Дни шли за днями. Они несли с собой и радости, и огорчения. После внезапного отъезда Вячеслава Олешиха все чаще приговаривала: «Останешься ты, Варвара, в девках. Кто Тебя с ним замуж возьмет? Всю жизнь промучаешься с чужим ребенком».
Варя работала в две смены. Утром уходила, в школу чуть свет, в обед прибежит, покормит Костика, сама поест наскоро и опять в школу до вечера. Иногда даже не удавалось выкроить времени и на обед.
— Мама, завтра я не приду обедать, — сказала она однажды вечером. — Обедайте без меня.
— Ладно, — ответила Олешиха и, накинув платок, вышла из дому.
На следующее утро, когда Варя ушла в школу, к дому подъехала телега. Лошадью правил дед Микола по прозвищу Медвежатник, рыхлый, расплывшийся старик с круглым бабьим лицом. За ним водился грех: очень он любил поговорить и при этом немилосердно хвастал. В Шумкове даже говорили, когда кто-нибудь начнет хвалить себя: «Хвастает, как Микола Медвежатник».
Медвежатником его прозвали уж много лет назад, и вот по какому случаю.
Однажды медведь задрал в лесу за Широкой поляной двух коров. Собрались мужики, стали думать, как быть да что делать. Одни говорили, что надо поставить петли на медведя, другие предлагали выйти на него с ружьями всей деревней и убить или выгнать из леса.
Микола послушал-послушал мужиков и говорит:
— Я берусь один медведя убить. Вот сейчас пойду и убью.
— Куда ж ты пойдешь на ночь глядя? — спрашивают мужики.
Микола разошелся, не остановишь:
— Я в гражданскую не то еще видел!
У Миколы это было вроде поговорки, кто бы что ни сказал, он обязательно встрянет в разговор: «А вот я в гражданскую, помню…»
В лес, правда, ночью он не пошел, дождался утра, но с зарей отправился на Широкую поляну. До обеда Микола шатался по шутьмам, никого не повстречав, уморился и сел отдохнуть на пенек на краю малинника. Посидел, покурил, оглянулся — батюшки! — метрах в трех от него за малиновым кустом стоит на задних лапах медведь! Микола шапку под мышку, перекрестился и задом-задом стал пятиться обратно в лес. Отошел немного, а там припустился со всех ног.
Единым духом добежал до Чумкар-речки, километра три, и только там остановился. Остановился, разделся и потом долго вспоминал, как ему в гражданскую самому приходилось стирать свои кальсоны.
Долго никому не рассказывал Микола про этот случай. Но однажды по пьяному делу проговорился, и после этого прилипло к нему прозвище Медвежатник.
Микола привязал лошадь к воротам, зашел в избу.
— Готовы, что ли?
— Сейчас, сейчас, вот пониток надену да ребенка заверну, — быстро отозвалась Олешиха. — Приехал, не обманул.
— Сама знаешь, у меня слово крепкое. Как сказал, так и сделаю. Бригадир ни в жисть не хотел лошадь давать. «Я тебя, говорит, спекулянта, насквозь вижу». Но меня тоже голыми руками не возьмешь. «Баба моя, говорю, захворала. В больницу надо везти. Помрет, ты отвечать будешь».
— Ты мужик головастый, — перебила его Олешиха. — Знаешь, что сказать.
— А как же, — ухмыльнулся Микола и спросил: — Кумом-то кого поставишь?
— С Матреной вчера договорилась, она сына, Сашку, пришлет. Что-то он не идет, кабы не раздумала…
В сенях скрипнула дверь, и в избу зашла соседка Матрена Спиридоновна с небольшим узелком под мышкой. За ней следом шел мальчик лет двенадцати — ее сын Сашка.
