ПЕРЕД «ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕМ»

В 1847 году Европа переживала экономический кризис. Этот второй после наполеоновских войн кризис потряс фундамент многих буржуазных государств. Капиталистическое производство обрушило на головы трудящихся масс новые бедствия и страдания. Такие потрясения тогда еще были непривычны.

Ошеломленные буржуазные экономисты недоуменно наблюдали за распространением этого нового и повторяющегося «стихийного бедствия». Кризис захватил и Венгрию.

Тяжелое положение в стране усугублялось еще засухой и плохим урожаем 1846–1847 годов.

Венгерское крестьянство не могло найти никакого выхода. В стране росли крестьянские волнения. Одинокое, без союзников, крестьянство было способно" лишь на отдельные бунты, которые очень скоро подавлялись властями.

Но ничем уже нельзя было остановить нарастание недовольства в стране.

* * *

Вольность не дается даром, —

Чтоб владеть таким товаром,

Кровью платят, не деньгами,

Шей, жена, скорее знамя!

«Я предчувствую революцию, как собака землетрясение», — говорил Петефи, беседуя со своими друзьями.

Еще целых двенадцать месяцев отделяло Европу от 1848 года, революционного года, а зовущие на борьбу стихотворения Петефи стали появляться одно за другим, раскаляя и без того напряженную атмосферу Венгрии.

В марте 1847 года он писал:

Народ пока что просит… Просит вас!

Но страшен он, восставший на борьбу.

Тогда народ не просит, а берет!

Вы Дёрдя Дожи помните судьбу?

Его сожгли на раскаленном троне.

Но дух живет. Огонь огня не тронет.

И берегитесь пламень тот тревожить —

Он всех вас может уничтожить!

Когда-то только есть хотел народ,

Тогда он был почти как дикий зверь,

Но вот очеловечился народ…

Так как же быть без прав ему теперь?

Права ему людские! Уничтожим

Клеймо бесправья на созданье божьем!

А тем, кто ныне за порядок старый,

Не избежать господней кары!

Кто вы такие, чтоб иметь права,

Которых не имеет весь народ?

Отцы добыли родину для вас!

Не на нее ль народный льется пот?

Вы говорите: золотые копи!

Но что ж молчите вы о рудокопе,

Что роет землю и дробит породу?

Ведь это же рука народа!

«Отчизна — наша, наши и права!» —

Вы гордо заявляете сейчас,

А что с отчизной будет в грозный час,

Когда враги набросятся на вас?

Но разве можно спрашивать? Простите!

Геройство ваше — дёрские событья —

Забыл Пора бы памятник поставить,

Чтоб Дёр, позор и бегство славить!

Права народу! Дайте их скорей

Во имя мира, если мир вам мил!

Поймите, рухнет родина моя,

Как без подпор, без новых, свежих сил!

Сорвали конституции вы розу,

А все шипы швырнули вы народу.

Хоть лепесток народу подарите,

А… часть шипов себе возьмите!

Народ пока что просит… Скоро вы

Узнаете, как страшен он в борьбе!

Восстав, не просит, а хватает он!

О Дёрдя Дожи вспомните судьбе:

Его сожгли на раскаленном троне,

Но дух живет. Огонь огня не тронет!

И берегитесь пламень гот тревожить —

Он всех вас может уничтожить!

«Образованное общество» феодальной Венгрии в полном неведении того, какие стремления зреют в народе, не только не предчувствовало революции, но даже пыталось иронизировать над поэтом. В ноябре 1847 года один пештский литературно-художественный журнал так отозвался о Петефи: «Поэт дает клятву бороться против тирании… У нас в Венгрии — тирания?! Любезный сын отечества, видно, не знает своей родины».

Жизнь показала, что не эти господа, а именно Петефи знал свою родину и правдиво выражал ее сокровенные революционные стремления, когда провозгласил:

Дворец! Все то, чем ты богат,

Разбоем приобретено.

Но не гордись богатством этим —

Дни сочтены твои давно!

Надеюсь, что увижу скоро я

Твои руины, исполин,

А также черепа, которые

Покоятся среди руин.

