…Навсегда забыть прошлую жизнь, навсегда забыть Инку — было мое самое сильное, заветное желание.
Первое время в Китае я старался держаться на плаву.
Получалось с переменным успехом.
Чужие лица, звуки, запахи.
Новая работа, непривычная еда, другая вода, иной воздух, легкая паника при попытке наладить быт — все это помогало, отвлекало от груза, оставленного в прежней жизни, в другой части материка. У кого-то читал, что отъезд за границу похож на хорошую пьянку — позволяет на время забыть о проблемах, заменяет одни на другие. Чем не выход? Правда, сами проблемы никуда не исчезают. Терпеливо ждут своего часа. Становятся все сложнее и непреодолимей.
Но об этом думать не надо. Не надо.
Дэнс, дэнс, дэнс — и все будет хорошо…
Не получалось.
Настигало, накатывало, накрывало…
Не то, что привычное похмелье — портал в подсознание, в аритмию, в пот, дрожь и липко-страшное понимание: вот, кажется, и все — этого как раз не было.
Я ушел в полную завязку. Хватало других впечатлений.
Начинать на новом месте с прогулов и болезней не хотел. За мной — репутация, честь alma mater и всей страны. «Позади — Москва…»
Но заползала в мозги абстинуха непонятной, нехимической природы. Такого никогда со мной не случалось. Я не знал, как назвать это…
Нейронное похмелье?..
Легко и привычно я бы справился с любым бодуном, но вот с нейронным — поделать ничего не мог. Меня скручивало, полоскало, встряхивало, будто уборщица распластывала тряпку и елозила ею по узорам памяти-линолеума.
То приглашение, что я запихивал на Каширке в карман джинсов, не пригодилось: зимой слегла мать, смерть отца ее надломила. Я ждал худшего, куда там ехать… Вернулся в родительскую квартиру. В «двушке» на Каширке поселился, исправно внося плату за проживание, толстый сириец, тихий и вежливый, с целым выводком детей и носатой низкорослой женой. Как эта семейка там помещалась — не знаю.
В родительской квартире без отца было непривычно. Тягостная зима. Слякотная весна. Больницы. Анализы, консультации. Ходьба по аптекам. Сплошные долги. Несколько операций. Мать к лету стала поправляться, начала даже гулять, но стала удручающе религиозной. Зачастила в церковь, одолевая меня советами креститься. Я выдержал еще полгода и попросил сирийца съехать. Деньги, что он платил, были для нас не лишними, но, едва раздав долги, я тут же бежал из родового гнезда.
Каширка встретила меня благоустроенным «пятачком» с часовней, скамейками и газоном на месте бывшего соседнего дома. Днем там гуляли мамаши с колясками, по вечерам пили и орали подростки.
Инка тогда действительно переехала в Питер, и года два я о ней ничего не слышал: бабушка ее умерла, а бывшая теща со мной не общалась.
И вдруг — звонок. Я отлеживался после дня рождения. Мы с Лениным родились в один день, с разницей в сто лет, и в детстве я очень этим гордился.
За окнами дрожал сырой апрельский день. Раздавался скрип качелей, лаяли собаки. В соседней котельной работали «болгаркой», звенели железом.
А в трубке — знакомый до оседания сердца голос.
— Привет. Боялась, что тебя нет в Москве. Ты вернулся?
— Я и не ездил никуда. В смысле, из Москвы.
— Почему-то так и подумала… Кстати — с прошедшим. Извини, что с опозданием. Не могла раньше позвонить. Хотела, но не могла.
— Ничего. Спасибо, это к лучшему. А то позвонила бы — а я никакой… Вдруг не запомнил бы… А так — оклемался уже. И рад. Как ты?
— Не запомнил бы?
— Вру, конечно. Тебя забудешь…
Молчание. Наверное, сказал что-то не то… Как обычно.
— Ты знаешь… Я понимаю, что обидела тебя. Но если сможешь забыть…
— Забыл уже.
— Тогда приезжай. Если сможешь. Мне не вырваться в Москву, во всяком случае, не сейчас. Работа. Но если ты сможешь — я тебя буду ждать…
Позже пытался понять — ну почему, почему я так ненавижу и люблю ее…
На майские рванул в Питер.
