: “Мой компромисс таков. Меттер приползает на коленях из Джерси-сити. Моет в редакции полы. Выносит мусор. Бегает за кофе. Тогда я его, может, и прощу.”) Через некоторое время оратор перешел к другой теме и кокетливо признался, что неплохо владеет – среди прочего – кикбоксингом.

…Когда я сам себе кажусь предвзятым в отношении к конформистам, я вспоминаю, что председатель молодежного движения “Единой России” ездит на шестисотом – именно и конкретно – “мерине”. Как у нас на сегодня с ненавистью?..

(“…Дэн, ты обратил внимание, какие мы все уверенные в себе? Какие мы все самодостаточные? Как нам нравимся мы сами и как глубоко нам положить на всех и на все остальное! Причем я говорю именно о нас, о нас с тобой – то есть не о тебе и не обо мне персонально, а о нашем поколении, о тех, кому меньше тридцати. Кто просто в силу возрастной физиологии не должны быть конформистами! Молодежи во все века надо было больше всех – понятно же, почему… Ей по определению должно чего-то не хватать! Нет, нам всего хватает. А если вдруг не хватает – кому-то, например, очень нравится «субару-импреза», – так мы подзаработаем и купим. Кредитик возьмем… Молодежь по определению должна быть склонна к радикализму и левачеству – это так же естественно, как склонность стариков к консерватизму, извини, что я банальности говорю… Но, наверное, стоит задуматься, если все становится с ног на голову, нет? Если молодежь – за редчайшим исключением – сплошь стихийные консерваторы, такие сытенькие, позитивненькие… Вот ты сегодня с Максом сидел. Ты же тусуешься с ним, с Илюхой… Они же хорошие пацаны, ни в коем случае не дураки, не сволочи. Но неужели тебя никогда – ну хоть подспудно – не ломало немножко при общении с ними? От того, что они уверены – а ведь это так, разве нет, Дэн? – что все в этом мире правильно. Что если у них все хорошо с работой и с бабками – а у них, конечно, все хорошо, как же иначе: они знают, чего хотят и умеют добиваться того, чего хотят, а того, чего добиваться не умеют, и не хотят соответственно – значит, вообще все зашибись. Зачем париться, когда можно не париться? Совершенно незачем! Дэн, или я чего-то не понимаю, или это на самом деле страшно…” Да, Саш, теперь я понимаю, о чем ты, – извини, что малость поздновато… Я могу добавить сюда и Андрюху, единоутробного брательника, банковского работника, и Геру, бывшего лепшего другана… черт, давай я не буду составлять список – а то ведь и правда в нем окажутся все мои приятели…)

…Когда-то я хотел сделать – в итоге не сложилось – большой сюжет как раз о современных молодых леваках. О так называемых антиглобалистах. Просто меня свели с несколькими латышскими ребятами, что, вняв сей новой экстремальной моде (латыши вообще восприимчивей к общезападным поколенческим веяниям: ведь и на Эльбрус – в Россию! – в то лето ломанулось трое нас, молодых русских, и восемь, не считая инструктора пана Гроховского, молодых латышей), в две тысячи втором, что ли, поехали драться в составе интернациональной молодой толпы с карабинерами в Генуе, где собиралась какая-то очередная “восьмерка”, а еще громили “МакДональдсы” в Лондоне на тогдашний Первомай. Ребята, что интересно, и не особенно скрывали, насколько серьезно они на самом-то деле относятся к собственной “революционной” активности. И честно рассказали, кто в большинстве своем составлял ту самую интернациональную толпу: “Ну вот, девочка там, допустим, была, из Нью-Йорка приехала. Работает менеджером в какой-то очень крутой корпорации, причем на хорошем счету. Сижу, говорит, каждый день в небоскребе, каждый день за компьютером. Скучно…” Тут-то мне и вспомнился Эльбрус. “Вы же наверняка в курсе, что сейчас среди молодежи моден экcтремальный туризм, – говорю я ребятам. – Альпинизм, скалолазание и прочий сноубординг. Так может быть, то, что именуют антиглобализмом – просто политическая разновидность той же моды?” Ребята переглянулись – и посмеялись только.

