Суббота, 4 февраля
Сегодня утром пришел раздавать нам награды сам старший инспектор, синьор с белой бородой, весь в черном. Он вошел вместе с директором перед самым концом занятий и сел рядом с учителем. Он задал ряд вопросов нескольким ученикам, а потом вручил первую медаль Деросси. Но прежде чем дать кому-нибудь вторую, он внимательно выслушал то, что сказали ему вполголоса учитель и директор.
Мы все спрашивали себя: кто же получит вторую награду?
Наконец старший инспектор громко произнес:
— Вторую медаль заслужил на этой неделе, ученик Пьетро Прекосси; он заслужил ее за домашние задания, за ответы на уроках, за чистописание, за поведение, за всё.
Мы повернулись в сторону Прекосси, так как все были рады за него. Он встал, страшно смущенный, и не знал, что ему сделать.
— Поди сюда, — сказал старший инспектор.
Прекосси вышел из-за парты и подошел к столу учителя. Старший инспектор внимательно посмотрел на его бледное лицо и хрупкую фигурку, одетую в длинное не по росту платье с подвернутыми рукавами, и заглянул в его добрые и грустные глаза. Эти глаза, правда, избегали инспекторского взгляда, но в них всё же можно было прочесть историю долгих страданий.
Потом инспектор ласково сказал, прикалывая медаль на грудь мальчика:
— Я даю тебе эту медаль, Прекосси, так как ты больше чем кто бы то ни было достоин носить ее. Я даю ее тебе не только за твои способности и старание, я даю ее тебе за твое доброе сердце, за твой бодрый дух, за то, что ты честный и хороший сын.
— Не правда ли, — обернулся он к классу, — Прекосси заслужил эту медаль?
— Да, да, — ответили мы все хором.
Прекосси дернул шеей, как будто глотая что-то, повернулся и посмотрел на нас своими ласковыми глазами, полными беспредельной благодарности.
— Теперь иди, мой мальчик, — прибавил инспектор, — и продолжай быть таким же хорошим.
Занятия кончились. Мы первыми вышли из нашего класса, и как вы думаете, кого мы увидели в зале, у самого входа? Отца Прекосси, кузнеца; он был, как всегда, бледен, с искаженным лицом, волосы спускались ему на глаза, берет был надет криво, и он плохо держался на ногах. Наш учитель сразу же увидел его и сказал что-то на ухо инспектору.
Тот быстро нашел Прекосси, взял его за руку и подвел к отцу. Мальчик дрожал от страха.
— Ведь вы отец этого мальчика? — спросил инспектор у кузнеца так приветливо, как будто они были старыми друзьями. И не дожидаясь ответа, прибавил:
— Поздравляю вас. Видите, он заслужил вторую медаль, он второй среди пятидесяти четырех учеников; он заслужил эту медаль за сочинения, за арифметику, за всё. Это мальчик с большими способностями и с доброй волей, и он многого добьется в жизни. Это хороший мальчик, которого все любят и уважают; вы можете гордиться им, уверяю вас.
Кузнец, который слушал с разинутым ртом, внимательно посмотрел на инспектора и директора, а потом перевел глаза на своего сына, который стоял перед ним дрожа, с опущенными глазами. В эту минуту кузнец как будто впервые вспомнил и понял, как он мучил этого ребенка, и с какой добротой, с какой героической выдержкой тот претерпевал эти мучения. На лиц отца появилось сначала какое-то тупое удивление, потом хмурая боль и, наконец, какая-то грубая и грустная нежность! Вдруг он резким движением обнял голову сына и прижал ее своей груди. Мы все прошли мимо них. Я пригласил Прекосси прийти завтра ко мне вместе с Гарроне и Кросси. Мальчики, прощаясь с Прекосси, хлопали его по плечу, некоторые трогал его медаль, и каждый говорил ему что-нибудь хорошее, а отец с удивлением смотрел на нас, продолжая прижимать к груди голову своего плачущего сына.
Воскресенье, 5 февраля
Когда Прекосси дали медаль, то мне стало совестно. А я-то еще ни разу не заслужил награды. Я мало занимаюсь, я недоволен собой, и мой учитель, отец и мать тоже недовольны.
И играть мне теперь стало не так интересно, как раньше, когда я много и охотно учился, а потом вскакивал и бежал к своим игрушкам с такой радостью, как будто не брал их в руки целый месяц. И за стол вместе со всеми я уже не усаживаюсь с тем веселым чувством, как прежде. У меня как будто какая-то тень лежит на душе, как будто я слышу внутри себя голос, который говорит мне: нехорошо, нехорошо.
Вечером я вижу, как по площади идут мальчики, возвращающиеся с работы вместе со взрослыми рабочими. Усталые, но веселые, они торопятся, чтобы скорей попасть домой ужинать; они громко говорят, смеются и хлопают друг друга по спине руками, черными от угля или белыми от известки. Я думаю о том, что они работали с рассвета до самого вечера. А как много мальчиков, еще моложе меня, которые целыми днями стоят на крышах, у печей, около машин, в воде, под землей, и при этом едят один хлеб, и то не досыта. И мне стыдно, что я за всё это время только кое-как исписал каракулями, без всякого старания и охоты, каких-то четыре странички. Да, я недоволен собой, недоволен. Я хорошо вижу, что мой отец хмурится и хотел бы поговорить со мной, но ему неприятно это, и он ждет…
А ведь я вижу, как много работает он сам. Ведь всё, что меня окружает в нашем доме, всё, чего я касаюсь, что меня одевает, кормит, учит и развлекает, всё это — плоды его работы, а я ничего не делаю!
Всё это стоило моему отцу мыслей, лишений, неприятностей, труда, а я не тружусь!
Нет, это слишком нехорошо и слишком для меня горько, с хочу начать с сегодняшнего же дня, и возьмусь за учение, как Старди, сжав кулаки и стиснув зубы. Вечером я буду гнать от себя сон, утром быстро вскакивать с постели и заниматься, не давая себе отдыха. Я буду безжалостно бороться с ленью, работать, чего бы это мне ни стоило, даже если заболею от занятий. Нет, надо сразу кончить это вялое и ленивое прозябание, которое унижает меня и огорчает остальных. За работу, Энрико! За работу от всего сердца и изо всех сил. Работа сделает для меня отдых приятным, игру — радостной и обеденные часы — веселыми.
Работа возвратит мне добрую улыбку учителя и ласковый поцелуй отца. За работу!
Пятница, 10 февраля
Вчера Прекосси и Гарроне были у меня. Мне кажется, что если бы ко мне пришли два молодых принца, я не встретил бы их с большей радостью. Гарроне был у меня в первый раз, потому что он дичится, как медведь, и ему стыдно того, что он такой большой и всё еще в третьем классе.
Когда они позвонили, мы всей семьей пошли открывать им. Кросси не пришел, так как к нему приехал, наконец, после шести лет отсутствия, отец из Америки.
Мама сразу же поцеловала Прекосси. Отец представил ей Гарроне, со словами:
— А вот и Гарроне! Это не только хороший мальчик, это честный и благородный человек.
Гарроне опустил свою большую, коротко остриженную го лову и улыбнулся мне украдкой. На груди у Прекосси сверкал его медаль. Он счастлив, потому что отец его снова взялся за работу: вот уже пять дней, как он не пьет, требует, чтобы сын был всё свободное время с ним в кузнице, и стал выглядеть со всем другим человеком.
Мы начали играть. Я вытащил все свои игрушки. Прекосси как зачарованный смотрел на маленькие вагончики и заводной паровозик. Он никогда раньше не видел таких игрушек и не мог отвести глаз от красных и желтых вагончиков. Я дал ем ключик для завода, он стал на колени и так увлекся игрой, что не поднимал даже головы.
Я никогда не видел его таким счастливым. По всякому по воду он говорил: «Простите, пожалуйста, простите, пожалуйста», — и делал нам знаки рукой, чтобы мы не останавливали машину. Он брал и снова ставил вагончики на место так осторожно, как будто они были из стекла, боялся дохнуть на них, смахивал с них каждую пылинку, рассматривал их со всех сторон и молча улыбался. Мы стояли кругом и смотрели на него на его хрупкую шею, на уши, которые я однажды видел окровавленными, на курточку с отвернутыми рукавами, на торчащие из этих рукавов худенькие, как у больного, руки, которые столько раз поднимались, чтобы защитить лицо от ударов. В эту минуту я ему с радостью отдал бы все свои игрушки и все мо книги, я отдал бы ему последний кусок хлеба, я снял бы с себя куртку, чтобы одеть его.
