И вот мне приснилось, что сердце мое не болит,
Оно — колокольчик фарфоровый в желтом Китае
На пагоде пестрой… Висит и приветно звенит,
В эмалевом небе дразня журавлиные стаи.
А тихая девушка в платье из красных шелков,
Где золотом вышиты осы, цветы и драконы,
С поджатыми ножками смотрит без мыслей и снов,
Внимательно слушая легкие, легкие звоны.
— Мне надо п-позвонить… Домой, — говорит Инна и пьяно смотрит на меня. — У тебя есть телефон?
Меня злит, когда она напивается так быстро. Раздражает ее пристрастие к пойлу в жестянках, в которых нет ничего, кроме голимого спирта и химии. Любой идиот это знает, но она уверена, что это все несерьезно: «винтаж» и «ром-кола» благороднее, чем очаковский «джин-тоник», хотя еще год назад хлестала хининовую дрянь каждый день.
— Ты меня напоил… Или отвези меня домой, или дай телефон. У тебя есть мобильник?
У меня нет мобильника. Ни дорогого, ни дешевого. Потому что дешевых мобильников не бывает. У меня нет машины. По той же причине. Я почти никому не звоню, сильно пью и езжу на троллейбусе и метро.
Но у меня есть дом. Крохотная «двушка» на Развилке. Я живу в ней всего месяц. Первый месяц самостоятельной жизни. Бегство от матери, от пейзажа за окном, от пустого отцовского места за столом.
Переезд на место, где расходятся Варшавка с Каширкой, а между ними куда-то на юг тянется ветка железной дороги, виделся мне судьбоносным.
Открытые пути.
Жизненный выбор.
Все по плечу.
Выбор оказался предсказуемым. Все оказалось по одному месту.
Отмечали с коллегами на факультете первое сентября, новый учебный год. Результат — двухнедельный запой, чудом прерванный звонком Инны.
Так и не могу понять — она действительно случайно нашла мои книги и в порыве благородства решила вернуть, или это был всего лишь предлог.
— Нет. Дома есть телефон, обычный. Поехали ко мне, оттуда позвонишь.
Мне самому непонятно, зачем я это ей говорю. Вообще часто не понимаю своих поступков.
Тем более — в отношении жены.
Бывшей жены.
— Наверное, я скоро уеду.
Придвигаю к себе пакет с книгами и смотрю на Инну.
Она делает движение бровями.
Пытаюсь понять — означает ли это «куда?» или простое «ну и?»
— В загранку. Приглашают поработать, по специальности. Сеять разумное и доброе. В общем, в Китай зовут. Я, правда, не знаю… Не отказался пока… Но стремно как-то. Все чужое совсем…
Инна едва заметно усмехается.
— Ты там будешь как Гулливер… А поприличней страны не нашлось? На сколько ты едешь и когда?
— Зимой. Документы оформить, туда-сюда… На один семестр. Летом вернусь. А может, понравится — тогда останусь. Кстати, Китай страна приличная. Просто совсем другая.
Снова усмешка, уже явная:
— Сомневаюсь. Впрочем, может быть. Может быть…
Пальцами она барабанит по пластику стола — я слышу легкие щелчки.
— А я, если все сложится, перееду в Питер. Там проще, и работу предложили хорошую. Не спрашивай, что и как. Пока не срастется, не могу сказать.
Киваю.
И не собирался спрашивать.
Питер, так Питер.
Так даже лучше.
«Дан приказ — ему на запад. Ей — в другую сторону…»
В нашем случае наоборот — мне в другую сторону.
Сидим молча, не глядя друг на друга.
Одно радует — музыку уже выключили. Разговор у нас все равно не клеится, но без музыки — лучше. Как разговаривать, когда она кивает дурацкому «часики тикают — тик-так»?.. Что в ее голове?
Замечал за собой: как только надираюсь, теряю адекватность, и мне начинает нравиться наша попса. Нахожу в строчках глубинный смысл, тонкую душевность и даже подпеваю, пугая соседние столики.
Сейчас я не трезв, но и не пьян настолько, чтобы сожалеть о ночной тишине.
