Жизнь – не киносъемка, в ней дублей нет. Здесь сразу все без прикидки, без черновика – набело.
В старину существовало поверье: если написать на бумажках цифры 220 и 284, потом скормить одну бумажку юноше, а вторую – девушке, через некоторое время молодые люди беспременно полюбят друг друга.
А какую цифру надлежит преподносить на завтрак Её сиятельству Музе, дабы она – нет, не заикаюсь о любви! – пусть просто улыбалась бы иногда начинающему автору?
Уверен: такая цифра в природе существует. Однако мне лично открыть ее не посчастливилось. Поэтому, когда набрался смелости принести один из первых рассказов на суд известному сибирскому писателю Афанасию Лазаревичу Коптелову, он, ознакомившись с моим творением, спросил с добродушной лукавинкой:
– У тебя дома какое отопление?
– Паровое, – ответил я, недоумевая.
– Жаль, что не печное, – сказал писатель, – тут двадцать восемь страниц, значит-вот-да, можно бы использовать для растопки… Ну, а вот об этой страничке давай поговорим.
На странице, что держал в руках, были отчеркнуты карандашом два абзаца – как раз те, в которые мне во время работы над рассказом не удалось втиснуть ни одного красивого выражения, ни одной звонкой фразы.
– Здесь живинка теплится. Обещающая живинка, значит-вот-да. Так и нужно писать.
И стал расспрашивать, чем занимаюсь, какие планы на будущее. А в заключение посоветовал:
– Если перо не баловство, надо идти в газету. Лучшей школы не знаю.
Выходила тогда в Новосибирске газета «Железнодорожник Кузбасса», редактировал ее старый партийный работник и опытный газетчик Иван Николаевич Филиппов. Пришел к Филиппову, сообщил о своем категорическом желании пополнить ряды сибирских журналистов.
– А ты писал когда-нибудь для газеты?
– Еще бы, – отвечаю, – в институте ни одна стенная газета без моего участия не обходилась.
– Нет, я не про стенную, а про настоящую спрашиваю.
Чего не было – того не было, до настоящей руки не
дошли.
А он дальше спрашивает: что есть за душой, что умею делать, чем могу быть газете полезен?
– Стихи могу сочинять. Вот, к примеру…
– Примера не надо. Стихи в газете – пирожное, а нам хлеба подавай: информацию, фельетон, очерк.
– Ну, что ж, можно и хлеб. Надо попробовать. Не боги ведь, это самое…
– Не боги, верно. Можно попробовать. Только возьмем с испытательным стажем. На месяц. Не справишься – уволим. Согласен?
Он спрашивал, я думаю, в надежде, что благоразумие у меня возьмет верх. Ему ведь не было известно, как похвалил мои два абзаца Коптелов.
– Все на летучку! Гармошки с собой!
Никакой гармошки у меня не было, отправился налегке, прихватив на всякий случай чистый блокнот. Но и остальные сотрудники редакции, собравшиеся в кабинете Филиппова, тоже не имели при себе ни гармошек, ни баянов, каждый держал в руках лишь по толстой папке.
Я толкнул локтем Яшу Симонова:
– Где же гармошки?
Яша -поглядел на меня с жалостливым выражением на лице: ах, серость!
Он был матерым газетным волком, Яша Симонов, у него за плечами, кроме блестяще пройденного испытательного стажа, насчитывалось уже целых два месяца профессиональной журналистской работы.
– Гармошкой у нас, газетчиков, называется вот это,- показал Яша папку со сдвоенным, наподобие меха, корешком; в папке хранились длинные полоски бумаги с оттиснутыми на них типографским шрифтом столбцами корреспонденций.
Тем временем началось совещание.
– Что мы имеем? – возгласил редактор, оглядывая собравшихся. – Мы имеем почти совершенно готовые внутренние полосы. Только на второй надо поставить манжетку, а на третьей не хватает двух чичирок. В гармошке у Симонова, я вижу, изрядный запас гранок, уверен, есть и мелочевка.
– Вам все кажется, что Симонов не вышел из детсадовского возраста и по-прежнему гонит чичирки, – проворчал Яша, принимаясь тем не менее перебирать оттиски. – Вот видите, именно мелочевки и нет!
– Значит, надо в темпе сделать!
– Ну, если надо…
Совещание продолжалось. В разговор вступил ответ-секретарь:
– На третьей полосе еще шапку заменить бы, – сказал в раздумье. – Не очень, как мне кажется, доходчивая шапка.