Я с радостью подарил бы ему этот поезд, но как сделать это без разрешения отца?
В эту минуту я почувствовал, как в руку мне кто-то вложи клочок бумаги. Я опустил глаза, — мой отец написал карандашом: «Прекосси нравится твой поезд. У него нет игрушек. Н подсказывает ли тебе твое сердце, что нужно сделать?»
Тогда я схватил обеими руками паровоз и вагончики и протянул их Прекосси, говоря:
— Возьми, это тебе.
Он посмотрел на меня, но не понял.
— Это тебе, — повторил я, — я дарю это тебе.
Тогда он с еще большим удивлением посмотрел на моих родителей и спросил:
— Но за что же?
На это ответил ему отец:
— Энрико дарит себе этот поезд, потому что он твой друг, потому что он любит тебя… чтобы отпраздновать твою медаль.
Тогда Прекосси робко спросил:
— И я могу унести его домой?
— Ну конечно, — ответили ему все.
Он уже был у двери, но всё не решался уйти. Он был счастлив.
Гарроне завернул ему поезд в носовой платок, и когда он наклонился, я слышал, как хрустели сухари, которыми были у него полны карманы.
— Теперь ты, — попросил Прекосси, — приходи к нам в мастерскую посмотреть, как работает мой отец, и я подарю тебе гвоздей.
Мама всунула в петлицу Гарроне маленький букетик для его мамы. Гарроне, не поднимая голову, пробурчал: «Спасибо», — но в глазах его так и сияла благородная и добрая душа.
Суббота, 11 февраля
Подумать только, что Карло Нобис нарочно чистит себе рукав, если Прекосси, пройдя мимо, коснется его. Нобис воплощенная спесь, и всё только потому, что его отец — богач. Но ведь у Деросси тоже богатый отец. Нобис хотел бы занимать отдельную парту, он боится, что все его запачкают, на всех смотрит сверху вниз, и на губах у него всегда презрительная улыбка. Беда, если случайно заденешь его ногой, когда мы строимся в пары. Из-за всякого пустяка он бросает тебе оскорбления прямо в лицо или грозит вызвать в школу своего отца. И это после того, как его отец уже задал ему хорошую головомойку за то, что он обозвал сына угольщика нищим!
Я никогда не встречал такого высокомерного школьника. Зато никто с ним не разговаривает, никто не прощается с ним, когда он уходит, и не подсказывает ему, когда он не знает урока. Он тоже никого не любит и делает вид, что всех презирает, особенно. Деросси, за то, что он первый, и Гарроне, за то, что все его любят. Но Деросси не обращает внимания на надутую физиономию Нобиса, а Гарроне, когда ему передают, что Нобис о нем рассказывает всякие гадости, отвечает: «Его гордость так глупа, что не заслуживает даже удара по голове».
Однажды Коретти, когда Нобис издевался над его беретом из кошачьего меха, сказал ему:
— Поди-ка поучись у Деросси, как благородно должен вести себя настоящий синьор!
Вчера Нобис пожаловался учителю, что калабриец толкнул его ногой.
— Ты это сделал нарочно? — спросил его учитель.
— Нет, синьор, — честно ответил тот.
Тогда учитель обратился к Нобису:
— Вы слишком уж обидчивы, Нобис!
А Нобис ему, со своим заносчивым видом:
— Я скажу об этом своему отцу.
Тут учитель вспылил:
— Ваш отец ответит, что вы сами виноваты, как уже было однажды. И кроме того, в школе один только учитель имеет право распоряжаться и наказывать. — Но потом он прибавил более мягким тоном. — А хорошо было бы, Нобис, если бы вы переменили свое обращение с товарищами; попробуйте быть с ними добрым и вежливым. Посмотрите, здесь у нас сыновья и рабочих и синьоров, богатых и бедных, и все друг друга любят и живут, как братья. Почему бы и вам не держать себя так, как другие? Вы легко добились бы любви ваших товарищей, и вам самому было бы тогда приятнее. Ну что же, разве вы ничего не хотите мне ответить?
Нобис, который стоял и слушал со своей обычной презрительной улыбкой, холодно возразил:
— Нет, синьор.
— Ну тогда садитесь, — сказал учитель. — Мне жаль вас. Вы — мальчик без сердца.
Казалось, что разговор на этом и кончился, но Кирпичонок, который сидит на первой парте, повернул свою круглую голову к Нобису, который сидит на последней, и состроил ему такую чудную и смешную «заячью мордочку», что весь класс громко расхохотался.
Учитель сделал Кирпичонку замечание, но сам вынужден был отвернуться, чтобы скрыть от мальчиков улыбку. Нобис тоже улыбнулся, но довольно-таки кисло.
Понедельник, 13 февраля
Нобис и Франти — достойная пара. И тот и другой остались совершенно равнодушными во время события, которое произошло сегодня утром у нас на глазах.
Мы вышли с моим отцом из школы и остановились посмотреть, как малыши из второго класса, опустившись на колени, терли лед своими накидками и беретами, чтобы он стал еще более скользким и гладким. Вдруг мы увидели в глубине улицы толпу, которая быстро приближалась к нам. У людей были серьезные и как будто испуганные лица, и они говорили вполголоса. В центре шли трое полицейских, а вслед за ними двое мужчин несли, носилки.
Мальчики сбегались со всех сторон. Толпа приближалась. На носилках лежал человек с бледным лицом, голова его свешивалась на одну сторону, волосы были спутаны и окровавлены, и кровь текла у него изо рта и из ушей. Рядом с носилками Шла женщина с ребенком на руках. Она, как безумная, всё время кричала:
— Он умер! Он умер! Он умер!
Вслед за женщиной шел мальчик с сумкой под мышкой и плакал…
— Что случилось? — спросил мой отец.
Один из стоявших рядом людей ответил, что это каменщик, который во время работы упал с четвертого этажа. Люди с носилками на минуту остановились. Многие в ужасе отворачивались. Я видел, как учительница с красным пером на шляпе поддерживала учительницу первого класса, которая почти потеряла сознание.
В ту же минуту я почувствовал, что кто-то толкнул мен под локоть, — это был наш Кирпичонок, бледный и весь дрожащий. Он наверное вспомнил в эту минуту о своем отце, и тоже подумал о нем. Я-то сижу в школе со спокойным сердцем, зная, что мой отец дома, за своим столом, и не подвергается никакой опасности. Но ведь многие из моих товарищей всё время помнят, что их отцы работают высоко на мосту или у колес громадной машины и что одно движение, один неверный шаг могут стоить им жизни! Кирпичонок смотрел, смотрел и дрожа всё сильней и сильней, так что мой отец заметил это и сказал:
— Иди домой, мальчик, возвращайся сейчас же к своему отцу, и ты увидишь, что он здоров и благополучен, иди же!
И Кирпичонок пошел, оборачиваясь на каждом шагу. Тем временем толпа снова двинулась, и женщина опять закричала раздирающим душу голосом:
— Он умер! Он умер! Он умер!
— Нет, нет, он не умер, — говорили ей со всех сторон, но она ничего не слушала и продолжала рвать на себе волосы.
Вдруг я услышал чьи-то возмущенные слова: «А ты еще смеешься!» — и увидел, что какой-то бородатый мужчина смотрел прямо в лицо Франти, который не переставал улыбаться и потом дал ему такую пощечину, что берет слетел с него на землю.
— Шапку долой, негодяй, — сказал незнакомец, — когда мимо проносят раненого рабочего!
Пятница, 27 февраля
Это самое удивительное из всего, что случилось у нас за весь год! Вчера утром мой отец взял меня с собой в окрестности Монкальери, посмотреть дачу, которую мы хотим снять на лето, так как в этом году мы не поедем в Кьери.[25] Оказалось, что человек, у которого были ключи от дачи и который служил секретарем у ее владельца, был раньше учителем. Он показал нам дом, а потом провел нас в свою комнату, где дал напиться. Там на столике среди стаканов стояла причудливо вырезанная деревянная чернильница в виде конуса.
Заметив, что мой отец смотрит на нее с интересом, учитель сказал:
— Эта чернильница мне очень дорога; если бы вы только знали, синьор, историю этой чернильницы! — И он рассказал нам следующее.
