СЕРГИЕВ ПОСАД

Около месяца живёт Сергей Николаевич в Оптиной пустыни в июне — июле 1918-го. Так и не получив благословение отца Анатолия на принятие монашества, Дурылин переезжает жить в Сергиев Посад. «Слава Богу, что под кровом пр[еподобного] Сергия живёте спокойно, да поможет Вам Господь»[220], — пишет старец Анатолий. В Посаде Дурылин готовит себя духовно к отрешению от мира. Старец назначил ему «полумонашеский обиход». Читает молитвы, духовные книги, ходит на службы, причащается. Временами от молитвы, от воспоминаний об отце Анатолии, от пения церковного делается «ясно душе и твёрдо-ясно… и тянет в путь к дому безуходному». Он понимает, что «монастырь — путь, а не остановка, только путь прямой, а не косой, как мир». И если мир должен стать для него чужим, то и в монастыре должно стать чужим всё, что от мира. «Нельзя двоякого вынести: или — или: или Лествица, или около литературы… Сожги одно — или другое, но сожги»[221].

Но раздвоенность души остаётся. «За обедней временами был счастлив: читал молитву Иисусову, и два было с нею ощущения: то — будто в душе провевает тёплый тихий ветерок, и всё освежает, и молодит, чего касается, то — душа будто чаша, полная какой-то сладостной влаги, которую не можешь и удержать в себе. Но потом вихри суетных мыслей, и нет ветерка, и унесена чаша». Просит у Бога покоя, ждёт от монастыря успокоения, тишины, но не чувствует «подлинного ощущения монашеского». Состояние умиротворённости сменяется унынием. Понимает, что его душе нужно отстояться, «как мутной воде». Чувствует, что он в плену у себя самого. «Плен будет разорван, но не сейчас: сейчас я бессилен не только разорвать его, но даже просить, искать помощи, чтобы разорвать». Дурылина не оставляет «смутная тяга к прошлому», ему хочется писать, и мысли, идеи роятся в голове, и «люди некоторые дороги сами по себе, и „мір“ ещё во многом „дом“, а не „чужбина“»[222]. Ещё Карамзин утверждал, что «в некоторые моменты духовной истории раздвоение личности необходимо — только оно делает эту личность в какой-то мере адекватной окружающему её миру»[223].

Сергей Николаевич с юности привык анализировать, что происходит у него в душе. Эта постоянная потребность в самоанализе, исповедальности выразилась в дневнике «Троицкие записки» в большей мере, чем в других дневниках и книге «В своём углу». В «Троицкие записки» он подробно и откровенно заносит все свои переживания, мысли, влечения, грехи и духовные победы; гораздо реже — внешние события своей жизни. Об условиях своего быта в Сергиевом Посаде Дурылин ничего не пишет, по-видимому, это его, как всегда, мало занимает. Дважды только обронил в дневнике: «растапливая печку, читал Вл. Соловьева», «сажал огурцы на своей грядке». Когда читаешь дневники Сергея Николаевича, его письма, книгу «В своём углу», где очень мало — о быте и очень много — мыслей, размышлений, разговора с самим собой, невольно вспоминаются слова Л. Толстого: «Как можно описывать внешнюю жизнь человека: что он пьёт, ест, ходит гулять, когда в человеке есть самое важное — это его духовная жизнь. Описание внешней жизни так не соответствует тому громадному значению, какое имеет в жизни внутренняя работа»[224].

При большой, пожалуй, слишком большой требовательности к себе Дурылин, естественно, не доволен собой и своей жизнью. В такие минуты он называет себя «недомерком» — как обувь бывает для ноги не по размеру, не 37-й, не 38-й, а где-то посередине. «„Недомерочных“ размеров жизни, — особенно при „стандартизации“ её, — в продаже нет. А сам я бессилен соткать на себя недомерочную одежду, сшить недомерочные сапоги на свои ноги — и ношу что попало: и всё не по плечу, не по ноге: то велико, то жмёт. <…> Меня любили недомерочные люди, но большие, не мне чета, наделённые силою быть недомерками: Василий Васильевич [Розанов], Перцов, Нестеров. Эти — особенно последний — сами сшили на себя и одежду, и обувь и не пытались найти её в продаже. <…> Мерочные люди, — и большие и малые, и больше меня, и меньше, — мне были близки только до той поры, пока считали меня, а я считал их, что мы — одной мерки; как только оказывалось, что я — недомерок, наша близость исчезала»[225]. И от этого накатывает на него «холодное, серое одиночество мысли».