К черту музыку. К черту все…
Попсу она всегда слушает с удовольствием. Ссорились с ней из-за этого не раз, смешно сейчас вспоминать. «Как ты можешь слушать людей, которые издеваются над твоим родным языком?» Один из ответов мне запомнился. «У тебя физиономия и замашки дворового гопника, просто курьезно, когда сквозь это пытается вылезти преподаватель-филолог».
К нашему столику подходит официантка с усталым некрасивым лицом. В руках у нее замызганная тряпка. Прямо перед моими глазами.
Я — такая же тряпка. Мокрая, безвольная, грязная. Мною уже и не вытереть ничего. К чему ни прикоснусь — лишь испачкаю.
— Молодые люди, мы закрываемся.
Кроме нас, в кафешке только два толстых мужика за угловым столиком.
У меня нет даже наручных часов. Но я знаю, что уже второй час.
Завтра на работу.
За широким окном дождливая темень.
Погасшая буква «М» над подземным переходом и входом в метро.
По мокрой Профсоюзке, желтой от фонарей, катят машины.
Блестят, переливаются отраженным светом.
Притормаживают, зажигая красные огоньки, на светофоре.
У меня нет машины. И, наверное, никогда не будет. Но у меня есть место, где можно жить. Главное — не упустить шанс на эту жизнь.
Выбрать правильную дорогу, свернуть в нужную сторону.
Расплачиваюсь. Осталось совсем немного на тачку и, если повезет, — на троллейбус завтра.
На работе у кого-нибудь займу. Если одолжат, конечно.
Еще есть заначка, маленькая совсем, но она — на крайняк, «н/з».
Инна наклоняется над столиком и выставляет указательный палец.
— Только не приставать. Я поеду к тебе, но ты должен обещать, что не будешь.
— Что не буду?
Смотрит удивленно.
— А ничего не будешь.
— Хорошо. Обещаю. Поехали. Что?
Откидывается на спинку стула и корчит гримаску.
— Ну, ты такой неинтересный…
Началось… Не сдерживаюсь, закипаю:
— Блядь, что не так?! Ты просила — не приставать. Я сказал — хорошо, не буду. Что теперь?
Ее лицо мгновенно принимает знакомое выражение — жесткое, волевое.
Последний раз я видел его таким полгода назад, при разводе. А раньше — почти каждый день.
— Если ты еще раз матернешься при мне… — тянет она сигарету из пачки. — Если хоть один раз еще… Я встану и уйду.
Пальцы ее, длинные, с аккуратными ноготками, подрагивают и все никак не могут ухватить тонкую сигарету.
— Прости, — накрываю ее пальцы ладонью. Они, к моему удивлению, холодные и совершенно чужие. Как будто не их целовал совсем недавно еще, не они сжимали и гладили меня, не они пробегали по моим плечам и спине…
Вырывает руку и убирает сигареты в сумочку. Отворачивается к окну. Интересно, пытается она там разглядеть что-нибудь или просто смотрит на свое отражение?..
— Давай поедем уже. Поздно. Мне на работу завтра, — встаю со стула и надеваю куртку. Ту самую, что она мне купила.
Официантка что-то говорит мужикам в углу. Те, коротко стриженные, в кожаных куртках, отмахиваются. Показывают на недопитую бутылку коньяка.
У меня кожаной куртки нет: я хожу в поношенной джинсе, пошедшей уже бахромой по краю рукавов.
На спине вышит крыластый орел с растопыренными когтями.
Нитки на одном крыле истерлись, и сквозь них видна джинсовая плешь.
Я не пью коньяк.
Вдоль стены на моей кухне стоит ряд пустых бутылок из-под «Белого Орла».
Продавщица Таня в магазине у остановки уже выучила за этот месяц мои вкусы и даже нашла связь между аппликацией на спине и сортом водки.
Дура, конечно…
Инна бросает внимательный взгляд на мою куртку. Теперь мне кажется, что она и не пьяная вовсе. Я так и не научился ее понимать, предугадывать. Так и не привык к ее резким переменам.
