Дополнения

Анти Селарт «Фридрих Хасельдорф, епископ Карелии»[1023]

Фридрих фон Хасельдорф (Friedrich von Haseldorf), епископ Дерптский (Тарту) с 1268 до ок. 1285 г., известен также некоторым источникам как епископ Карелии. Этот титул звучит на первый взгляд немного неожиданно: до сих пор не удалось убедительно подтвердить немецкую (или ливонскую) миссионерскую деятельность в Карелии в XIII в., а датировка деятельности Фридриха в качестве карельского епископа противоречиво представлена в исторической литературе. Фридрих[1024] происходил из министериалов Бременских архиепископов. Его семья была благородного происхождения. Его дед, Фридрих (I), основал замок Хасельдорф, вероятно, еще до 1185 г. и управлял фогством архиепископа, включавшим семь приходов то ли севернее, то ли восточнее устья Эльбы. Его отец, Дитрих, прибыл в Ливонию в качестве крестоносца и погиб в битве при Сауле в 1236 г. [1025] Связь бременских министериалов с Ливонией хорошо известна с конца XII в., а у семьи Хасельдорф имелись также родственные связи с ключевыми руководителями рижских крестоносцев начала XIII в., семьей Буксхевден (Bekeshovede)[1026].

Бременские рыцари также часто прибывали в Ливонию в середине XIII в. в качестве крестоносцев или новых поселенцев-вассалов[1027]. Отношения семьи Хасельдорф с Ливонией — не исключение. Фридрих (II) занимал в Северной Германии достойное положение. В 1250-е годы он часто находился в близком окружении графов Гольштейна, которые имели тесные связи с крестоносной политикой в Ливонии. Фридрих постоянно фигурирует в списке свидетелей в документах Иоганна и Герхарда фон Гольштейн[1028].

Альберт Штаденский в своей хронике сообщает, что Фридрих фон Хасельдорф в 1255 г. вступил в ряды духовенства[1029] и стал соборным каноником в Гамбурге. Он подготавливал этот шаг многочисленными дарами. Благодаря его дарам в гамбургском капитуле образовалось еще два места каноника для священников из свиты Фридриха, одновременно в помянник капитула были включены отец, дед и жена будущего епископа, Ютта (ум. 2 мая)[1030]. Имение Хасельдорф Фридрих передал бенедиктинскому монастырю св. Марии в Штаде (Stade)[1031], а фогство Хорст (Horst) в Гольштейне — бенедиктинскому женскому монастырю в Цевене (Zeven)[1032]. Во второй четверти XIII в., то ли при Дитрихе, то ли при Фридрихе, в Хасельдорфе была построена церковь в позднероманском стиле[1033]. По мнению немецкого историка Бернда Ульриха Хукера Фридрих Хасельдорф был в 1255 г. основателем и донатором цистерцианского женского монастыря Химмельпфортен (Himmelpforten) недалеко от Штаде[1034]. При этом Фридрих Хасельдорф, кажется, еще 1 января 1256 г. отмечен в одном из документов как рыцарь, что говорит о том, что его посвящение в духовный сан состоялось позднее[1035].

В конце 1250-х и в начале 1260-х гг. известные источники ничего не сообщают о деятельности Фридриха. Не исключено, что он посещал Ливонию уже в те годы. Граф Герхард фон Гольштейн был в 1253–1254 гг. в Ливонии, а зять (или, по крайней мере, деверь) Фридриха, Отто фон Бармштедт, принадлежал к его свите[1036]. Источники показывают, что самое позднее с 1253 г. брат Фридриха Хасельдорфа Дитрих стал членом (братом) Тевтонского ордена в Ливонии[1037]. В связи с тем, что позднее Фридрих стал епископом Карелии и был приглашен на епископскую кафедру в Дерпте, можно утверждать, что его кандидатура на пост епископа Дерпта была предложена по инициативе из Ливонии, где он был известен еще до 1268 г.

В исторической литературе встречается мнение, что Фридрих фон Хасельдорф был епископом Карелии уже в 1258 г. или даже раньше[1038]. Однако такое заключение не находит подтверждения в источниках и основывается на недоразумении. Известный историк средневековья Эдуард Винкельман (Eduard Winkelmann) в 1893 г. в Риге переиздал подборку документов по истории Ливонии, и в частности два документа, в которых Фридрих фон Хасельдорф упоминается как епископ Карелии, по ошибке эти документы датировались 1258–1259 гг. вместо 1268–1269 гг. — имела место, вероятно, описка или опечатка[1039]. В оригинальной публикации, на которой основывал свое переиздание Винкельман, стоит правильная дата[1040]. Таким образом, карельское епископство Фридриха засвидетельствовано источниками лишь с 1268 г.

Прибалтийско-немецкий историк Пауль Йохансен предполагал, что Фридрих фон Хасельдорф был назначен епископом вскоре после 1256 г., и это назначение было связано с посольством северогерманских городов, в котором участвовал гамбургский синдик Иордан фон Бойценбург (Jordan von Boitzenburg), к шведскому ярлу Биргеру, в ходе которого могли быть запланированы католическая христианизация Карелии и основание епископской резиденции на Неве в сотрудничестве Швеции, Ливонии и датчан[1041]. Соответствующий документ Биргера относится все же скорее к 1261 г. и не может подтвердить предположение Йохансена[1042]. Определенно, что интересы властных центров на Балтийском море скрещивались к востоку от Нарвы, однако епископское назначение Фридриха в более ранние годы доказать не удается, на что указывают и следующие обстоятельства.

В кровавой Раковорской битве 18 февраля 1268 г., когда ливонская армия столкнулась с войсками русских князей[1043], погиб Дерптский епископ Александр (ок. 1263–1268). Как новый епископ Дерпта теперь был избран (postuliert) Фридрих фон Хасельдорф. Но тогда он находился в Германии. В списке свидетелей поземельной грамоты, данной графом Герхардом фон Гольштейн 12 мая 1267 г. женскому монастырю Притц (Preetz) около Киля, имя Фридриха стоит среди священнослужителей на третьем месте после епископа Любека и Любекского каноника Герборда (Herbordus) и перед пробстом Притца Йоханнесом[1044]. Можно заключить, что к этой дате Фридрих фон Хасельдорф считался высокопоставленным священнослужителем, но никак не епископом, а все еще гамбургским каноником[1045]. Следующие известные документы упоминают его, однако, уже как епископа Карелии и postulatus Дерпта, а с июля 1268 г. также как crucis Christi minister.

30 мая 1268 г. Фридрих вместе с ливонским магистром Конрадом фон Мандерн установил в Любеке на год торговую блокаду Новгорода, выступавшего тогда противником Ливонии в войне[1046]. В июле 1268 г. Фридрих был в Госларе[1047], а в сентябре — в монастыре Пфорта (Pforta) около Наумбурга[1048], в сопровождении литовского епископа Христиана[1049]. Затем он двинулся на север и находился в течение последних месяцев 1268 г. в Деммине (Demmin)[1050], Рене (Rehna)[1051] и, скорее всего, в том же 1268 г. в Ростоке[1052]. 5 сентября 1268 г. папа Климент VI подтвердил основание двух каноникатов Фридрихом, названным еще гамбургским каноником[1053]. А в документе, изданном в Киле 21 января 1269 г., он именовался уже только как епископ Дерптский[1054]. Выходит, что папское подтверждение своего титула Фридриха фон Хасельдорф получил в конце 1268 или в начале 1269 г. Однако весной 1269 г. он был снова в Пфорте[1055], затем посещал Гослар[1056] и в том же году опубликовал документ в Брауншвейге[1057]. Одна грамота Фридриха из Гослара 22 июля 1268 г. датирована pontificatus nostri anno primo (первый год нашего святительства)[1058]. Документы 1269 года упоминают его второй год святительства[1059], и одна данная в Пфорте грамота была отмечена писцом, как ни странно, pontificatus nostri anno — (nescio) (святительства нашего год — (неизвестен))[1060]. Фридрих фон Хасельдорф считал годы своего святительства, вероятно, с его назначения Дерптским епископом. Счет епископских лет святительства, естественно, также мог варьироваться. К сравнению, в документах Альберта Зуербеера (армагского архиепископа в 1240–1245 гг., архиепископа Пруссии, Ливонии и Эстонии в 1245–1273 г., с резиденцией в Риге с 1253 г.) 1253 год, оказывается, отмечается как начало счета лет святительства[1061].

После 1268 г. в источниках связь Фридриха с Карелией более не фиксируется. Самое позднее в феврале 1270 г. он прибыл в Ливонию и принял участие 16 февраля 1270 г. в битве с литовцами на льду Балтийского моря у побережья Вика (Läänemaa) при Карузене (Karuse). В 1272 г. он посещал Зегеберг (Segeberg) в Гольштейне[1062], но большей частью, как известно, находился в Ливонии[1063]. В 1280–1281 гг. он принимал участие в походе Тевтонского ордена против Литвы, а в 1277 г. вместе с другими ливонскими властителями предлагал купцам перенести в будущем торговлю с Россией из русских городов в Ливонию[1064]. В 1278 г. ливонские властители, включая и Фридриха Хасельдорфа, благодарили купцов из Любека и других балтийских городов за участие в торговой блокаде русских[1065]. В торговле русскими товарами епископ принимал также личное участие[1066].

15 декабря 1284 г. дерптский епископ из доминиканского монастыря в Ревеле послал в Любекский магистрат известие, что в связи со случившейся с ним в предшествующий день тяжелой болезнью он составил завещание[1067]. Однако в этом году он не умер, так как Гамбургский синодик (Necrologium) называет дату его смерти 4 декабря[1068]. Его преемник, епископ Дерптский Бернхард (Bernhard; ум. 1302/1303), надежно фиксируется источниками только с 1289 г. [1069] Значительная часть наследства Фридриха фон Хасельдорфа осталась в Любеке и Штральзунде, еще в 1290–1291 гг. претендентами на его наследство выступала не только Дерптская епархия, но также монастырь Химмельпфортен и некий рыцарь Маркварт (Marquard)[1070]. Части наследства были определены епископом также доминиканцам и цистерцианкам в Ревеле[1071]. Однако письма по вопросу о наследстве Фридриха часто не датированы и не позволяют точнее определить год его смерти[1072].

