Больше месяца прошло, прежде чем наступил тот радостный день, когда Варя и Алексей Филиппович поехали в больницу брать Костика домой. Увидев, что дома осталась одна Олешиха, Даньчиха приплелась к ней и села на лавке возле двери.
— Бог тебя храни, Евдокимовна, — приветливо встретила ее Олешиха. — Заходишь, не забываешь меня.
— Скучно одной, как сычу, в дому сидеть. Прихварываю все, Паладь. На травах только и держусь, — ответила, задыхаясь, Даньчиха и закашлялась. — Пойду, думаю, схожу к соседке, поговорю — отведу душу. Оно и веселее будет.
— А дочь-то моя сегодня за Костюшкой поехала. Доктор сказал, поправился он. Долго, сердешный, проболел. Ты бы небось травами скорее его на ноги подняла. Да не слушают нас, стариков, молодые. Как в больницу его повезли, так уж я его жалела, так тужила о нем…
— Как не тужить, сколько лет в доме растет. Совсем своим стал, вроде бы родной. Я уж и то, о нем думаючи, покой потеряла, день и ночь за него молилась. Да поздно, видать, мы с тобой хватились, принял он хлеб от лешего. Оттого и не пришел сам.
— Видать, принял, иначе бы пришел, — подтвердила Олешиха, почерпнула из корчаги кружку теплой браги и подала Даньчихе. — Да и то, думаю, это мы умолили господа. Без молитвы, глядишь, совсем бы сгинул парнишка.
— Да не надо… Не хочу, — проговорила Даньчиха, беря кружку с брагой.
— Выпей, Евдокимовна, Бражка хорошая получилась нынче.
— Ну уж ладно, коли так.
Даньчиха с заблестевшими сразу глазами выдула кружку до дна и отерла рот рукавом дубаса. Потом она поставила кружку на стол и заговорила нараспев:
— Истинно говоришь, Паладь, господь бог помог нам найти твоего внучка. Сколь ни силен сатана, а господь сильнее. Только теперь смотреть за внуком надобно: нечистый не дремлет, кабы снова не уволок его к себе.
— Думала я об этом, Евдокимовна, Думала. Ежели сейчас не отнять мальчонку совсем у лешего, потом уж поздно будет тягаться с нечистой силой.
— Верно, верно, — поддакивала Даньчиха. — Очистительную молитву над ним надо прочесть, охранительную. Есть у меня эта молитва, отец Варсонофий мне ее из святой книги переписал на листочек. Под замком она у меня лежит, чтобы в чужие руки да чужому глазу не попалась. Надо ее над внучком твоим прочесть и ладаном его окурить. Приводи ко мне парнишку, я уж постараюсь для тебя.
Олешиха встретила Костика радостными восклицаниями:
— Костюша, родименький мой! — закричала она, увидев в окно подъезжающую телегу и выбегая во двор. — Иди ко мне, милок! Соскучилась я без тебя. Иди, иди, обниму тебя!
Но мальчик прижался к матери, в глазах его испуг.
— Иди, иди, Костик, — причитала Олешиха. — Али не признал?
— Не бойся, это же бабушка, — сказала Варя и погладила Костика по голове. — Твоя бабушка.
Костик опустил голову и еще крепче ухватился за Варину руку. После ужина Варя положила Костика в горнице на свою кровать, и он скоро уснул, а сама села за машинку шить ему новую рубашку. Олешиха устроилась рядом с ней со своей куделью.
— Все сердишься на меня, Варя?
— Что ты, мама! За что!
— За Костика. Что терялся он.
— Это уже прошло, и нечего про то поминать, — тихо ответила Варя.
— Верно, дело прошлое, — согласилась Олешиха. — Слава богу, все хорошо кончилось. Да я о другом хочу поговорить с тобой.
— О чем же, мама?
— Ты ведь одна у меня дочка-то. Добра я тебе желаю. И сыну твоему. Хоть и не родной он тебе, а коли у нас растет, как своя кровь все равно. Так считать надо.
— К чему ты это говоришь? — не понимая, куда клонит Олешиха, спросила Варя, и подняла голову от шитья.
— А к тому, доченька, что сынок твой бояться меня стал, подойти близко не хочет. Сама видишь, шарахается, как черт от ладана. Что я ему плохого сделала? Кажись, немало я хожу за ним. Не велишь ты ему богу молиться, твое дело. Бог с тобой. Но вот замечаю, стал он опасаться подходить к верующему человеку. Неспроста это: видать, в лесу с нечистой силой повстречался. Нечистый-то так просто не отпустит его от себя. Недосмотришь, и снова в лес уведет. Чтобы такой беды не случилось, надо над Костиком очистительную да охранительную молитву прочесть, отогнать от него нечистую силу на веки веков. Сынку твоему от этого ничего не станет, а нечистый отвяжется.