* * *

После женитьбы Петефи вместе с женой поселился в Пеште. Перед этим они навестили в Надь-Салонте Яноша Араня и объездили Эрдей. Повсюду его встречали факелами, манифестациями. «…Он был у нас два дня… О, эти два дня стоят двух лет…» — писала о нем одна эрдейская газета. Когда же поэт прибыл в Пешт, то ликование было такое, что даже его жене, героине «Песен Юлии», посвящались восторженные стихи. И, несмотря на это, у Петефи по-прежнему не хватало средств снять отдельную квартиру. Он вынужден был поселиться вместе с романистом Йокаи: в одной комнате жил Петефи с женой, в другой — Йокаи, а третья служила общей столовой.

Устроившись в Пеште, Петефи весь с головой уходит в работу. Тщеславная Юлия тоже берется за перо. До сих пор она вела только дневник, а теперь решает стать писательницей. Она ставит для себя отдельный письменный стол и начинает за ним «творить». Влюбленный Петефи не только восхищается «плодами ее творчества», но вообще прощает все сумасбродства, он готов принять даже то, что из желания слыть оригинальной она, восемнадцатилетняя женщина, курит большущие сигары. Да и кроме всего, поэт слишком занят своей работой.

Он пишет поэму «Судья», в которой стремится в острой сатирической форме обрисовать тупость дворян, управляющих Венгрией, идиотизм жизни провинциальных помещиков. С удивительным, почти гоголевским сочетанием реализма и сатиры изображает Петефи феодальную Венгрию своего времени. Герой поэмы — это великолепно зарисованный обобщенный образ венгерского помещика, эгоиста и самодура, тупорылого лентяя и безмозглого дурака, человека, ненавидящего все прогрессивное, все передовое, презирающего народ, не интересующегося судьбой своей отчизны.

С каким замечательным гиперболизмом и вместе с тем с какой художественной убедительностью описана внешность судьи, точно передающая всю внутреннюю пустоту и глупость героя, который вместе с подобными ему тунеядцами (в феодальной Венгрии их было несчетное множество) всей тяжестью своих непомерных туш наваливался на венгерский народ, несчастное крепостное крестьянство, которое изнемогало уже под этим непосильным бременем.

С чего бы нам начать? Возьмем черту такую…

Но хорошо, что я пишу, а не рисую:

Ведь Тамаш Федьвереш так бесподобно толст,

Что тяжести его не выдержал бы холст.

И у него та часть достойней уваженья,

В которой заключен процесс пищеваренья.

Вы гору Геллерта видали? Ну, так вот —

Она вместится вся в тот царственный живот.

Не зря он окружен восторгом и почетом!

Боюсь я одного: а вдруг да опадет он?

Нет, упаси господь, ведь сразу вместе с ним

Авторитет судьи растает, словно дым.

Представьте Тамаша пред ратушей старинной,

Когда он за столом ораторствует чинно.

Но, прежде чем начать, с мучительным трудом

Он сервирует стол огромным животом [55].

Сколько омерзения, физического отвращения вложил поэт в эту последнюю строчку! Видно, немало повидал он за годы своих голодных скитаний этих «животов», пытавшихся заслонить даже солнце над Венгрией.

И все-таки сложен судья наш превосходно, —

саркастически продолжает поэт, —

Ведь голова его отчасти с брюхом сходна,

Объем у них один, а разница лишь та,

Что голова круглей и более пуста.

И эти пустоголовые спесивцы только и знали, что кичиться своим древним родом:

В столовую войдешь — и с древних стен сурово

Сто витязей глядят, один страшней другого.

То предки Тамаша, герои напоказ,

Хоть, правда, турки их гоняли столько раз.

С каким удовольствием бросает Петефи стрелу насмешки в лицо дворянам и дворянским поэтам, которые неустанно воспевали «древнюю славу своих предков», а в настоящем вели страну к гибели и разорению!

Бетяры до сих пор у нас не извелися,

Но самый злой бетяр — родная наша Тиса.