Сашка был одет по-праздничному: в серые брюки, в пиджак, из-под которого виднелась белая вышитая рубашка. Эту рубашку мать позволяла ему надевать только по большим праздникам. Сбоку у Сашки спускались концы расшитой гарусной подпояски. Мальчик встал у двери и, переминаясь с ноги на ногу, смотрел в пол.
— Вот привела сына, — громко, сказала Матрена. — А сама не могу, бригадир нарядил молотить.
Олешиха взяла из люльки ребенка:
— Сейчас поедем.
Матрена положила в руки сыну узелок и строго сказала:
— Делай так, как я тебя дома учила.
Сашка молча кивнул.
Дорогу в Черемково после дождей развезло. В октябре было подморозило, даже речки покрылись тонкой пленкой льда и выпал снег, но через три дня снова потеплело. Снег растаял, ледок с речки сошел, земля отмякла. Затем не один день моросил частый мелкий дождь. Сбывалось по старой примете: коли лето было жаркое да сухое, так осенью дождь свое наверстает. Телега тряслась на колдобинах, колеса тонули в жидкой грязи. По небу медленно тянулись низшие, тяжелые тучи, словно разбухшие и отяжелевшие от бесконечного серого дождя. Лошадь еле тащилась, вытаскивая облепленные грязью колеса из глубокой колеи. На полдороге она уже почти выбилась из сил, вспотела. Из-под шлеи и хомута выступила белая пена, над спиною поднимался пар. И сколько Микола ни махал плеткой, Карий уже не рысил, а шел шагом. Микола говорил, ни на минуту не закрывая рта. Он рассказал и как воевал на гражданской, и как ловко обманул бригадира, и что его, Миколы, слово крепче обуха топора… Олешиха и Сашка давно уж не слушали его, а он все говорил и говорил.
Олешиха сидела на середине телеги, привалившись к охапке сена. Ей было мягко и не брызгало грязью, только вытянутые ноги занемели. От того, что телега наклонялась то на один бок, то на другой, голова Олешихи болталась из стороны в сторону, большой свернутый в несколько раз цветастый платок сбился, и из-под него вылезали седые пяди волос.
Сашка сидел на краю телеги, свесив ноги, смотрел на плывущие мимо голые скучные поля и тихо насвистывал себе поднос какую-то песню.
Впереди показалось Черемково. Первой стала видна церковь — высокая, белая, с большими окнами и блестящим позолоченным крестом на голубом, недавно покрашенном куполе.
Дед рассказывал Сашке, что эту церковь построили очень давно, сто лет назад. А когда строили, то глину для раствора замешивали на яйцах, чтобы кладка была крепче. Оттого, дескать, церковь и стоит столько, не рушится.
И золотой крест, и золотой купол, и белые стены церкви Сашке давно знакомы. И звон церковных колоколов он слышал не раз: сначала маленькие колокола зазвонят — «динь-дон, динь-дон», — словно щенята лают, а потом загудят большие — «бом-м, бом-м!..» А вот внутри церкви Сашка еще никогда не был.
В Черемкове Микола Медвежатник привязал лошадь к столбику возле магазина, бросил перед ней охапку сена и сказал:
— Пойду в больницу, попрошу справку о своей болезни, чтобы бригадир каждый раз не придирался. Потом по магазинам пройдусь. Вы тоже побыстрее со своим делом управляйтесь. Надо пораньше домой вернуться, чтобы на конном дворе не ругались.
— Нам недолго, — кивнула Олешиха, вылезая из телеги. С трудом переставляя онемевшие ноги, она пошла прямо к церкви. Сашка шел за ней.
Навстречу им попадалось много народу, все больше старухи в длинных черных юбках и белых платочках.
— Давай скорее, — торопила Олешиха Сашку. — Знать, обедня уже отошла. Сейчас начнут крестить.