— Я вообще с тобой встретилась, чтобы всего лишь передать вот это! — говорит Инна и похлопывает по лежащему на столике пакету. — Я же твоя должница…
Сразу после развода она купила машину, «восьмерку», а через месяц влетела на ней в затормозивший на перекрестке «ЗиЛ». Разбила нос, сломала ключицу и ногу. Позвонила почему-то мне: «Понимаешь, всего-то одну баночку и выпила… Теперь с ГАИ проблемы… Из дому не выйти мне, из-за гипса…»
Я дал, сколько смог насобирать — две с половиной штуки баксов.
Предложил помочь по дому, в магазин сходить…
Отказалась.
А деньги взяла.
— Я тебе говорил, тогда еще — ничего ты мне не должна. Но вот за книги — спасибо большое. Мне их не хватало. Да и нужнее они мне.
Инна встает из-за стола. Отстраняет меня рукой и сама надевает плащ.
— Конечно, ты же у нас интеллектуал. Писатель… — усмехается она и мне опять не понятно, зачем я тут.
«Ты никогда не станешь писателем!» — говорила жена не раз. «Пойми, писатель — прежде всего человековед. Главное в писателе — умение понимать людей. Ты же не можешь понять даже самого себя. Ты вообще ничего в жизни не понимаешь!»
«Я буду непонятливым писателем, — отвечал я. — Таких, как я, много. Они будут меня читать и радоваться, что не одни. Другие тоже будут читать и радоваться, что не дураки. Не вижу проблемы».
«Вот и я о том же, — усмехалась Инна, — не видишь ты ничего».
Выходим из кафешки под облегченный вздох официантки.
Мужики в кожанках торопливо допивают коньяк.
Все в жизни нам приходится делать суетливо, кроша, проливая, судорожно глотая, на ходу закусывая, занюхивая, поспешно затягиваясь…
Это я философствую и понимаю, что все-таки пьян.
А утром на работу — липовый мой больничный закончился в пятницу.
На улице морось.
Холодно.
Надеялся, что освежит, но нет, не тот холод.
Сырой и угрюмый.
Осень, сука.
— Сентябрь какой-то мерзкий… Помнишь, когда женились, какой был? — спрашиваю преувеличенно бодро.
Не отвечает.
— Пойдем на ту сторону, через подземный переход. Сейчас без пробок за десять минут доедем.
— Посади меня в машину. Я хочу домой, — хрипло говорит она.
— В Зеленоград? Сколько сейчас?.. Полвторого, не меньше… Совсем уже, да? — стучу пальцем по лбу.
Пожимает плечами.
— Ты можешь поехать со мной. Я одна сейчас живу. Бабушка у мамы, еще неделю пробудет там.
— Спасибо. Мне к девяти на работу. Точнее, сегодня уже. Инн, хватит… Поехали, переночуешь, а завтра решишь, как и что.
«Что она может решить завтра?» — спрашиваю себя.
— Завтра уже наступило.
Инна роется в сумке.
— Я сигареты забыла.
— Да в сумке они у тебя. Потом покуришь.
Хлопаю по карманам. Нащупываю пачку «орбита», вытаскиваю и выдавливаю Инне на ладонь пару подушечек. Своей рукой подношу ладонь к ее губам. Губы — те самые насквозь знакомые губы… Четкие, резные, слегка изогнутые капризно, послушно открываются…
Главное — добраться до дома.
Тащу ее за руку в переход. На скользких ступеньках придерживаю за локоть и талию. Неожиданно Инна прижимается ко мне бедром и выдыхает прямо в лицо:
— Поехали быстрей.
Запаха коктейльного спирта я не чувствую, внутри самого пол-литра водки и не помню сколько пива.
Инна пахнет «орбитом». И каким-то парфюмом — я не разбираюсь.
Крепкое и теплое, даже сквозь плащ, бедро.
Наглые пьяные глаза. И губы.
Она знает, что со мной делать.
Проводит рукой по моим джинсам и деланно удивляется:
— Ой, а там у нас что?..