– Да, шапку следует заменить, – согласился редактор. – А на второй мне, откровенно говоря, не очень нравится верстка: зачем потребовалось втискивать Симонова в сапог, разве не лучше было предоставить в его распоряжение подвал? Тогда и хвост не пришлось бы парню отрезать.
– Симонов сам на сапог согласился.
– Под давлением, – вздохнул Яша. – Вы надавите, так и на верхушку согласишься.
Редактор постучал карандашом:
– Хорошо, не будем препираться… Чичирки наберите светлым петитом, манжетку – боргесом. И разгоните ее шпонами, чтоб воздух был… Что у нас в наличии на четвертую полосу?..
Я чувствовал себя дремучим дикарем, оказавшимся в кругу высокоцивилизованных марсиан, которые запросто отрезают друг у друга хвосты, втискивают один другого в сапоги, добывают с помощью неведомых шпон воздух, набирают светлым петитом чичирки и заменяют не очень доходчивые шапки.
Заканчивая летучку, редактор призвал:
– Больше внимательности, товарищи: корректоры то и дело вылавливают вслед за нами блох.
Ну, граждане марсиане, чего-чего, а такой антисанитарии от вас не ожидал.
Каково бедным корректорам!
Стрелочник прислал в газету письмо – кипу тетрадных страничек, исхлестанных гневными, убегающими книзу строчками.
– Десяток, – сказал редактор, передавая их мне. – Во всяком случае, не больше пятнадцати.
– Чего – десяток?
– Сократи до десяти-пятнадцати строк. Оставь самый смысл, квинтэссенцию. И учти: идет в номер.
Разговор происходит утром, во время летучки. В конце дня, окончательно остановившись на сто шестом
варианте и перепечатав его на машинке, принес письмо редактору.
– Все, – заявил тоном Александра Македонского. – Можно подписывать в набор.
Иван Николаевич несколько раз перечитал заметку, посмотрел зачем-то на оборотную сторону листка, спросил с искренним недоумением:
– Послушай, о чем ты тут хотел сказать?
– Да не я – стрелочник же пишет…
– Действительно, материал авторский, как мы говорим. И какую мысль намерен был выразить автор?
– Ну, как же, – закричал я, – очень же все просто: на станцию не подвезли керосина, поэтому нечем заправлять стрелочные фонари. Это угрожает безопасности движения поездов.
– Вот теперь понятно. Действительно, все очень просто.
Поглядел на меня с усмешкой.
– У тебя как завтра со временем?
– От вас зависит, – пожал я плечами.
– Тогда вот что сделаем: вывесим номер с этим материалом на стенде, а тебя поставим возле, и ты всем читателям будешь разъяснять, о чем твой бедный стрелочник вознамерился поведать общественности.
И вернул письмо – с тем, чтобы я подготовил к печати новый вариант.
На этом, сто седьмом по счету варианте, и остановились. Письмо заняло в газете шесть строк. Шесть строк вместе с подписью автора. И все в нем было теперь понятно.
Но редактор не знал, что дома, ночью, во сне я сочинил еще восемьсот девяносто четыре варианта, и все лучше того, который опубликовали.
Газетчики – удивительная нация: со своими законами, нравами, обычаями и, конечно, со своим языком, словарный фонд которого представляется новичку непроходимой чащобой.
А ведь я пришел не просто в газету, но в газету железнодорожную, и на меня, кроме «петитов», «чичирок», «шпон», «манжеток», низвергнулся еще водопад транспортных терминов, сокращений, жаргонных словечек.
Первым моим педагогом на этом поприще стал Яша Симонов. Собираясь в командировку, предложил:
– Хочешь, поговорю с редактором, чтобы отпустил со мной?
– Еще бы не хотеть!
– Тогда лети на станцию, найди контору путейского околотка и спроси дорожного мастера Андреева: пусть выделит самый быстроходный модерон.
Нет, конечно, я и вида не подал, что не имею о модероне ни малейшего понятия, только позволил себе спросить:
– Разве не на поезде поедем?
Яша вздохнул:
– Что мы имеем на дворе? Мы имеем на дворе лето. А какой уважающий себя журналист ездит летом на поезде!
Больше вопросов не возникло. Я кинулся на станцию, а Яша взял на себя труд разыскать с помощью телефона Андреева, с которым был в приятельских отношениях, и предупредить о моем визите.
Дорожный мастер встретил с непроницаемым лицом. Да, Симонов звонил, и он готов показать все, имеющиеся в его распоряжении, модероны. Так сказать, на выбор.