Весною не дает ни охнуть, ни вздохнуть,

Куда ей хочется, туда и держит путь.

Хоть русло милях в двух от Фельше Киш Кальнаи,

Но если Тисе вдруг приходит мысль шальная,

Деревню бедную она обнимет так,

Что вылезут глаза и затрещит костяк.

Терпи, о родина! Ты терпишь не за то ли,

Что речку глупую не обучала в школе?

А впрочем, одного я просто не учел:

Что для детей твоих едва ль хватает школ.

Боюсь, страна моя, что, грамотные в меру,

И сыновья твои последуют примеру

Строптивицы-реки: набросятся гурьбой

И вмиг без лишних слов расправятся с тобой.

Расправятся, конечно, не с Венгрией, а с ее обломовыми, у которых как в головах, так и в домах царит пустота и мерзость запустенья, которые в безумном страхе перед всем новым готовы лучше принять смерть от рук врагов своих, чем в доме обновить стропило или жердь.

Пусть пол шатается, пусть крыша горько плачет —

Все это пустяки и ничего не значит.

Я верю одному: что, если этот свод

На деда не упал, на внука не падет.

За фигурой судьи Федьвереша перед глазами Петефи вставали тупые, грубые дворяне, собравшиеся недавно на выборах в Надь-Карое. Вставал и образ отца Юлии, Игнаца Сендреи, упрямо помыкавшего своей дочерью.

Но и Юлию найдем мы в поэме, такую, какой ее представлял себе влюбленный Петефи.

Пусть пишет старый дуб, мы ж отдохнем немножко,

Но где же ветвь его, красавица Пирошка?

Лукаво-нежный взор, тугой девичий стан,

Живой румянец щек, что краше всех румян.

Идите вслед за мной по узкой тропке сада,

В беседке старенькой искать плутовку надо.

Там в гуше старых лип, едва забрезжит свет,

Ей солнце каждый день шлет первый свой привет.

Читает, а глаза горят и пышут жаром,

Как окна здания, объятого пожаром…

Но и самого себя не забыл Петефи. Нельзя не почувствовать за строчками стихов те непрерывные столкновения, что происходили между Петефи и отцом Юлии. Старик Федьвереш требовал от сына — так же как и Сендреи от Петефи, — чтобы он нашел себе постоянную службу и вошел в число столпов общества. Когда же сын отказался от этого, то отец, считавший себя в равной мере хозяином и в стране, и в округе, и в семье, заговорил с ним по-своему.

«С кем говоришь, болван?! — вскричал судья

свирепо.

Слова мои закон, и подчиняйся слепо.

Скажи, пожалуйста, с каких же это пор

Ты начал отвечать отцу наперекор?!

Я так хочу, и все! Попробуй отступиться —

Из этого окна ты вылетишь, как птица.

В округе я судья, а в доме я король,

И если я сказал, то выполнять изволь!»

Хоть в сыне кровь текла медлительно и вяло,

Но речь отца ему глубоко в грудь запала,

Любви сыновней нить затрепетала там,

Готовая вот-вот порваться пополам.

Но он, сдержав себя, как подобает сыну,

Смиренно отвечал отцу и властелину:

«Отец мой, я готов, когда желаешь ты,

Вступить на торжише житейской суеты».

Слова его, как песнь, судье проникли в уши,

И на лице его затеплилось радушье,

Но, если бы отец мог в душу влезть к сынку,

Он голову ему свернул бы, как щенку.

Петефи написал эти строки в ноябре 1847 года, и сколько в них, как оказалось потом, было прозорливости! Ведь и на самом деле, если бы дворяне, в том числе и отец Юлии, знали, что пройдет лишь несколько месяцев и Петефи, возглавив революцию, поведет против них венгерский народ, они и вправду свернули бы ему голову, как щенку.

Петефи написал только четыре главы поэмы. Произведение, к сожалению, осталось незаконченным. Но, несмотря на это, оно является весьма значительным вкладом в творческое наследие поэта, и мы с полным правом можем считать эту поэму одной из исходных точек венгерского реалистического искусства.