Там у нас все то же, детка. То, что относится к ней без перемен. Как при первой встрече нашей. Ожидающее и напряженное.
В переходе холодно и сыро. Двери на вход в метро закрыты. У закутка между киосками сутулый мент носком ботинка лениво пинает уснувшего или умершего бомжа.
Выходим на другую сторону.
— Это хорошо, что ты недалеко живешь, — влажно шепчет в ухо бывшая жена.
Ловить тачку приходится долго.
Машин на Профсоюзке резко убавилось.
Ночь.
Пару раз останавливались, «волжана» и старый «опель», но оказалось не по пути.
— Давай я договорюсь, у меня всегда получается, — говорит вдруг Инна и глупо улыбается. Пьяно и самодовольно, как знающая себе цену шлюха.
На секунду я даже опускаю руку от накатившей злости. Спуститься снова в переход, оставить ее тут одну и пойти домой хоть пешком, лишь бы не с нею. Но губы вот эти, бедро… Голос, походка…
Что-то поменялось за полгода, неуловимо сдвинулось, и все же многое столь узнаваемо, желанно опять…
Хотя бы в виде иллюзии обладания.
Иллюзия подчас важнее реальности, мне ли этого не знать.
Поднимаю руку снова.
Редкие машины проезжают мимо.
Наконец, из второго ряда подруливает «шестерка», с хачиком за рулем, конечно.
Армянин, с ходу определяю я и зачем-то спрашиваю:
— Ара, вон цэс? Лав эс?
Хачик — крупный, носатый — смотрит оторопело.
— Лав эм, — отвечает. — Куда?
— На развилку, Каширского и Варшавки.
— Что дашь?
— Жена тебе твоя даст.
«Интересно, а мне моя? Хоть и бывшая…»
— Полтинник — поедем?
Можно и за тридцатку доехать, но я боюсь, что водила заупрямится.
Хачик открывает заднюю дверь.
Инна, скорчив брезгливую мину, подбирает полы плаща и забирается внутрь. Жду, когда она подвинется, и тоже сажусь.
Едем. В салоне у хачика стоит смесь запахов: бензин, турецкая кожанка и мудацкий освежитель воздуха у лобового стекла.
Само стекло все в длинных трещинах.
Сворачиваем на Нахимовский.
— Откуда язык наш знаешь? — разглядывает меня в зеркало водила.
— В армии скучно было, — отвечаю, ловя на себе Инкин насмешливый взгляд. — Ты извини, устал. Вот жену встретил, после долгой разлуки.
Инна прижимается ко мне плечом и ногой.
— Шноравор лини! — улыбается хачик и сосредотачивается на дороге.
Мое ухо ловит шепот:
— А ты там, в Китае… найдешь себе подружку… В шелковом платье, смуглую, с миндальными глазами и черными косичками… и меня забудешь…
— Нет, — качаю головой. — Не забуду. Наоборот, в гости позову…
— А тихая девушка в платье из красных шелков… где золотом вышиты осы… — дразнит, чуть слышно напевая и заглядывая мне в глаза.
— Перестань.
Инна смеется и, сложив ладони, дурашливо кивает:
— Да, моя господина!
— Я серьезно.
Молчание.
Едем без музыки, и то хорошо.
Натужно повизгивают, елозя по треснувшему стеклу, резиновые «дворники».
Сыро, сыро в городе всем. В домах, машинах, магазинах, пивных… Отсырела душа блядского города, плесенью изошла… Да, я здорово пьян, похоже…
Инна отстраняется и утыкается в замызганное окно. За стеклом плывут пятна фонарей и нечастых встречных машин.
Кладу руку ей на колено.
На Варшавском напротив «Шалома» разворачиваемся через две сплошные и катим в сторону развилки.
— Там после моста «кирпич» висит, нам как раз туда, под него, — объясняю.
— А, «платный поворот», — кивает водила. — Знаю, тормознули гаишники меня там однажды…
— Сейчас нет никого, не бойся.
Я бы охотнее поговорил с Инкой, чем с водилой. Но она молчит и никак не реагирует на мою руку. Лишь когда я пытаюсь поднырнуть ладонью под полу плаща, не оборачиваясь, возвращает руку на место.