То, что Дурылин не вписывался в «размер» своей эпохи, был сам по себе, возможно, явилось причиной того, что в ряду очень известных, много цитируемых современников (хотя персоналии в разные времена менялись) он оказался на периферии, и многие годы исследователи только упоминали его в своих работах, не занимаясь глубоко его творчеством. Сейчас ситуация меняется. И «недомерок» оказывается крупным представителем своей эпохи, знаковой личностью.


В Посаде Дурылина часто навещают ученики: Серёжа Фудель, Коля Чернышёв (Серёжа Сидоров в Киеве в Духовной академии), друзья — Воля Разевиг, М. А. Новосёлов, родные — брат Георгий, тётушка Мария Васильевна Кутанова, знакомые… К брату Георгию — жалостливая любовь, так как он «сжался, утих, осиротел со смертью мамы», и раскаяние, что не уделял ему достаточного внимания и поддержки в нужный момент не дал. Серёжа Фудель привозит письма Леонтьева к отцу Иосифу Фуделю и бумаги из Орла от Марии Владимировны Леонтьевой — племянницы К. Леонтьева. С Серёжей они ходят на службу, подолгу беседуют на «темы политико-апокалиптические». Дурылин чувствует в его мировоззрении близость к Леонтьеву. Они очень близко передумали и перечувствовали многое и сошлись на том, что «всё крупное и подлинное — в эстетике ли, в жизни ли, мысли, творчестве должно уйти в церковь: ибо больше в мире н-е-т места, не загаженного мещанством и благополучием трамвайно-кооперативного процесса»[226]. Приездам Коли Чернышёва Дурылин бесконечно рад: «…точно праздник пришёл ко мне… Люблю его — это, кажется, одно, что привлекает к жизни житейски, жизненно»[227]. О Коле находим запись 1920 года: «А из живущих на земле Коля для меня всего дороже и ближе. <…> Близость эта не мысли, не дел, не чувств общих — а какого-то общего существа (при всём эмпирическом отличии наших характеров и складов)»[228].

Коля уже сложившийся художник. Но для заработка устроился чистить напильники по шесть часов в день за 20 рублей в сутки. Он тоже собирается проситься у о. Анатолия в монастырь. Года два-три назад он был в смуте, а теперь Дурылина радуют его твёрдость, кротость, тяга к молитве. «Если б было иначе, если б он стал другой с его умом, волей, талантом — какой бы ужас был это для меня: ведь я и дал сам ему одной рукой Блока, Бодлера, Ривейра, — а другой вёл его в Оптину». Но теперь Коля в храме. «И одной тяжестью меньше на моей душе»[229]. Не успеет Коля уехать в Москву, как они уже пишут друг другу письма. Дурылин наставляет молодого друга: «Основа основ жизни есть Богообщение — это то, что <…> ответил почти перед смертью Вл. Соловьёв на вопрос Новосёлова: „что всего важнее на свете?“ — „Как можно чаще быть с Богом. Если возможно, всегда быть с Ним“. <…> Первый же, важнейший, величайший, могущественнейший путь и вид Богообщения — есть молитва»[230].

В Сергиевом Посаде Сергей Николаевич сблизился с Юрием Александровичем и Софьей Владимировной Олсуфьевыми (он живёт в мансарде их дома, а их сын Миша — его ученик), с Сергеем Павловичем и Марией Фёдоровной Мансуровыми. Все они тоже духовные дети оптинского старца Анатолия (Потапова). С отцом Павлом Флоренским видится каждый день. Пока им всем неведомо, что впереди тяжёлые испытания и трагический конец. С Софьей Владимировной Олсуфьевой Сергей Николаевич ходит на службы, исповедь и причастие в Черниговский скит к их духовнику о. Порфирию. Часто они оба в доме у Розановых. Присутствуют при его кончине, организовывают похороны. Все эти люди мужественно переносят лишения, житейские трудности: голод, холод, отсутствие сносной одежды, — нужду во всём. Духовная жизнь у них была насыщенная, духовная свобода для них важнее всего.