Несколько лет тому назад он был учителем в Турине, и целую зиму ему пришлось давать уроки заключенным в судейской тюрьме. Уроки проходили в тюремной церкви. Это было круглое помещение, где в высоких голых стенах были проделаны маленькие квадратные окошечки с двумя перекрещивающимися железными прутьями, и за каждым из этих окошечек находилась крошечная камера.
Учитель давал урок, расхаживая по холодной и темной церкви, а ученики стояли, прижавшись к окошечкам, упирая тетради в железные прутья, и в темноте видны были только их лица, худые и хмурые, с всклокоченными бородами и неподвижными глазами.
Среди них был один, номер 78, который оказался особенно старательным учеником. Он много занимался и смотрел на учителя глазами, полными уважения и благодарности. Заключенный был еще молодой человек, с черной бородой, и выглядел он скорее несчастным, чем злодеем. Он работал краснодеревцем и в порыве гнева, раздраженный придирками, бросил рубанком в своего хозяина и смертельно ранил его в голову. За это оно был приговорен к долголетнему тюремному заключению. В три месяца он научился читать и писать, постоянно был занят чтением, и по мере того, как учился, он, казалось, становился все лучше и всё больше раскаивался в своем проступке.
Однажды в конце урока он сделал знак учителю, чтобы тот подошел к его окошечку, и с грустью сообщил ему, что на следующее утро его отправляют из Турина отбывать наказание венецианской тюрьме. Прощаясь с учителем, узник взволнованным и робким голосом попросил разрешения коснуться его руки.
Учитель протянул ему руку, которую тот поцеловал, воскликнув: «Спасибо, спасибо!» — и исчез.
С тех пор учитель не видел больше этого узника. Прошло шесть лет.
— Я совсем забыл об этом несчастном, — продолжал рассказывать учитель, — как вдруг вчера утром ко мне пришел незнакомец с большой черной, уже слегка поседевшей бородой, бедно одетый и сказал мне: «Это вы, синьор учитель такой-то?» — «А вы кто такой?» — спросил я его. «Я заключенный номер 78, — ответил он. — Вы научили меня читать и писать шесть лет тому назад; если вы припоминаете, то на последнем уроке вы протянули мне руку… Я отбыл свой срок, и вот я здесь… Я прошу вас сделать мне милость и принять от меня в подарок одну вещичку, которую я смастерил в тюрьме. Возьмите ее на память обо мне, синьор учитель». Я не мог вымолвить ни слова. Он подумал, что я не хочу принять его подарка, и посмотрел на меня, как бы говоря: «Значит, шесть лет мучений не достаточно для того, чтобы сделать мои руки чистыми». В его глазах было столько грусти, что я протянул руку и взял подарок. Вот он.
Мы принялись рассматривать чернильницу. Ее, должно быть, вырезали острием гвоздя, с бесконечным терпением. На ней была выточена тетрадь, поперек которой лежало перо и шла надпись: «Моему учителю. — На память о номере 78. Шесть лет!» А ниже, более мелко: «Учись и надейся»…
Учитель больше ничего не прибавил к своему рассказу, и мы ушли. Но всю дорогу от Монкальери до Турина у меня из головы не выходил узник, прижимающийся лицом к окошечку, его прощанье с учителем и скромная чернильница, которую он выточил в тюрьме и которая имела такой большой тайный смысл. Ночью я видел их во сне и сегодня утром всё еще вспоминал о них… не думая о том сюрпризе, который ожидал меня в школе.
Как только я уселся на свое новое место рядом с Деросси и записал ежемесячную проверочную задачу по арифметике, так рассказал своему соседу об узнике и о чернильнице, и о том, что на чернильнице были выточены тетрадь и перо и какая на ней была сделана надпись. «Шесть лет!» — при этих словах Деросси так и подскочил, а потом стал пристально смотреть то на меня, то на Кросси, сына зеленщицы, который сидел на парте перед нами, спиной к нам, погруженный в решение задачи.
— Тише, — шепнул мне Деросси, беря меня за руку. — Разве ты не знаешь? Третьего дня Кросси сказал мне, что он случайно видел деревянную чернильницу в руках у своего отца, только что вернувшегося из Америки, чернильницу, в виде конуса, выточенную от руки, с тетрадью и пером; это, очевидно, та же самая чернильница… а шесть лет… Кросси говорил, что его отец был в Америке, а он на самом деле был в тюрьме. Кросси был еще совсем маленьким, когда отец его совершил преступление, и матери удалось обмануть своего сына, он ничего не знает. Так что смотри, ни полслова об этом!
Я онемел от изумления и не мог отвести глаз от Кросси. Тогда Деросси решил задачу и передал ее под партой Кросси. Потом он подарил ему лист бумаги. А когда учитель дал Кросси ежемесячный рассказ, под заглавием «У постели больного отца», то Деросси взял его из рук Кросси и сказал, что перепишет сам. Он подарил также Кросси несколько перышек, всё время похлопывая его по плечу, и взял с меня честное слово, что я ничего никому не скажу.
А когда мы выходили из школы, Деросси торопливо шепнул:
— Вчера отец Кросси приходил за ним, сегодня он, очевидно, тоже придет: делай то же, что буду делать я.
Мы вышли на улицу. Отец Кросси был уже тут. Он стоял немного в стороне. Это был мужчина с черной, седеющей бородой, с бледным и задумчивым лицом, плохо одетый. Деросси крепко пожал руку Кросси, так, чтобы его отец это видел, и громко сказал:
— До свидания, Кросси!
Я сделал то же самое.
Но одновременно Деросси густо покраснел, и я тоже. Отец Кросси пристально посмотрел на нас. Глаза его глядели ласково, но вместе с тем в них сквозили тревога и подозрение, от которых у нас сжалось сердце.
В один дождливый мартовский день мальчик, одетый по-деревенски, промокший и грязный, с узелком под мышкой, переступил порог больницы, основанной когда-то неаполитанскими монахами, подал письмо и спросил о своем отце. У маленького крестьянина было красивое продолговатое лицо, смуглое, но бледное, задумчивые глаза и полные полуоткрытые губы, из-за которых сверкали белые зубы. Он пришел из деревни, лежащей недалеко от Неаполя.[26] Его отец, который год тому назад уехал искать работу во Францию, недавно вернулся в Италию, высадился в Неаполе, но внезапно заболел и едва успел написать своей семье несколько строк, чтобы сообщить, что он приехал и попал в больницу. Его жена, получив это известие, пришла в отчаянье; она не могла отлучиться из дому, где у нее была больная дочь и маленький ребенок, и поэтому послала в Неаполь своего старшего сына, снабдив его небольшой суммой денег. Он должен был ухаживать за отцом, за своим «батей», как говорил он.
В этот день мальчик прошел пешком десять миль. Привратник взглянул на письмо, позвал служителя и велел ему отвести ребенка к отцу.
— Как твоя фамилия? — спросил служитель.
Мальчик, дрожа от страха, что сейчас услышит страшное известие, назвал свою фамилию.
Служитель не помнил такой фамилии.
— Это старый рабочий, приехавший из-за границы? — спросил он.
— Да, мой отец рабочий, — ответил мальчик, всё больше и больше волнуясь, — но не такой еще старый. Он приехал из-за границы, это верно.
— А когда он поступил в больницу? — продолжал спрашивать служитель.
Мальчик заглянул в письмо:
— Кажется, пять дней тому назад.
Служитель немного подумал, потом, вспомнив что-то, сказал:
— Ну да, четвертая палата, последняя койка.
— Он очень болен? Что с ним? — с тревогой спросил мальчик.
Служитель посмотрел на него, не отвечая, потом произнес:
— Пойдем со мной.
Они поднялись по двум лестничным маршам, прошли длинный коридор и оказались перед открытой дверью; за ней виднелась палата с двумя рядами коек.
— Иди за мной, — повторил служитель, входя в палату. Маленький крестьянин собрался С духом и пошел за ним, с опаской поглядывая направо и налево, на бледные, истощенные лица больных. Некоторые из них лежали с закрытыми глазами и казались мертвыми, другие смотрели в пространство широко открытыми неподвижными глазами, как будто были без сознания. Некоторые жалобно стонали, как дети. В палате стоял полумрак, воздух был насыщен острым запахом лекарств. Две сестры ходили по палате с пузырьками в руках. Дойдя до конца палаты, служитель остановился у изголовья одной из коек, отдернул занавеску и сказал:
— Вот твой отец.