Сворачиваем на Хлебозаводский. Показываю, где тормознуть. Расплачиваюсь.
— Бари гишер! — говорит мне армянин.
— Луйс бари! — отвечаю. — Спокойной ночи.
Пока я вожусь с домофоном, Инна, глядя вслед отъезжающей «шестерке», хмыкает:
— Ты бы лучше китайский учил…
— Понимаешь, не было у нас в части китайцев. Ары были, азера были, даги были. А китайцы — нет. Еще скучно было, времени много. Зато когда я на тебе женился — скучать больше не пришлось.
Ее лицо каменеет.
— Ты что этим сказать хочешь?
Открываю дверь:
— «Велкам» хочу сказать. Добро пожаловать. Кстати, по-китайски — «хуаньин-гуаньин!» будет.
— Ты-то откуда знаешь?
— У меня группа китайская сейчас. Научили.
В лифте едем молча.
Дверь моей квартиры самая обычная, деревяшка. Бабушка умерла весной, летом квартира пустовала, сейчас вот я переехал.
Инна разглядывает интерьер.
— Ну, если сделаешь ремонт… Хотя, зная тебя…
— Проходи, можешь не разуваться. Тапок все равно нет. Вон туда, в большую комнату.
…Ремонт? Какой, в жопу, ремонт…
Стягивая туфли, хмыкает:
— Да уж… Большая…
— Какая есть.
— Тапочки у тебя хоть имеются?
— Я ж говорил — можешь так… Или возьми мои, я в носках.
Не о том, не о том говорим. Какие, на хер, тапочки…
— Ты проходи, я чайник поставлю.
Кухня засрана до предела.
Голая лампочка. Мертвый блеск пустых бутылок — предательской шеренгой, вдоль стены.
Мусорное ведро у плиты — опрокинутое, с вывалившимися упаковками из-под «доширака», консервными банками и пакетами — словно проблевалось.
Холодильник «ЗиЛ» с автомобильной ручкой, потянуть и нажать, чтобы открыть дверцу. Отец говорил как-то, что этот агрегат покупали еще до полета Гагарина, лет сорок назад. И ведь работает до сих пор.
Внутри — кастрюля с серым комом овсянки недельной давности. В секции для яиц — половина луковицы.
Вот и вся моя еда.
Врезалась женушка бывшая тоже в «зиловского» монстра, только на колесах. Уверен, ничего ему, бедолаге, не сделалось. Помял он ее слегка, даже не почувствовал ничего, наверное.
Это ей за меня, суке. Меня-то всего она изломала, ни один сервис не возьмется: «Восстановлению не подлежит».
Умилительнее жалости к себе может быть только жалость к себе же, помноженная на последствия запоя и расшатанность организма.
— Где у тебя свет в туалете зажигается? — раздается за спиной голос.
Вздрагиваю: не привык, что она — у меня.
— Там лампочка перегорела. Вчера, — зачем-то добавляю я.
Это «вчера» случилось где-то на прошлой неделе.
— Ты знаешь, не надо ничего. Я устала, тебе вставать рано. Давай спать.
Инна заходит в туалет. Не закрывая двери, стягивает колготки и трусы. Вопросительно смотрит на меня.
Только сейчас обнаруживаю, что стою в дверном проеме.
— Ладно, ты давай тут. Полотенце в ванной… Ну, какое есть… Чистое, вроде… — неуверенно говорю я и иду в спальню.
Блин, блин, блин, белье, белье… Серое, вонючее. Сам я не замечаю, но месячной давности белье просто обязано быть грязным и вонючим, как портянка.
«Антресоли!» — рыбьим хвостом бьется спасительная мысль.
Залезаю на табуретку, распахиваю дверцы и вытягиваю пыльный баул. Расстегиваю «молнию», роюсь среди свитеров, сунутых мамой, и радостно вытягиваю пакет: комплект-«полторашка», подарок от мамы на прошлый Новый год.
Соскакиваю вниз и шустрю в комнату. Инна уже закрылась в ванной, включила воду.