Кому-то суждено быть умным, а кому-то — таким, как я.
Хотя не жалею: есть что вспомнить.
Она опять изменилась, стала еще более чужой. Но узнаваема — в движениях, жестах, звуках голоса…
Теплый майский вечер, духовой оркестр на Дворцовой. Тугой, дерзкий ветер с Невы. Треск салюта в небе, поцелуй на мосту.
Невский перекрыт, в городе народные гуляния.
День Победы.
Праздник, который мы присвоили себе — это в честь нас и победившей нашей любви ликовал тогда город.
На следующий день Инна провожала меня на Московский вокзал. Я уже знал, что приеду снова, в ближайшие выходные. Целовал ее в губы, влажные щеки и глаза.
Позабавившись над моими трепыханиями, Питер забрал свой подарок.
В Москву Инна возвращаться не собиралась. Нашла свое место. Даже внешне она подходила именно этому городу, как эдельвейс — горным склонам.
Город, некогда любимый, поглощал меня. Переваривал, пропитывал сыростью, душил алкогольной смердяковщиной. Я так и не прижился в нем, хотя знал его лучше Москвы — исходил пешком, изъездил поверху и подтопленными подземельями метро. Изучил наизусть череду ржавых крыш, до которых можно было, казалось, дотянуться рукой из окна. Ходил дворами у Сенной, по лестницам, пропахшим кошачьей мочой и кислыми щами, которыми угощался еще Достоевский. Напивался в рыгаловках Петроградки.
И все равно оставался чужим.
Угрюмая провинциальность Питера выпирала из каждой подворотни. Как приставленный к шее обрез, напоминала — рыпнись, и тебе хана. Не таких, как ты, столичный мозгляк, хавали. Сдохнешь тут, у поребрика…
Москва была нелюбимой, сварливой и слегка выжившей из ума матерью, от которой я пытался сбежать, а Питер — отчужденным, брезгливым отчимом. Между ними полгода я жил на разрыв.
Я ненавидел Питер. Ненавидел потому, что не мог полюбить город, отнявший у меня женщину. Заискивал перед ним, называя «культурной столицей». В толпе идиотов-туристов карабкался по жуткой лестнице Исаакия в надежде увидеть лицо этого города, но видел лишь старую харю, испещренную рубцами немчурского архитекторства.
И уезжал.
Лязг буферов вагона, ночь на верхней полке. Ежедневные звонки, ожидание выходных. Снова вокзал и ночь без сна, опять Питер. Временами снисходительно-приветливый, со смешными курами и шавермами. Временами высокий, статный, с нордическими шпилями и золочеными куполами. Позже шпили казались мне заточками в рукаве туберкулезного урки, а купол Исаакия мерцал в черной ухмылке города фальшивой фиксой.
Инна жила на Юго-Западе, сразу за Автово, в типичном питерском доме-корабле, с каким-то кренделем, о котором я ничего не знал. Лишь раз она обмолвилась, что дела у кренделя круто пошли в гору и скоро они переедут на Мойку.
Мне, привыкшему к московским районам, сталинское Автово не казалось такой уж окраиной.
На лето я снял комнату в коммуналке возле «Кировского» универмага — почти рядом. Мы встречались в моем захламленном хозяйскими коробками жилище со скрипучим полом. Из мебели были лишь тахта, да шаткий журнальный столик. Иногда мы гуляли в парке неподалеку или катались на троллейбусе. Штанги выбивали из проводов искры, и я шептал Инке на ухо какую-то пошлость про наш корабль любви, мачтами сбивающий с неба звезды…
Разве думал я тогда, что всего через несколько месяцев решусь ее убить…
Не был я чист сердцем.
Прошло счастливое лето, стрекоза отплясала свое.
Начался учебный год. Я уехал в Москву.
Мы по-прежнему виделись по выходным. Все явней ощущалась осень — в тяжелых пятнах литых облаков, набегавших на город, в запахе каналов, в шуме ветра по проспектам и подворотням.
Не стало прогулок по парку.
После любви Инна сидела в кровати, обхватив руками колени. Курила, глядя перед собой в никуда. Иногда едва заметно встряхивала головой и сужала глаза, отчего лицо ее вдруг становилось чужим и жестоким.