На задах конторы околотка стоял сарай, в котором хранился различный путейский инструмент. Но Андреев повел не в сарай, а – за сарай: там, приваленные к стене, ржавели махонькие рельсовые тележки, на каких путейцы перевозят костыли, гайки, подкладки и прочую металлическую мелочь.
Сделана тележка так: два колесика (в затылок один другому), над ними – дощечка шириной в две ладони и длиной в полметра, а от нее вверх и чуть вбок – шест, держась за который, путеец катит модерон по рельсу.
– Любой, – сказал Андреев. – Какой на вас глядит.
…Я не задушил Яшку лишь потому, что в тот момент, когда мои пальцы готовы были сомкнуться у него на горле, он успел выпалить:
– Дурень, меня самого этак же в первый день разыграли…
Шла подготовка к выборам в Верховный Совет республики. Редактор дал задание написать тематический обзор многотиражек.
– Надо проанализировать, как освещается ход предвыборной кампании.
Я обложился подшивками и, с короткими передышками на обед и сон, просидел за столом без малого неделю. Наконец обзор был готов – одиннадцать, написанных от руки, страниц.
– Перепечатывать пока не нужно, – сказал Филиппов, – вдруг что-нибудь придется поправить.
Внимательно прочитал рукопись, потом вооружился красным карандашом и с угла на угол перечеркнул одну страницу, другую, третью… Когда остались две с небольшим страницы, позвал:
– Бери стул, садись рядом: будем править.
И мы дружно выправили оставшиеся страницы, придав им тот вид, по поводу которого принято говорить: живого места не сыскать. После этого Филиппов взял чистую папку, упрятал в нее рукопись, положил папку к себе в стол, а мне сказал:
– Напиши-ка, брат, весь обзор заново. С учетом, так сказать, сегодняшнего опыта.
Теперь потребовалось на всю работу уже только два дня. И – совпадение – получилось опять одиннадцать страниц. И опять Филиппов, внимательно прочитав обзор, искрестил две трети рукописи, усадил, как и в тот раз, меня рядом, вновь мы выправили оставшиеся страницы, он упрятал их в папку, а мне сказал:
– Попробуй еще разок. С учетом, так сказать, сегодняшнего опыта.
Короче, я написал шесть вариантов обзора. После того, как совместно выправили последний вариант, Иван Николаевич, упрятав его в ту же папку, похвалил:
– Хорошо написал. В таком виде вполне можно бы опубликовать. Но в газете сейчас очень тесно, пока от публикации воздержимся, а папочку возьми на память.
Когда я вернулся в свою комнату, Яша спросил:
– Теперь ты, конечно, хорошо написал?
– Хорошо.
– Но от публикации, конечно, воздержитесь?
– Воздержимся.
– А папочку, конечно, на память?
– На память.
– Все правильно, старик: школа есть школа. А теперь пойдем, покажу тебе, как можно освоить все жанры без пота и крови, и, главное, без этой папочки.
В коридоре висела доска, на которую до этого как-то не обращалось внимания. Просто не до того, очевидно, было. На доске манил, и обещал, и радовал душу благородный заголовок:
САМЫЕ НАДЕЖНЫЕ РЕЦЕПТЫ
– Читай, старик, – покровительственно похлопал по плечу Яша. – Насыщайся, пропитывайся, перенимай. Если возникнут вопросы, не стесняйся.
«Рецепты» содержали рекомендации, как писать передовые статьи, критические корреспонденции, фельетоны, театральные рецензии, очерки.
«Очерк пишется так:
Вступление (четыре фразы) – о тех метеорологических условиях, в которых предстоит жить и творить герою. Желательно с лирическими интонациями.
Два абзаца – завязка, в которой должен содержаться достаточно внятный намек на удовольствие, что ожидает читателя, если он наберется терпения дочитать очерк хотя бы до середины.
Пять слов – об окружающей обстановке.
Пять страниц – воспоминания о прошлом (детство, отрочество, юность), переплетающиеся с историческими сведениями познавательного характера.
Беседа героя с председателем месткома (руководителем предприятия, секретарем парторганизации, представителем главка, заместителем министра), приоткрывающая завесу над теми трудностями, которые предстоит преодолеть герою. Это – три-четыре страницы, не больше.
Пол-абзаца – преодоление трудностей. Кульминация. Философское осмысление морального облика положительного героя.
Заключительный аккорд (полторы страницы) – возвращение героя после работы домой, вечер, половодье огней, гудки автомобилей, негромкая песня, доносящаяся откуда-то из-за невидимой реки, светлая грусть и легкое чувство голода.
Многоточие…»
Рядом с этим рецептом на доске помещалась МЭЖДК – Малая Энциклопедия «Железнодорожника Кузбасса»:
415!