Застилаю кровать чистой простыней, едва справляюсь с наволочками, на пододеяльник уже не хватает сил, верчу его в разные стороны, матерясь громким шепотом.
Бросаю на кровать, подхожу к подоконнику, вытягиваю из лежащей на нем пачки сигарету. Закуриваю, разглядывая заоконную темень.
Пепел стряхиваю в горшок с алоэ. От бабки еще остался…
Вроде, поливал, раз живой до сих пор.
Докурив, вновь принимаюсь за пододеяльник. Да пролазь же ты, сука…
— Дай сюда.
Инна опять появляется неожиданно. Завернулась в полотенце — я прыгаю взглядом по ее голым плечам и ногам — и собрала на затылке волосы в пучок. Мне всегда нравилось, когда она делала так: лицо, скуластое, с острым подбородком, становилось очерченней, жестче немного, но привлекательней…
Жена — бывшая, бывшая, да, но жена ведь! — забирает скомканное белье и буднично как-то спрашивает:
— В ванную пойдешь? Пойдешь если, дай мне футболку. Чистую, если можно.
Ничего у нас не будет сегодня, понимаю я. На вот тебе футболка, дорогая. Разок всего надета.
Сука, даже если полезешь сама… Хер чего получишь. Вот хер тебе…
— Что? — переспрашивает Инна.
Вслух, что ли, сказал? Иду в ванную — там тепло и после Инны еще влажно. Безо всякого удовольствия стою под душем, пытаюсь сделать контрастный, но от горячей воды становится нехорошо, набрякает лицо и звенит в ушах, даже сквозь шум воды слышно… Просто стою под слабыми, не колкими совсем струйками, в надежде протрезветь. Замечаю, что совершенно на автомате тщательно намыливаю пах. Хотя даже подрочить желания не возникает. Пытаюсь представить лежащую под одеялом Инку, но ловлю себя на мысли, что равнодушен. А ведь еще час назад…
Усталость, конечно, запой этот…
Ну и усмешки ее — огня и страсти не добавляют.
Выключил воду, отдернул штору. Полотенца нет. Ну да, она ведь в нем вышла. Обтерся наскоро футболкой, бросил под раковину.
Выхожу голый, не прикрываясь.
Свет в комнате выключен. В темноте все равно могу разобрать, что Инка лежит в своей любимой позе — на боку, сунув руку под подушку и поджав ноги. Лицом ко мне. Видит меня, фыркает, зарывается в одеяло и поворачивается спиной.
Лежит молча.
В ушах у меня сильно звенит от выпитого и от усталости.
Спать лучше не ложиться. Нет смысла уже, утро почти.
Сажусь на край постели, спиной к жене. Замечаю, что мысленно начинаю опять называть ее женой. Курить совсем не хочется, но надо себя чем-то занять.
Докуриваю сигарету до половины, начинает мутить. Вминаю бычок в блюдце на табуретке и забираюсь в постель.
В квартире холодно. Тяну к себе край одеяла. Залезаю под него, чистое белье приятно трется о чистое тело. Чувствую тепло, исходящее от Инки. Сам того не желая, прижимаюсь к ней животом и ногами.
Инна делает отстраняющее движение рукой.
Резко разворачиваюсь к ней спиной.
— Спокойной ночи.
Она не отвечает.
Лежим так долго. По-моему, пару раз я даже проваливаюсь в какую-то мутную дрему.
Скоро рассвет.
Мне кажется, она плачет.
Оборачиваюсь.
Острое плечо торчит из-под одеяла. Осторожно трогаю прохладную кожу.
— Я хочу пить, — почему-то шепотом говорит она.
Нашариваю ногами тапки, надеваю их и иду на кухню. Свет не зажигаю — на кухне занавесок у меня нет, а в правом крыле дома уже светится пара-другая окон: кто-то собирается на работу.
Дождь, кажется, так и не прекратился. Зонта у меня нет, куртка сырая… Выходить куда-либо в такое утро желания нет никакого. Начинаю искать приличную отмазку. Позвонить на кафедру, сказаться больным?.. Покашлять, посипеть, сходить в поликлинику опять. Двести рублей — и больничный продлят на три дня.