Я осторожно разглядывал ее, нежно проводил рукой по спине, по выпирающим позвонкам. Разворачивал к себе. Она отстранялась.
Удручала шаблонность самих поз и сцен, словно в плохом фильме.
Моя жизнь — плохой фильм. В этом фильме непременно должен быть антагонист, главный злодей, горящий желанием разрушить мою жизнь.
«Кто он? — спросил я за столиком „нашего“ кафе, уютной „Эдиты“ возле Кронверкской набережной. — Он лучше меня? Ты все-таки его любишь?»
«Он очень хороший человек», — просто ответила Инна.
Взяла меня за руку и добавила: «Я люблю тебя, не его. Но с тобой у нас ничего не вышло и не выйдет, ты сам это знаешь».
Я ударил ее тогда — коротким тычком кулака, прямо в губы…
Потом бежал за нею по набережной.
Догнав у бутафорского «Мин Херца», порывался встать на колени. Умолял простить. Отнимал ее руки от лица, целовал пропахшие табачным дымом и яблочным шампунем волосы. Едва сдерживаясь, чтобы не ударить еще раз.
В последний раз я приехал в Питер в октябре. С ножом. Самодел из рессоры, от нечего делать купленный в Апрашке у худющего продавца в «косухе». Тот уверял, что нож старый, советских, сталинских еще времен.
Может, и врал.
Все эти месяцы нож валялся в ящике стола, среди ненужных бумаг, треснувших коробок от кассет, пачек «баралгина» и кучи не пишущих ручек.
Какие ножи, такой и хозяин. Мой был в меру туп и никому не нужен.
Пока я не выправил его на бруске и не сунул, обернув футболкой, в сумку.
Доехал до Питера на удивление спокойно, под привычные пол-литра и баклажку «Очаковского» в запивон. Будто и не убивать собрался.
Над Питером висела осенняя тьма.
Я остановился в гостинице на Двинской.
Достал нож из сумки, открыл створку шкафа с зеркалом внутри, сделал несколько выпадов, тыча острием воздух — усмехнулся, спрятал обратно.
Искать Инну по городу, караулить возле парадного — не стал. Всю субботу провел в номере, лишь дважды спустился в «Продукты» на первом этаже.
Пил теплый «Русский размер» и ел вареную колбасу, тупо разглядывая мельтешение картинок на экране гостиничного «Рубина».
Инна приехала днем в воскресенье. Дала себя поцеловать и тут же отстранилась: «Нам надо поговорить».
Достала сигареты, прошла на застекленный балкон.
Распахнув створки окна, молча курили. Ветер заносил дым обратно, вместе с короткими гудками и криками чаек.
Инна и предложила прогуляться на остров. Там, сказала она, ничего интересного, но это даже лучше — не будет отвлекать.
Мне, захмелевшему позеру, показалось символичным, что Инна умрет в таком месте: малолюдный, продуваемый ветром остров-порт как нельзя лучше подходил для задуманного.
Времени до поезда хватало вполне. Денег — от силы на «малек» водки и пару пива. Вряд ли зацепит, разве что самую малость. Ни сил, ни куражу не даст. Оно и лучше — одним отягчающим будет меньше.
Незаметно, пока Инна склонилась к туфлям, вытащил из сумки нож и сунул его в карман куртки. В дверях обернулся. Кровать в этот раз осталась не расстеленной.
На улице дышалось легче. Ветер разогнал бензиновую гарь, развеял гнильцу осени. Через час-полтора, я знал, стемнеет и похолодает. Только бы не дождь — возвращаться в прокуренный номер не хотелось.
Прижимаясь к обочине, по Двинской медленно ползла уборочная машина. Железный ящер скреб асфальт щетинистыми хвостами-щетками. Оранжевые зрачки устало ворочались в глазницах, отражаясь в стеклах ларьков: слабые сполохи пробегали по округлым бокам пивных бутылок, скользили по глянцу сигаретных пачек.
На остановке, подложив пакет под щеку, спал бородатый человек в матросском бушлате.
Маршрутку ждать не стали и пошли по туннелю пешком. Инна, за всю дорогу лишь хмыкнувшая пару раз — когда я покупал чекушку «Синопской» и пересчитывал сдачу — шла впереди, сунув руки в карманы плаща.