Как епископ Карелии Фридрих был титулярным епископом. Формирование института немецких епископов-викариев было тесно связано с историей миссии в Ливонии и Пруссии, где епископства основывались (т. е. епископы назначались) для народов и стран, которые еще не были обращены. Они часто не имели возможности посещать свои епархии и не могли находить там средств к существованию, поэтому обычно пребывали в Германии и выполняли здесь разные церковные обязанности, в частности участвовали в освящении церквей. Имелись также случаи, когда из-за соперничества церковных властителей в области назначались конкурирующие епископы.

Тевтонский орден и епископ Эзель-Вика в 1240 г. подчинили Водскую землю или, как минимум, какую-то часть ее. Поход новгородского князя Александра Ярославича положил конец этому подчинению уже в 1241 г. [1073] Через 15 лет, в 1255 г., папа Александр IV поручил рижскому архиепископу Альберту Зуербееру поставить епископа для язычников Води, Ижоры и Карелии после того, как они крестятся. В качестве просителей, которые сообщили папе, что язычники в соседней стране хотят принять христианство, в письме упоминаются ливонские вассалы Отто фон Люнебург и Дитрих фон Кивель. И в том же году появилось новое папское разрешение поставить епископа для народов Води, Ижоры и Карелии[1074]. В 1256 г. дело действительно дошло до попытки подчинения Водской земли, в которой приняли участия люди из Швеции и Финляндии, а также воины Дитриха фон Кивеля. Шведский король инициировал призыв папы Римского, который между 1255–1257 гг. поручил проповедовать крестовый поход архиепископу Упсалы, так как народ его королевства страдал от частых нападений, предпринимаемых «врагами Христа, которые называются народном карелов, а также язычниками других соседних стран»[1075]. Новгородский князь Александр Ярославич, тем не менее, оказался в состоянии снова прогнать незваных гостей[1076].

Водский епископ действительно был назначен, хотя он, вероятно, никогда не достигал Водской земли. В 1262 г. упоминается некий Генрих, episcopus Watlandiae, который действовал тогда в качестве викарного епископа в Южной Германии и участвовал вместе с несколькими епископами, в том числе с епископом Судовии (Ятвягии) Генрихом (1249–1262) и с членом-священником Тевтонского ордена епископом Вармии (в Пруссии) Ансельмом (в 1250–1278), при освящении церкви в Хенгерсберге (Hengersberg) в Баварии[1077]. В Нюрнберге Генрих, судя по его печати Dei gratia Watlandie, Incrie et Karelie episcopus, в 1262 г. выдал индульгенцию местной церкви Тевтонского ордена[1078]. Политическая связь водского епископа Генриха с Тевтонским Орденом очень вероятна.

Что касается фактической миссии, то Водская земля могла в самом деле посещаться тогда ливонскими или прусским монахам нищенствующих орденов. Краткое описание Восточной Европы Descriptiones terrarum, которое было написано во второй половине 1250-х гг. и, вероятно, в окружении Альберта Зуербеера, упоминает примитивных карелов, христианизация которых не была бы тяжелой задачей. Анонимного автора информировал о карелах его socius, священнослужитель, который проповедовал in Alba Russia[1079]. Не исключено, что под Alba Russia («Белая Русь») понимаются здесь Северо-Западная Русь и в том числе земли Води[1080]. В качестве возможного автора Descriptiones исследователи предполагали как монаха доминиканца[1081], так и францисканца[1082].

Во всяком случае Дублинский кодекс (конец XIII в.), включающий текст Descriptiones, более близок францисканцам, чем доминиканцам[1083]. По предположению Эвальдса Мугуревичса, информатором автора этого сочинения мог быть сам Фридрих фон Хасельдорф[1084]. Однако связь Фридриха с Карелией в те годы, когда было составлено Descriptiones, источниками не зафиксирована. Позднее принятие духовного сана не позволяет представить его проповедником миссии. Ливонская рифмованная хроника, составленная в среде Тевтонского ордена в 1290-е гг., восхваляет дерптского епископа Фридриха как смелого воина[1085]. Связь епископа с ревельскими доминиканцами[1086] могла иметь и иные причины наряду с деятельностью миссии. Достойно внимания, что при составлении завещания Хасельдорфа в Ревеле в 1284 г. присутствовали представители северноэстонских вассалов и городского магистрата, но не было королевского капитана и представителя ревельского епископа. Политически Фридрих фон Хасельдорф был связан с Тевтонским орденом. Об этом говорит не только позитивное представление смелого епископа в Ливонской рифмованной хронике и членство его родного брата в Ордене, но и частое упоминание Фридриха вместе с членами Ордена в одних и тех же документах[1087].

Российский археолог Евгений Рябинин утверждал, что по археологическим источникам в землях води и ижоры языческая погребальная традиция приобрела христианские черты как раз примерно между 1240 и 1280 гг. Он связывал эти изменения с политическими событиями у западных границ Руси[1088]. Но это не может считаться результатом только западного влияния, так как в те же годы происходило заметное укрепление новгородского контроля в водских и ижорских землях[1089].

После Раковорской битвы (18 февраля 1268 г.) Новгород и Псков заключили с ливонцами мир зимой 1268/69 г. или к весне 1269 г. Как сообщает новгородская летопись, ливонцы, опасаясь вторжения новой большой армии, прислали послов в Новгород и просили: «кланяемся на всеи воли вашеи, Норовы всеи отступаемся, а крови не проливаите»[1090]. Выражение «Норовы всеи отступаемся» разъяснить сложно. Вероятно, речь идет об обещании отказаться от притязаний на власть к востоку от реки. Действительно, североэстонские датские вассалы, по крайней мере до конца XIII в., претендовали на контроль в землях води или в какой-то их части. Вполне возможно, что с этими мирными соглашениями связано исчезновение из источников после 1268 г. упоминаний о водском и карельском епископствах[1091]. Карельское епископство следует воспринимать как «проект» Тевтонского ордена, который безуспешно пытался в 1241 г. захватить земли води[1092], а впоследствии, во второй половине XIII в., развивал политическое сотрудничество с североэстонскими вассалами. Неясно, является ли изменение названия епископства, которое в 1262 г. было известно как Водское, а в 1268 г. как Карельское, ответом на растущие притязания шведского короля в Карелии, или это только случайность. Водская земля и Карелия кажутся часто связанными в источниках того времени[1093]. Гибель Дерптского епископа Александра в Раковорской битве освободила кафедру для Фридриха фон Хасельдорфа, для которого избрание Дерптским епископом — это успех карьеры, ведь это было реально существующее епископство, которое он получал взамен политически спорного заголовка, лишенного постоянных доходов.


Печать Герхарда I, графа Гольштейн (†1290), 1254–1287 гг. (LübBS, VIII. S. 8, Taf. 2, № 5)

Печать Иоганна I, графа Гольштейн (†1263), 1239–1247 гг. (LübBS, VIIL S. 6, Taf. 1,№ 2)

Печать Иоганна I, графа Гольштейн (†1263), 1247–1259 гг. (LübBS, VIII. S. 6, Taf. 1,№ 3)

Николай Валентинович Новосёлов, Денис Григорьевич Хрусталёв «Капелла св. Марии на поле Раковорской битвы и русская архитектура XIII века»[1094]

На окраине эстонского города Виру-Нигула (Viru-Nigula, нем. Maholm) на небольшом холме, у подножия которого протекает ручей, отделяющий от поселения обширное поле, располагаются руины капеллы св. Марии (см. рис. 1). В письменных источниках капелла впервые упоминается в 1657 г. в Хронике церкви Виру-Нигула, созданной местным пастором М. Шольбахом (M. Scholbach), где отмечена как уже разрушенная. Историк подчеркивал древность и загадочность возникновения часовни, особенно отмечая, что народная традиция связывает с ней некие языческие верования и ритуалы, исполнявшиеся еще в XVII в. (излечение от бесплодия, улучшение здоровья и проч.). Кроме того, старожилы именовали ее «Капелла Марии Военной» — эст. Söja-Maarja Kabel (нем. Södda-Maria Capelle), а ручей, протекающий рядом, — «Кровавый ручей» — эст. Vereoja (нем. Blutbach)[1095]. Приведенные названия указывают на некие знаменательные военные события, случившиеся в этих местах, — сейчас их вполне уверенно идентифицируют с Раковорской битвой 1268 года. Но темой для нашей статьи стало брошенное вскользь неожиданное указание пастора Шольбаха о том, что капелла создана «auff Reusche Manier» — «в русской манере»[1096].


Рис. 1. Окрестности Виру-Нигула. План Д. Г. Хрусталёва на основе схемы, составленной Т. Тамла (Tamla, 1993. L. 27): 1 — церковь, 2 — капелла, 3 — кладбище

Какого-либо дальнейшего развития эти архитектурные наблюдения не получили, и вплоть до середины XIX в. капелла не упоминалась в работах исследователей. Лишь в новогоднем номере 1856 г. ревельского журнала «Das Inland» снова местный пастор, на этот раз Г. Хассельблатт (G. Hasselblatt), напечатал краткий очерк по истории храмовых построек Виру-Нигула со схематичным рисунком капеллы. В этой статье, основной объем которой был посвящен приходскому храму св. Николая, автором впервые была предпринята попытка датировать возведение капеллы, сопоставив ее с событиями русско-немецкого военного противостояния в Прибалтике в XIII в. Без какой-либо емкой аргументации пастор отнес ее к 1223–1224 гг. [1097]. Ответом на краткую работу Хассельблатта стала целая серия статей видного прибалтийского исследователя Э. Пабста (E. Pabst), публиковавшихся в «Beiträge zur Kunde Ehst-, Liv- und Kurlands» на протяжении четырех лет (1869–1872). В панорамном обследовании историк аккумулировал материалы почти всех доступных источников о владетелях и строениях Виру-Нигула. В приложении к последней из статей было напечатано и самое раннее изображение руин капеллы св. Марии — гравюра 1828 года К. Унгерн фон Штернберга (C. Ungern von Sternberg) (см. рис. 2)[1098].