Позже я рассказал про это Эйдельману – уже, конечно, национал-большевику, уже товарищу Нобелю. Володя посмотрел на меня грустно и вдруг сказал: “А знаешь, чем больше всего удивили де Голля с компанией парижские студенты в мае шестьдесят восьмого? Отсутствием политических требований! То есть они сами не знали, зачем наворачивали баррикады… А ты говоришь – антиглобалисты…” И тут я, конечно, не удержался: “А вы – ваша партия? Чего добиваетесь вы? На что рассчитываете? То есть неужели вы действительно на что-то рассчитываете всерьез – в нынешних реальных условиях?.. Ладно, западные офис-менеджеры в маечках с Че – тех в худшем случае приложат демократизатором да попарят пару дней в цивильном эйропейском капэзэ, пока очередной саммит не закончится. А вашим же – и ребра ломают, и реальные сроки дают. Так зачем вы это делаете?” Эйдель долго не отвечал. “Видишь, Дэн… – сказал он потом как бы без всякой охоты. – Есть вещи, которые делаются для достижения определенного результата. И те, которые делаются просто потому, что ничего не делать – нельзя… Одни определяются логикой и целесообразностью. Другие – просто реакцией организма. Если включать в состав последнего, извини, совесть… Или хотя бы разум”.

Хотя поначалу я воспринимал их довольно скептически.

Поначалу – в середине девяностых, пока за это не отбивали почки, пока не сажали еще – они выглядели (да и были) скучающей богемной молодежью, сублимирующей интеллигентские комплексы, от робости пред девушками и побоев жлобастыми одноклассниками происходящие, в митинги, лозунги, плакаты и марши. Грезился, значится, очкарикам (сплошь и рядом), евреям (зачастую) и отличникам мерный рокот по брусчатке подкованных сапог, топчущих тухлые либеральные ценности, да маслянистое клацанье затворов поутру ввиду глухой тюремной стены, мордой в кою трясутся всяческие трусоватые пацифисты: “Ахтунг! Пли!..”

Нет, мы – в “имантской системе” – даже почитывали “Лимонку”: было, конечно, что-то подкупающее в комментарии, допустим, по поводу болезни какого-нибудь мелкотравчато-антисоветского Вацлава Гавела: “Жалко, что не сдох!”. Но вообще от этого пованивало.

Ко всему прочему, здесь, в Латвии, к общему фрейдистскому душку добавлялась нотка в плохом смысле провокационная. Поскольку нацболы, с броскими их слоганами и серпасто-молоткастой квазисвастикой, особенно – контрастно – заметные на фоне тотальной жвачной политической вялости местных русских, давали более или менее неприкрытым лабусячьим нацикам отличный козырь. Дескать, вы утверждаете, что эти самые krievi[8] белые и пушистые, что они безобидны и лояльны, что напрасно мы боимся их и не любим… Так вот полюбуйтесь, полюбуйтесь на это террористическое мурло, на этих опасных, исключительно антилатышски настроенных и склонных к насильственным действиям молодых криевсов!

При том что все – и дремучие нацисты, и лощеный истеблишмент, евровидные буржуины из какого-нибудь “Латвийского пути”, тогдашней “партии власти”, и предпочитающие несовершеннолетних мальчиков с пухлыми попками широкомордые олигархи, крепкие хозяйственники из партии Народной – прекрасно понимали, какова реальная степень национал-большевистской опасности (нулевая), уж больно удобный повод дала всем им эта юная русскоязычная выпендривающаяся тилихенция. Уж больно удачно подставилась. Как было не приложить ее с оттяжечкой легитимным резиновым дубиналом – чтоб и этим мало не показалось, и прочим неповадно было…

Свое отношение к нацболам я поменял после истории с “захватом” рижской башни Петра: на самый высокий средневековый шпиль Старушки залезло несколько лимоновцев с флагом и – муляжом гранаты. Их повязали и судили – за терроризм. А практически параллельно судили нескольких латышских фашиков-отморозков из “Перконкрустса” – “Громового креста”, рванувших всамделишной взрывчаткой памятник советским воинам-освободителям (но только – хотя тротиловый эквивалент имевшегося у них был нехил вполне – повредивших облицовку, да один национал-подрывник по большой саперской умелости досрочно стартовал к своему Перконсу…). Так вот, нацболам с их бутафорской лимонкой впаяли от восьми и выше, а бойцам из “громового” гитлерюгенда с их реальным взрывом дали условные сроки.

