В ноябре 1926 года Дурылин во второй раз увидел главную картину Нестерова «Христиане», или «Душа народа» — именно так художник называл в то время картину, которая сейчас называется «На Руси». Её выставили на несколько дней в библиотеке Музея изящных искусств имени императора Александра III[334] для фотосъёмки, и только близкие художнику люди могли увидеть её. Картина не была подписана, и Нестеров, присев на корточки, подписал по-славянски своё имя и дату 1914–1916. Обсуждали название. Каждый предлагал своё — о. Павел Флоренский, Новосёлов, толстовцы. Нестеров полагал, что его замысел точно выражают слова из Евангелия от Матфея: «Аще не обратитеся и не будете, яко дети, не внидите в Царство Небесное». И он собственноручно написал на картине этот текст. (По другим сведениям, текст написал П. Д. Корин.) Зрители смогли увидеть картину лишь через 20 лет после смерти художника на юбилейной выставке к столетию Нестерова в 1962 году. А до этого она была под запретом, музеи не решались её купить, на выставки не брали. Сейчас она в экспозиции Третьяковской галереи, слов из Евангелия на ней нет. Первая встреча Дурылина с опальной картиной состоялась в январе 1917-го. Закончив картину, Нестеров показывал её узкому кругу знакомых. Об этом визите Нестеров пишет своему другу А. А. Турыгину. У Михаила Васильевича в мастерской на Новинском бульваре в доме князя С. А. Щербатова «была группа религиозно-философского кружка: С. Н. Булгаков, о. Павел Флоренский, В. А. Кожевников, М. А. Новосёлов, кн. Е. Н. Трубецкой, С. Н. Дурылин и другие. Перебывало немало и духовных лиц»[335]. «Первое впечатление было полнейшей неожиданности, — вспоминает Дурылин. — Здесь был какой-то новый Нестеров, новый не в основе своей, а в каком-то новом качестве, в ином своём свойстве. <…> Душа русского народа, принявшая в себя Христа, — это и есть „Душа народа“ картины Нестерова, вобравшей в себя его заветные раздумья над смыслом русской истории и существом русского народа»[336].
Важным событием ознаменовался для Дурылина 1926 год — М. В. Нестеров написал его портрет, который задумал ещё четыре года назад. Арест и ссылка Дурылина отодвинули осуществление замысла. Карандашный портрет 1922 года не удовлетворил художника, так же как и новый эскиз декабря 1925-го. Через месяц он начал портрет маслом. Три сеанса ушли на поиск места и позы. «Боязнь дать второго Флоренского» диктовала художнику отстранение от всего, что его напоминало бы. «Есть в лицах какое-то сходство и без того», — сказал Нестеров. Пришлось отказаться от идеи писать в Музее дворянского быта 40-х годов в доме А. С. Хомякова на Собачьей площадке. Очень живописно было бы: чёрное на зёленом фоне гостиной с бронзовым канделябром на столе и портретом Гоголя в золотой раме над столом. «Нельзя, — решил Нестеров, — ложное впечатление будет». И портрет был написан на квартире художника-графика А. И. Кравченко. Дурылин в рясе с наперсным крестом сидит за столом на фоне полки с книгами в самой простой позе. Но она согласовывалась с тем обликом, который художник запечатлел на холсте. На столе, прижатый рукой, чистый лист бумаги. Лицо сосредоточенно, взгляд задумчивый. Закончив портрет, Нестеров сказал Дурылину: «Мы ведь с вами сейчас на равных тяжело переживаем наш творческий путь. Назову его „Тяжёлые думы“»[337].
«Я тогда уже не носил рясы… — объяснил Сергей Николаевич Сергею Фуделю в 1945-м в Болшеве, показывая ему портрет, скрытый от посторонних глаз под белым холщовым чехлом и задвинутый за спинку дивана. — Но Михаил Васильевич заставил меня ещё раз её надеть и позировать в ней»[338]. Нестеров был очень принципиальный и независимый художник, поэтому ни за что бы не стал писать портрет священника, зная, что тот таковым уже не является.
И портрет, и его название отражали душевное состояние Дурылина. Это было время тяжёлых раздумий о дальнейшей участи, о пути, который оставила ему судьба, о своём месте в этой новой жизни и о себе самом: кто он теперь. Приходилось учиться жить «под тенью века сего». Не было наставников — старцев, с которыми привык советоваться, согласовывать все важные решения. Не было поприща для служения Богу. Преподавать? Но духовные училища закрыты, Закон Божий отменён. Да и ГПУ не могло забыть о его существовании. «Ощущаю удивительную ненужность себя». Религиозный аспект в его занятиях Гоголем, Лесковым, Достоевским, Лермонтовым, Леонтьевым, Толстым теперь закрыт.
В марте 1926-го Сергей Николаевич записывает: «Каждое утро, просыпаясь, твердишь одно, — то, что переведено Тютчевым в 1855 году:
Молчи, прошу, не смей меня будить.
О, в этот век преступный и постыдный
Не жить, не чувствовать — удел завидный…
Отрадно спать, отрадней камнем быть».