Капелла св. Марии у Виру-Нигула. Гравюра К. Унгерн фон Штернберга, 1828 г. (Pabst, 1873. S. 465. Cp.: Hasselblatt, 1856. S. 855; Tamla, 1993. L. 24)

Собственно работа Пабста стала и остается самой крупной по истории Виру-Нигула, а ее выводы во многом сохраняют значение и сейчас[1099]. Капеллу св. Марии историк надежно связал с событиями 18 февраля 1268 года, когда дорогу русской (новгородско-псковско-суздальской) рати преградили объединенные ливонские (Тевтонского ордена, датчан и вассалов Дерптского епископа) войска[1100]. Основной немецкий источник о событиях русско-немецкого противостояния в Прибалтике в XIII в. — «Старшая» ливонская рифмованная хроника (Livländische Reimchronik), созданная в орденской среде в конце XIII в., — никак не локализует сражение 18 февраля 1268 года, хотя и содержит его подробное описание[1101]. В соответствии с известием Новгородской первой летописи битва состоялась «на рѣцѣ Кѣголѣ»[1102]. С небольшими отклонениями это название воспроизводят все летописные источники[1103]. Как следует из текста, место расположено на пути от Восточной Виронии к Раквере (Раковору)[1104]. От этой реки новгородцы гнали немцев до Раковора 7 верст, то есть около 10–14 км[1105]. Часто встречается мнение, что под Кеголой имелась в виду река Кунда (Kunda), в среднем течении которой есть поселение Кохала (Kohala) как раз в 13 км от Раквере[1106]. Однако Кохала при очевидном фразеологическом сходстве: во-первых, находится существенно в стороне от основной торговой магистрали, связывающей Восточную Виронию с Раквере, а во-вторых, прикрыта на правом берегу Кунды лесом, то есть подойти к нему с востока на пути к Раквере не представляется возможным. Кроме того, существует указание Хроники Ливонии Германа Вартберга (Hermann Wartberge; ок. 1380 г.) о том, что в 1268 г. решительное столкновение с русскими состоялось невдалеке от «церкви Махольм» (cirka ecclesiam Maholm)[1107].

Махольм (нем. Maholm) — это нынешнее поселение у церкви св. Николая Виронского, Виру-Нигула (эст. Viru-Nigula), центр кихельконда Маху (Maum). Впервые эта область описана в 40-е гг. XIII в. в Датской поземельной книге (Liber census Daniae)[1108]. В этом источнике перечислены все владетели этих мест. Собственно церковь Виру-Нигула располагалась в деревне Акедоле (Akedolœ), владельцем которой являлся Альберн де Кокель (Albern de Kokœl). Ему же принадлежало и обширное (40 гакенов) имение Кокель (Kokael) в районе современного поселка Койла (Коіlа) на реке Пада[1109]. По весьма вероятному предположению Х. Моора и Х. Лиги Альберн де Кокель принадлежал к местному эстонскому нобилитету, был немногим из эстонских племенных нобилей, кто смог сохранить свои земельные права и при немцах[1110]. Во владениях Альберна располагался древний племенной центр — столица кихельконда — поселок Махольм (Akedolœ; совр. Виру-Нигула)[1111]. Рядом в Койле находилось древнее эстонское городище I тыс. н. э. [1112], что свидетельствует о давней преемственности властного центра. Именно здесь был построен первый каменный храм в Виронии.

Судя по исследованию вопроса П. Йохансеном, река Кегола — это и есть Пада, ранее именовавшаяся Kokœl-Koila-Кегола, как и род местных племенных нобилей. Впоследствии река получила название по расположенному рядом королевскому имению Пада. Источники с XIII по XVI в., собранные Йохансеном, фиксируют такие модификации названия поселка: Kokel, Cokgele, Coggele, Kogghel, Kogelle, Koggel, Koigel, Koygell, Koihel, Koyel, Coyll, Koel, Koil, Koila[1113].

Главным возражением исследователей в этом вопросе может служить упоминание в летописи продолжительности погони: «и гониша ихъ, бьюче, и до города, въ 3 пути, на семи верстъ»[1114]. От Виру-Нигула до Раквере не менее 22 км. Однако, речь со всей очевидностью, не идет о конкретном расстоянии в 7 верст. Так, при сообщении о Ледовом побоище летописец также использовал эту цифру и примерно в тех же выражениях: «и, гоняче, биша ихъ на 7-ми верстъ по леду до Суболичьскаго берега»[1115]. Сам оборот подчеркивает, что преследование продолжалось не конкретно 7 верст, а «на семи верст», то есть вполне достойный отрезок пути, позволяющий закрепить преследователям победу. Указание «до города» или «до Суболичьскаго берега» должно показывать не конечный пункт преследования, а его направление. Это идиоматическоё выражение смущать не должно.

Мнение Э. Пабста, обоснованное П. Йохансеном, позволяет нам утверждать, что Раковорская битва состоялась именно на реке Койла (Пада) в районе Махольма (Акедоле; Виру-Нигула). Это признается большинством специалистов по балтийской истории[1116].

У Махольма на обширном поле, пересеченном ручьем и примыкающем к пойме реки Пада (Pada), 18 февраля 1268 г. состоялось одно из крупнейших сражений средневековой истории северных стран — Раковорская битва. По данным Старшей рифмованной хроники, с русской стороны в битве приняло участи около 30 тысяч человек, из которых 5000 погибло[1117]. Ливонская армия, вероятно, насчитывала не многим меньшее количество воинов, при том что включала орденское войско из эстонских комтурств и многочисленное местное ополчение. Новгородская летопись не упоминает о численности вражеского войска, но отмечает по впечатлениям очевидца: «и бе видети якои лесъ: бе бо совокупилася вся земля Немечкя»[1118]. Потери сторон были колоссальными и по количеству, и по составу. С ливонской стороны погиб самый высокопоставленный участник сражения — Дерптский епископ Александр. С новгородской стороны полег цвет новгородского боярства (летопись в несколько строк перечисляет их имена), включая посадника Михаила Федоровича и тысяцкого Кондрата. Об объеме потерь указывает известие летописца, разъяснявшего, почему княжеская конница не могла угнаться больше семи верст за отступающим противником — «якоже не мощи коневи ступити трупьемь»[1119] — поле было завалено трупами настолько, что лошади не могли передвигаться.

Примечательно, что мнения сторон о результате баталии различались диаметрально. Старшая рифмованная хроника повествует о победе орденских братьев над русскими интервентами, хотя и упоминает блистательный прорыв с фланга князя Дмитрия Александровича[1120]. В свою очередь новгородская летопись сообщает о разгроме ливонцев и в качестве аргумента приводит факт традиционного трехдневного «стояния на костях» «новгородци же сташа на костех 3 дни») в ожидании противника — раз не вернулся, значит побежден[1121]. Раковорская баталия знаменовала завершение самого насыщенного эпохальными событиями этапа в русско-немецком противостоянии в Прибалтике. После нее более тридцати лет — жизнь целого поколения — эти земли не знали войн, да и позднее столкновения носили эпизодический характер и не вели к существенной перемене сфер влияния вплоть до Ливонской войны XVI в.

Можно быть уверенным, что современники вполне оценивали значение событий, случившихся у деревни Кеголы (Кокелы). И в ознаменование этих событий вполне допустимым выглядит возведение капеллы, вероятно, на месте, где размещалась ставка епископа Александра. Источники указывают, что вплоть до 1534 г. (это фактически весь католический период в истории Прибалтики) капелла находилась под непосредственным покровительством орденского комтура в Ревеле[1122], то есть относилась к разряду особенно почитаемых тевтонскими рыцарями храмов. Лишь в ходе бурных событий Реформации она была разрушена и заброшена.

К настоящему времени от первоначальной постройки сохранились фундаменты и местами нижние ряды кладки стен, дополненные рядами реставрационной консервирующей кладки. Из стен существует только западная, притом большей частью в восстановленном виде (см. рис. 3).


Рис. 3. Капелла св. Марии. Вид на западный фасад

Первоначальность существующего ныне западного фасада, предполагающего двухскатное перекрытие верхнего яруса основного объема, вызывает сомнение (см. рис. 4).


Рис. 4. Западный фасад капеллы св. Марии

Натурное обследование показало неоднородность его кладки, что заставляет предположить разновременные переделки и ремонты. Об архитектурном облике памятника можно судить также по гравюре Унгерн фон Штернберга (1828 г.), на которой изображены сохранившиеся к тому времени участки сводов. В сумме данных постройку можно охарактеризовать как крестообразное в плане сооружение, вытянутое по оси восток — запад. Крестообразность плана достигается за счет неглубоких ниш, примыкающих к прямоугольному центральному объему и образующих «рукава» креста. Восточная ниша переходит в небольшой хор. Ниши полностью открыты в основной объем и отделены от него широкими и низкими (судя по гравюре) арками. Общий размер здания — 12,25×16,1 м (см. рис. 5).


Рис 5. План капеллы св. Марии по Т. Тамла (Tamla, 1993. L. 25). Материалы, любезно предоставленные Т. Тамла

В ходе шурфовок в 1996 г. у стен капеллы была получена информация о фундаментах памятника[1123] (см. рис. 6).