Об этих замечательных людях, с которыми Дурылина связывали дружеские отношения, надо сказать немножко подробнее.

Граф Ю. А. Олсуфьев (1878–1938) — искусствовед, реставратор, выдающийся исследователь древнерусского искусства, автор ряда работ. Один из создателей Сергиево-Посадского историко-художественного музея, активный сотрудник Комиссии по охране памятников искусства и старины Троице-Сергиевой лавры. По благословению старца Анатолия бросил своё имение и в марте 1917 года купил дом в Посаде на Валовой улице, приехав «под покров Преподобного». В 1938-м был арестован и расстрелян. Его жена С. В. Олсуфьева (урождённая Глебова, 1884–1943) — фрейлина императрицы Александры Фёдоровны. Её портрет кисти В. Серова находится в Музее изобразительных искусств в Москве. Арестована в 1941 году, умерла в Свияжском лагере. Их друзья и родственники Мансуровы переехали в Посад летом 1917-го и поселились в доме Олсуфьевых на первом этаже. Сергей Павлович (1890–1929), сын дипломата, церковного деятеля П. Б. Мансурова, историк Церкви, работал в Комиссии по охране памятников искусства и старины Троице-Сергиевой лавры. Дважды был арестован. В 1926 году принял сан священника. Умер в Верее от туберкулёза[231]. Его книга «Очерки по истории Церкви» была издана в 1994 году. М. Ф. Мансурова (1893–1976; урождённая Самарина, двоюродная сестра С. В. Олсуфьевой) после ссылки в Среднюю Азию жила в Верее, пережила немецкую оккупацию, нищету, лишения. На допросе она сказала: «…мои политические взгляды вытекают из моих религиозных убеждений, противоположных установкам советской власти <…> идеалом считала бы христианский строй, основанный на христианских началах»[232]. Какое мужество у этих людей и твёрдость убеждений!


Дурылин в Посаде с удовольствием занимается с детьми, украшает ёлку у Олсуфьевых, рисует для неё картинки-игрушки, участвует в празднике в честь именин Кирилла — сына Павла Флоренского, ставит с детьми спектакли… Прекрасно разбираясь в детской психологии и уважая личность ребёнка, Сергей Николаевич легко сходился с детьми любого возраста. Он писал для детей сказки, стихи, рассказы, сам их иллюстрировал. Часть из них он публиковал под разными псевдонимами в детских журналах «Проталинка», «Маяк». Специалисты считают, что благодаря его заинтересованному сотрудничеству журнал «Маяк» вошёл в историю как образцовое детское издание своего времени. На Рождество 1922 года Дурылин написал и нарисовал от руки книжку в подарок детям священника храма Святителя Николая в Клённиках Сергия Мечёва: «Икина книжка, Зо́ина и Алёшина». Дети любили и бережно хранили эту книжку, и в 2008 году её издали стараниями этого храма.


20 марта 1919 года Дурылина избрали членом Комиссии по охране памятников искусства и старины Троице-Сергиевой лавры. И в тот же день он попросил Ю. А. Олсуфьева передать его отказ: «сердце не лежит». Но взялся переписывать для Комиссии, готовить к печати опись лавры 1642 года[233]. Читает и восторгается: «Какая нежность русского делового языка XVII ст. <…> Эти дьяки были поэты „в приказах поседелые“»[234].

Комиссия была создана осенью 1918-го. В ней работали многие представители известных семей России, съехавшиеся в трудные времена под покров Преподобного Сергия. Члены Комиссии описывали и систематизировали предметы XV–XVI веков, расчищали иконы, разбирали старинные книги. Учёным секретарём Комиссии и хранителем ризницы был о. Павел Флоренский.

По поручению Комиссии Дурылин выполняет отдельные работы: участвует в составлении описи Троицкого и Успенского соборов, церкви преподобного Никона, ездит в командировки в Абрамцево осматривать дом. Абрамцево вошло в перечень окрестных с Посадом городов, усадеб, имений, в которых следовало взять на учёт и описать историко-художественные памятники с целью их сохранения[235]. Дурылин вспоминал, что при создании музея они с В. Я. Адарюковым «устраивали Гоголевско-Аксаковскую комнату»[236].