В эту же пору пишет Петефи «Иштока-Дурачка» — поэму, полную жизнерадостности, легкого юмора, о юноше-бродяге, таком же скитальце, каким ж был долгие годы и сам поэт. Ишток, утверждая, что человек не может умереть, не достигнув счастья, сам находит его в труде и счастливой семейной жизни.

Одновременно Петефи вместе с Вёрёшмарти и Яношем Аранем начинает переводить драмы Шекспира.

«Мы с Вёрёшмарти усиленно переводим Шекспира, я в этом месяце закончу «Кориолана» — подхожу уже к концу четвертого действия… Кроме «Кориолана», я еще непременно переведу «Ромео», «Отелло», «Ричарда III», «Тимона Афинского», «Цимбелина», может быть «Генриха IV» и «Зимнюю сказку…» — пишет он Араню. И тут же иронически добавляет: «Сообщали, будто «Товарищество книгоиздателей» покупает мои переводы, но это неправда. Сперва так оно и было, говорили, что купят, но потом, как и полагается доброму венгерскому товариществу, передумали».

Тысячи планов роятся у него в голове. Поэт отдан без остатка литературному труду, а вместе с тем он не перестает отзываться на каждое более или менее значительное событие в жизни своей страны, и в каждом его отклике звучит голос революционера. Когда в Венгрии была проложена первая железнодорожная ветка (длиною в тридцать километров), поэт откликнулся на это и в стихах и в прозе:

Но вперед на всех парах

Так машина наша мчится,

Что не диво очутиться

Где-нибудь в иных мирах.

О строитель, строй пути!

Сотни, тысячу — строй смело!

Как артериями тело,

Ими землю оплети.

Но давно ли строить стали?

Все металла не хватало?

Рушьте цепи! Их немало!

Вот и будет вам металл!

А в «Путевых письмах» он пишет: «На поезде продвигаешься с удивительной скоростью. Мне хотелось бы посадить в поезд всю нашу венгерскую отчизну, и, быть может, за несколько лет она наверстала бы то, в чем отстала за несколько столетий».

* * *

6 января 1848 года произошло восстание в Мессине — загорелся уголок итальянской земли. Пламя перекинулось дальше, 12-го оно достигло Палермо, 27 января людская лава разлилась по улицам Неаполя. В феврале поднялся Париж. Рабочие вышли на баррикады. Восстания вспыхнули в Испании, Португалии. 8 марта в столице Чехии были уже расклеены листовки с революционными призывами (за неделю до пештского и за пять дней до венского восстаний), и 11 марта на Народном собрании был создан политический орган — Святовацлавский комитет. Феодальный сухостой, годный уже разве только на виселицы, был всюду подожжен. «Революция 1848 года заставила все европейские народы высказаться за или против нее. В течение одного месяца все народы, созревшие для революции, устроили революцию…»[56]

* * *

А в Венгерском сословном собрании все еще рассуждали. Вот уже два десятка лет толковали о том, как провести несколько реформ, причем так, чтобы это было «выгоднее всего» дворянам.

Семнадцать лет прошло с тех пор, как сторонники реформ бурно приветствовали книгу Иштвана Сечени «Кредит», в которой были напечатаны следующие слова: «Больше дорог, больше культивированных полей… больше культуры, науки, больше благородного патриотизма, гражданских достоинств — и меньше пыли, грязи, камышей, необузданных рек, бесполезных лесов, ненужных болот, бурьяна, меньше эгоизма… кичливости в отношении с подданными, меньше подхалимства к вышестоящим, невежества и безудержного жульничества».

Ни одно из этих благих пожеланий, конечно, не было проведено в жизнь. Больше того: сам Иштван Сечени успел за это время поправеть настолько, что отказался от своей программы и в 40-х годах выступил против оппозиционно настроенного депутата венгерского сейма Лайоша Кошута, когда тот пытался склонить Сословное собрание к практическому осуществлению хотя бы куцей и умеренной программы сторонников реформ,

А народ Венгрии голодал. И консерваторы и либералы с одинаковым рвением старались переложить всю тяжесть кризиса на плечи трудящихся масс.