Капелла св. Марии. Шурфы 1996 г.

Они имеют глубину около 1 м и сложены из валунов и колотых известняковых плит насухо. Фундаменты шире стен и образуют обрез равный 30 см. Стены сложены из плит (средние размеры 10×20×40 см) на известняковом растворе без заметных примесей.

Архитектура капеллы является уникальной для Прибалтики. Прямых аналогий такому сооружению в регионе нет. В то же время крестообразный план позволяет видеть в этой постройке черты восточно-христианской архитектуры, на что неоднократно указывали прибалтийские историки. Специальную работу капелле св. Марии посвятил выдающийся знаток готической архитектуры Виллем Раам, на работах которого основывались и позднейшие исследователи[1124]. В своей неопубликованной статье Раам писал: «Можно вполне обоснованно утверждать, что это один из самых древних и своеобразных примеров распространения древнерусской архитектуры в Прибалтике»[1125]. Ученый указывал и на ближайшие аналогии для пространственной композиции капеллы св. Марии — «верхнее течение Оки», прежде всего церковь Нового Ольгова городка[1126].

Действительно, схожесть планировки памятников бросается в глаза (см. рис. 6–7).


Рис. 7. План церкви Нового Ольгова городка на уровне фундаментов. (Монгайт, Раппопорт, Чернышев, 1974. C. 164. Cp.: Раппопорт, 1982. C. 123, № 72)

Новый Ольгов городок (ныне — деревня Никитино) располагался на мысу в устье Прони (в 6 км от Старой Рязани вниз по течению Оки) и представлял собой небольшое треугольное в плане городище с мощными валами. С востока валы имеют разрыв. Здесь, вероятно, были въездные ворота, за которыми на расстоянии примерно 20 м и находился каменный храм (см. рис. 8)[1127]. Иногда исследователи называют Ольгов городок «княжеской резиденцией»[1128], но бедность археологических находок в нем не позволяет признать эту версию убедительной[1129].


Рис. 8. План Нового Ольгова городка (городище у дер. Никитино). (Монгайт, Раппопорт, Чернышев, 1974. С. 163)

Церковь Ольгова городка была вскрыта раскопками А. В. Селиванова в 1889 г., а потом обстоятельно изучена П. А. Раппопортом и М. Б. Чернышевым в 1970 г. К этому времени от храма сохранились только фундаментные рвы, и все выводы исследователей относительно объемной и пространственной композиции храма строятся преимущественно на их характеристиках (см. рис. 9).


Рис. 9. Фундаменты церкви Нового Ольгова городка. Раскопки 1970 г. Общий вид раскопанной церкви. Поперек раскопа крестообразно проходят бровки, оставленные для контроля стратиграфии (Монгайт, Раппопорт, Чернышев, 1974. С. 165)

Некоторую информацию о данной постройке могут дать также остатки строительных материалов и скудные известия о раскопках конца XIX в. Храм представлял собой бесстолпную постройку с квадратным (7,85×7,87 м) центральным помещением и тремя притворами, полностью открытыми внутрь храма. Стены были сложены из кирпича (плинфы) на известковом растворе с цемянкой. В развалах найдены лекальные кирпичи с полукруглым торцом, которые предположительно использовались для кладки пучковых пилястр. Фундамент имеет глубину несколько более 1 м и состоит из сложенных насухо камней, пролитых сверху раствором[1130], то есть по своим техническим характеристикам он близок фундаменту капеллы св. Марии.

Церковь Ольгова городка всеми современными исследователями реконструируется как храм со ступенчатой системой сводов, создающей динамичное завершение (см. рис. 10).


Рис. 10. Реконструкция церкви Нового Ольгова городка. (Даркевич, Борисевич, 1995. С. 116)

Она является бесстолпным вариантом храма с динамичной композицией масс, со второй половины XII в. получившим распространение практически во всех строительных школах Древней Руси. Исследователи по-разному интерпретировали архитектурные особенности церкви Ольгова городка. Ее сравнивали с Георгиевским собором в Юрьеве-Польском[1131], с храмами Кавказа[1132] и Балкан[1133]. В последнее время общепризнанной является точка зрения Н. Н. Воронина и П. А. Раппопорта, согласно которой церковь Ольгова городка принадлежит к смоленской архитектурной традиции[1134].

Рязанскую церковь датировали началом XIII в., но эта датировка всегда считалась условной[1135]. Она основана на общих представлениях о развитии типа храма с динамичным построением масс в древнерусской архитектуре и на общепризнанной точке зрения об отсутствии монументального строительства на Руси после монгольского нашествия (1237 г.) и до конца XIII в. Оба этих тезиса могут быть оспорены.

Прежде всего, можно задаться вопросом о названии «Ольгов городок»: кем из князей он был создан? Летописи в XII–XIII вв. знают только двух рязанских князей с именем Олег. Первый, Олег Владимирович, является персонажем мало известным, незначительным и лишь однажды упоминается в летописи под 1207 г. в качестве одного из пронских князей[1136]. Другой, Олег Ингваревич (летописное прозвище — Красный), сын великого князя Рязанского Ингваря Игоревича, плененный Батыем в 1237 г. во время разорения Рязани и вернувшийся из плена лишь через 14 лет (в 1252 г.). После возвращения из плена Олег Ингваревич стал великим князем Рязанским и умер таковым в 1258 г. [1137] Логично предположить, что строительство Ольгова городка и церкви в нем наиболее вероятно связать именно с этим князем. А в таком случае церковь Ольгова городка относится уже к середине XIII в. (вероятно, к периоду между 1252 и 1258 гг.), то есть времени после монгольского нашествия, когда, судя по общепринятому мнению, никакого строительства на Руси не велось.

Здесь мы подходим к очень сложному и малоизученному вопросу о судьбах монументального зодчества на Руси после походов Батыя. Принято считать, что после монгольского нашествия монументально строительство в Русских землях прерывается на 40 лет (за исключением юго-западных территорий), причем строительная активность в конце XIII — начале XIV в. оказывается значительно ниже, чем в начале XIII в. Относительно этого общепринятого постулата необходимо сделать ряд замечаний.

По нашему мнению, 1237 или 1240 гг. не были таким же однозначным культурным рубежом для северо-западных и западных земель, как для Владимиро-Суздальской земли и Киева. Разорение Владимира или Киева не могло сразу же отразиться на строительной ситуации в Новгороде или в западных землях. Строительная деятельность могла здесь продолжаться какое-то время и после нашествия. На роль памятника «переходного периода», возведенного в 40-е или даже в 50-е годы XIII в., может, например, претендовать церковь Рождества Богородицы на Перыни в Новгороде. По своей технике этот памятник относится к традиции домонгольского времени, однако его архитектурные формы во многом принадлежат зодчеству последующего периода.

Церковь Ольгова городка, на наш взгляд, также вполне соответствует категории постройки «переходного периода». По своей технике она весьма близка домонгольским памятникам Смоленска. В то же время она гораздо меньше по размерам и проще по своему архитектурному решению, чем большинство памятников смоленского круга, причем некоторые особенности сближают ее с постройками послемонгольской эпохи.

К таким особенностям относится одноапсидность церкви Ольгова городка. Подавляющее большинство храмов конца XIII — начала XIV в. одноапсидные, в то время как домонгольская архитектура Смоленска демонстрирует лишь тенденцию к формированию храма с одной апсидой. Все домонгольские храмы Смоленска трехапсидные. Боковые апсиды наиболее поздних смоленских храмов хотя и не выражены внешне, имеют закругления в интерьере.

Церковь Ольгова городка реконструируется Н. Н. Ворониным и П. А. Раппопортом с пучковыми пилястрами на углах[1138]. При этом все домонгольские храмы Смоленска имеют раскреповку фундамента под пилястры. У фундамента церкви Ольгова городка раскреповка фундамента под пилястры отсутствует, что позволяет предположить отсутствие и самих пилястр. Найденные при раскопках этого храма лекальные кирпичи могли использоваться не только для кладки пилястр, но для кладки архитектурного декора верхних частей здания. Отсутствие пилястр также можно рассматривать как особенность, характерную для зодчества послемонгольского периода.


Рис. 11. Окрестности Старой Рязани, XIII в. (Даркевич, Борисевич, 1995. С. 13)

Предложив датировку церкви Ольгова городка 50-ми годами XIII в., мы вступаем в явное противоречие с устоявшийся точкой зрения на историю смоленского строительства. Принято считать, что монументальное строительство в Смоленске резко прервалось вследствие мора 1230 г. [1139] Подобная позиция основана на анализе типологии смоленских построек, их строительной технике, общей исторической ситуации и датировке памятников по формату плинфы. В задачи настоящей статьи не входит критическое рассмотрение всех сторон этого вопроса. Но стоит отметить, что фактура проблемы имеет немало спорных сторон. И остается вполне вероятным, что мор 1230 г. стал причиной не прекращения строительной деятельности, а лишь резкого сокращения ее объемов.

Другой причиной сокращения объемов строительства в Смоленске мог стать отток строительных сил княжества в другие регионы. На рубеже XII–XIII вв. смоленские мастера работают в Новгороде, Пскове, Киеве, Рязани и Торжке[1140]. Смоленская архитектурная школа уже не ограничивается пределами родного княжества. Смоленские мастера повсеместно позиционируют себя как транстерриториальные строительные коллективы. Еще до монгольского нашествия смоленские артельщики могли раствориться среди строительных сил других земель. В этом отношении особенно интересен Новгород, где происходят переработка и переосмысление смоленских форм: от церкви Пятницы на Торгу к храмам Перыни и Липны. В связи с этим В. В. Седовым было высказано справедливое суждение об интервенции смоленской архитектуры в Новгород в XIII в. [1141]

Для нас особенно важно, что церковь Ольгова городка по ряду характеристик оказывается близка постройкам смоленских мастеров в Новгородской земле. Схема плана сближает ее с Пятницкой церковью[1142], а особенности строительного материала с Борисоглебским собором в Торжке[1143]. Таким образом, смоленские формы церкви Ольгова городка могли быть опосредованы участием в ее создании мастеров из других земель, в частности из Новгорода. Это создает вполне уверенную картину возможности опосредованного влияния смоленских форм и на первую каменную постройку Северо-Восточной Эстонии.