Мальчик зарыдал, выронив свой узелок, припал головой к плечу больного и взял неподвижно лежавшую поверх одеяла руку.
Больной не шевельнулся.
Мальчик встал, снова взглянул на своего отца и зарыдал еще громче. Тот посмотрел на сына долгим взглядом и, казалось, узнал его, но губы его не раскрылись.
Бедный «батя», как он изменился! Его совсем нельзя было узнать! Волосы его поседели, выросла борода, лицо распухло и стало багрового цвета, кожа была натянута и блестела, глаза запухли, губы раздулись, весь он страшно изменился. У него оставались прежними только лоб и изгиб бровей. Он очень тяжело дышал.
— Батя, милый батя, — говорил мальчик, — это я, разве вы меня не узнаёте? Ведь это я, Чичильо, ваш Чичильо… Я пришел из нашей деревни, меня послала мама: Посмотрите на меня хорошенько. Неужели вы меня не узнаёте?
Но больной, пристально посмотрев на него, снова закрыл глаза.
— Батя, батя, что с вами? Я ваш сын, ваш Чичильо.
Больной не двигался и продолжал тяжело дышать. Мальчик, плача, взял скамейку, сел на нее и стал ждать, не отрывая глаз от лица больного.
«Когда придет доктор, — думал Чичильо, — он мне объяснит, что случилось». И он погрузился в грустные мысли — стал вспоминать своего милого отца, припомнил день разлуки, последнее прощанье на пароходе, надежды, которые вся семья возлагала на эту поездку, и отчаянье матери, когда она получила последнее письмо. Он думал также о смерти, представляя себе своего отца мертвым, видел мать в черном платье и семью, обреченную на бедность.
Так прошло много времени. Вдруг чья-то рука легко коснулась его плеча, и он вздрогнул. Это была сестра.
— Что с моим отцом? — быстро спросил ее мальчик.
— Это твой отец? — ласково спросила сестра.
— Да, это мой отец, я пришел к нему из деревни, что с ним?
— Не падай духом, дитя мое, — сказала сестра, — сейчас сюда придет доктор, — и она ушла, не прибавив ни слова.
Через полчаса Чичильо услышал звон колокольчика; в палату вошел доктор со своим помощником. За ними следовали сестра и служитель. Они начали обход палаты, останавливаясь у каждой койки. Мальчику это ожидание казалось вечностью, и при каждом шаге доктора у него захватывало дыхание. Наконец они подошли к соседней койке. Доктор был высокий, сутулый старик со строгим лицом. Не успел он отойти от соседней койки, как маленький посетитель вскочил на ноги, а когда врач подошел, Чичильо снова принялся плакать.
Доктор посмотрел на него.
— Это сын больного, — сказала сестра, — он пришел сегодня утром из деревни.
Доктор положил руку на плечо мальчика, потом наклонился над больным, пощупал ему пульс, коснулся лба и задал несколько вопросов сестре, на которые та ответила:
— Ничего нового.
Доктор подумал, потом сказал:
— Продолжайте то же самое.
Тогда мальчик набрался мужества и спросил со слезами в голосе:
— Что с моим отцом?
— Мужайся, паренек, — ответил доктор, снова кладя руку ему на плечо. — У него рожистое воспаление на лице. Это тяжелая болезнь, но еще есть надежда. Ухаживай за ним. Твое присутствие, может быть, окажет на него хорошее действие.
— Но он не узнаёт меня! — в отчаянье воскликнул Чичильо.
— Он узнает тебя… может быть, даже завтра. Будем надеяться, не падай духом.
Мальчику хотелось бы поподробней расспросить доктора, но он не посмел, и доктор пошел дальше.
И вот потянулись дни у постели больного отца. Сын не мог оказать ему никакой серьезной помощи, но он поправлял одеяло, пожимая ему руку, отгонял мух. Он наклонялся к нему при каждом его стоне, а когда сестра приносила питье, он брал из ее рук стакан и ложечку и сам поил больного. Тот несколько Раз взглядывал на мальчика, но не подавал никакого признака, что узнаёт его, только взгляд его всё чаще и чаще останавливался на ребенке, особенно когда тот подносил платок к глазам.
Прошел первый день. Ночь маленький крестьянин проспал на двух скамейках в углу палаты, а утром снова начал ухаживать за больным. В этот день ему показалось, что в глазах у того появился какой-то проблеск сознания. Казалось, что как бы в ответ на ласковые слова мальчика в зрачках больного на секунду мелькнуло какое-то неясное чувство благодарности, а один раз он слабо пошевелил губами, как будто хотел что-то сказать.
Больной ненадолго засыпал, а просыпаясь, каждый раз искал глазами сына. В этот день доктор два раза подходил к нему и отметил небольшое улучшение, а вечером, когда мальчик поднес стакан к губам больного, ему показалось, что на этих распухших губах мелькнуло что-то вроде улыбки. Тут Чичильо начал понемногу успокаиваться и надеяться. Думая, что отец, может быть, хотя и смутно, но всё-таки слышит его слова, он стал говорить с ним и подолгу рассказывал ему о маме, о маленьких сестрах, о возвращении домой, и горячо, и ласково упрашивал его не падать духом. И хотя мальчик часто сомневался, понимает ли его больной, он продолжал говорить, думая, что если не все его слова доходят до сознания отца, то всё же он как будто бы с удовольствием слушает его голос.
Так прошли второй день, третий, четвертый… Легкие улучшения всё время чередовались с внезапными ухудшениями. Чичильо был так поглощен своими заботами, что второпях едва успевал съесть кусок хлеба с сыром, который два раза в день приносила ему сестра. Он почти не видел того, что происходило кругом, он не замечал вокруг себя той печальной больничной жизни, которая в другое время привела бы его в ужас. Проходили часы и дни, а он всё сидел около своего «бати», заботливый, полный участия, дрожа при каждом его вздохе. То в душе его начинала петь надежда, то сердце его цепенело от отчаяния.
На пятый день больному стало хуже.
Доктор, посмотрев на него, только покачал головой, как бы в знак того, что всё кончено, и Чичильо с громкими рыданиями упал на свою скамейку. Его утешало только одно: ему казалось, что к больному, несмотря на ухудшение, медленно и понемногу возвращается сознание. Больной всё пристальнее и всё с возрастающей нежностью смотрел на мальчика, не хотел принимать питье или лекарство ни от кого другого и всё чаще силился пошевелить губами, как будто желая сказать что-то. Иногда его губы складывались так выразительно, что сын, охваченный неожиданной надеждой, порывисто сжимал его руку и говорил почти радостно:
— Держись, батя, держись, ты выздоровеешь, и мы уедем отсюда, вернемся домой к маме, потерпи еще немножко!
Было четыре часа пополудни, и мальчик был как раз охвачен таким порывом нежности и надежды, как вдруг шаги у двери в палату и произнесенные громким голосом два слова: «Прощайте, сестрица!» — заставили его с приглушенным криком вскочить на ноги.
В ту же минуту в палату вошел человек с большим узлом в руках; за ним шла сестра. Мальчик испустил громкий крик и как зачарованный застыл на месте. Человек обернулся, взглянул на него и, закричав: «Чичильо!» — бросился к мальчику.
Тот, задыхаясь, упал в объятия своего отца. Сбежались сестры, служители, помощник доктора — и остановились пораженные. Мальчик не мог произнести ни слова.
— О мой Чичильо, — говорил отец, снова и снова целуя своего сына, — Чичильо, сынок мой, как же это случилось? Тебя привели к постели другого, — добавил он, пристально посмотрев на больного. — А я-то был в отчаянье, что тебя нет, после того как мама написала мне, что послала тебя сюда. Бедный Чичильо! Сколько же дней ты уже здесь? Как это получилось такая путаница? А я дешево отделался, и вот опять твердо стою на ногах. Ну, а как мама? А Кончетелла? А малютка как поживает? Ты видишь, я уже ухожу из больницы, идем вместе. О боже мой! Как же это произошло?
Мальчик с трудом выдавил из себя несколько слов, чтобы рассказать о семье.
— О как я счастлив! — пробормотал он. — Какие страшные дни я пережил!
И. он без конца обнимал и целовал своего отца, однако не трогался с места.
— Идем же, — повторил его отец, — мы сегодня вечером уже будем дома. — И он тянул сына за собой.
Но тот обернулся и, посмотрел на своего больного.
— Ну, идешь ты или нет? — с удивлением спросил его отец. Мальчик еще раз оглянулся на своего больного, который, открыв глаза, пристально смотрел на него.