В церкви народу было мало. Под высокими сводами гулко отдавались шаги. Сашка заробел и остановился возле двери. Олешиха взяла его за руку и повела внутрь. Сашка робко оглядывался вокруг. На стенах, на потолке были нарисованы большие иконы. Множеством светляков по стенам горели свечи. Каждый звук отдавался, как в пустой корчаге. В одном углу возле большого котла, стоявшего на полу, толпилась жиденькая кучка людей — бабы, старики, несколько мальчишек. Бабы держали на руках грудных детей. Дети плакали.
— Что это? — спросил Сашка Олешиху, показывая на котел.
— Это купель, милый, — тихо ответила Олешиха. — В ней и крестят.
Олешиха подошла к бабам с ребятами и встала рядом. Из низенькой боковой алтарной дверцы вышли поп, дьякон и псаломщик. Они подошли к купели и затянули молитву. Поп был долговязый, с широкой пышной бородой, а дьякон низенький, толстый, с тонкими руками. Риза на попе поблескивала золотом, из кадила, которым размахивал дьякон, вился голубой сладковатый дымок.
Поп приступил к крещению. Бабы с младенцами подходили одна за другой к купели. Вот наступила очередь Олешихи. Олешиха развернула Костика и передала попу. Тот привычным жестом положил широкую костлявую ладонь на лицо мальчика, зажал ротик и носик, заткнул длинными пальцами ушки и трижды окунул Костика в купель.
Сашка развернул свой узелок, в котором был кусок ситца, расстелил ситец на руках, как велела мать. Поп, ласково смотря на Сашку, положил Костика ему на руки и, чуть притронувшись к лобику и ладошкам плачущего Костика, чем-то помазал их. Костик барахтался и вырывался из рук, и Сашка поскорее отдал его Олешихе.
Бесчисленные, похожие один на другой лики святых на стенах и потолке, горящие свечи, купель, голые дети, широкая борода попа, густой бас псаломщика, нестройное пение баб, тянувших на разные голоса одни и те же слова: «Господи помилуй!..» — все смешалось у Сашки в голове. Когда они с Олешихой вышли из церкви, у него шумело в ушах, как будто он только что вынырнул из воды.
Карий стоял у того столбика, к которому его привязал Микола. Все сено с телеги растащили бродившие вокруг подводы козы. Миколы нигде поблизости не было.
Олешиха с Сашкой подождали немного. Подул ветер, похолодало. Олешиха, глядя на серое небо, сказала:
— Сбегай-ка поищи деда Миколу.
Сашка нашел Медвежатника в столовой. Он сидел за столом перед пустой бутылкой и, обхватив голову руками, бормотал что-то непонятное.
— Дед Микола, а дед Микола! — окликнул его мальчик. — Домой надо ехать.
Микола посмотрел на него мутными глазами и, заикаясь, спросил:
— Кт-то т-ты т-такой?
— Это я, Сашка. Домой, говорю, надо ехать.
— Как ты со мной разговариваешь? — Микола стукнул по столу кулаком. — Да ты знаешь, что я на гражданской воевал? А ты, молокосос, ты ничего не видел. Да я… Я никого не боюсь. Любой тронь меня — сразу зубы выбью! Понял?
Сидевшая за соседним столиком женщина повернулась в его сторону и в сердцах сплюнула:
— В шею такого вытолкать отсюда. Люди работают, а он с утра нализался.
Микола посмотрел на нее через плечо:
— А ты знаешь, что я на гражданской видел?
— Шиш ты видел! Знаем мы таких дармоедов, — сказала женщина и встала из-за стола.
— Пойдем, дед Микола, пойдем! — говорил Сашка и тянул его за руку к двери.
Микола едва доплелся до лошади, растянулся на телеге и захрапел. Лошадью пришлось править Сашке.
Всю дорогу, не переставая, Олешиха ругала Миколу:
— Ишь налакался, ноги не держат. Штаны с него снять да плеткой, плеткой, чтобы сидеть не мог! Тогда бы небось забыл, как водка пахнет. Вот еще напасть, связалась я с ним: разболтает, не дай бог, по пьянке про крестины…
— Тетка Паладь, а зачем ребят крестят? — повернувшись к Олешихе, спросил Сашка.