Прекращение монументального строительства на Севере и Северо-Востоке Руси в 1240–1270-е гг. и импульсивный характер строительной деятельности в конце XIII — начале XIV вв. исследователи традиционно объясняют отсутствием достаточного количества мастеров и отсутствием средств у заказчиков[1144]. Такое «объяснение», однако, ничего не объясняет.

Следует отметить, что строительная активность резко сокращается практически во всех русских землях уже к началу 30-х гг. XIII в. Так, например, во Владимиро-Суздальской земле за период с 1220 по 1237 г. было возведено лишь пять каменных храмов, причем последний из них — Георгиевский собор в Юрьеве-Польском — был освящен в 1234 г. [1145] После этого летописи не фиксируют ни одного случая каменного строительства в этом регионе. В Новгороде за этот же период письменными источниками отмечено всего три случая монументального строительства. [1146] Последняя каменная постройка этого периода в Новгороде, согласно письменным источникам, надвратная церковь Феодора, была заложена в 1233 г. [1147] Количество монументальных сооружений, возведенных в этот период, оказывается на порядок меньше, чем в более раннее время. Например, в Новгородской земле лишь за 90-е годы XII в. было построено не менее десяти монументальных зданий. Таким образом, у нас нет оснований связывать сокращение объема строительного производства в ряде русских княжеств исключительно с монгольским нашествием. Юго-Западная Русь пострадала от монгольского нашествия не меньше, чем Владимиро-Суздальское княжество и, тем более, Новгородская земля. Между тем, нашествие монголов не привело здесь к прекращению строительства или сокращению его объемов.

Сокращение масштабов или прекращение монументального строительства явилось, по нашему мнению, следствием ряда социально-экономических факторов (различных в разных княжествах), среди которых монгольское нашествие было хотя и важным, но не единственным. Монгольское вторжение стало катализатором, активизировавшим внутренние социально-экономические процессы в древнерусском обществе[1148], которые негативно отразились на ситуации в строительстве.

Новые социально-экономические условия, с которыми столкнулось русское общество в 1240-е годы, с необходимостью требовали адаптации к ним строительных групп, действовавших в то время на Руси. Перед древнерусскими строителями острейшим образом встала проблема сохранения своей профессиональной принадлежности. Отсутствие заказов и длительный простой неизбежно влекли за собой распад производственной группы, члены которой могли изменить род занятий или искать применения своих профессиональных знаний в иных землях. В 40–70-е годы XIII в. деятельность строителей в древнерусских княжествах была сосредоточена преимущественно на ремонтных работах. Для Севера и Северо-Востока Руси это время было периодом застоя в монументальном строительстве. Причем относительно начала этого периода (1240-е гг.) можно, очевидно, говорить о переизбытке строительных кадров, спрос на которые в большинстве русских княжеств был минимальным. В данных условиях многие из древнерусских строителей могли попытать счастья в составе других производственных коллективов в тех регионах, где сохранялся устойчивый спрос на их деятельность: на Волыни, в Литовских землях или в Прибалтике. Именно этим на социальном уровне и можно объяснить две противоречивые черты, присущие русской архитектуре конца XIII — начала XIV в.: ориентация на домонгольское наследие, с одной стороны, и широкое применение технических и художественных иноземных заимствований, с другой.

Преодоление социально-экономического кризиса в древнерусском обществе можно условно относить к 80–90-м годам XIII в. Тогда же возобновляется и монументальное строительство. Постройки, возведенные в конце XIII — начале XIV в., демонстрируют отказ мастеров от строительных технологий, существовавших в домонгольский период. Появляются другие строительные материалы, другие технические и художественные приемы. Все это позволяет говорить о смене строительных традиций, а на личностном уровне — о том, что мастера конца XIII в. не были учениками (или учениками учеников) мастеров домонгольского периода. Строительство не велось, а следовательно, не было школы для молодых кадров, не могла состояться передача рабочих навыков и методов работы от поколения к поколению.

Первые храмы, возведенные после многих лет застоя, характеризуются наличием многочисленных зарубежных новаций, позволяющих предположить участие в их создании иноземных мастеров. Так, в строительстве Спасского собора в Твери могли участвовать мастера из Галича[1149], строительная техника церкви Бориса и Глеба в Ростове находит аналогии в Литовских землях[1150], а архитектурный декор церкви Николы на Липне под Новгородом — в Ливонии[1151]. Однако летописи ни словом не упоминают об участии в возведении этих храмов приезжих «съдателей». Если иноземные мастера действительно доминировали в строительных коллективах, возводивших эти постройки, молчание летописей об этом выглядит странным. Логичнее предположить, что в строительстве этих храмов были задействованы русские мастера, освоившие новые технические и художественные приемы во время работы за рубежом.

Исследования последних десятилетий опровергают давно устоявшееся мнение об обособленном развитии архитектурных школ во второй половине XIII — начале XIV в. В свете последних данных это время представляется периодом активного взаимодействия между различными регионами[1152]. В первые десятилетия после монгольского нашествия мобильность строительных коллективов и отдельных мастеров была, вероятно, особенно высокой. В условиях социально-экономического кризиса и резкого сокращения заказов на строительные работы высокая мобильность была просто необходимой для сохранения производственной группы. Эти же условия, очевидно, приводили и к слиянию в одной артели мастеров из разных регионов и как следствие этого — к синтезу различных архитектурных традиций. У нас нет оснований ограничивать мобильность мастеров середины — второй половины XIII в. лишь рубежами Руси. Их деятельность могла распространяться и на сопредельные государства, в частности на Ливонию, которая в этот период образовывала с Русью «единое политическое пространство, где соседние государства, как правило, не могли противостоять своим противникам без помощи других»[1153].

Итак, близость архитектурных форм капеллы св. Марии и церкви Нового Ольгова городка позволяет предположить участие в строительстве прибалтийского храма русских мастеров. Требования заказа, иные условия строительства, а возможно, и участие в составе производственной группы местных мастеров могли стать причиной отказа русских строителей от привычных строительных материалов (плинфы и цемяночного раствора), а также отразиться на облике капеллы. Хотя, надо полагать, в этом памятнике было больше западных, чем русских черт, но это ничуть не уменьшает его исключительной ценности в качестве примера заимствований русской архитектурной образности в регионе, характеризующимся в качестве сферы влияния западноевропейской культуры.

Предложенная конструкция не лишена некоторых условностей и предположительности, но на сегодняшний день она может считаться единственной попыткой объяснить на социальном уровне многие вопросы истории развития русского зодчества в период после монгольского вторжения.


Рис. 12. План капеллы св. Марии по В. Рааму (ЕА, 3. L. 163)

Денис Григорьевич Хрусталёв Хрусталёв «О системе готских дворов в Новгородской земле в XII–XIII вв.»[1154]

Исследования последних лет в достаточной степени убедительно доказали, что в начале XII в. гильдия купцов с Готланда основала в Новгороде первую факторию иноземных купцов — Готский двор, на котором располагалась и латинская церковь («варяжская божница»)[1155]. В конце XII в. (около 1192 г.) община немецких купцов с того же Готланда основала и вторую факторию иностранцев в городе — Немецкий двор, на котором была возведена церковь св. Петра, за что двор в зарубежных источниках получил наименование Двор св. Петра (St. Peterhof)[1156].

Возникновение первого постоянного представительства (Готского двора) связано с расширением и интенсификацией балтийской торговли, в которой лидирующее положение занимали тогда купцы с Готланда. Утверждение регулярного графика поездок торговцев в Новгород вызвало необходимость приобретения ими в городе собственного двора, на котором вскоре возник и католический храм. В новгородских летописях эта церковь упоминается, начиная с 1152 г., когда «погорѣ всь Търгъ и двори до ручья, а семо до Славьна, и церквии съгоре 8, а 9-я Варязьская»[1157]. Исследователям XIX века казалось, что раз в сообщении отсутствует упоминания Ярославова Дворища, то, следовательно, пожар распространялся севернее и восточнее его, то есть охватывал именно территорию древнего Торга и далее на север — северо-восток. Под 1181 г. в той же летописи говорится: «месяца июля въ 3, зажьжена бысть церкы от грома Варязьская на Търговищи, по вечерний, въ час 10 дни»[1158]. Подобные свидетельства со всей очевидностью позволяли разместить «варяжскую божницу», под которой понималась известная по позднейшим источникам церковь св. Олава на Готском дворе, именно на Торгу («на Търговище»), севернее линии, проходящей между церковью Параскевы Пятницы и Николо-Дворищенским собором. Не противоречили этому и летописные известия о пожарах 1217 и 1311 гг., когда вновь упоминалась «варяжская церковь»[1159].

С другой стороны, иной комплекс письменных источников, начиная с 1371 г., сообщает о регулярных конфликтах обитателей Готского двора и жителей Михайловой улицы, проходившей южнее Ярославова Дворища, но представленной в качестве соседствующей с иноземцами. Кроме того, раскопками 1968–1970 гг. в районе Михайловой улицы (Готский раскоп) были вскрыты остатки торговых построек с многочисленными находками предметов западноевропейского импорта XIV–XV вв. [1160] Сочетание этих факторов убедило исследователей в необходимости локализовать Готский двор именно на территории, вскрытой раскопками 1968–1970 гг. к югу от Ярославова Дворища. Причем утверждения о подобной локализации обычно сочетались с указанием на то, что и до XIV в. Готский двор в Новгороде был один и располагался на этом же месте[1161].

