ВОЗВРАЩЕНИЕ «К ВЕРЕ ОТЦОВ»

И в мироощущении самого Дурылина вызревают большие перемены. Он ищет внутреннюю духовно-нравственную опору. На этом пути значительной вехой стала встреча с Л. Н. Толстым в Ясной Поляне 20 октября 1909 года. И. И. Горбунов-Посадов, отправляясь к Толстому по делам издательства, предложил Дурылину поехать с ним. Они провели в Ясной Поляне целый день с раннего утра до позднего вечера. Сергей Николаевич испытал на себе обаяние личности Льва Толстого (его «философию» (закавычено Дурылиным. — В. Т.) он никогда не принимал и толстовцем не стал), но безоговорочно принял «непротивление добру». Беседы с Толстым, его слова о нравственном религиозном сознании, о религии любви, способные удержать людей от зверств и насилия, о том, что нужно изучить свою душу, приучить свой ум к осмотрительности в суждениях, сердце к миролюбию, ещё долго будут занимать мысли Дурылина. Эти размышления помогут в разрешении мучительных раздумий о том, «что есть истина» и каково назначение его, Сергея Дурылина, — в этой жизни. В Ясной Поляне Дурылин записал всё, что говорил Толстой, а приехав домой, уточнил записи, и они приняли вид воспоминаний «У Толстого и о Толстом», дополненных в 1928 году отдельной главой и комментариями. В полном виде воспоминания впервые опубликованы в третьем номере журнала «Урал» в 2010 году[49].

После встречи с Л. Толстым Дурылину захотелось глубже заглянуть в себя и перечесть те страницы своей жизни, которые ещё недавно казались содержательными и нужными. «Это перечитыванье я начал ещё до поездки в Ясную Поляну, но с приездом оттуда оно пошло прилежней и внимательней. Этот взгляд на себя был мне очень нужен, и мне душевно полегчало после него»[50]. Вернувшись из Ясной Поляны, он написал об этом своему другу Н. Н. Гусеву в его чердынскую ссылку. «Те годы, после несчастного 1905, 906 г., 907, часть 908, я вспоминаю с грустью, с тоской, с сожалением… Я тогда много мучился, много мучил других, и в конце концов, несмотря на мои увлечения то Толстым, то другим, был глубоко несчастен. Но из того мучительного времени я вынес по крайней мере одно твёрдое и несомненное, что́ мне крайне нужно: я не верю и никогда не поверю, что́ то, что мы (т. е. так называемая] русская интеллигенция и все привлечённые ею к её мыслям и действиям) делали тогда, что мы думали и о чём говорили, я не верю, чтобы это нужно было делать, думать, говорить; я знаю, что ничего не нужно было делать. Весь пережитый и переживаемый ужас — не нужен, неоправдан ничем, он — наша вина, и нечего нам скидывать его с себя на других… Единственным, кто был трезв, кто не подчинился обману тогда, мне представляется — Толстой»[51]. И ещё он определил для себя главный закон: Не суди! Не обвиняй никого!

Сергей Николаевич называет переломным 1910 год. «Я вернулся к вере отцов, — пишет он Георгию Семёновичу Виноградову[52], — и тут создалось у меня в душе и мысли некое хранительное ощущение Руси, вера в её пребывающий незримый град, вера, вобравшая в себя и углубившая и ту красоту русской народности, которая открылась мне на Севере». В этом году на его письменном столе появились новые книги — жития святых, творения Отцов Церкви. Тогда же в душе Дурылина появились первые признаки противоречия между тягой к поэтическому, литературному творчеству и религиозными исканиями. Но пока будет преобладать первое. Наметились и расхождения с К. Н. Вентцелем, считавшим, что всякая абсолютная истина — насилие. Дурылин же признавал абсолютные истины — Бог, Добро, Красота. И в ребёнке он видел носителя в себе Бога. В 1910 году он написал стихотворение «Блудный сын»:

Благословенно сыном блудным

В родимый возвратиться дом,

О всём минувшем, непробудном

Рыдать в просторе золотом.