— Не нам о том понимать, кум, — ответила Олешиха. — Один бог про то знает. Теперь я тебе кума, а ты мне кум.
— Почему кум?
— Раз ребенка принял, значит — кум. Вот почему. Наша Варя тебе тоже кумой доводится.
Сашке это показалось чудно.
— Разве бог есть?
— Есть, есть, кум, — поспешно ответила Олешиха.
— Почему же никто не видел его?
— Не дано никому его узреть. Он только святым является.
— А тот поп, что Костика крестил, тоже святой отец?
— Как же, кум, святой. Все говорят, хороший священник.
Поближе к Шумкову Олешиха растолкала Миколу. Тот раскрыл глаза, помотал головой, как лошадь на водопое, и, оглянувшись вокруг, удивился:
— Когда ж мы успели домой приехать, а? Почему мне не сказались?
— Скажи спасибо, что тебя, пьяницу, под столом не оставили, — добродушно ответила Олешиха, как будто и не ругала его совсем недавно на чем свет стоит. — Ладно, Микола Саввич, проспался и слава богу. Получил в больнице справку?.
— Не дали. Здоров, говорят, — вздохнул Микола. — Не понимают врачи моей болезни…
— Вот что, Микола Саввич, — прервала его Олешиха, — мы про то, как ты в Черемкове лечился, никому не скажем, и ты про крестины — молчок. Чтобы ни одна душа не узнала.
— Что я, не понимаю, что ли, Паладь, — ответил Микола. — Уж я ни полслова никому. Сам понимаю. Будь покойна.
Как ни хотела Олешиха скрыть свою поездку в Черемково, назавтра уже вся деревня узнала, что она возила Вариного приемыша в церковь крестить. Утром к Миколе Медвежатнику пришел бригадир Семен Кустов.
— Микола Саввич, сегодня ты пойдешь молотить, — сказал он.
Но Миколе страсть как не хотелось выходить на работу, и он сказал, что заболел: мол, у него болит голова.
— Как лошадь тебе нужна, так давай, а как работать, так тебя нету. Надо будет поговорить о тебе на бригадном собрании.
— Ты меня лошадью не укоряй, — возразил Микола. — Я первым в колхоз записался. А вчера лошадь брал не для себя. Тетку Паладь с мальчишкой в село возил.
— Мальчик заболел? Чего же она сама мне ничего не сказала?
— Да не в больницу, в церковь, — пояснил Микола и ворчливо добавил: — Вот оно как получается: людям хорошее делаешь, а потом самому же хуже бывает. Давай собирай собрание, перед всей деревней расскажу, как вы, комсомольцы, друг другу помогаете тайком детей крестить.
— Чего ты болтаешь?
— Я? Болтаю? Кто лошадь дал, чтобы Варвариного цыганенка в церковь свозить? Ты.
— Так что же, его крестили?
— В самом лучшем виде.
Семен Кустов растерянно молчал.
— Ну что, прищемил я тебе язык дверью? — торжествующе ехидствовал Микола. — Теперь попробуй ко мне придраться — ославлю.
Семен, не дослушав его, шагнул к двери и вышел на улицу.
У сельсовета он встретил Николая Степановича:
— Николай Степанович, Варвара Алексеевна своего ребенка вчера в церкви окрестила. Надо об этом вопрос на комсомольском собрании ставить. Что же это получается? Комсомолка — и окрестила!
— Постой, постой, не торопись, — остановил бригадира Николай Степанович, — не на пожар бежишь. Говори толком.
— И так все ясно: окрестила, и все. Их вчера Микола Медвежатник в Черемково возил. Он сам мне сейчас все рассказал. Лошадей на работу не хватает, а тут по церквам разъезжают. Он вчера лошадь просил, будто бы свою старуху в больницу везти, а сам тетку Паладь с мальчонкой в церковь катал.