К сожалению, попытки совместить свидетельства летописи 1152, 1181 гг. и некоторых других письменных источников с материалами археологических раскопок пока не увенчались успехом. Более того, в исследованиях по новгородской топографии стало хорошим тоном отмахиваться от тех письменных известий, которые не позволяют однозначно интерпретировать результаты археологических обследований. В частности, это особенно заметно в отношении такого важного комплекса источников, как договорные грамоты Новгорода с немецкими городами и Готландом[1162]. А именно в этих документах совершенно однозначно указывается на существование в первой половине XIII в. в Новгороде одного Немецкого и двух Готских дворов[1163].

Речь идет прежде всего о немецком проекте договорной грамоты Новгорода с Готландом и Любеком 1268/1269 года, где в статье № 26 (по нумерации Ф. Г. фон Бунге) значится:

«Item curiam gildae, quam iidem Gotenses vendiderunt, non tenentur renovatione pontis aliquatenus procurare» («Также о дворе гильдии, который те же готы продали, они не обязаны заботится, как-либо поновляя мостовую»)[1164].

В том же тексте, но выше, неоднократно говорится и собственно о Готском дворе с церковью и кладбищем св. Олава (Curia Gotensium; ecclesia et cimiterium sancti Olavi), а также о Немецком дворе с церковью и кладбищем св. Петра (curia Theuthonicorum; Sanctus Petrus; Cimiterium sancti Petri). Очевидно, что в цитированном отрывке упомянут другой Готский двор — двор некоей гильдии (братства) купцов с Готланда, который был незадолго перед этим продан ими новгородцам. Игнорирование этого свидетельства тем более удивительно, что оно фактически продублировано в одном из более ранних договоров Новгорода с Готландом, написанном на русском языке и неоднократно изданном. В договорной грамоте Новгорода с Готским берегом, Любеком и немецкими городами о мире и торговле, заключенной от имени Александра Ярославича Невского и его сына Дмитрия около 1263 г., говорится:

«А которыхъ трее дворць въпросили ваша братья посли, а тѣхъ ся есмы отступили по своеи воли»[1165].

Здесь сообщается, что послы, которые прибыли около 1262 г. в Новгород на переговоры (немецкий Шиворд, любекский Тидрик и готский Ольстен), просили вернуть им их третий двор («трее дворць»), который они незадолго перед этим сами продали новгородцам («отступили по своеи воли»). В этой просьбе им было отказано.

Сопоставление двух известий позволяет утверждать, что речь идет именно о втором Готском дворе (так называемом «дворе гильдии»). Причем, если привлечь все тот же немецкий проект договора с Новгородом 1268/1269 года, то оказывается, что мы имеем возможность даже предположительно локализовать эту факторию. В указанном документе в статье № 25, непосредственно предшествующей уже цитированной статье № 26, говорится:

«Via a curia Gotensium trans curiam regis usque ad forum libera erit et edificiis inoccupata liber[t]ate, quam rex edidit Constantinus» («Дорога от Готского двора через княжеский двор до торговой площади свободной будет и не занятой постройками, согласно свободе, которую объявил князь Константин»)[1166].

Известие, казалось бы, не относится к нашей теме, но внимательное знакомство с изданием оригинала меняет такое отношение. Дело в том, что первоначально вместо слова «forum» (торг; рыночная площадь) в тексте читалось слово «curiam» (двор), которое было зачеркнуто[1167].

Создается впечатление, что автор грамоты автоматически указал именно тот пункт (curiam, двор), до которого и распространялись привилегии, выданные некогда князем Константином Всеволодовичем, правившим в Новгороде в 1205–1207 гг. Вероятно, в начале XIII в. готские купцы испросили у Новгорода площадку для строительства второго своего двора, нового, располагавшегося на некотором удалении от Торга с южной стороны от Ярославова Дворища (княжеского двора). Для утверждения беспрепятственного сообщения между двумя дворами потребовалось вмешательство князя, который и предписал более никогда не застраивать дорогу, напрямую связывающую новый Готский двор на берегу Волхова (в районе Готского раскопа) и старый Готский двор на Торгу (двор гильдии). Позднее, предположительно, в середине XIII в., в силу необходимости расширения площади Торга, или тесноты помещений, или при снижении интенсивности торговли старый Готский двор («двор гильдии»), располагавшийся к северу от Ярославова Дворища, был готами продан[1168]. Когда же готские и немецкие купцы в ходе переговоров 1262/1263 г. вновь предъявили свои права на дворовую площадку, занимавшую на Торгу одно из ключевых мест, новгородцы им отказали. Однако право беспрепятственно прохода от нового Готского двора до Торга, где теперь готы своего двора не имели, за ними сохранялось. Это положение и зафиксировал автор немецкого проекта договора 1268/1269 г., допустивший столь примечательную описку.

Таким образом, пять свидетельств письменных источников однозначно указывают на существование в Новгороде другого (второго, древнего) Готского двора, располагавшегося непосредственно на территории Торга. Его возникновение можно уверенно отнести к первым годам XII в., а упразднение — к середине XIII в. (незадолго до 1262 г.). Причем уже в начале XIII в. в Новгороде был основан новый Готский двор, обширнее прежнего и располагавшийся в более отдаленном от Торга месте (с южной стороны от Ярославова Дворища), куда реже доходил пожар. Постройки именно этого (нового) двора, существовавшего здесь вплоть до XVI в., и были вскрыты раскопками 1968–1970 гг. [1169]

Рубеж XII–XIII вв. был ознаменован решительным ростом объемов и интенсивности международной торговли, а в частности, торговли в балтийском регионе. Для новгородцев это выразилось в расширении постоянного присутствия в их землях иноземных купцов. В эти годы, судя по всему, возник Немецкий двор с церковью св. Петра[1170], новый Готский двор (позднее именуемый «Речным») с церковью св. Олава, а также еще один Готский двор не в самом Новгороде, а в одном из важнейших его пригородов, ключевом для обеспечения иноземной торговли пункте, — Ладоге. Такой вывод можно сделать, исходя из анализа еще одного свидетельства немецкого проекта договора с Новгородом 1268/1269 года, где статья № 14 звучит следующим образом:

«Sanctus Petrus et sanctus Nycholaus in Aldachen secundum jura antiqua rehabere debent sua prata» («Святой Петр и святой Николай в Ладоге в соответствии с древним правом должны продолжать владеть своими лугами»)[1171].

Начиная с первого комментатора этого документа Г. Ф. Сарториуса многие исследователи считают, что в тексте имеются в виду две латинские церкви св. Петра и св. Николая, располагавшиеся в Ладоге[1172]. Впервые это положение оспорил Н. М. Карамзин, который полагал, что под «Святым Петром» подразумевалась церковь св. Петра на Немецком дворе в Новгороде, а в Ладоге находилась только церковь св. Николая[1173]. Такого мнения придерживались и ряд позднейших авторов, которые, однако, не пытались развернуто аргументировать свои выводы[1174].

В литературе высказывалось даже суждение о том, что в этом месте в тексте немецкого проекта допущена ошибка: в действительности он имел в виду не ладожские церкви, а новгородские — св. Петра на Немецком дворе и Николо-Дворищенский собор. В качестве аргумента в пользу этого отождествления приводили то, что в предыдущей статье (№ 13) документа речь шла именно об этих храмах[1175]. Однако в рассматриваемом нами тексте (статья № 14) говорится о двух латинских церквях, о которых заботятся немецкие купцы. Николо-Дворищенский собор под эту категорию никак не подпадает. Следовательно, речь идет о другой церкви св. Николая, располагавшейся «in Aldachen», в Ладоге[1176].

Относительно идентификации «Святого Петра» (Sanctus Petrus) сомнений также не должно быть. Сама форма Sanctus Petrus является для немецких документов совершенно устоявшимся и конкретным идиоматическим выражением, под которым понимался «Двор святого Петра» (St. Peterhof), то есть Немецкий двор в Новгороде[1177].

Для примеров можно привлечь текст Новгородской скры в редакциях XIII–XIV вв. В этом источнике только в одном месте мы встречаем выражение «церковь св. Петра» (sante Peteres kerken), когда речь идет конкретно о здании, которое не следует посещать русским купцам[1178]. В других местах (а их более 65) всегда говорится просто — «Святой Петр» (sante Peteres: право Св. Петра, староста Св. Петра, штраф Св. Петру, владение Св. Петра и т. п.)[1179]. И немец, и новгородец понимали, что речь идет о Немецком дворе с церковью св. Петра, освящавшей собой всю факторию. Дополнительного разъяснения это словосочетание не требовало ни в Новгородской скре, ни в немецком проекте 1268/1269 года.

Если бы в тексте говорилось о двух дворах с церквями св. Петра, то без указания на свое местоположение (в Ладоге или в Новгороде) это могло вызвать путаницу. Однако в том же немецком проекте 1268 года еще и в статье № 21 используется ссылка на св. Петра (sancti Petri) без каких-либо географических ориентиров.

Кроме того, в том же немецком проекте право владеть и использовать лошадей закреплено за всеми купцами (статья № 23), но обладателями лугов, необходимых для обеспечения животных, названы только готы, жители Готского двора с кладбищем св. Олава (статья № 24). Если бы в статье № 14 речь не шла о лугах новгородского немецкого двора св. Петра, то он, таким образом, оказывался лишен такой привилегии, то есть не содержал ни лошадей, ни лугов. Учитывая растущее значение этой фактории, это допустить сложно.