Тогда из груди Чичильо вырвался целый поток слов:
— Нет, батя, подожди… Сейчас… я не могу. Вот этот старик… Я здесь уже пять дней. Он всё время смотрит на меня. Ведь я думал, что это ты, и любил его. Он смотрит на меня, я даю ему пить, он хочет, чтобы я всё время был около него… но теперь ему уже совсем плохо, так что ты иди… а я не могу… у меня не хватает духа… мне слишком тяжело… Я вернусь домой завтра, позволь мне остаться здесь еще немного… Нехорошо, если я его брошу, посмотри, как он глядит на меня, я не знаю, кто он, но он полюбил меня… Позволь мне остаться здесь, милый батя!
— Молодец, малыш! — воскликнул помощник доктора. Отец стоял, в смущении глядя на своего сына. Потом посмотрел на больного и спросил:
— Кто он?
— Это крестьянин, как и вы, — ответил помощник доктора. — Он вернулся из-за границы и попал в больницу в тот же день, что и вы. Его принесли сюда без сознания, и никто ничего не мог о нем сказать. Должно быть, где-нибудь далеко у него есть семья, дети. Он, очевидно, принял вашего сына за одного из своих.
Больной не сводил глаз с мальчика. Тогда отец сказал Чичильо:
— Оставайся.
— Ему недолго придется здесь оставаться, — пробормотал помощник доктора.
— Оставайся, — повторил отец. — У тебя доброе сердце. А я пойду теперь домой, чтобы успокоить маму. Вот тебе деньг на расходы. Будь здоров, мой славный малыш, до свиданья.
Он поцеловал сына, пристально посмотрел на него, еще раз поцеловал в лоб и ушел. Мальчик вернулся к постели, и больной, казалось, обрадовался и успокоился.
Чичильо снова принялся за свои обязанности сиделки, правда, уже не плача, но с той же заботливостью и с тем же терпением, как и раньше.
Он так же давал больному пить, поправлял одеяло, гладил его по руке, ласково с ним разговаривал, подбадривая его. Мальчик ухаживал за больным весь этот день и всю ночь и остался с ним> и на следующий день. Но старику становилось всё хуже: он с трудом дышал и начал метаться.
На вечернем обходе доктор сказал, что он не переживет ночи. Тогда Чичильо удвоил свои заботы, ни на одну минуту не отводя От него глаз. А больной всё смотрел на него и время от времени с огромным усилием шевелил губами, как будто хотел сказать что-то, и порой выражение необыкновенной нежности мелькало в его глазах, которые всё больше заплывали и мутнели.
В эту ночь мальчик сидел около него до тех пор, пока не увидел, что забелели в окнах первые проблески рассвета и не пришла сестра.
Она приблизилась к койке, окинула взглядом больного и ушла быстрыми шагами. Через несколько минут она вернулась вместе с доктором и служителем, который нес фонарь.
— Он умирает, — сказал доктор.
Чичильо схватил руку больного. Тот открыл глаза, взглянул на него и закрыл их снова.
Но в это мгновение мальчику показалось, что пальцы больного сжались.
— Он пожал мне руку! — воскликнул Чичильо.
Доктор наклонился над койкой, потом выпрямился. Сестра сняла со стены распятие.
— Он умер! — закричал мальчик.
— Ступай теперь, сын мой, — сказал ему доктор. — Ты закончил свое священное дело. Ступай и будь счастлив, ты этого заслуживаешь. Прощай.
Сестра отошла на минуту, но сейчас же вернулась с букетиком фиалок, который стоял в стакане с водой на окне, и дала его мальчику со словами:
— У меня нет ничего больше. Возьми это на память о больнице.
— Спасибо, — ответил Чичильо, одной рукой беря букетик, а другой вытирая глаза, — но мне придется так долго идти пешком, что цветы завянут.
И, развязав букетик, он разбросал фиалки по постели, Говоря:
— Я лучше оставлю их здесь этому несчастному. Спасибо, сестрица, спасибо, синьор доктор. — Потом, повернувшись к постели: — Прощай… — И пока он искал в мыслях, каким же именем назвать его, из самого сердца его поднялось к губам то нежное имя, которым он называл его в течение пяти дней: — Прощай, бедный батя!
Потом он взял под мышку свой узелок и медленными шагами, разбитый усталостью, вышел. Занималась заря.
Суббота, 18 февраля
Вчера вечером к нам пришел Прекосси и напомнил, что я обещал навестить его в кузнице, которая находится совсем недалеко от нашего дома. И вот сегодня утром мы с отцом зашли туда на минутку. Когда мы подходили к кузнице, то увидели, как из дверей ее выбежал Гароффи, в своей развевающейся на ветру накидке, под которой он прячет свои товары, и с каким-то пакетом в руках. «Ага, — подумал я, — теперь понятно откуда этот торгаш Гароффи получает железные опилки, которые потом обменивает на старые газеты».
У самого входа, на сложенных в виде скамейки кирпичах, сидел Прекосси. На коленях у него лежала открытая книга, он учил уроки. Увидев нас, он сразу же вскочил и попросил войти.
Кузница была полна угольной пыли, на стенах висели молоты, клещи, железные полосы и куски железа разной формы. В углу, в горне, пылал огонь, и какой-то мальчик раздувал его мехами. Отец Прекосси стоял у наковальни, а его помощник держал в огне железную полосу.
— А, вот он! — сказал кузнец, увидев нас, и приподнял свой берет, — вот он, тот самый славный мальчик, который раздаривает железнодорожные поезда! Ты пришел посмотреть, как мы работаем? Сейчас мы тебе это покажем.
Кузнец улыбался, лицо его уже не было искаженным, а глаза не глядели исподлобья, как прежде. Помощник протянул ему длинную железную полосу, раскаленную с одной стороны, и кузнец положил ее на наковальню. Из этой полосы должен был получиться прут с разными завитками для балконной решетки. Мастер поднял свой большой молот и начал бить по железу, подвигая раскаленную часть полосы то туда, то сюда по наковальне и поворачивая ее самым различным образом. И, о чудо! Под быстрыми и точными ударами молота железо изгибалось, перекручивалось и мало-помалу принимало изящную форму изогнутого цветочного лепестка.
Кузнец проделывал это с такой же ловкостью, как если бы он руками делал украшения из теста. Тем временем сын его смотрел на нас с выражением некоторой гордости, как бы говоря: «Смотрите, вот как работает Мой отец!»
— Ну что, синьорино, теперь ты видел, как это делается? — спросил меня мастер, окончив свое дело и показывая мне полосу, которая стала похожа на стебель с цветком. Потом он отложил ее в сторону и сунул в огонь другую.
— Действительно, это очень хорошо сделано, — сказал мой отец и прибавил: — Итак, дело пошло на лад? Вернулась охота к работе?
— Да, вернулась, — немного смутившись, ответил рабочий и вытер пот. — Знаете, кто заставил меня вернуться к работе?
Мой отец сделал вид, что не знает.
— Вот этот парнишка, — продолжал кузнец, показывая пальцем на своего сына, — этот вот самый мой сынок, который До того хорошо учился, что сделал честь своему отцу, тогда как этот отец… кутил и обращался с ним как с собакой. Когда я увидел эту медаль… Ах ты, сыночек мой, сам-то ты еще с ноготок. Поди-ка сюда, я полюбуюсь твоей мордашкой!
Мальчик подбежал к отцу, который схватил его под мышки, поднял, поставил на наковальню и сказал:
— Отполируй-ка как следует фронтон своему негодному папке.
И Прекосси стал покрывать поцелуями черное лицо своего отца, пока сам не стал тоже совсем черным.
— Вот это славно! — объявил кузнец и поставил сына опять дна землю.
— Да, это действительно хорошо, Прекосси! — радостно воскликнул мой отец.
Он попрощался с ними и повел меня из кузницы. Пока мы шли к двери, маленький Прекосси сказал мне:
— Прости, пожалуйста, — и потихоньку сунул мне пакетик с гвоздями, и я пригласил его к нам, смотреть на карнавал из окон нашего дома.
— Ты подарил ему поезд, — сказал мне мой отец, когда мы были уже на улице, — но если бы этот поезд сделан был из золота и нагружен жемчугом, то и тогда он не был бы достаточной наградой для этого замечательного мальчика, который сумел обратить к добру сердце своего отца.