Ни разу не обернулась. Не посмотрела, иду ли я за ней.
Я остановился. Мелькнула мысль развернуться, уйти, уехать. Оставить все. Трусливо бежать и забыть.
С мокрым шелестом, будто кто-то мял целлофановый пакет под самым ухом, проезжали машины.
Инна уходила все дальше по узкому выступу, местами огороженному грязными железными перилами.
Я свинтил пробку. Догоняя, на ходу сделал несколько глотков теплой водки. Желудок благодарно впитал разливное тепло. Глаза прояснились, походка легчала с каждым шагом.
Будь, что будет.
На острове, после туннеля, было необычно светло и просторно. Я допил остатки водки. Интеллигентно опустил чекушку в урну возле остановки маршрутки и полез за сигаретами.
Место мне понравилось. Здесь я сразу, в отличие от Васильевского или Каменного, почувствовал отчуждение от земли. Это был действительно — остров, сырой, подгнивший осколок города. Больше всего он походил на пустырь, который некогда пытались обжить, но так и не довели дело до конца. Смирились и живут, как блохи на собаке.
Отличное место.
Инна старательно обходила редкие лужи, полные облетевших листьев. Ветер гнал по воде легкую рябь. Мутная небесная дрянь неожиданно прорвалась на минуту, и в прореху осторожно сунулся луч солнца, покрыл самоварным блеском окна многоэтажки возле залива и потускнел, осыпался осколками, стек по серой панельной стене. Исчез.
Левая кроссовка промокла. Я шаркал подошвой по асфальту, отдирая налипшие марки осени — мелкие, с едва заметными зубчиками листья.
Хмель, едва только зацепивший, уже покидал голову. Во рту стало неприятно сухо.
Сунул руку в карман.
Каблуки Инкиных туфель с едва слышным стуком, будто клювы двух осторожных птиц, клевали влажный, пористый, весь в темных трещинах асфальт.
«Туфли! Ты не дал мне надеть туфли!» — вспомнился ее крик.
Из-под плаща выглянула стройная и длинная нога. Я непроизвольно разжал пальцы. Ведь эти ноги, эти ступни, укрытые сейчас дорогой кожей туфель, я целовал еще неделю назад.
Заглянул ей в глаза — обычно голубые, с сероватой дымкой. Совсем другими были они теперь. Дымку сменили стальные жалюзи. Приблизив лицо почти вплотную, я мог увидеть в них свое отражение.
Но не более.
Тоскливо и жалобно, точно предчувствуя холода, скрипели портовые краны, похожие на больных, оставшихся на гибельную зимовку журавлей. Хлюпала вода цвета дембельской шапки, ворочаясь у бортов длинных, обшарпанных, как и весь этот город, барж. Качался на волнах, сбиваясь в кучи и снова разлетаясь по воде, городской мусор — дохлые медузы целлофановых пакетов, трупики сигаретных пачек, селедочные спины досок и мокро-черное, тоже мертвое дельфинье тело старой автомобильной камеры.
Остывала от тепла моих пальцев рукоятка ножа в кармане. Всего несколько ударов — мне уже приходилось бить человека, не ножом, отверткой, но опыт имелся… Я был уверен, что смогу и в этот раз.
Но не делал.
Чтобы занять руки, отвлечь их, я сжимал в пальцах пластиковое тельце зажигалки. Щелкал колесиком, ловил ладонью тепло огонька и тут же гасил его.
Любовался шагами своей женщины, в который раз уже — бывшей своей. Цеплялся взглядом за контур лодыжек, скользил по складкам плаща, зная, что скрыто под ним…
«Я хочу тебе подарить. На память о себе», — вдруг сказал я.
Инна остановилась. За ее спиной темнело пятно спорткомплекса.
Я протягивал ей, держа за лезвие, свой нож. Латунное навершие подрагивало.
«Возьми. Это ручная работа».
Глупее трудно было придумать.
«Ножи не дарят. Примета плохая, — ответила Инна. Отвернулась и добавила: Тем более — девушкам».
Красивого броска не получилось. Серая полоска стали взлетела в воздух и без слышного всплеска упала в воду, у самого берега.