И наконец, знакомство с документами того времени подтверждает, что пунктуальные немцы неизменно отмечали словом ecclesia те сооружения, которые подразумевались в качестве отдельных церковных зданий, а не комплекса объектов, двора. В уже упоминавшейся статье № 13 немецкого проекта 1268/1269 г. Николо-Дворищенский собор обозначен как ecclesia sancti Nycholai, а в отношении Св. Петра указано, что имеется в виду территория приходского кладбища (cimiterium sancti Petri), как и в отношении кладбища св. Олава (cimiterium sancti Olavi). О церкви на Готском дворе (ecclesia) и церкви Параскевы Пятницы на Торгу (ecclesie sancti Vridach) также говорится однозначно как об отдельной храмовой постройке. В статье же № 14 слово «ecclesia» отсутствует, что в сочетании со всеми вышеприведенными наблюдениями склоняет нас к необходимости признать справедливой ту интерпретацию объектов, которую предложил еще Н. М. Карамзин: статья № 14 немецкого проекта 1268/1269 г. сообщает о двух дворах, одном (св. Петра) в Новгороде и одном (св. Николая) в Ладоге.

Готскую принадлежность двора св. Николая в Ладоге можно заключить из сопоставления с той же статьей (№ 14 по нумерации Бунге), но русского проекта договора 1268/1269 г. В нем этот текст выглядит следующим образом:

«Dar dhe wische sin dher Dutsgen ofte dere Goten, dhe solen se hebben, war so se se bekennet» («Где есть луга у немцев или у готов, ими владеть им там, где они их объявят»)[1180].

Немцы в своем проекте вводили конкретные требования, указывали точные наименования субъектов права, подробно расписывали те или иные процедуры. Новгородцы же, преимущественно, просто сокращали и перефразировали их претензии. Вместо традиционных для немцев Sanctus Petrus, sancti Olavi и др. в русском проекте договора везде используются нейтральные «Немецкий двор», «Готский двор» и тому подобные. Из церквей вообще названа только одна — православная — Иоанна на Опоках. Новгородцы явно отстранялись от конфессиональных противоречий. Причем в данном пункте они даже расширяли права немецких торговцев, делали им малозначимую уступку в праве самостоятельно выбирать количество и места своих покосов. Это чуть ли не единственное место договора, где прижимистые новгородцы уступали иноземцам.

Если в качестве синонима «немцев» и «готов» русского проекта предположить «Святого Петра» и «Святого Николая в Ладоге» из немецкого проекта, то именно ладожскому двору следует приписать готское происхождение. То, что этот объект нигде более в письменных источниках не упоминается, может свидетельствовать о его непродолжительном существовании. Известно, что значение Готланда в балтийской торговле неизменно падает начиная со второй половины XIII в., а после завоевания этого острова датчанами в 1361 г. практически сходит на нет[1181]. Можно предположить, что количество готских факторий на Руси в эти годы также постепенно снижалось — одни закрывались, другие продавались, а сам Готский двор (Речной) постоянно, начиная с конца XIV в. и вплоть до XVI в., сдавался в аренду немецким и ливонским купцам[1182]. Исчезновение ладожского Готского двора следует, вероятно, относить уже к концу XIII — первой половине XIV в., после чего купцы с Готланда сохраняли за собой лишь один двор в Новгороде.

Предложенная система расположения готских дворов в Новгородской земле особенно показательна для XIII в., в который Готланд вступил на вершине своего могущества и влияния, решительно расширяя свои торговые связи и присутствие на Востоке. Завершал век Готланд уже на спаде своей торговой активности. Все это хорошо прослеживается на истории готских торговых факторий в Новгороде и Ладоге.


Денис Григорьевич Хрусталёв «Русские немцы и немецкие русские в XIII в.»[1183]

Если бы в названии статьи не было временного ограничителя, то следовало потребовать обзора всех аспектов отношений Руси-России и Европы, переплетения личных и государственных судеб, то есть превратить тему в необъятную. Наши цели многократно уже. Мы хотим представить лишь небольшой уголок вопроса, субъективно ограничив его XIII в. и объективно Балтийским регионом. Поводом для работы послужили обследования опубликованных документов Любекского городского архива и Любекской епархии. Все они большей частью были изданы еще в XIX в. и стали вполне традиционными источниками для исследователей. Особенно важно, что на основе этих материалов можно произвести интересные наблюдения из области микроистории, опустившись на уровень судьбы отдельного человека XIII в., причем человека не княжеского происхождения и вне духовной иерархии — горожанина.

И в политическом, и в культурном отношении XIII в. стал рубежом для стран, примыкающих к Балтийскому морю. Причины здесь могут быть указаны самые разнообразные. На Руси важнейшим фактором было монгольское нашествие. В Западной Европе преобладали процессы внутреннего социально-экономического развития, выразившиеся в росте городов. Для Ливонии и соседних прибалтийских областей это был период формирования и становления в целом. Характерно, что исследователи нередко применяют для периода X–XI вв. термин «балтийская цивилизаций» или «балтийский социум», предполагающий заметную мобильность местных жителей, столь же активную на линии восток — запад, как север — юг. Препарируется этот феномен преимущественно на основе археологических материалов. Для исследователей XIV–XV вв., опирающихся преимущественно на письменные источники, термин «балтийская социальная общность» также далеко не чужд, но он все же имеет заметные рубежные ориентиры по критерию взаимоотношений с Русью. Становятся существенными границы, которые, начав формироваться, первое время сохраняли заметную гибкость. Однако на линии восток-запад эти реперные линии имели заметно более четкие очертания, не редко конфессионально обусловленные. В XIII в. это еще не так заметно, или, скорее, не так четко выражено. Говорить об общности балтийских народов, включающей русский, в XIII в. уже затруднительно, однако, как показывают обследованные документы, социально-экономические границы формировались заметно медленнее политических.

Никого не удивляет наличие в Ладоге или Новгороде крупной варяжской колонии, существование далеко не родственной этнически группы жителей в преобладающей славянской и финно-угорской среде. Но если в X, XI и, может, в XII вв. — иноземцы близки к интеграции в общину, в XIII в. ничего подобного уже не фиксируется. Возрастает количество сохранившихся документов и иных источников, но из них выходит, что немцы и скандинавы проживали в Новгороде обособленными сообществами в специальных очерченных линией забора факториях (дворах) и однозначно воспринимались как люди вне новгородского социума. Примерно то же мы, судя по всему, должны наблюдать и в других городах. Основные выводы строятся в этом вопросе на данных летописи и материалах новгородских торговых договоров, в которых почти не встречаются личные данные участников — нет ни имен иноземцев, проживавших на Руси в XIII в., ни каких-либо их характеристик. Это, так сказать, макроуровень. На микроуровне мы практически не располагаем примерами. Редкие исключения позволяют говорить, что интеграция иноземца в русское общество шла уже исключительно через княжеский двор, где вполне могли принять инородца. Так, в 1230–1240-е гг. известен то ли тверской, то ли дмитровский воевода князя Ярослава Всеволодовича Кербет (Ербет), вероятно, Герберт (Herbert)[1184]. Нехарактерное для Руси имя выдает в нем иностранца.

Фактически чаще всего мы не располагаем иными критериями для определения этнической или конфессиональной принадлежности человека в Средние века кроме имени. Но и этот показатель к однозначным не относится. Например, прозвище «киевлянин» может означать как то, что человек родился в Киеве, так и то, что он приехал из Киева или что он регулярно ездит в Киев, торгует с Киевом или киевскими товарами, специализируется на южной торговле. Кроме того, для позднейшего времени мы наблюдаем процесс огласовки или модификации имен: Ивор становился Игорем, а Тудор — Федором. В этом случае исчезают даже небольшие зацепки для определения личных особенностей этого человека, который теряется в среде местного общества. Следует признать, что для XIII в. материал по личным именам иноземного происхождения в русских источниках представлен слабо. Так, в окружении князя Ярослава Всеволодовича новгородская летопись фиксирует некоего новоторжца Ивора (осень 1215 г.), который, судя по всему, тождественен Ивору Чапоносу, выполнявшему функции княжеского посланника в Новгород весной 1216 г., накануне Липицкой битвы[1185]. Скандинавское имя Ивор, к сожалению, вовсе не обязательно указывает на происхождение его носителя. Нам известно немало примеров использования скандинавских имен на Руси в качестве вполне допустимых. Имя Ингварь было распространено в княжеской среде: известны киевский князь Ингварь Ярославич (упом. 1180–1212 гг.)[1186], рязанский князь Ингварь Игоревич (упом. 1207–1235 гг.) и Ингварь Ингваревич[1187]. А в Ипатьевской летописи под 1146 г. упоминается киевлянин Ивор Юрьевич, под 1180 г. — рязанский воевода Ивор Мирославич, в 1241 г. — галицкий боярин Ивор Молибожич[1188]. Та же ситуация с именем Тудор, которое отдаленно напоминает латинское Theodore, но в русском не сразу объединилось с Федором. Новгородской летописи под 1224 г. известен Никифор Тудорович, а под 1229 г. — Иван Тудоркович[1189]. Нерусское происхождение выдает отчество-прозвище новгородского тысяцкого Ратибора Клуксовича (упом. 1268–1269 гг.)[1190]. Имя Клукс (или Клюке) в источниках не встречается. Оно позволяет произвести себя от Klaus (от Claus, Claes) — немецкая огласовка имени Николай. Однако это может быть и производная от прозвища Клюка, которое встречается в позднейших записях.