«АБЗАЦ – фраза, начинающаяся с красной строки. Имеется в каждой статье, чего нельзя сказать о мыслях.
АВТОР – человек, который встречает после опубликования своей статьи единственную знакомую строчку – собственную подпись.
БЛОХА (газетная) – особый род насекомого, на которое не действует химия.
ВОДА – жидкость, занимающая четыре пятых поверхности земли. В такой же пропорции содержится в отдельных корреспонденциях.
ГЛАВНЫЙ РЕДАКТОР – человек, главнее которого лишь читатель.
ГОНОРАР – см. касса.
ЗАМЕТКА – см. чичирка.
ИНФОРМАЦИЯ – газетное блюдо, которое рекомендуется подавать в замороженном, подсоленном, маринованном, провяленном (пусть даже чуть с душком), но только не в свежем виде.
КАССА – отверстие в стене, возле которого на память приходят изречения, вроде – «рука дающего да не оскудеет».
НЕЛЬЗЯ – слово, которого не имеет права помнить журналист.
ОПУС – в переводе с латинского – творение, без которого развитие человечества приостановилось бы. Рождается чаще всего под пером начинающих журналистов.
ПОЛОСА – газетная страница. Бывает 1-я, 2-я, 3-я, 4-я, иногда бывает и интересная.
РУЧКА-САМОПИСКА – то же, что скатерть-самобранка. Мечта любого журналиста.
ХВОСТ – нечто, подлежащее усекновению, когда статья не лезет в полосу.
ЧИЧИРКА – тот самый золотник, который и мал, да дорог.
ЯЯ – река, левый приток Чулыма. Хотя имеет два «я», тем не менее ведет себя скромно».
На этом энциклопедия кончалась. Я достал авторучку и приписал под ней: «ЯША – имя нашего сотрудника, которому не грозит опасность умереть от скромности».
Позвал Якова. Он прочитал, восхитился:
– Молодец, старик, делаешь шаги!
Попросил у меня ручку, написал на полях МЭЖДК:
Однажды, лежа на боку,
Он написал одну строну,
И род людской теперь уверен,
Что журналистом стал Падерин.
Мне отмщение, и аз воздам…
Написал первый очерк. Пошел он почти без правки. Даже на летучке отметили.
Не удержался – постоял возле киоска, где продаются газеты: понаблюдал за выражением лица, когда люди разворачивали газету и видели в ней мой подвал. Не чичирку, не верхушку и даже не сапог – подвал. И под ним – мою фамилию.
А на следующий день звонит по телефону герой творения, паровозный машинист:
– Что ты наделал, черт бы тебя побрал: все депо надо мной покатывается!
С будущим героем своим я и на паровозе проехал, и в депо возле него потолкался, и с товарищами из бригады поговорил – все легло в очерк, всему нашлось место. И лишь одну-единственную детальку не углядел – она и погубила материал.
У меня там описывалось, как машинист повел тяжеловесный состав на подъем и, движимый естественным чувством тревоги, высунулся из окна паровозной будки, чтобы оглядеть километровый хвост вагонов. Ну, а коль скоро он высунулся наружу, ветер, естественно, не упустил случая и растрепал волосы.
На страницах очерка растрепал, конечно, а в действительности человек оказался… лысым.
Почему я этого не увидел? Во время всех наших встреч мой машинист каждый раз представал передо мной в старенькой форменной фуражке, а мне и невдомек, что под нею могла затаиться этакая мина замедленного действия.
Трагикомическая история пошла, само собой, на пользу, с первых шагов научив величайшему уважению к документальному жанру. И все же «мины» на моих страницах продолжали от случая к случаю взрываться еще довольно длительное время.
Был эпизод, когда, рассказывая о поездном диспетчере, я изобразил совершенно невинную сценку: в минуту отдыха герой достал портсигар и закурил. В чем тут могла быть неточность? На этапе сбора материала я собственными глазами зафиксировал тот непреложный факт, что диспетчер принадлежал к неисчислимой армии курильщиков. Ошибка на этот раз подстерегала с другого, совсем вроде бы неожиданного конца: описываемый мною человек чаще всего курил «стреляные» папиросы и никогда не имел собственного портсигара.
Маленький, едва заметный промах автора, но на него тотчас обратили внимание приятели диспетчера и так стали донимать бедного насмешками, что тот вынужден был раскошелиться и приобрести-таки портсигар.
«Портсигар» запомнился еще и потому, что в очерке, уже после опубликования, обнаружились корявые фразы – они немедленно перекочевали в «Тяп-ляп», редактором которого стал к тому времени Яша Симонов.