Венгерские крестьяне бежали из деревень в город. Часть голодного люда, не найдя работы в городе, уходила назад, в деревню. Вся страна напоминала взбудораженный муравейник. «На трехдневный заработок дровосек может купить столько хлеба, сколько он съедает за один вечер с женой», — говорил в одном из своих выступлений Кошут.

«14 марта «Оппозиционный круг»[57] созвал собрание в Пеште, которое, по издавна сложившемуся обычаю, ни к чему не привело, — писал Петефи в «Страницах из дневника». — На этом собрании было предложено обратиться к королю с петицией, содержащей 12 пунктов, и притом немедленно, но тогда процветал судейский дух и такая пошла канитель, что дело завершилось бы, может быть, когда-нибудь в XX веке. Впрочем, хорошо, что так случилось! Какое убожество просить, когда знамение времени — требовать. Пора подходить к трону не с бумагой, а с саблей в руке. Властители ничего не отдают добровольно — то, что нам нужно, следует брать силой!»

* * *

В Пеште революционная молодежь во главе с Шандором Петефи обосновалась в кофейне «Пильвакс»:

«Когда приходишь вечером в эту кофейню, кажется, что попал в парламент… Эти вечерние сборища как бы скрепляли народ с молодежью», — писал один из завсегдатаев кофейни «Пильвакс».

Большая часть молодых людей, в том числе и Петефи, ходила в венгерках и в карбонарских плащах. У некоторых в руках были топорики, и, когда спор достигал высшей точки, они вонзали их в стол. Собрания затягивались до поздней ночи. Колебалось пламя свечей, мигали фонарики над головами, и тени людей качались на стенах, словно их развевал весенний ветер.

Столик Петефи в кофейне называли «столиком общественного мнения». Возле него на стене висел портрет Друга народа — Марата.

Эта кофейня, похожая на якобинский клуб, в мартовские дни была набита битком. Собравшиеся решили устроить 19 марта празднество на Ракошском поле в честь происшедшей во Франции революции и пригласить на него членов «Оппозиционного круга», Университетскую молодежь и народ Пешта.

Газеты каждый день приносили вести о новых революционных событиях: помещали статьи о ходе французской революции, сообщали о том, что в Саксонии установлена свобода печати, обсуждали события итальянской революции, писали о волнениях в Праге. Пешт уже забурлил, но Вена все еще молчала.

14 марта Петефи прочел своим друзьям стихотворение, написанное им накануне в честь назначенной на 19 марта манифестации: это была знаменитая «Национальная песня».

— Действовать надо! — крикнул Пал Вашвари[58], один из вождей левой радикальной молодежи, и ударил о стол своим топориком. — Мы не можем проходить мимо великих европейских преобразований, как это сделали наши отцы!

Голубоглазый Мор Йокаи тихо заметил:

— Вашвари прав. Кроме нас, все как будто ватой позатыкали себе уши. Сегодня, например, пештская городская управа занималась проверкой отчетности управления земельных участков и выдала разрешение господину Тамашу Ленхарду на открытие колбасного Я заведения.

Петефи молчал, о чем-то думал. Его не трогали, никто не хотел мешать ему вопросами.

«Петефи был окружен гораздо большим ореолом, чем любой человек самого высокого происхождения, — писал о нем поэт Янош Вайда, участник этого собрания в «Пильваксе», на котором и было предрешено революционное выступление 15 марта. — Пройди по улице хоть с десятью графами и четырьмя баронами под руку, это не только не сочтут за честь, но еще и обяжут тебя доказать, что данный барон или граф особенно порядочный человек… Ежели убедить в этом не удавалось, товарищи осуждали тебя и даже исключали из своего круга, как «лакейскую душонку».

Но если кто-нибудь рассказывал, что он там или здесь встретился с Петефи, говорил с ним… Тогда все глаза обращались на счастливца, будто надеялись увидеть на его лице отражение солнца славы Петефи».