С Флоренским Дурылин познакомился в 1913 году в доме С. Н. Булгакова, где читал «Сказание о невидимом Граде-Китеже». Потом они часто встречались на заседаниях РФО и в других собраниях. Заочно были знакомы раньше. Ещё в 1912-м, когда Святейший синод утвердил священника П. Флоренского в должности редактора издававшегося при Московской Духовной академии журнала «Богословский вестник», Флоренский в числе предполагаемых авторов назвал С. Н. Дурылина[237]. В переписке они были с января 1914 года. В этом году Дурылин восхищён книгой Флоренского «Столп и утверждение истины». Он пишет В. В. Разевигу: «Флоренского книга чудесна и творит чудеса. <…> Трубецкой от неё в восторге и на днях будет читать о ней доклад в РФО, с прениями, к[отор]ые будут стенографировать. Прения будут очень интересны. Непременно приезжай. <…> Если ему дадут степень за неё, можно будет воскликнуть: „жива ещё душа богословской науки“»[238]. В 1916 году Дурылин сетует, что из-за его отъезда в Крым прерваны беседы с Флоренским.

В июле 1918 года Дурылин получил согласие издателя Г. А. Лемана на выпуск совместного их с Флоренским «Московского сборника», в котором предполагалось издавать материалы по истории русской веры, мысли и культуры. Сохранился составленный Дурылиным план девяти выпусков, где намеченные к публикации письма и другие материалы Гоголя, братьев Киреевских, епископа Антония (Флоренсова), В. А. Кожевникова, Леонтьева, Достоевского, архимандрита Феодора (Бухарева) сопровождаются статьями и комментариями составителей — Дурылина и Флоренского. Осенью того же года он привёз Флоренскому все свои материалы для сборника, но издание не состоялось[239].

Но в 1919 году в Сергиевом Посаде, напряжённо готовя себя к монашеству, Дурылин пересматривает своё прежнее отношение к Флоренскому: «Мне казалось, что он был по-великому полезен для меня: сращивал кусочки культуры мира и всего, чем я дорожил в 13–14 году (поэзия, София, греки), во что-то церковное; и кусочки оставались, и я оказывался в церкви. И всё это неправда была! Церковь разрезает человека надвое, меч проходит в душу, — и мне не нужны сейчас сросшиеся кусочки, я откажусь, открещусь от любого из них…»[240] Опасается влияния Флоренского на душу Миши Олсуфьева, своего ученика. Бедный Миша теперь бредит гекатомбами[241], экстазами, священными жертвами.

В этом году он находил Флоренского холодным, кропящим всё вокруг себя мёртвою водой, особенно в сравнении с тёплым, живым Розановым. «Холодом веет даже от его благословляющей руки. Его сочинения — ледяной дом. <…> Оптина и он несоединимы»[242]. Дурылин так определяет их расхождение на тот момент: «Вечное вопрошание идёт от Вас. „Почему Ты создал мир и как Ты его создал?“ — вот Ваш пафос к Богу (м[ожет] б[ыть], я жестоко ошибаюсь, но так я его воспринимаю, а ведь в этом — дело всё). А у меня в душе всё время обратное: „Ты создал всё прекрасно, но как мне жить в Твоём мире и как быть пред Тобою?“». Но в конце письма (фактически это письмо-исповедь) просит прощения и уверяет: «Вы навсегда мне дороги, навсегда я Вам благодарен, что Бог свёл меня с Вами, навсегда я люблю и молюсь за Вас»[243].

Признавая глубочайшую эрудицию Флоренского, его ум, талант, испытывая неизменное уважение и притяжение к нему, Дурылин в 1919 году недоумевал, как может о. Павел одновременно разделять — как священник — отношение церкви к мифам Древней Греции и заниматься их изучением как учёный, мыслитель, восторгаться как человек. Как возможно о. Павлу совмещать со священническим служением изучение всяческих наук: математики, языкознания, теософии, генеалогии, каббалы, символики цветов и т. п. «Нет, что-нибудь одно», — определяет Дурылин для себя в этом году. Постепенно к болшевскому периоду он сам придёт к пониманию возможности совмещать служение Богу и занятия наукой, искусством. Сергей Николаевич и сам теперь не убирает с полки Макария Великого, но умещает в сердце своём и Евангелие, и Пушкина, различая подлинно великое и в одном, и в другом.