Что я буду делать с Инной, другой вопрос.
Наливаю из-под крана в единственную свою кружку холодной воды и делаю шаг в сторону коридора.
Что-то обрывается внутри, резко, разом. Лопается оконное стекло и вылетает из рук кружка. Меня бросает на холодильник, ударяюсь лицом о его гладкий бок и обнаруживаю себя уже на корточках, голого, полуоглохшего.
«Штаны, штаны… где штаны?..» — первое, что приходит в голову.
Из спальни слышен Инкин визг — частый, прерывистый.
Еще чьи-то крики, вой сигналок, какой-то звон.
На полусогнутых влетаю в комнату.
Инна сидит на полу, обхватив колени.
Рама выбита, штора болтается на паре колец.
Алоэ на полу, повсюду земля из разбитого горшка.
— Что это? Что случилось, ты знаешь? — кричит Инна, подгребая к себе одеяло.
Вся постель усеяна битым стеклом.
«Пиздец, подъезд взорвался! Как там, на…»
Я не могу вспомнить улицу, где на днях разнесло два подъезда.
Хватаю джинсы и никак не могу попасть ногой в штанину.
Под пяткой хрустит осколок. Обжигает порезом ногу.
— Что случилось, я не пойму?! Что случилось?!
Инна орет, косясь на выбитое окно.
— Зажги свет!
— Нельзя! Взорвалось что-то! Может, газ… Быстро одевайся! — кричу в ответ и роюсь в ящике стола.
Хер там, какой газ, от грохота чуть не оглох…
Так, вот диплом, военник… Приглашение от китайцев… Конверт с заначкой… Сую все в задний карман джинсов. Оборачиваюсь.
Инна сидит на полу, как была, в одной футболке, прикрывшись одеялом.
Хватаю ворох ее одежды и бросаю в нее.
— Оделась, быстро! Быстро оделась, я сказал!
Нахожу свитер, натягиваю. Ищу обувь.
Во дворе страшно кричат.
За дверью тоже слышны крики и хлопки дверей.
Кто-то пару раз ударяет в мою дверь.
— Я щас! Одевайся быстрее, хули ты сидишь?
Открываю и вижу соседа снизу, татарина-усача. Из всего подъезда я знаю только его — заливал дважды.
— Шестой дом взорвали, — сообщает он, как мне кажется, очень буднично.
«Кто? Какой шестой?» — хочу спросить.
Сосед бежит вниз по лестнице.
Заглядываю в комнату — Инна пытается надеть колготки. Поднимает зареванное лицо:
— Ты можешь не уходить никуда? Не надо, мне страшно… Ты ведь никуда не уйдешь, да?
— Инн, надо быстро из подъезда выметаться, ты поняла? Вдруг наш тоже рванет. Потом — там люди, понимаешь — люди!
Тащу ее, полуголую, к выходу. Она цепляется за дверную ручку.
— А я, по-твоему, не люди, да? Я — не человек? Ты куда меня привез, вообще?! Я из-за тебя чуть не погибла сейчас, ты понимаешь?!
Знаю, что в такие минуты женщин надо бить по лицу. Видел в кино и читал в книжках. Они после этого успокаиваются. Однако не бью, но помогаю надеть жакет — с юбкой она справляется сама. Сую в руки сумку, накидываю на плечо плащ и тащу за руку — вниз по лестнице.
Вижу, как лицо ее знакомо покрывается пятнами и кривится от всхлипываний. Она что-то бормочет, но я не слушаю.
На улице темень, по-прежнему мелкий дождь. Чем-то воняет. Пробегают мимо какие-то люди. Машины у подъезда до сих пор надрываются «сигналками».
Под козырьком подъезда знакомый татарин с ребенком и несколько женщин.
Татарин убеждает всех отойти подальше от дома.
Из подъезда выбегают незнакомые мужики.
Шестой дом, понимаю я — тот, соседний.
Инна что-то говорит мне.