Любекские документы XIII в. содержат существенно больше примеров имен, на которых отразились этнические или региональные особенности. Хотя это может быть оправдано и существенно большим количеством сохранившихся документов. Среди членов Любекского магистрата встречаются бюргеры с характерными прозвищами. Например, в 1230 г. упоминается Генрих Грек (Henricus Grecus), в 1232 г. — Иоганн из Англии (Johannes de Anglia), а в 1234 г. Вернер Венецианец (Wernerus Wenethisce)[1191]. На протяжении XIII в. фиксируется деятельность большого Любекского семейства Курляндцев (de Kuren)[1192], а также носителей похожих фамилий Kuro, Curo, Cure и даже Curow (Kurow)[1193]. Примечательно, что в материалах XIV–XV вв. таких имен почти нет. Преобладающими становятся иные прозвища и более узкий географический охват. Участники городской жизни Любека — это теперь исключительно коренные горожане и лишь иногда представители иных германских городов или областей. Теперь если и встречаются, то Генрих из Ревеля (Henrich de Revele) или Годшальк из Феллина (Godscalc de Vellin)[1194]. Но XIII в. предоставляет немало примеров социальной мобильности. И городской патрициат Любека оказывается заметно менее консервативен, чем в том же Новгороде. Для нас особенно интересно проследить или хотя бы только зафиксировать в западноевропейских источниках упоминание людей, чье происхождение или профессия были прямо связаны с Русью. Показательно, что речь будет идти далеко не о рядовых бюргерах, но о членах магистрата, а иногда и о представителях рыцарского сословия.

В период с 1229 по 1245 г. одним из членов Любекского магистрата был Илья Рус (Русский)[1195]. В условиях орфографического непостоянства его прозвище писалось различно — Рус, Русо, Русский (Ruz; Ruze; Razo; Race; Rutherius), но личное имя, более чем необычное для Германии, неизменно Илья (Helgas; Helia; Elyas). В связи с характерным именем и прозвищем, казалось бы, можно утверждать, что перед нами любекский бюргер русского происхождения. Но не стоит торопиться. В те же годы, когда в Любеке отмечена деятельность бюргера Ильи Русского, в Германии была произведена первая письменная фиксация старинной верхненемецкой поэмы «Ортнит» (Ortnit), где сподвижником главного героя выступает также Илья Русский (Yljas von Riuzen; Riuze; von den Riuzen; künec von Riuzen)[1196]. С. Н. Азбелев считает, что речь идет об отражении в германском эпосе русских былин об Илье Муромце[1197]. Такие наблюдения могут свидетельствовать о идеоматическом значении имени Илья, которое выступало в неразрывной связи с прозвищем «русский» и свидетельствовало, прежде всего, о «восточном» происхождении носителя, но никак не именно о русской национальности.

О конфессиональной принадлежности Ильи делать заключения ещё сложнее, но так как он входил в магистрат, скорее всего, он считался вполне лояльным христианином. Стоит подчеркнуть, что Илья был далеко не рядовым или случайным членом магистрата. Он входил в пятерку самых влиятельных горожан. В перечнях членов магистрата он обычно упоминается на 3-м или 4-м месте[1198]. Этническая амбивалентность городских общин Балтийского региона в этом случае выступает особенно рельефно, так как именно в период деятельности Ильи Русского в городской администрации Любек предпринимал особенно интенсивные действия по освоению Прибалтики и вытеснению оттуда русского политического влияния. Как известно, любекские купцы были главными двигателями прибалтийской колонизации, приведшей в 1220–1240-е гг. к оформлению такого сложного государственного образования, как Ливония.

В конце XIII в. в любекских грамотах встречается Годеке Рус (Godeke Ruce), названный в одном из текстов Rucen[1199]. Его родство с Ильей Русским и вообще русское происхождение иначе никак не подтверждаются, хотя указатели дают огласовку его прозвища Ruze/Russe, что, скорее всего, соответствует корню прозвища Ильи.

Личные имена в XIII в. часто сохраняли этнические особенности, хотя, как мы указывали, на этом опасно основывать однозначные выводы. Так, среди упоминавшейся фамилии Курляндцев (Куршей) известен Иван Курляндец (Ywanus de Kuren)[1200], чье имя писалось далеко не как обычное для Германии Иоанн (Ioannus) и сильно напоминает русскую огласовку. Ниже рассмотрим обратный случай.

В грамоте, выданной Ревельским капитаном по поводу земельных владений монастыря Дюнамюнде в Ревеле 27 апреля 1257 г., среди свидетелей упоминается Robbekinus de Novgardia[1201]. Robbekin — это фламандский диминутив от Робин (Роберт, Робрехт), а Novgardia — это традиционное и никак иначе не интерпретируемое в немецких источниках наименование Новгорода. Примечательно, что этот Робин Новгородец упоминается среди знатных рыцарей: «Testes interfuerunt L. Balliso, Theod(ericus) de Kiwele, Eglbr. (= Engelbertus), Ioh(annus) de Holtele, Wilhel(mus) de Brema, milit(ia) Reval(ia), Ioh(annus) gener domini Saxonis, Robbekinus de Novgardia, Ioh(annus) de Thoreidia, Albertus Wibekinus, loh(annus) prior de Dunamunde, fr(ater) God(scalcus), fr(ater) Sigmundus et dominus Wosgehne miles et alii quamplures»[1202]. Более того, его место в списке между членами Тевтонского ордена указывает на то, что и он принадлежал к рыцарскому братству. В целом это не противоречит обычаям того времени: в середине XIII в. доступ в Орден еще был открыт лицам незнатного происхождения. Однако прозвище Новгородец все же не поддается однозначной интерпретации. Выходец из Новгорода с фламандским именем в составе Ливонского ордена — необычный и трудноразъяснимый казус.


Печать Генриха Псковского (Hinricus de Plezcowe), 1323 г. (LübBS, VII. Taf. III, № 23)

Иную и гораздо более длительную историю имеет знатный любекский род Псковских (de Pleskowe). В период с 1299 по 1478 г. 8 его членов входили в любекский магистрат[1203]. Первым источникам известен Генрих Псковский (Hinricus de Plezkowe; ум. 1341), чья деятельность как Любекского магистрата (консула) прослеживается с 1299 г. [1204] Впоследствии упоминаются его старший сын — Генрих II Псковский (Hinricus de Plescowe II; упом. 1328–1359 гг.)[1205], его сын от второго брака Арнольд (Arnoldus; ум. 1363), а также Бернард Псковский (Bernard de Plescowe; ум. 1366; упом. с 1344 г.)[1206], Иоганн Псковский (Johanni Plessekowen; ум. 1367; упом. с 1343 г.)[1207], сын Генриха II — Бернард II (Bernard; ум. 1412; упом. с 1399 г.), сын Арнольда Иордан (Jordan Pleskow; член магистрата с 1389 г. и бургомистр в 1425 г.)[1208], сын Иордана Готфрид (Gottfried; ум. 1451; член магистрата с 1438 г.) и многие другие рядовые представители этой вскоре разросшейся фамилии[1209]. Во второй половине XIV в. отмечена деятельность Якова Псковского (Jacobus de Plescow; ум. 1381), который был членом магистрата с 1352 г. и во многих документах отмечен первым среди коллег, выполняя функции бургомистра[1210]. Именно с Яковом Псковским связано создание и документальное оформление Ганзы.

Один из Псковских — Генрих (Hinrike Plescecowe; упом. 1331–1338 гг.) — был даже братом-рыцарем Тевтонского ордена и выполнял функции представителя магистра на переговорах с Новгородом в 1338 г. [1211] Его имя указано в хорошо известном Договоре Новгорода с немецкими купцами о спорных делах от 17 мая 1338 г. В русском переводе Е. А. Рыдзевской приведена калька с его имени: «господин Гинрике фан Плессекове от магистра (vor hern Hinrike van Plessecouwe van des mesteres weghene[1212]. Использование Генриха Псковского в качестве посла на переговорах с русскими может означать, что современники осознавали его родство с восточными соседями. Это же наглядно демонстрирует и родовой герб Псковских, который венчала геральдическая «голова русского»[1213].


Печать Иоганна Псковского (Johannes von Pleskow), 1347 г. (LübBS, VII. S. 27, № 15; Taf. II, № 15)

Печать Иордана Псковского (Jordan Pleskow), 1408 г. (LübBS, X. S. 87, № 86, Taf. 15, № 94)

Путь, в ходе которого семья Псковских обосновалась в Любеке, проследить затруднительно. Первый упоминаемый — Генрих — уже носит немецкое имя, а следовательно, если речь идет о переселенцах из Пскова, то их эмиграция относится к периоду не позднее середины XIII в. Возможно, она была связана с борьбой вокруг Пскова в 1240–1242 гг.


Герб c печати Иоганна Псковского (Johannes von Pleskow), 1347 r. (Nottbeck, 1880. Taf. 7, № 112)

Источники сохранили упоминание еще двух Псковских. В 1289 г. они отмечены среди членов Рижского магистрата: Тидрик Псковский (Tiderici de Plescowe) и Седиль Псковский (Sedile de Plescow)[1214]. Так как жили они в Риге почти в то время, когда в Любеке уже обосновался Генрих Псковский, то речь, скорее всего, идет о другой фамилии.


Печать Годеке Псковского (Godeke Plescowe), 1478 г. (LübBS, X. S. 82, № 97; Taf. 13, № 99)

Такое обильное распространение прозвища Псковский, очевидно, должно быть связано не только с торговой активностью Пскова и соседствующей торговой артерии, но и с эмиграцией из этого города. В связи с этим действительно следует со всей серьезностью говорить о существовании в Пскове в середине и второй половине XIII в. если не немецкого населения, то развитой группы пронемецки настроенных горожан, многие из которых вскоре вынуждены были покинуть город.

* * *

Обследование любекских документов завершенным назвать никак нельзя, но представленный материал все же позволяет сделать предварительные выводы о социальной мобильности того времени. Судя по всему, в XIII в. распад балтийского социального содружества подходил к завершающей стадии, но еще в середине века мы фиксируем случаи, когда этнический русский вполне мог стать не только знатным горожанином Любека, но и войти в городской магистрат, участвовать в определении городской политики, торговой и экспансионистской. И это в условиях, когда политика Любека выступала определяющей во всем Балтийском регионе, в государственном строительстве в Ливонии, в экспансии в Эстонии, в христианизации Восточной Прибалтики и в северной торговле в целом. Примеры показывают, что этнические связи воспринимались современниками действенными и в позднейшее время.

Загрузка...