……………………………………

Вновь ласку[53] детства возлелея,

Я плачу сладостно над ней,

Да возвратится Галилея

Младенческих и чистых дней!

Возвращение к вере отцов было вторым поворотом судьбы — на сей раз благодатным.

Перелом в мировоззрении С. Н. Дурылина наступил, конечно, не сразу. Он вызревал постепенно и подспудно. Попав осенью 1907 года в очередной раз в Бутырскую тюрьму[54], Дурылин обнаружил в тюремной библиотеке книгу теолога Поля Сабатье «Жизнь Франциска Ассизского», изданную в 1895 году «Посредником». Проповедь любви ко всем тварям земным, единения с природой в Боге пролилась как бальзам на его израненную душу. И он внёс поправку в своё мировоззрение. Там же, в тюрьме, он прочитал «Пасхальные письма» Владимира Соловьёва. Первое письмо — о Воскресении Христове — «это было забытое, столько лет неслышанное, невозможное „Христос Воскресе!“ моей сжавшейся от одиночества и тоски душе. И странно, что, не отвечая ещё сознанием, я уже ответил своим внутренним чувством сразу же: „Воистину воскресе“ …Моё детство нахлынуло на меня: моя душа раскрылась для всего чудесного!» Эти признания в письме Эллису (Л. Л. Кобылинскому)[55], как и другие высказывания Дурылина о годах 1905–1909-м, свидетельствуют о том, что временный юношеский атеизм Дурылина был неглубоким, он отдал дань всеобщему увлечению революционными идеями, Р. Штейнером, Ф. Ницше, М. Штирнером… А жизнь так жестоко отрезвила, что душа наполнилась ядом от атеизма. Теперь она жаждала очищения любовью, верой, тишиной.

Атеизм и шумный нигилизм окружающих шли вразрез с тем, что происходило в его душе. Его Бог, это Бог «тихий, не требующий речей и споров. Но тишины и мира». Он пишет Тане Буткевич о необходимости побыть одному, так как «что-то отмирает во мне, чему нужно было отмереть, и что-то зреет и зарождается, чему нужно было родиться. Пусть же совершается всё это в тишине, пусть отстоится на душе и исчезнет вся муть, нанесённая годами!»[56]. И тогда же Дурылин скажет ей: «…единственное, что надо просить у Бога — это не счастья, не мудрости, а только простоты».

Своими мыслями о вере, Боге Дурылин делится и с другом Н. Н. Гусевым, а тот отвечает ему: «…Коренное, основное значение веры в Бога, как ты справедливо пишешь, в том, что оно уничтожает возможность одиночества в самой тяжёлой его форме: одиночества, вытекающего из непонимания лучших, высших стремлений человека окружающей его средой. <…> В нашей душе есть источник жизни самостоятельный, не зависящий от окружающей нас среды, — есть та сила, которая даёт нам возможность обойтись без поддержки людского сочувствия. Нужно только раскопать этот источник жизни и жить им; а мы большей частью забрасываем его суетой и грязью житейской»[57].

Своё душевное состояние не только на тот момент, но и на всю дальнейшую жизнь Дурылин выразил в письме Тане Буткевич: «Несмотря на мою далеко не мирную юность, вопреки всем моим увлечениям, вопреки, скажу без всякого преувеличения, всем моим грехам, — я ищу и искал религиозной внутренней покорности. Я мирный и мир любящий человек. <…> В моей природе <…> есть мягкость, русское, мягкосердечное, слабое, нетребовательное к себе и другим, недеятельное христианство. Оттого, может быть, я и в природе люблю тихое, покорное, изнемогающее время года — осень; оттого я склонен к мистическим чувствам. <…> Я боюсь своей „деятельности“ и моё „неделание“ — лучшее во мне»[58].