— Что?
— Туфли… Ты не дал мне надеть туфли… Они дорогие…
Достаю из конверта пару стольников. Один еще остается.
Показываю ей в сторону Варшавки.
— Иди, дойдешь босиком. Лови тачку и вали отсюда. Чтобы больше я тебя не видел.
Инна берет деньги.
Догоняю бегущих людей.
Не оборачиваюсь.
С каждым шагом ноги деревенеют, становятся чужими. Остро хочется ссать.
Соседнего дома нет. На его месте — огромная, в несколько метров, куча мусора. Из нее валит густой дым.
Жуткий, незнакомый запах. Во рту сухо от запоздалого страха.
Высокий усатый мужик в футболке предлагает разбирать завалы. Дом был кирпичный, как и мой: развалился весь, лишь кое-где видны куски стен. Торчат гнутые железки — не то арматурины, не то трубы, валяются смятые кровельные листы — бывшая крыша.
Понимаю, что никакие завалы разбирать не могу.
Лицо немеет, я тру его руками, не чувствуя кожи.
Меня вдруг выворачивает, хотя особо нечем, не закусывал ведь.
Последнее, на что смотрю — деревянная решетка, рядом с ней поломанный ящик, чей-то ботинок и куча тряпья…
И дым, дым, дым…
Возвращаюсь к подъезду. Жильцы кучкуются возле двери. Лица их серые, опухшие, словно неживые.
Инны среди них не вижу.
Уехала.
Стараясь смотреть лишь себе под ноги — разбитые кроссовки ощупывают мокрый асфальт, — выхожу на Каширку.
Порезанная пятка почти не болит.
Палатка открыта. У распахнутой двери стоят две молодые армянки. Водкой они точно торгуют…
Пока достаю деньги, слышу, как они по-армянски обсуждают случившееся. Говорят про какого-то Сурена. Пытаюсь понять. Нет, не террористки. Собираются звонить Сурену, чтобы подвез еще водки — сегодня будет большой спрос…
Будет спрос, будет. Беранэм кунэм. Твою мать!..
Армянки замолкают на полуслове.
Оказывается, вслух сказал.
— Мужчина! — обращается кто-то ко мне. — Мужчина, в свитере синем!
Точно, ко мне. Синий свитер у меня. Совсем недавно я был молодым человеком, теперь вот — мужчина. В свитере синем.
Рыхлая бледная тетка лет сорока тянет ко мне пластиковый стакан. Лицо зареванное, на голове нелепая в окружающей нас серой мгле пестрая косынка.
— Горе-то какое!.. — говорит тетка.
Глаза у нее темные, пустые.
Наливаю ей. Тетка держит стакан в руке, разглядывает непонимающе. Потом возвращает его мне, плача в голос:
— Это я вам… Что ж вы без всего-то… Вот горе-то… Горе…
Тетка что-то спрашивает, но я не понимаю ее, не слышу. Она машет рукой и уходит. На ногах у нее — домашние тапочки.
Я сильно пьян и прекрасно осознаю это.
Пьян настолько, что не решаюсь встать с мокрого парапета перехода через Каширку. Рядом со мной бутылка паленой «Пшеничной», наполовину уже пустая, и баклажка пива. Я пью без закуски, просто отхлебываю водку прямо из горла и запиваю несколькими глотками пива. В желудке неприятное жжение. Но «ерш» греет слабо: я промок, не спал всю ночь, меня колотит мерзкая дрожь.
Каширка перекрыта.
Рычат грузовики. Желтыми, не то собачьими, не то волчьими глазами вспыхивают их фары.
Я сижу на парапете и смотрю, как на шоссе выезжают все новые и новые самосвалы. Груженные тем, что еще утром было соседним домом, теплым и живым внутри. Теперь все это — мокрое, холодное и мертвое.
Сомнений, нужно ли отсюда уезжать, у меня больше нет. На то и развилка, чтобы сделать выбор.
Задираю голову и смотрю сквозь мелкие листья тополя на Бога.
Его там нет, неожиданно спокойно понимаю я.
Его там просто нет.