Понедельник, 20 февраля
Весь город в волнении из-за карнавала,[27] который уже приближается к концу. На каждой площади появились палатки акробатов и борцов. Под нашими окнами вырос обтянутый парусиной цирк, где дает представление маленькая венецианская труппа с пятью лошадьми. Этот цирк раскинулся посередине площади, а в стороне стоят три больших фургона, где акробаты спят и переодеваются. Это три ящика на колесах, с окошечками и трубой, из которой всегда идет дым. Из окошечек выглядывают мальчишеские физиономии. У них есть еще женщина с грудным ребенком, которая готовит им пищу и ходит по канату.
Мы часто говорим с презрением «акробат», «фокусник», однако они честно зарабатывают свой хлеб, и притом еще Всех забавляют. А как им приходится работать! Ведь день они бегают между цирком и фургонами, в одних трико, по такому холоду; едят они наспех, не присаживаясь, Между двумя представлениями. А один раз, когда цирк уже был полон народа, вдруг поднялся ветер, сорвал парусину, потушил огни, и прощай спектакль! Пришлось вернуть публике деньги и потратить целый вечер, чтобы исправить все повреждения.
В этом цирке работают два мальчика, и мой отец узнал самого маленького, когда тот бежал через площадь. Это сын хозяина, тот самый, которого мы видели в прошлом году в цирке на главной площади, где он проделывал фокусы верхом на лошади. За этот год он вырос, ему скоро будет восемь лет. Это красивый мальчик, с миловидным кругленьким, загорелым и плутоватым личиком. У него такие густые черные вьющиеся волосы, что они постоянно выбиваются из-под остроконечной шапочки. Он одет как клоун, на нем нечто вроде мешка с рукавами, из белой, вышитой черным, ткани и парусиновые туфли. Он похож на маленького чертенка, он всем нравится и делает всё, что угодно. Нам видно, как он, закутанный в шаль, рано утром несет молоко в свой деревянный домик. Потом он идет за лошадьми в конюшню на улице Бертола, нянчит грудного ребенка, носит обручи, козлы, палки, канаты. Он чистит фургоны, разводит огонь, а в минуты отдыха всегда льнет к своей матери. Мой отец всё время наблюдает за ним из окна и непрерывно говорит о нем и о всей семье. Они кажутся хорошими, честными людьми и, должно быть, любят своих детей.
Однажды вечером мы пошли в цирк. Было холодно, и там почти никого не было. Но маленький клоун старался изо всех сил, чтобы самостоятельно, без посторонней помощи, развеселить свою немногочисленную публику. Он делал сальто-мортале, цеплялся за хвост лошадей, ходил на руках и пел. И с его красивого загорелого личика ни на минуту не сходила улыбка.
Его отец, в красной куртке, белых рейтузах и высоких сапогах стоял с бичом в руках и грустно смотрел на своего сына.
Мой отец очень жалел всю их труппу и на следующий день рассказал о ней художнику Делису, который пришел к нам в гости. Бедные люди! Они стараются изо всех сил, и так мало зарабатывают!
— А этот мальчик — такой прелестный! Нельзя ли как-нибудь помочь им?
Тогда художнику пришла в голову замечательная идея.
— Напиши, — сказал он моему отцу, — хорошую статью в «Туринскую газету», ведь ты умеешь писать такие вещи; расскажи о всех фокусах маленького клоуна, а я нарисую его; портрет. Все читают эту газету, и публика придет в цирк хотя бы на одно представление.
Так они и сделали. Мой отец написал прекрасную статью, где так живо описал всё, что мы видели из наших окон, что у каждого читателя должно было проснуться желание посмотреть на маленького актера и помочь ему. А художник сделал небольшой, изящный портрет мальчика, который напечатали в: субботу вечером. И вот на воскресное представление в цирке собралась огромная толпа. На афише было написано: «Бенефис[28] маленького клоуна». (Маленьким клоуном он был назван в газетной статье.)
Отец повел меня на это представление, и мы заняли свои места в первом ряду. У входа в цирк висел экземпляр «Туринской газеты» со статьей моего отца. Цирк был переполнен. У многих зрителей в руках была газета, и они показывали ее маленькому клоуну, который, смеясь и буквально сияя от счастья, перебегал от одного к другому.
Хозяин цирка тоже казался очень довольным.
Подумать только! Статья в газете оказала ему столько чести, и касса оказалась наполненной.
Мой отец сидел рядом со мной, и среди зрителей мы узнали многих своих знакомых.
Около выхода из конюшни стоял наш учитель гимнастики, тот, который сражался в войсках Гарибальди, а против нас во втором ряду, около своего великана-отца сидел наш круглолицый маленький Кирпичонок; не успел он меня увидеть, как сейчас же состроил мне «заячью мордочку». Немного дальше я увидел Гароффи, который считал зрителей, вычисляя по пальцам, сколько денег должно было поступить в кассу.
На некотором расстоянии от нас, тоже в первом ряду, сидел бедный Робетти, тот самый, который спас мальчика; он поставил костыли между колен и прижимался к своему отцу, артиллерийскому капитану, а тот обнимал его за плечи.
Представление началось. Маленький клоун проделывал чудеса ловкости на спине бегущей лошади, на трапеции и на канате, и каждый раз, когда он спрыгивал на землю, все ему аплодировали.
Потом и другие актеры — акробаты, фокусники, наездники, одетые в пестрые, сверкающие серебром костюмы, — стали показывать свои номера. Но когда маленького клоуна не было на арене, то казалось, что публике становится скучно.
Вдруг я увидел, как учитель гимнастики, стоявший около выхода из конюшни, сказал что-то на ухо хозяину цирка, и тот стал обводить зрителей глазами, как бы ища кого-то. Наконец его взгляд остановился на нас. Мой отец заметил это, понял, что учитель открыл хозяину, кто автор статьи, и чтобы не выслушивать благодарности, поспешил незаметно уйти, шепнув мне:
— Оставайся, Энрико, я буду ждать тебя на улице.
Маленький клоун, обменявшись несколькими словами со своим отцом, показал еще следующие номера: скакал галопом на лошади, четыре раза переодевался — пилигримом,[29] моряком солдатом и акробатом, и каждый раз, проходя мимо меня, пристально на меня взглядывал. Потом он стал обходить арену держа в руках свою клоунскую шапку, и все бросали ему деньги и конфеты. Я держал наготове два сольдо, но когда он оказался передо мной, то вместо того, чтобы протянуть свою шляпу, спрятал ее за спину, посмотрел на меня и прошел мимо, словно был обижен. За что он так обошелся со мной?
Когда представление окончилось, хозяин поблагодарил публику, все встали и бросились к выходу. Я смешался с толпой и был уже у самых дверей, когда кто-то тронул меня за руку. Я обернулся и узнал смуглое личико и черные локоны маленького клоуна; он улыбался мне, и руки его были полны конфет. Тогда мне всё стало ясно.
— Пожалуйста, — сказал он мне, — возьми эти конфеты от маленького клоуна.
Я взял три или четыре конфетки.
— Тогда, — прибавил он, — вот тебе еще поцелуй.
— Дай мне два, — ответил я и подставил ему щеку. Он вытер рукавом свое напудренное мукой лицо, обнял меня за шею и поцеловал в обе щеки, приговаривая:
— Это тебе, а этот отнеси своему папе.
Четверг, 24 февраля
Наш учитель серьезно заболел, и вместо него к нам пришел учитель из четвертого класса, который прежде преподавал в институте для слепых. Это самый старый учитель в нашей школе, волосы у него такие белые, что кажутся париком, сделанным из ваты, и говорит он особенным образом, как будто поет какую-то грустную песню. Но он добрый и знает много интересных вещей.
Как только он вошел в наш класс, так сразу же обратил внимание на мальчика с завязанным глазом, подошел к его парте и спросил, что у него такое.
— Береги глаза, мальчик, — сказал он ему. Тогда встал Деросси:
— Правда ли, синьор учитель, что вы учили слепых?
— Да, в течение многих лет, — ответил тот, и тогда Деросси негромко прибавил:
— Расскажите нам о них что-нибудь.
Учитель пошел и сел за свой стол. Тут Коретти громко заявил:
— Институт для слепых находится на улице Ниццы.