И как раз примерно тогда же по ту сторону Зилупе, на моей с нацболами общей исторической родине, лимоновцев принялись запрещать (и закрыли “Лимонку”), разгонять (и выселили “Бункер”, партийную подвальную штаб-квартиру, в которой даже я побывал однажды), таскать по участкам, пиздить в “обезьянниках”… Посадили Лимонова.

Когда Эйдель, товарищ Нобель (такой у него, к тому времени уже ставшего правой рукой упрямого переростка Савенко, был динамитный псевдоним), на процессе в Саратове взял на себя авторство инкриминируемой Лимонову “антигосударственной” публикации, это был поступок, который нельзя было не уважать. Тем паче что за него товарищ Нобель и поплатился – тут же, сразу; местные, латвийские, гэбисты (прямые вроде бы оппоненты российских коллег на новой карманной холодной войнушке!) возбудились мгновенно – и возбудили дело. О подготовке Эйделем покушения – ах! – на местную климактерическую жабу-президентшу, импортированную канадскоподданную. Дело шито было белыми не то что нитками – тросами! морскими канатами! – и все опять же прекрасно это понимали. Только одни с паскуднейшим сладострастным злорадством наблюдали, как чморят эту, много себе позволяющую, русско-жидовскую сволочь, а другим, как всегда, было насрать.

К жене пребывающего в России Эйдельмана заявились восемь спортивных молодых людей “в джинсах и кроссовках” (писала пресса) и спроворили унизительно-дотошный обыск с буквальным перетряхиванием постельного белья. Усилия джинсовых не могли, разумеется, не увенчаться успехом: в плюшевом кресле ими был обнаружен сверток с несколькими сотнями граммов взрывчатки. На минуточку: Эйдель дома давно уже объявлялся лишь изредка, пропадая на своих политических фронтах, при этом у него двое малолетних детей и жена-художница… Параллельно, разумеется, была усилена охрана президентши и спикера Сейма.

Латвийское гэбье немедля оформило запрос об экстрадиции – и гэбье российское, проявив опять же невиданную профессиональную солидарность, мигом упаковало Эйделя в предвариловку. В Риге Володю ждал гарантированный нехилый срок. Но то ли не сладилось что-то в последний момент в корпоративной карательной межгосударственной машинерии, то ли система, в которой все ветви власти восторженно берут под козырек (за щеку) по любому спецслужбистскому заказу, находилась еще у путинских питомцев в стадии доводки и временами давала сбои… Словом, Эйделя, к изумлению даже его адвоката, не отдали и отпустили…

Однако же въезд на территорию ЛР для Володи был бессрочно перекрыт. Да и в России нацболы, несмотря на освобождение Эдуарда Вениаминыча, окончательно переместились в разряд мальчиков-и-девочек для битья. Которые свой подрывной нонконформизм выражают метанием тухлых яиц и гнилых помидоров – а их в ответ, с тупо-жлобского одобрения общественности, тянущей “Клинское” под очередной концерт ко Дню милиции, месят то лаковыми штиблетами “оскароносных” режиссеров, то тяжеленными ментовскими “гадами” в отделениях, или вывозят в ближайший лесопарк для внушения с множественными переломами. Это, по-моему, в “Намедни” (где теперь те “Намедни”? ха…) говорили: не меньше полутора десятков “лимоновцев” единовременно чалится за решеткой…

Я ненавижу и презираю политику. Любую. Я глубочайше и искреннейше полагаю всю – независимо от государства и конкретной направленности – политику одним канализационным отстойником-накопителем, а занимающихся политикой – его содержимым. Поэтому я здорово удивился себе, когда, случайно заведя с Илюхой разговор о нацболах, через некоторое время обнаружил себя отстаивающим эйделевских партайге-носсен при помощи активной жестикуляции и ненормативной лексики в горячем политическом споре.