— Вот что, Семен, — спокойно сказал Николай Степанович, — ты не шуми. Варя, думаю, тут ни при чем, и тетка Паладь возила Костика в церковь тайком от нее. Ты валяй все это дело выясни поточнее, прежде чем собрание собирать.
Варя узнала о том, что мать крестила Костика, последней, только к вечеру. Она прибежала домой и прямо с порога, задыхаясь, спросила:
— Мама, правду говорят, что ты Костика в церковь возила?
Олешиха сидела у окна и пряла куделю. «Выдал-таки Микола, — подумала она, — не сдержал своего слова, теперь уже не отопрешься».
— Не твое это дело, Варвара. Ты ничего не видела, ничего не знаешь. Помалкивай знай.
— Как не мое дело? Зачем ты это сделала? Почему меня не спросила? Почему мне ничего не сказала?
Олешиха укоризненно покачала головой:
— Так-то вы, нынешняя молодежь, матерей своих почитаете. Я в три раза старше тебя, я мать тебе и сама знаю, что надо делать. Уж если принесла цыганёнка — пусть будет по-твоему, пусть живет. Только некрещеного в доме держать не буду. От века всех крестили, не дам обычай ломать.
Костик, услышав Варин голос, поднялся в люльке и захлопал в ладошки.
— Ма-а!.. Ма-а!..
— Костик, миленький мой! — Варя подхватила его на руки и принялась оглядывать со всех сторон, будто стараясь разглядеть, каким он стал после крещения. Но Костик был такой же, как и вчера и позавчера: кудрявый, веселый, плотненький. Варя стала менять ему рубашку и увидела на шее маленький крестик на черном шнурке. Она сняла с него крестик и бросила на стол.
— Бросай, бросай, — зло проворчала Олешиха. — Мать-богородица все видит. Еще накажет тебя. Совсем разбаловал тебя отец, от рук отбилась. Хозяйкой в доме себя почувствовала. Не бывать этому, пока я жива.
Вскоре пришел отец. Он молча разделся, умылся, сел за стол. Варя ужинать не стала. Олешиха носила на стол горшки и жаловалась мужу:
— Дочь-то твоя не успела приехать, уж командовать мной хочет. Жизни еще не нюхала, а все старается по-своему сделать. Меня ни во что не ставит. Учили, учили ее, последнюю копейку ей посылали. Надеялись, выучится, благодарности дождемся…
— Чего вы не поделили, мать? — спросил отец.
— Спрашивай у нее, — ответила Олешиха. — Порога не успела переступить, шуметь начала.
— Что случилось, Варюша? — спросил отец.
— Вот-вот, она на мать кричит, а ты ей «Варюша» да «Варюша», — поспешно вставила Олешиха. — Сам потачку даешь.
Варя стояла у окна и смотрела в огород, где ветер трепал голые ветки печально поникшей рябины. Ей вдруг почему-то стало жалко мать. Она вспомнила, как трудно приходилось порой родителям, как они действительно отрывали от себя кусок, чтобы она могла учиться. Конечно, мать желает ей добра. И она решилась крестить Костика потому, что думала — так будет лучше для него и для нее, Вари.
Варя тихо сказала:
— Вчера мама тайком возила Костика в церковь. Теперь люди скажут: комсомолка, учительница, своего ребенка окрестила, значит, нам уж подавно разрешено.
— Людской молвы боишься, — проговорила Олешиха, — а бога не боишься, хочешь парня нехристем оставить.
Отец крякнул и ничего не сказал.
Варя легла спать без ужина. Она долго не могла уснуть и все слушала тихие ночные шорохи.
А на печке ворочалась Олешиха и, тяжко вздыхая, думала о том, что в сельсовете, наверное, из-за нее ругали дочь. Ей тоже было жаль Варю. Да ведь кабы знать наперед, что все так получится…