– Не расстраивайся, старик, – утешил он, – я тебе покажу прежние выпуски, там еще не такие ляпы встречались.
И показал:
…Железнодорожная станция эта основана князем Владимиром в X веке.
…Остался позади веселый и вместе с тем немного грустный вечер. 102 выпускника ушли в прошлое.
…Миллионы механических конских сил таятся в волнах реки.
…Дело упиралось даже не столько в сам корпус, сколько в отверстия, которые нужно было сверлить в нем.
…Возле веснушчатого, высокого и широкоплечего человека царило оживление, нарушаемое дружным хохотом.
…23 сентября в вагоне было обнаружено птичье гнездо, а через два дня – другие крупные дефекты.
…Ударил его сзади по голове методом, не применяемым даже в американском боксе.
…Приближался День железнодорожника. Местком постановил привить эту дату детям конфетами и печеньем.
…Это было начало дела, или, как говорят спортсмены, финиш…
Я был от души благодарен Яше: учись, как надо писать, учись и тому, как не надо писать. Последнее иногда приносит даже большую пользу.
Письмо начиналось так:
«Вот если токарь там, слесарь или еще кто допустит на производстве брак продукции, его наказывают – штрафуют, объявляют выговор, понижают разряд и т. п. Почему же писатели избавлены от таких мер, если даже печатают явный брак?!»
Слова «явный брак» были дважды подчеркнуты, и эти две злые змейки ужалили меня в самое сердце: письмо пришло как отклик на публикацию очерка, в котором автор разгневанного послания фигурировал в качестве главного героя. Положительного, как принято выражаться, героя. Чем я мог разобидеть его? Да еще до такой степени, что заслуживал штрафа, выговора, понижения разряда?
…Мы «притирались» с ним друг к другу с большим трудом. Будущий герой оказался человеком, перенасыщенным
невероятным количеством самых разнообразных знаний и болью давних и недавних обид на тех, кто не понимал или не хотел понять и принять сущности его научных концепций. Он обрушивал на меня и свои знания и свои обиды без какой-либо системы, захваченный единственным желанием – доказать собственную правоту и обрести в моем лице убежденного сторонника и союзника. Беседа наша, подобно плохо объезженной лошади, то и дело выбивалась из колеи, устремлялась на обочину, приходилось хватать ее под уздцы, останавливать, возвращаться вспять. В конце концов неуемный собеседник совершенно меня вымотал и глубокой ночью, увидев, что силы мои на исходе, решил подкрепить их крепким горячим чаем. И почему-то в памяти осталось, будто я пил той ночью чай из непомерно большой емкости – литровой кружки. Литровой и вроде бы эмалированной. Так потом и написал в очерке.
«…Вы там насочиняли – дескать, угощал вас чаем из литровой эмалированной кружки. Может, для вас это мелочь, но уж коли взялись писать документальную вещь, надо во всем правды придерживаться: кружка-то была не литровая, а пол-литровая, и не эмалированная, а фаянсовая…»
Откровенно говоря, в моих глазах это действительно выглядело мелочью. Но почему же такая мелочь оказалась способной задеть самолюбие, даже обидеть? Почему? Размышляя, пришел к выводу, что, видимо, подобная кружка связывалась в представлении автора письма с каким-то дорожным, каким-то временным бытом – ее, такую литровую эмалированную кружку, можно увидеть, скажем, прикованной цепью к питьевому бачку где-нибудь на маленькой железнодорожной станции. А мой герой жил устоявшейся жизнью, в семье, уюте, дорожил этим уютом и гордился им, гордился достатком в доме, обеспеченным годами труда, а хорошая посуда – одно из свидетельств такого достатка… Так, во всяком
случае, объяснил себе обиду на невнимательность писателя.
Герой документального произведения очень раним, он болезненно реагирует на любую, самую незначительную оплошность автора. Удивляться этому не приходится, ведь ты, автор, берешь человека прямо из жизни, берешь вместе с его подлинной фамилией, подлинным именем и отчеством, служебным и домашним адресами, берешь со всем кругом родных и близких, друзей и знакомых, каждый из которых (это-то знаю по опыту) не просто читатель, а дотошнейший ревизор содержания и непреклонный прокурор в суде над писательскими неточностями. И куда бы ни шло, коль скоро за оные неточности краснел один автор – нет, расплачивается за них вместе с ним и ни в чем неповинный «персонаж».
«…коли взялись писать документальную вещь, надо во всем правды придерживаться».