…От дыхания множества людей и табачного дыма в кофейне становилось невыносимо душно, и тогда настежь раскрывали окна. А под окнами, на улице Ури, стояли мастеровые, кучера омнибусов, пуговичники и слушали доносившиеся до них речи. Изредка останавливался какой-нибудь крестьянин в полушубке, удивленно смотрел в окно и слушал обрывки взволнованных речей.

В Пеште в те дни шла ярмарка. В столицу со всех концов страны собирались тысячами погоншики скота, пастухи, возчики, ремесленники и купцы. Молодежь, обосновавшаяся в кофейне «Пильвакс», уже десять дней назад отправила в Пожонь воззвание к юношам, посещавшим заседания Сословного собрания. «Готовьтесь к революции», — писал им Петефи и его друзья.

— Как это можно терпеть, — донесся через отворенное окно на улицу звонкий голос, — чтобы в Венгрии половина новорожденных умирала на первом году жизни, чтобы на каждые пятнадцать тысяч душ приходилось только по одному врачу?

Петефи поднял глаза, посмотрел на собравшуюся молодежь. Один — медик, другой будет инженером, третий готовится стать агрономом. Вот и несколько мастеровых с городской окраины, из тех, к которым Вашвари ходил «распространять коммунистические идеи». Сколько честных молодых мадьяр! Но рядом с Петефи стоял и двадцатидвухлетний польский эмигрант Мстислав, Воронецкий; он тоже ждал, что скажет Петефи, он тоже готов был устремиться в бой за вольность венгерского народа.

В окно кофейни врывается весенний ветер. Он приносит с гор Буды волнующий запах первых трав и Расцветающих деревьев. Порывы ветра гасят несколько фонариков, и тогда раздается чей-то недовольный голос:

— Да закройте же окно! Вы что, в темноте, что ли, хотите остаться?

Окна затворяют. Парни, слушавшие под окнами, проходят дальше.

В кофейне клубится дым, кипят слова и страсти. Вдруг распахивается дверь, в зал влетает молодой человек, Адам Тополянски, и что-то кричит. Сперва его слова слышат только те, кто сидит ближе к двери. Они вскакивают с мест, остальные поворачиваются к ним, и в кофейне водворяется тишина. Тополянски, прерывисто дыша, говорит:

— Я только что прибыл с венским пароходом, В Вене вчера вспыхнула революция. Меттерних изгнан. Народ вооружается и строит баррикады.

Раздаются беспорядочные крики. И больше уже нельзя разобрать ни единого слова. Пегефи вскакивает на стол. Его впалые, бледные щеки раскраснелись от волнения, в черных глазах загорелось пламя. Он высоко поднял правую руку, и зал затих, Наступила тишина, все смотрят на него, ждут его слов.

— Что ж, ураган революции гудит у нас по соседству, а мы все еще колеблемся? Нет, мы должны действовать!

Снова поднялась буря голосов. Все повскакали. Молодежь столпилась вокруг столика Петефи.

— Теперь или никогда! — крикнул Пал Вашвари. — Волна революции штурмует Вену. Так пошлем же отсюда еще одну волну… За нами пойдут миллионы. Человек ничтожен только до той поры, пока он одинок. Когда же он не одинок, он может небо штурмовать!

Наконец решили ввиду позднего часа разойтись и встретиться на следующий день утром, чтобы выступить вместе со студентами и пештским народом.

— Но почему же завтра? — спросил Янош Вайда, который был моложе товарищей. — Почему не сегодня? Ведь за ночь нас всех могут схватить.

Большинство стояло за то, что выступление следует отложить до утра, так как сейчас поздно и улицах мало народу.

— Логически первым шагом революции, первейшей ее обязанностью является освобождение печати, — Сказал напоследок Петефи. — Завтра мы должны завоевать свободу печати! А если нас расстреляют? Ну что ж! Кто может желать смерти лучше этой?

Кофейня опустела. Цеховые знаки на улицах — огромные ключи, медные тазики, железные бочки — жалобно скрипели и стонали на дунайском ветру, как малодушные преступники перед объявлением приговора.

Загрузка...