«Неделание» Дурылина — это его жизненная позиция. В 1928 году он запишет: «Над не-деланием и непротивлением очень легко смеяться, потому что смеющиеся мыслят, что находятся в постоянном действовании, при том почитаемом ими важным и необходимым, а „не-делающих“ и „непротивляющих“ считают лентяями. Но пусть они на время представят себе: действование их, важное и необходимое, — хождение на службу, чтение лекций, общественная деятельность, актёрство, земледелие, домашнее хозяйство, писание книг, всё что угодно, — насильственно прервано. Они в тюрьме. Никакое „действование“ невозможно. Но их принуждают к бесчестному поступку. Что они могут в этом случае? Могут одно: не делать его. Не делать — они могут, а делать — ничего. Их за это накажут. Пусть. Неделание этого недоброго поступка и непротивление наказанию за него — будет их свобода, никем не отъемлемая, ни от кого, кроме них, не зависимая. Но в таком положении — тюрьмы — находится каждый человек с неспящей совестью. <…> Война. Я не могу прекратить её <…> но я могу не участвовать в ней, — и никто не может меня принудить к этому. Государственное насилие? Я не могу изничтожить государства. Но я могу не быть прокурором, судьёй, сборщиком податей, тюремщиком, и проч., и проч. <…> Свобода моего делания — всегда не свобода: оно зависит не от меня одного. Свобода моего неделания есть совершенная свобода: она зависит от меня одного. <…> Как истина, раз человек обладает ею, остаётся с человеком всегда: и ночью и днём, в счастье и несчастье, на кафедре науки и на ложе нищего, во дворце и в тюрьме, — так должна оставаться с ним всюду и свобода. Только неделание и непротивление удовлетворяют этому условию: только при них человек может быть свободен и в тюрьме, может быть свободен и при насилии всего мира против крупинки: личности, всех против одного. Свобода тут поистине беспредельна. И оспорить эту свободу <…> — никто не в силах. Никто её и не оспорил. Над нею, правда, можно смеяться, но смеяться — не значит оспорить. <…> Христианство, — пока оно было с „непротивлением“ (апостолы и мученики), — было непобедимо. <…> С тех пор, как христианство переменило тихое оружие непротивления на звонкое оружие противления (Византия, Рим), оно перестало побеждать»[59]. Дурылину, конечно, была известна статья Л. Толстого «Неделание», опубликованная в журнале «Северный вестник» (1893. № 9), издателем которого была Любовь Яковлевна Гуревич[60]. Отдельной брошюрой статья была издана в «Посреднике» в 1907 году и потом неоднократно переиздавалась. Толстой в этой статье утверждал, что неделание — это не бездействие, а отказ от совершения зла и всего ненужного. Ссылок Дурылина на эту статью мы не обнаружили, но его мысли созвучны мыслям Толстого.

В пасхальные ночи 1909 года Дурылин ходит в Кремль слушать звоны Ивана Великого и впервые после большого перерыва отвечает на пасхальные приветствия. В этот год он причащался. Однажды повёл друзей смотреть, как варят миро. Об этом вспоминает Т. А. Буткевич: «Громадные котлы под красным балдахином, дьяконы в чёрных бархатных одеждах с серебром, мешающие в котлах громадными ложками с ручками, обтянутыми красным бархатом, и сильный опьяняющий аромат — всё это произвело на меня ошеломляющее впечатление и казалось каким-то древним восточным волхованием»[61]. В то время ведением Мироварной палаты занимался хранитель Синодальной ризницы архимандрит Димитрий, в прошлом законоучитель в 4-й мужской гимназии И. И. Добросердов. «Дверь к архимандриту Димитрию также легко отворялась для всех, а в особенности для его бывших учеников, как и дверь священника Добросердова. <…> Он оставался и под клобуком добрым, сердечным человеком»[62].

Загрузка...