Над черными тушами барж зажигались белые огни. Окна домов вспыхивали красным и желтым. Ветер доносил запах мокрого железа и угля.
«Ты права. Плохая примета. К разлуке».
Больше я в Питер не возвращался.
Жил тихо, скромно и правильно. Работал на факультете, брал дополнительные часы. Вечерами читал. Появились деньги на книги и бэушный компьютер. Пробовал себя в рассказах, вывешивал их в сети, с неофитским задором ввязывался в споры и склоки завсегдатаев литературных порталов. Развлекался виртуальным флиртом и вялотекущим романом с замужней соседкой. Нашел на Варшавке хороший спортзал, начал приводить себя в форму.
По выходным гулял в Коломенском.
Впал в спасительный зимний анабиоз. Почти не пил.
Весной на кафедру пришло сразу несколько приглашений. Франция, Штаты и Китай. На Запад отправились старшие коллеги, в Китай же никто особо не рвался. Может, и права была Инна — есть же страны поприличнее.
Но с унылой Каширки — от часовни за окном, от соседки под боком — нужно было бежать, и я сделал первый шаг. Заявился на прием к декану: «Поеду».
Город выбрал далекий и южный — в пику холодному и сырому Питеру. Бойкий солнечный муравейник, каким я представлял его по журнальным статьям.
Инну я не забыл.
Видел во сне. Представлял утром в душе. Думал о ней, стоя за кафедрой перед студентами — ряды одинаковых пятен-лиц, темноволосые кочаны на фоне карт и грамматических таблиц… Засыпая с пультом в руке под местные дурацкие, хотя они во всем мире такие, викторины и шоу, начинал видеть в смешливой ведущей свою бывшую жену.
Понимал, что еще немного — и хана…
Мучило почти беспрерывное, как и полагается с хорошего, настоящего бодуна, мужское беспокойство. Донимал, изводил навязчивый стояк. Вид идущих в обнимку пар вызывал острую зависть, крепкую похоть и мутную злобу. Известный способ облегчал физиологию, не унимая растущего напряжения внутри.
Нужно было чем-то себя занять. В парке неподалеку от кампуса обнаружил спортивный центр и разорился на годовой абонемент.
Тягал железо, тянул блоки. Хрипел, рычал, пугая изнеженных и ленивых китайцев, чинно шагавших по беговым дорожкам. От месяца к месяцу здоровел, матерел, тяжелел.
«Русский богатырь! Илья Муромец!» — восхищенно вскидывал сухие ручки один из профессоров кафедры.
«Скорее, Святогор…» — отвечал я, но бывший хунвэйбин не знал тонкостей русского эпоса.
Лупил голыми кулаками мешок с песком, вымещал на нем злую обиду — на себя, на Инну, на влюбленные парочки, на весь белый свет… Костяшки кровили, заживали, покрывались мозолями. Ломило мышцы и связки.
Ныла душа.
Нутряная пружина сжималась плотнее, не было выброса, облегчения. Чувствовал — где-то там, в самой темной части черепушки, сорвалась с троса подводная мина. Поплыла, осторожно покачиваясь, вверх, разгоняя стайки рыбешек-мыслей и все уверенней разгоняясь навстречу пароходу моей судьбы, смешно шлепающему по волнам лопастями — только брызги веером, а толку мало.
Знал, что запью, нехорошо и дико, не по-человечески, но пытался хотя бы отсрочить. Ни компьютерные игрушки, ни мудацкие сетевые конкурсы не помогали. Игры не увлекали тоже — лишь захламил стол кучей дисков.
Виртуал отвращал, хотелось реальности и действия. Я собирал сумку и бежал в спортзал. Рвал штангу с груди, молотил мешок. Загонял себя до хрипа, до блевоты. До темени в глазах нарезал круги по стадиону.
По-звериному хотелось женщину. Тянуло во «французский квартал», не в бар или клуб — за блядями. Останавливало одно — тогда уж непременно нажрусь.
А это значит — все, полная хана.
Можно и в районный блядюшник: там всегда предложат унылую «ручную работу» за недорого или отсос за подороже, но я брезговал и был уверен — не поможет.
Инна снилась.
Инна мерещилась повсюду.
Медленно сходил с ума…