Так случай ткнул носом в истину, непреложность которой, казалось, должен был усвоить с первых шагов на литературном поприще. Впрочем, я и усвоил ее и строжайше следовал ей, только иной раз подводила некая расслабленность, что ли, по отношению к «мелочам».
Правда жизни… А всякую ли правду, если даже она способна прибавить к уже созданному портрету героя какие-то новые штрихи, правомочен автор документального повествования предать огласке?
Как-то, собирая материал для одного из очерков, занес в блокнот факт, в котором, как мне казалось, проглядывала по-особому занятная черточка в характере героя будущего произведения. Однако потом, когда блокнотные записи начали перекочевывать на страницы рукописи, взяло сомнение: не дам ли публикацией факта пищу зубоскалам, какие всегда могут сыскаться подле любого из нас?
Человек этот жил в маленьком рабочем поселке. На снабжение здесь никогда не жаловались, только в доставке молочных продуктов не соблюдалось должной регулярности. А в семье – дети, приходилось держать корову. И вот эта самая корова (в годах уже порядочных была животина), путешествуя в поисках травки повкусней в окрестностях поселка, сломала каким-то образом ногу. Да так, что и не приживить. Ну, бывалые люди совет дают – дескать, прирезать коровенку, мясо на базар (оно в цене как раз), а на выручку купить другую.
Совет практичный, ничего не скажешь, однако не по душе пришелся моему герою: жалко Пеструшку! Но делать же что-то надо, и тогда он ампутирует корове сломанную ногу, заживляет культю и мастерит… протез. И учит Пеструшку ходить на нем. И добивается своего: корова привыкает к деревяшке, ходит в поле, пасется и дает молоко.
В поселке над хозяином Пеструшки посмеивались, называли чудаком. Посмеивались за глаза, конечно. Мне и подумалось: вставь я этот эпизод в очерк – вдруг да отдельные читатели воспримут публикацию как своего рода сигнал к открытому вышучиванию? Не будет ли с моей стороны такое равносильно предательству?..
В 1957 году под Новокузнецком, на так называемой Антоновской площадке, началось сооружение гигантского предприятия – Западно-Сибирского металлургического завода. На стройку двинулась молодежь. Со всей страны. Энтузиасты, романтики, горячие головы – задор и сила! С такими горы передвигать, только покажи им цель, нарисуй перспективу. Стратегическую линию, так сказать, определили, чтобы не в потемках шли, не одну свою растворомешалку видели, не в один свой верстак носы уткнули.
Необходимость подобного стратегического осмысления предстоящей грандиозной работы лучше других понимал начальник строительства Николай Трифонович Казарцев. Однажды он собрал съехавшуюся на Антоновскую площадку молодежь и провел трехчасовую беседу, во время которой рассказал и о значении металла в жизни страны, и о реальных возможностях существующих заводов, и о надеждах, возлагаемых на будущий Запсиб, и, само собой, об особенностях его возведения. Об особенностях, о масштабах, объемах, выразив все это в кубах, тоннах, квадратных метрах.
Мне довелось в ту пору побывать на стройке, я собрал материал для очерка, включая и лекцию Казарцева, как назвал для себя состоявшуюся беседу с молодежью. Содержание этого важного разговора постарался воспроизвести в очерке со всей возможной точностью, но, будучи напуганным с первых литераторских шагов профессиональными напутствиями мэтров о противопоказанности художественному произведению «сухой цифири», о том, что на читателя якобы нагоняет тоску уже самый вид чисел – любых чисел (почему, видимо, в иных произведениях даже годы изображаются не цифрами, а словами),- будучи напуганным этим устоявшимся предубеждением, я удалил из лекции Казарцева все кубы, тонны, метры, заменив их художественными, как мне казалось, образами.
Казарцев у меня изъяснялся в стиле начинающего газетчика:
«- Чтобы подготовить к пуску только первую домну – вы слышите? – одну лишь первую домну, наши каменщики должны пропустить через свои руки полтора экватора кирпича.
– Что значит – полтора экватора? – не поняли ребята.
– Это у меня подсчет такой: если весь кирпич, что ляжет в первую домну, вытянуть в один ряд, в цепочку, кирпичная цепочка полтора раза обернется вокруг Земли».
А когда пошла речь о намечаемых земляных работах, он сообщил, что при сооружении фундаментов под основные цеха будет перекопано столько земли, что ее хватило бы на десять пирамид Хеопса.
Общую же стратегию стройки выразил следующим образом:
«- В наши дни каждая большая стройка опирается на трех китов. Первый кит – жилье, второй – промышленная база, третий – подъездные пути. Только после того, как будут загарпунены все три кита, можно приступить к строительству самого завода».