— Вот вы говорите «слепые», «слепые», — начал учитель, — точно так же, как вы говорите «больные» и «бедные» или еще что-нибудь в этом роде. Но понимаете ли вы как следует значение этого слова — «слепые»? Задумайтесь над этим. Не видеть ничего, никогда. Не отличать света от мрака, не видеть ни неба, ни солнца, ни собственных родителей, ничего из того, что вас окружает и чего можно коснуться. Быть погруженным в вечный мрак, как бы похороненным в земле!
Попробуйте закрыть глаза и подумать, что вам навсегда придется остаться в таком состоянии, и вас сразу же охватит страх, ужас, вам покажется это таким непереносимым, что вы готовы будете кричать, пожелаете лучше сойти с ума или умереть… а они… бедные дети!
Когда я первый раз вошел в институт для слепых, как раз во время перемены, и услышал, что со всех сторон несутся звуки скрипок и флейт, всюду раздаются громкие голоса и смех увидел, что дети быстрыми шагами спускаются и поднимаются по лестницам, свободно ходят по коридорам и спальням, — я никак не мог представить себе, что они слепые. Для этого надо хорошенько присмотреться к ним.
Среди них есть юноши шестнадцати или восемнадцати лет, сильные, здоровые и веселые, которые переносят свою слепоту с какой-то непринужденностью, даже почти с какой-то гордостью. Но вглядевшись в серьезное и несколько надменное выражение их лиц, начинаешь понимать, какие ужасные страдания они должны были пережить, прежде чем покорились обстоятельствам. У других лица бледные и кроткие, на них написана покорность своей участи, но такие дети печальны и, должно; быть, иногда, потихоньку еще плачут.
Ах, мальчики, подумайте о том, что некоторые из них потеряли зрение в течение нескольких дней, другие — после долгих лет болезни и многих страшных хирургических операций, а многие так и родились, во мраке ночи, которая для них никогда не засияет зарей, вошли в мир, как в огромное подземелье не знают даже, как выглядит человеческое лицо! Представьте себе, как они должны были страдать и как страдают, когда смутно стараются понять страшную разницу между ними и теми, кто видит, и как они спрашивают себя: «Откуда же взялась эта разница? Ведь мы ни в чем не виноваты». Я много лет провел среди них, и когда вспоминаю их классы, их глаза, навсегда запечатанные печатью мрака, зрачки без взгляда и без жизни, а потом смотрю на вас… Я не могу себе представить, чтобы вы не были счастливы. Подумайте: в Италии около двадцати шести тысяч слепых, двадцать шесть тысяч человек не видят света. Это целое войско, и ему понадобилось бы четыре часа, для того чтобы пройти мимо наших окон!
Учитель умолк. В классе не слышно было ни звука. Деросси спросил, правда ли, что у слепых осязание тоньше, чем у нас.
— Это правда, — ответил учитель. — Все остальные чувства у них обострены, так как они, все вместе, должны восполнить недостаток зрения; все эти чувства у слепых гораздо больше упражняются, чем у зрячих. Утром, в спальне, один спрашивает другого: «Сегодня солнце?» — и тот, кто быстрее всех оделся, скорее бежит во двор, водит руками по воздуху, чтобы ощутить солнечную теплоту, и бежит назад с радостной вестью: «Да, сегодня солнце!» По голосу человека они составляют себе представление о его внешности. Мы судим о характере человека по его глазам, они — по голосу. Они годами помнят оттенки и выражение разных голосов. Они знают, что в комнате находится несколько человек, даже если говорит из них только один, а остальные стоят неподвижно. Дети различают крашеную шерсть от некрашеной. Когда они в парах проходят по улице, они узнают почти все лавки по запаху, даже те, в которых мы не чувствуем никакого запаха. Они запускают волчки и, прислушиваясь к шуму от их вращения, без ошибки идут и находят их. Они гоняют обручи, играют в кегли, прыгают через веревочку, строят домики из камешков, собирают фиалки так, как будто их видят, быстро и ловко делают рогожи и корзинки, вплетая в них разноцветную солому, так развито у них осязание. Осязание — это их глаза.
Трогать вещи, сжимать их, ощупывать, чтобы узнать их форму, — для них величайшее удовольствие. Когда их водят в промышленный музей, то позволяют трогать там всё, что они захотят, и нельзя без волнения смотреть, с каким восторгом он бросаются к моделям геометрических фигур, к макетам домов, к различным инструментам, с какой радостью ощупывают, трут, вертят в руках все вещи, чтобы увидеть, как они сделаны. Он употребляют слово «видеть»…
Тут Гароффи прервал учителя, чтобы спросить, правда ли, что слепые считают лучше, чем зрячие дети?
— Да, это верно, — ответил учитель. — Они научаются считать и читать. Специально для них делают книги с выпуклыми буквами. Они водят по ним пальцами, узнают буквы и произносят слова. Они научаются бегло читать. И они также пишут, но только не чернилами. Они пишут на толстой твердой бумага металлическим острием, с помощью которого прокалывают точки — отверстия, располагая их по специально составленному алфавиту; эти наколы рельефно выступают на оборотной стороне бумаги, и таким образом, перевернув лист и проводя пальцам по выступающим наколам, слепые могут читать то, что написали сами, а также написанное другими. Так они составляют целые сочинения и пишу друг другу письма. Таким же образом они пишут цифры и делают вычисления. В уме они считают с невероятной легкостью, так как их не отвлекает вид окружающих предметов, как нас. А как они любят слушать чтение вслух, как они внимательны, как всё запоминают, как потом обсуждают между собой, даже самые младшие, разные случаи из истории и всё, что они слышали.
Они усаживаются вчетвером или впятером на одну скамью и, не поворачиваясь друг к другу, разговаривают первый с третьим, а второй с четвертым, все одновременно и громко, не пропуская ни слова, такой острый и быстрый у них слух. Они узнают своего учителя по шагам и по запаху, замечают, когда он в хорошем, а когда в плохом настроении, здоров он или плохо себя чувствует, — всё это по звуку одного его слова. Он любят, чтобы учитель касался их, когда он доволен ими, а сам чтобы выразить свою благодарность, гладят ему руки. Они также очень привязываются друг к другу, они — хорошие товарищи. Во время перемен они обыкновенно почти всегда вместе.
В школе девочек они разделяются на отдельные группы, в зависимости от инструментов, на которых играют, — скрипачки, пианистки, флейтистки, — и никогда не расстаются. Если кто-нибудь из них привязывается к другому, то редко бывает, чтобы он его разлюбил. Дружба является для них большим утешением, и они почти никогда не осуждают один другого. У них ясное и глубокое понимание хорошего и плохого, и никто не приходит в такое восторженное волнение при рассказе о добром деле или геройском подвиге, как слепые дети.
Вотини спросил, хорошо ли они играют.
— Они страстно любят музыку, — отвечал учитель. — Музыка — их радость, их жизнь. Слепые малыши, только что поступившие в институт, способны по три часа подряд простаивать неподвижно, слушая музыку. Они легко учатся музыке и играют с увлечением. Когда учитель говорит кому-нибудь, что он неспособен к музыке, тот страшно огорчается и начинает заниматься с особенным рвением. А если бы вы слышали, как они играют, если бы вы видели их в это время, трепещущих от волнения, с поднятыми вверх лицами, с улыбкой на губах и пылающими щеками; они почти в. экстазе слушают ту гармонию, которой наполняют бесконечный окружающий их мрак. Вы поняли бы тогда, каким божественным утешением может быть музыка. Слепой радуется, сияет от счастья, когда учитель говорит ему: «Ты будешь артистом». Для слепых тот, кто первый ученик по музыке, кто лучше всех играет на рояле или скрипке, — тот настоящий король: все его любят, все уважают. Если возникает спор, — идут к нему. Если двое друзей поссорятся, он их примиряет. Самые маленькие, которых он учит музыке, любят его как отца. Перед сном все идут желать ему спокойной ночи. Слепые дети постоянно говорят о музыке. Даже поздно вечером, уже лежа в постели, усталые от учения и работы, полусонные, они всё еще шепотом говорят об операх, музыкантах, инструментах, оркестрах. И для них самое большое наказание — лишиться урока музыки или чтения о музыке; они так от этого страдают, что почти никогда у старших не поднимается рука наказывать их таким образом. То же, что свет для наших глаз, то же самое музыка для их ушей.
Деросси спросил, нельзя ли нам пойти навестить их.
— Можно, — ответил учитель, — но не сейчас; вы пойдете к ним позже, когда будете в силах понять всё величие их состояния и почувствовать к ним ту жалость, которой они достойны. Это печальное зрелище, дети мои.