Отношения с Флоренским Дурылин определил в 1919 году словами «была без радости любовь». Но любовь была. Временами о. Павел ему мил и дорог. Увидел его идущего по улице с сумкой, подслеповатого, и вспомнил, как тот подливает в кофе овсяный отвар по его совету, и хорошее чувство к нему заполнило душу. Осудив о. Павла за его холодность, за то, что назвал «минералом» лежащего в гробу Розанова, Дурылин пишет ему покаянное письмо.

Сергей Николаевич был очень честен и откровенен по отношению к людям. Всегда был рад поводу изменить к лучшему мнение о человеке и не стеснялся признаться ему в своих заблуждениях. Так было с Вячеславом Ивановым. Прочитав статью Иванова «Лик и личины России», Дурылин пишет ему, что увидел в ней то отношение к Церкви, которого ранее не находил, и потому «не мог подойти» к нему, а теперь признаётся в своей «слепоте». Вяч. Иванов в ответном письме выражает душевную радость, что недоразумение прояснилось, благодарит за искренность, которая его глубоко трогает. На душе стало легче, так как он чувствовал в отношении к нему Дурылина какое-то неодобрение или недоверие из-за его религиозных воззрений. Письмо он подписывает: «С любовью и сердечным доверием Вяч. Ив[анов]»[244].


В декабре 1918 года в иконостас вставили Святую Троицу Рублёва после реставрации и без годуновского оклада. Икона поразила Дурылина яркостью и силой красок. «Среди других икон и ликов эта: виденье, горнее явление, Богоявление. Она в храме — как будто ангел в толпе». Мыслям об этой иконе, молитве перед ней, об Андрее Рублёве Дурылин отводит несколько страниц в дневнике «Троицкие записки».

Из этого дневника узнаём: как ни старается Сергей Николаевич ограничить себя духовным деланием, сосредоточиться на молитве — не получается. Он сжигает свои дневники 1915–1916 годов, записи, сделанные в Николаевке (имении В. Н. Кавкасидзе, тётки Сидоровых, где часто гостил в 1911–1913 годах) и в Крыму (где жил с Колей Чернышёвым, который лечился от туберкулёза), и тетрадь своих стихов. И «точно гору скинул с плеч». Но в то же время он пишет рассказ «Осинки». «Не могу не писать», — признаётся себе. Хочет писать роман. Продолжает работать над триптихом «Три беса» — на что получает отзыв Коли Чернышёва: «Вредный рассказ» и от Серёжи Фуделя: «Дальше не продолжайте»; делает выписки для задуманной книги «Как умирают». Получив благословение духовника о. Порфирия, переписывает письма Леонтьева о. Иосифу Фуделю и радуется сходным мыслям, движениям души. В дневнике записывает: «Как велик труд христианина в міре. Оттого и люблю Леонтьева, что он весь в этом. В этом тайна — отчего его принял в себя монастырь, а <…> ни Хомякова, ни Достоевского, ни Соловьёва не принял»[245].

Много времени проводит Сергей Николаевич с учеником — Мишей Олсуфьевым, привлекая его к своей работе над рукописями, читает ему свои воспоминания о В. А. Кожевникове, ездит с ним в монастырь в Хотьково, вместе они стоят на службе в келье преподобного, ведёт неторопливые беседы, сидя у камина.

Трудно пишутся воспоминания об о. Иосифе Фуделе. Как рассказать о его «мыслительном одиночестве», о его знании, что «мир преходит», что неверующие в Бога строят свой мир на песке, а также и о «воздействиях духовных» отца Иосифа на ум, чувство, волю Дурылина. Но написал и прочитал их М. А. Новосёлову, Г. А. Рачинскому и др. Начал записки о своём детстве.

Очень мешают сосредоточиться, собрать себя «по разорванным жизнью и грехом кусочкам» поездки в Москву, в Абрамцево. «По приезде из Москвы никак не войдёшь в себя. Бесконечно тянется что-то московское: Москву привозишь с собой сюда». Вот его запись в Троицком дневнике только одной поездки в Москву в июне 1919-го: «…был у тётки, оттуда на минуту к Коле, Шуре [Чернышёвым], ночевал у Над[ежды] Ивановны] [Успенской]. Обедня. У Воли [Разевига]. <…> Оттуда к Боголюбской на молебен. Там Коля — с ним и Серёжа [Фудель]. Встреча с Л[еманом]. Читал мальчикам „Дедова беса“. <…> Ночевал с Колей у С. Утром к Шатр. Днём у брата. Утром сюда»[246]. И в Сергиев Посад к нему постоянно кто-то приезжает. В апреле 1919 года Сергей Николаевич и Сергей Павлович Мансуров ездят в Москву хлопотать «по Козельскому делу» — о сохранении Оптиной пустыни.