Вскоре после опубликования своего опуса я вновь приехал на Антоновскую площадку. И, как обычно, раньше всего заглянул в редакцию многотиражки. Редактором тогда работал Гарий Немченко – ныне известный писатель. Он хитро улыбнулся и пригласил:
– Ты же с дороги, айда в столовую, подкрепим силы!
И почему-то повел в столовую мимо барака, в котором размещался в то время клуб строителей. И не помню уж, под каким предлогом затащил в клуб. И, как бы между прочим, задержался возле стенной газеты.
То был совсем свежий номер: трехметровое полотнище ватмана, казалось, еще истекало акварельными красками, на которые здешний художник не посчитал нужным скупиться. Мое взимание сразу привлекла галерея дружеских шаржей. И открывал галерею… Николай Трифонович Казарцев. Художник изобразил его на палубе китобойного судна, что бороздило океан вдоль линии экватора – пунктира, составленного из кирпичей; Казарцев стоял у гарпунной пушки, целясь в желтевшую среди зелени океанских волн египетскую пирамиду…
Встретились с Казарцевым. Увидев расстроенное мое лицо, он понимающе улыбнулся:
– Показали уже газету?
И принялся утешать:
– Суть моих речей верно в очерке отражена? Верно! Ну, а насчет формы…
Пожал беспомощно плечами, вздохнул. Я не знал, как расшифровать и этот жест и этот вздох, покорно ждал продолжения. Казарцев помолчал, вновь вздохнул и вдруг начал рассказывать, как в далеком двадцать девятом приехал на строительство Кузнецкого металлургического комбината. Поставили его тогда десятником. Поработал какое-то время – выдвинули на должность начальника стройучастка. А потом доверили руководство строительным трестом… Оттуда, из треста, и пришел на Запсиб.
– Конечно, теперь у меня и опыт не тот, и кругозор, и знания не те, а но душевному настрою так и остался десятником… Ты понимаешь, о чем говорю? Вот! А ты из меня в очерке поэта сделал, лирика-романтика…
Он наговаривал на себя, Николай Трифонович Казарцев. Будь у него душевный настрой десятника, не поднять бы такой стройки, не доверили бы ему Запсиба. Он наговаривал на себя, да, но, что касается «лирика-романтика», – тут попал в точку: не до поэтических образов было в круговороте дел и забот, никогда не стал бы он подсчитывать, какому количеству пирамид Хеопса равнозначны кубы земли, что предстоит вынуть из-под фундаментов строящегося завода. Высокопарную абсурдность такого домысла очеркиста поняли, конечно, и читатели, результатом чего и явился дружеский шарж в газете.
Подобный высокопарный абсурд – явление в очеркистике не столь уж редкое, и если для «постороннего» читателя это лишь повод улыбнуться, то героям таких произведений, увы, не до улыбок. И случись им хотя бы раз искупаться в этаких «лучах славы», потом всю жизнь будут за версту обходить очеркистов.
Во время поездки в один из новых научных центров познакомился с молодым ученым, который все последние годы изучает интереснейшее явление природы – полярные сияния. Изучает глубоко, всесторонне, «влез в проблему» по уши. Близок к тому, чтобы предложить собственное объяснение физических истоков сияний. И человек сам по себе оказался на редкость интересный, со сложной судьбой, с крутыми жизненными поворотами.
Встретились с ним в воскресный день. Разговорились. Да так, что не хватило дня – просидели у него дома до глубокой ночи. Он сначала вспоминал о первой своей экспедиции в Заполярье, потом стал рассказывать о последующих экспедициях, о людях, которые принимали участие в работе, и о себе, естественно, о своих поисках и находках… Наконец я распрощался, хозяин пошел проводить меня, незаметно дошагал со мной почти до самой гостиницы и все продолжал рассказывать. На него, как говорят в таких случаях, «нашло», он испытывал потребность выговориться. А мне, как вы понимаете, того лишь я надо было.
Словом, расстались, довольные друг другом. А наутро, что называется, чуть свет, он прибежал ко мне в номер, очень обрадовался, что застал, и огорошил признанием:
– Не спал всю ночь: вдруг вздумаете писать обо мне!
При этих словах по лицу его прошла тень, и мне подумалось, что ему, видимо, доводилось попадать под облучение высокопарного абсурда.