Просто аргументация моя не имела к политике отношения. Просто, когда заведомо более сильный бьет заведомо более слабого, я не могу не быть на стороне того, кого бьют. Просто, когда по определению агрессивное жлобье (мало отличное по сути в люберецкой качалке и в лубянском кабинете) привычно гнобит по определению виктимную интеллигенцию, что-то не позволяет мне пожать плечами: “Они сами нарывались…” Просто, когда ГОСУДАРСТВО (латвийское, российское – без разницы) с его фискально-карательной индустрией, с его принципиальной неподконтрольностью и безнаказанностью всей своей смрадной кабаньей массой давит несопоставимо малую и бессильную компанию априорных парий, я не могу не сочувствовать последним. Просто, если люди без малейшей надежды на результат и с более чем реальной перспективой потери свободы и здоровья имеют смелость и последовательность ВОЗНИКАТЬ посреди общенационального лояльного коровника, они, как ни крути, достойны уважения хотя бы за смелость и последовательность. Больно уж силы неравны.

Я наконец поднимаю бумажный колпак – и вижу то, что им накрыто. Кастет. Самый обычный – из тех, что надеваются на руку. Такая гребенчатая элементарная и жутенькая железка.

Не дольше секунды смотрю я на него.

Почему они решили разобраться с ним таким образом? Действительно ли ставили перед собой именно эту цель – или исполнители перестарались просто?.. То ли, как свойственно любой шпане, пусть и при погонах, пару раз довольно громко публично облажавшись в суде, решили пользоваться естественными для себя методами – уличной урлы? То ли показывали всем прочим: мы, мол, с вами можем как угодно – ежели не захотим париться и цивильно сажать, то отработаем просто и быстро… А может, это и впрямь была “инициатива снизу” – какой-нибудь очередной скинхедствующей падали… Какая в итоге разница?..

В прошлом ноябре возвращающегося – где-то около полуночи – на съемную московскую квартиру товарища Нобеля при выходе из метро “Бауманская”, напротив алкашеской стекляшки с неоновой вывеской “Бистро”, встретило(-и?) “неустановленное лицо или лица”. По характеру повреждений трудно было установить, один человек бил или несколько. Но можно было установить, чем били. Кастетом. Переломы лицевых костей, височной кости, кровоизлияние в мозг… Умер Эйдельман уже в больнице.

…Коба – первое и столь впечатлившее меня столкновение с органичным проявлением чувства собственного достоинства… Крэш – единственный человек, на чьем примере я наблюдал реальную свободу на уровне повседневного поведения… Гвидо Эпнерс и Володя Эйдельман – сумевшие быть до конца последовательными в своем неприятии, пассивном и активном, существующей социальной реальности… Все – по-своему абсолютно цельные фигуры. Все – покойники.

…С Гвидо, кстати, началось некогда так или иначе мое увлечение “экстримом”. С покойника. С Димы Якушева – мои профессиональные успехи. С покойника.

Всю мою жизнь караулят мертвецы: от Аськи до Саньки. Все самые яркие люди, каких я знал, – мертвы.

Не дольше секунды смотрю я на кастет – давешний кряхтящий звук раздается снова, переходя в шумный глубокий выдох: теперь я понимаю, что идет он сверху… а на голову уже сыпется мусор.

Ничего не успеваю сообразить – голый рефлекс каким-то единым многометровым скачком выносит меня из помещения – и тут же, мгновенно, без малейшей паузы, с резким и тяжким, сотрясающим развалину по самый фундамент уханьем потолок кухни проваливается внутрь стенного периметра, выметая мне вслед через проем плотную пылевую тучу.

Загрузка...