Зимой 1926/27 года Дурылин читал много докладов, лекций[339], выправил свою статью-исследование «Александр Добролюбов», подписал её псевдонимом С. Раевский. Написал статью «Бодлер в русском символизме» и посвятил её памяти К. Ф. Крахта. В эту зиму Дурылин часто бывал у Нестерова, видел Михаила Чехова в «Ревизоре», слушал Баха, Н. Метнера. На своих выступлениях познакомился с А. А. Яблочкиной, А. А. Бахрушиным, Л. Я. Гуревич и другими деятелями культуры. Был на выставке Ал. Иванова, вновь пережив изумление перед «Явлением Христа народу», перед величайшей трагедией Богоявления, перед встречей Извечной Тишины с шумом истории. Считал, что картина эта до сих пор не понята. Христос Иванова, Единственный не-иконный и не-фресковый Христос, которого Дурылин любил. «Как тих Он и как тихо вокруг Него! Пустыня, даль, небо! — И смотрите, как ещё мало людей, но как уже шумно там, у берега Іордани: в зёрнышке — здесь вся история, всё, что будет впереди: и воины (государство), и первосвященники, и пророк, и чернь, и имеющие уши и неслышащие, и имеющие уши и слышащие, и все возрасты: вся история в зёрнышке, и это зёрнышко уже шумит. Пусть многие из этого шума признают и возлюбят грядущую к ним Тишину (Іоанн и др.), — но Тишина эта несёт в мир ещё больший шум, ещё историчней, т. е. шумливей сделает Историю и в ответ на „не мир, но меч“, несомый этою Тишиною, из зёрнышка вырастет целый лес копий и мечей. Шум истории почти задавит тишину, принесённую в мир, — и люди побегут её искать снова в пустыню, откуда изошла она на картине Иванова»[340].
На Рождество под ёлкой вспомнил стихотворение К. М. Фофанова:
Ещё те звёзды не погасли,
Ещё заря сияет та,
Что озарила миру ясли
Новорождённого Христа.
И загрустил: «Приходится защищать даже то, что в яслях действительно лежал Христос, — и как тускло, бедно, безодушевлённо это делают те, кто должен это делать! (Сегодня — проповедь за обедней.)» [341]. Поразило его, что милостыню уже не просят Христовым именем, а вместо — «Подайте, Христа ради» — произносят какие-то общие пошлые фразы: «Гражданин, будьте так любезны, помогите на хлеб бедному человеку».
Дурылин ходит на службы в церковь и с грустью наблюдает, как «тает» христианство в России. «Не только снег тает. Всё тает. <…> Христианство не догорело и чадит, — как думал Василий Васильевич [Розанов]. — Оно не коптит. Оно тает. От лучей какого же солнца? О, как страшно! <…> Тает и в городе, и в деревне, на холмочках, даже в глубоких ложбинках… Всюду тает…» На Рождество в Муранове в церкви было всего восемь человек. На Пасху мало звонили. В день памяти Сергия Радонежского не было службы. Что же случилось? «Ничего не случилось, — отвечают батюшки. — Просто пришли большевики, а то всё было бы хорошо». «Говорить, что „всё от большевиков“ — значит утверждать, что зима пришла оттого, что снег пошёл», — записывает Дурылин «В своём углу». «Нет, — наоборот, снег пошёл оттого, что зима пришла. <…> Вместо жилого дома с огнём печей, с теплотою стен, с детской, спальней, столовой, с чистым „красным углом“ для Бога, но и с „уголками“ для книг, картин, для рояля и даже для игрушек, — вместо жилого дома они построили ЛЕДЯНОЙ ДОМ христианства. Мудрено ли, что, озябнув, все разбежались из него?» Он делает вывод: атеизм оттого, что Бог остался только в «специальных местах» — храмах, часовнях, в духовных книгах, в проповедях батюшек. А прежде был всюду: в природе, культуре, искусстве, театре… Но не все бывают в «специальных местах» и остаются без встречи с Богом. «Вот — колыбель умственного и душевного атеизма», — заключает он. И вспоминает программу вечера в память Достоевского в Академии, когда актёры 2-го МХАТа читали разговор Хромоножки и Шатова (о «Земле, — закате, — и „Богородица что есть“»), рассказ Мармеладова, спели молебен; прославили Христа и Богородицу с Отче наш в конце, произнесли поучение об Антихристе и построении им царства века сего. И всё это в переполненном зале, во всеуслышание. «И „сколько добрых чувств“, сколько религиозных волнений <…> сколько таимых воспоминаний христианских отзвуков, припоминаний, мыслей — возбудили они в слушавших своим театральным „молебном“. „Нет! Нехорошо! Театр — пустое лицедейство! Грех!“ — говорил ревнивый батюшка с университетским значком»[342]. В 1926 году, перечитывая стихотворения А. К. Толстого, которого открыл для себя в 1908 году, ощутив тогда «чистое волнение, прямое ощущение бессмертия души», Дурылин «грустно изумлён»: «Та юная весть о бессмертии души, полученная от второстепенного поэта, из немногих стихов, оказывается полнее, чище и свежее, чем та, которую получил я за протёкшие 19 лет — от „специалистов“ по передаче этой вести»[343].