– Нет, на себе такого не испытывал, – с удовлетворенным вздохом улыбнулся он в ответ на мою догадку, – был лишь свидетелем того, как одна наша сотрудница… Мы ей, скажу прямо, не завидовали. Но дело даже не в этом: увидеть нечто о себе в печати – штука, бесспорно, приятная, это ведь признание твоих заслуг, что-то близкое, я бы сказал, к ордену. В то же время это – и некий аванс, как бы публичный вексель, а по векселям положено платить. Хватит ли твоих духовных запасов для такой оплаты?.. И, наконец, главное – для меня лично, во всяком случае, главное,- что, если окружающие воспримут публикацию о тебе, как своего рода твою саморекламу? Попробуй докажи потом, что не «верблюд»: не ты, мол, писателя оседлал, а писатель – тебя…
Нетрудно было догадаться: опасения его основаны на определенном опыте – наверное, приходилось наблюдать похожую реакцию в среде молодых ученых. Что же, и такую реакцию нельзя исключать, а предотвратить ее автору очерка можно лишь чувством меры, такта, деликатности, бережным обращением с личностью героя, умением поставить себя мысленно на его место. Как советовал некогда медикам великий Гиппократ: поступай с пациентом так, как поступил бы с ближайшими родственниками или самим собой.
Лет ему, как я прикинул, чуть за тридцать. Худощавый, невысокий, некрепкого сложения, изредка глухо покашливает, стыдливо прикрывая рот узкой ладошкой. Близорук, носит очки. На голове – тонкий стальной обруч с махонькой пластмассовой коробочкой у виска. От коробочки вьется тонкий проводок, ныряет в нагрудный кармашек. В кармашке – слуховой аппарат.
Собеседник предложил ему сигарету, он отказался, пояснив:
– Не курю. Бросил. Как одно легкое вырезали, пришлось бросить.
– Туберкулез?
– Нет, другая причина…
«Другая причина», как удалось выяснить впоследствии, заключалась в следующем: несколько лет назад человек этот выступил в печати с разоблачением шайки браконьеров. Ему пригрозили расправой, но он не отступил. Его укараулили ночью на окраине села, оглушили, а потом избили так, что врачи с трудом спасли жизнь. Вот тогда-то и удалили отбитое легкое. И тогда же, напрочь лишившись слуха, он стал пожизненным обладателем стального обруча на голове с пластмассовой коробочкой и проводком, ныряющим в нагрудный кармашек.
Выписавшись из больницы, вновь взялся за перо. И довел дело против браконьеров до конца. А потом окончил институт, поступил в аспирантуру, защитил кандидатскую диссертацию, стал крупным специалистом по экономике сельскохозяйственного производства. И по-прежнему продолжает выступать со страстными публицистическими статьями в газетах, в журналах.
Не знаю, как кому, а мне лично представляется несомненным: если браться о таком человеке писать, то произведение должно быть документальным. Подобные своеобычные судьбы несут в себе настолько богатый заряд воздействия на читательское восприятие, что их просто нельзя перенести в рассказ или повесть. Вымысел, каким бы высокохудожественным он ни был, «испортит» тему, лишит материал самого главного – стопроцентной достоверности.
…Ты пишешь книгу, и книга эта – документальная. Ты пишешь и постоянно помнишь: твои герои – люди, взятые из жизни, взятые вместе с их подлинными именами, с их адресами, с их родными и знакомыми… Ты пишешь и знаешь: твоим героям может навредить даже самая махонькая неточность, невнимательность с твоей стороны, могут навредить в одинаковой мере и недосказ и пережим, чрезмерная перчинка и неумеренное подслащивание, избыточная откровенность и не к месту высвеченный факт… Ты пишешь, а внутренний редактор сидит возле кнопки какого-то нашептывающего устройства и время от времени включает запись:
– Жизнь – не киносъемка, в ней дублей нет. Здесь сразу все без прикидки, без черновика – набело!
* * *
Конечно, очерки я стал писать много позже, а в тот первый месяц, когда проходил испытание в «Железнодорожнике Кузбасса», довольствовался маленькими заметками, каждую из которых вырезал и аккуратно подклеивал в специально заведенный альбом.
Помню, с каким трепетом ждал последних чисел решающего месяца: что скажет редактор? Но минуло тридцать первое – молчит, пролетело первое – молчит, прошла неделя – молчит. Я не выдержал:
– Как со мной-то: месяц истек еще неделю назад?
– Что такое чичирка, знаешь? – спросил Иван Николаевич.
– Знаю.
– Что такое блоха, усвоил?
– Усвоил.
– Если окажешься перед выбором – отрезать ли абзац от своей статьи, или собственный палец, что отрежешь?
– Палец.
– Норма. Для службы в армии пишущих годен. Оставайся.
И я остался…