Тянет в Оптину. В письмах отцу Анатолию испрашивает благословение на каждое дело, а в первую очередь на монастырь. Старец Анатолий о монастыре отвечает уклончиво, понимая, что Дурылин не готов к монастырской жизни, да и ситуация в стране непредсказуема. Советует положиться на Промысл Божий, а там «определится, к чему у тебя призвание, к учёности или внутреннему деланию»[247]. В Оптину ехать не советует, так как судьба обители не ясна. От тоски и уныния рекомендует читать письма старца Макария, где описана борьба «с сею лютою страстью». К середине 1919 года Дурылин, похоже, уже и сам понимает, что Оптину ему Бог не даст.


Первого апреля 1919-го большевики вскрыли мощи преподобного Сергия Радонежского и держали их некоторое время под стеклом обнажёнными. Дурылин в дневнике описывает общее потрясение, молебны и плач толпы на площади перед лаврой. «В душе — сознание собственной вины, греха, гадости, смуты». И крик души: «Прости нас, прости, Преподобный!» К мощам идёт непрерывный поток прикладывающихся. Очередь от Святых ворот. Большинство со свечами. Дурылин шёл в очереди и молился, а войдя в храм, ясно ощутил сильнейшее благоухание. «Это не был запах ладана. Службы не было. Это особое. Его слышала и Таня [Розанова] и сказала мне». «Нет, ничего в жизни не видал я тяжелее, — ни в чём никогда не видел я большего обнаружения, противуположения, противустояния Божия — и сатанина, Добра попираемого и Зла попирающего!»[248]

И опять мысли о разделении страны на Русь и Россию. Только теперь не такие оптимистичные. «Русь, которую я любил, умерла». «Будут до конца два стана русских, а то, что между ними, промежуточное, будет всё уменьшаться: вливаясь огромной волной — в „окаянную“ и просачиваясь маленьким ручейком — в „Святую“. Это и будет всё содержание дальнейшей русской истории в её сокровенном и в её явном»[249]. И грустит оттого, что уходит старая Россия. Уже нет В. А. Кожевникова († 1917), Ф. Д. Самарина († 1916), о. Иосифа Фуделя († 1918), Пети Картушина († 1916), Д. А. Хомякова († 1919). И никто не может их заменить. Уходят милые сердцу люди: Георгий Мокринский († 1919), В. В. Розанов († 1919), любимая единокровная сестра Катя[250] и тётушка Мария Васильевна, за четыре дня до смерти навещавшая его в Посаде.

Бывая в Москве, старается зайти в Данилов монастырь. Там похоронен Георгий Хрисанфович Мокринский, его «опора, учитель, хранитель». Мучает чувство вины, что всё брал от Георгия и ничего не давал взамен для его души. Там владыка Феодор (Поздеевский)[251], под покровительство которого направляет старец Анатолий. В монастыре можно и пообедать, и переночевать (свою комнату в Москве Сергей Николаевич оставил брату Георгию). С епископом Феодором тесно общается М. А. Новосёлов. Он и живёт сейчас в Даниловом монастыре. По некоторым сведениям, Новосёлов в 1921 году тайно пострижен в монахи с именем Марк, а в 1923-м хиротонисан во епископа катакомбной церкви. С этого времени начинается его тайная «катакомбная» деятельность. Вскоре он переходит на нелегальное положение и скрывается у своих многочисленных друзей. При этом он, не имея советских документов, разъезжает по стране, основывая тайные общины, участвуя в сокрытии от богоборцев христианских святынь, утверждая бескомпромиссное следование Православию. С 1922 по 1927 год Новосёлов написал 20 «Писем к друзьям», которые теперь опубликованы[252]. В 1928-м его арестовали, в январе 1938-го приговорили к расстрелу. Ныне он причислен к лику святых.

Загрузка...