Проходя мимо института для слепых, вы можете увидеть там мальчиков, сидящих у раскрытых окон и дышащих свежим воз духом. Вам кажется, что они смотрят на широкую зеленую равнину и чудесные голубые горы, на которые смотрите вы… и при мысли, что они ничего не видят, что они никогда ничего не увидят из всей этой безграничной красоты, у вас сжимается сердце, как будто бы вы сами на это мгновение ослепли.
Те, которые родились слепыми и никогда не видели окружающего мира, те по крайней мере ни о чем не сожалеют, потому что у них нет представления о вещах, и поэтому они не так несчастны.
Но те, которые ослепли только несколько месяцев тому на зад, которые еще всё помнят, которые хорошо понимают, чего они лишились, — тем еще тяжелее оттого, что они чувствуют, как в их памяти с каждым днем всё бледнее и бледнее становятся самые дорогие изображения, умирает воспоминание о самых дорогих лицах. Один из этих мальчиков сказал мне однажды с невыразимой грустью: «Я хотел бы иметь зрение, чтобы увидеть еще хотя бы один раз, хоть на одно мгновенье, лиц моей мамы, которого, я больше не помню». А когда приходила к нему мать, он клал руки ей на лицо, ощупывал его, чтобы представить себе, каково оно; он не мог поверить, что не может больше ее видеть, и называл ее по имени много, много раз, как будто бы прося, чтобы она позволила ему, дала ему еще раз себя увидеть.
Из этого, института даже черствые сердцем выходят в слезах А когда я расставался со слепыми детьми, мне казалось, что мы — это счастливое исключение, что мы обладаем почти незаслуженной привилегией видеть людей, дома, небо. О, я уверен что среди вас нет ни одного, кто, выйдя оттуда, не почувствовать себя готовым отдать часть своего собственного зрения, чтобы дать хотя бы слабый отблеск его этим бедным детям, для которых солнце не имеет света, а мать — лица.
Суббота, 25 февраля
Вчера вечером, возвращаясь из школы, я зашел навестить нашего больного учителя. Он заболел от переутомления. Каждый день у него было пять уроков в нашем классе, потом он еще час занимался с нами гимнастикой, а после занятий давал еще два урока в вечерней школе. А это означает: мало спать, есть наспех и целый день не знать отдыха; это значит губить свое здоровье.
Так говорит мама. Она осталась ждать меня внизу, у ворот, а я пошел наверх и на лестнице встретил учителя с черной бородкой, Коатти, того самого, который всех пугает и никого не наказывает; он посмотрел на меня страшными глазами и зарычал, как лев, — всё это в шутку, но с совершенно серьезным лицом. А меня это так рассмешило, что когда я дошел до четвертого этажа и позвонил у дверей нашего учителя, то всё еще смеялся. Но мне сразу стало грустно, когда служанка ввела меня в скромную полутемную комнату учителя. Он лежал на узкой железной кровати; борода у него отросла. Он приставил руку к глазам, чтобы разглядеть, кто пришел, и ласково воскликнул:
— А, это ты, Энрико!
Я подошел к кровати, он положил руку мне на плечо и сказал:
— Ты молодец, мой друг, что пришел, навестить своего больного учителя. Видишь, в каком я теперь состоянии, мой милый Энрико. А что делается у нас в школе? Как поживают твои товарищи? Всё идёт хорошо, не правда ли, и без меня? Ведь вы прекрасно обходитесь без вашего старого учителя?
Я хотел сказать, что нет, но он прервал меня:
— Ну ладно, ладно, я знаю, что вы ко мне неплохо относитесь, — и при этом он вздохнул.
Я посмотрел на фотографии, приколотые к стене.
— Видишь, — сказал он мне, — эти мальчики дали мне свои портреты больше двадцати лет тому назад. Они были хорошие мальчики. Эти фотографии — моя память. Умирая, я буду до последней минуты смотреть на них, на моих плутишек, среди которых прошла моя жизнь. Ты мне дашь свою карточку, не правда ли, когда будешь кончать начальную школу?
Потом он взял с ночного столика апельсин и дал его мне.
— У меня нет ничего другого, — сказал он.
Я смотрел на него, и мне было очень грустно, не знаю почему.
— Видишь ли, — продолжал он, — я надеюсь поправиться, и если не поправлюсь… тебе надо подзаняться арифметикой, это твое слабое место. Сделай над собой усилие; ведь часто бывает трудно сделать как раз первое усилие. Знаешь, иногда только кажется, что по какому-нибудь предмету у тебя не хватает способностей, а потом уже не можешь отделаться от этой мысли.
Но тут он стал тяжело дышать, — видно было, что он плохо себя чувствует.
— У меня лихорадка, — вздохнул он, но всё-таки дал мне еще несколько советов: больше заниматься арифметикой, решать задачи. Не попытаться ли получить награду? Не выйдет? — тогда немного отдохнуть, а потом начать снова. Еще раз не выйдет? — опять немного отдохнуть, и опять за работу, до победного конца. Вперед, но спокойно, не перенапрягая сил, не увлекаясь чрезмерно.
— А теперь иди, — сказал он, — кланяйся своей матери, не поднимайся больше ко мне на четвертый этаж, мы скоро снова увидимся в школе. А если и не увидимся, вспоминай иногда своего учителя третьего класса, который тебя любил.
Услышав эти слова, я заплакал.
— Нагнись ко мне, — сказал он.
Я нагнулся к изголовью кровати, он поцеловал меня в голову, потом сказал: «Иди», — и отвернулся лицом к стене. А бегом побежал вниз по лестнице, к маме.
Суббота, 25 февраля
Сегодня вечером я видел в окно, как ты возвращался домой от своего учителя и толкнул женщину. Надо быть более внимательным и на улице тоже вести себя как следует. Если ты следишь за своими шагами и за всеми своими движениями дома, почему же ты не делаешь этого на улице, которая является как бы общим домом для всех? Запомни это, Энрико. Каждый раз, встретив на улице дряхлого старца, бедняка, женщину с ребенком на руках, калеку на костылях, человека, согнувшегося под непосильной тяжестью, или семью, одетую в траур, вежливо уступай им дорогу. Мы должны уважать старость, бедность, материнскую любовь, болезнь, труд и горе тех, кто потерял своих близких. Если ты увидишь, что человек вот-вот попадет под экипаж, оттащи его в сторону, если это ребенок, окликни его, если это взрослый. Увидев плачущего ребенка, всегда спроси его, что с ним. Если старик уронил палку, поспеши поднять ее. Если двое детишек дерутся, постарайся разнять их. Если это двое мужчин, то уйди подальше, не оставайся глазеть на проявление грубой силы, которая оскорбляет и ожесточает сердце. А если ты увидишь, что между двумя стражниками шагает человек со связанными руками и толпа с любопытством следует за ним, не присоединяйся к ней: этот человек может быть невиновен. Не болтай с товарищами и не улыбайся, когда мимо тебя проносят больничные носилки, проходит погребальная процессия. Помни, что завтра такая же процессия может выйти из твоего дома.
Смотри с уважением на детей, которые, пара за парой, выходят из разных институтов: слепых, глухонемых, калек, сирот, брошенных детей. Помни, что это перед тобой проходят горе и милосердие человечества.
Делай всегда вид, что не замечаешь в человеке отталкивающего или смешного уродства. Всегда туши горящие спички, которые попадаются тебе под ноги, так как непотушенная спичка может иногда стоить многих человеческих жизней. Всегда, вежливо отвечай прохожему, который спрашивает у тебя дорогу.
Ни над кем не смейся, не бегай без цели, не кричи, уважай улицу. О культуре народа можно судить по тому, как он ведет себя на улице. Где ты встретишь грубость на улице, там, значит, грубость и в домах. И вместе с тем изучай улицу, узнай хорошенько город, в котором ты живешь. Если завтра судьба забросит тебя далеко от него, тебе будет приятно, что он хорош запечатлелся у тебя в памяти и что ты сможешь вспомнить его во всех подробностях. Твой родной город — это твоя маленькая родина, которая в течение многих лет была для тебя целым миром, где ты сделал свои первые шаги, держась за руку матери, пережил первые волнения, где в уме твоем возникли пер вые мысли, где ты нашел первых друзей. Твой родной город был для тебя настоящей матерью: он учил тебя, забавлял, охранял. Изучай свой город, изучая его улицы и его жителей люби его, не позволяй оскорблять и научись защищать его.