Варя вздохнула:
— Ничего, мама, не надо над ним читать. Только напугаешь ребенка своими молитвами.
— Ох, Варвара, Варвара… Опять не слушаешься матери. Мало тебя господь наказал, не поняла еще.
— Ты, мама, думай, как хочешь, только ребенка не трогай. Очень прошу тебя, — сказала Варя и вновь принялась за шитье.
Олешиха глубоко вздохнула и ничего не ответила.
На следующее утро Варя ушла в школу, но на сердце после вчерашнего разговора с матерью у нее было тревожно. Она еле дождалась большой перемены и побежала домой.
В избе никого не было. Выйдя на улицу, Варя услышала несущийся из Даньчихиной избы плач ребенка. Варя взбежала на крыльцо, рванула дверь. Из избы навстречу ей повалил удушливый дым. В полутьме грязной горницы с закрытыми ставнями она увидела мать, которая крепко держала за руки плачущего Костика. Вокруг них ковыляла Даньчиха, размахивая дымящимся кадилом и что-то бормоча себе под нос.
Костик, увидя Варю, рванулся к ней и громко закричал:
— Мама! Мамочка! Я боюсь!
Олешиха выпустила его руку. Даньчиха остановилась на месте, машинально размахивая кадилом и все еще продолжая бормотать. Первой опомнилась Олешиха.
— Сейчас уже все будет, — виноватым тоном сказала она. — Сейчас кончим. Мы твоего сынка ни пальцем не тронули, ни словом не обидели. А нечистый теперь уж не властен над ним…
Варя обняла дрожавшего Костика и, не помня себя, закричала:
— Зачем ты привела сюда ребенка? Загубить его хочешь!
— Господь с тобой! — замахала руками и отступила назад Олешиха. — Как у тебя язык поворачивается такие слова матери говорить! Разве я его гибели желаю?
Олешиха отвернулась к иконам и истово перекрестилась:
— Святые иконы не допустят перед ними зло творить.
Варя в сердцах махнула рукой:
— Они-то и покрывают всякие темные дела.
— Варька, окстись! — в ужасе воскликнула Олешиха. — Грех-то какой, такое про святые иконы говорить! Дура девка! Чем такую дочь иметь, лучше камень родить! Уходи от меня. Проклинаю тебя, сатанинское исчадье! Вместе с твоим черным чужбаном проклинаю! Чтобы ноги твоей больше в моем доме не было! Не дочь ты мне больше! И на могилу мою не приходи!
Варя схватила Костика за руку и выбежала из темной, дымной избы. Она бежала по улице, сама не зная куда, а перед ее глазами стояло перекошенное от злобы, страшное лицо матери и звучал ее голос: «Проклинаю! Не дочь ты мне больше!»
Вдруг она почувствовала, что кто-то тронул ее за плечо и кто-то встревоженно и ласково ее спросил:
— Что с тобой, милая? Что, ягодка, стряслось?
— А? Что? — оглянулась Варя. Сзади стояла Степанида Николаевна, мать Андрея.
— Тетя Степанида, меня мать прокляла! Из дома выгнала… — зарыдала Варя.
— Мамочка, не плачь! Мамочка, не плачь! — цеплялся за нее Костик, обливаясь слезами.
Степанида Николаевна обняла Варю за плечи.
— Пойдем к нам, ягодка. Не тужи, всякое в жизни бывает. Найдешь, где голову приклонить, у нас поживи, места хватит.
Степанида Николаевна прижала к себе Варю и повела через улицу в дом.
После того как Олешиха выгнала Варю, Алексей Филиппович почти перестал бывать дома. Теперь он уходил на работу чуть свет: проснется, наскоро поест, что придется, — и на ферму. Он даже обедать домой не приходил, сунет в карман кусок хлеба, пару луковиц, пару яиц да бутылку молока, на ферме и поест. Конюхи подшучивали над ним:
— Что, Олеш, уж не надумал ли разводиться со своей старухой?
Алексей Филиппович отмалчивался.
Олешиха проснулась, когда муж собирался на работу, но тихо лежала на печи, делая вид, что спит. Когда он ушел, она и вправду заснула. Встала поздно. Нехотя затопила печь, согрела воду для скотины и села прясть. Больше делать было нечего. Варить для себя одной не хотелось, можно и творогу поесть. В избе было тихо, скучно.
«С Варварой-то я, видать, через край хватила, — тоскливо думала Олешиха. — Единственную дочь из дома выгнала. Уж неделя прошла, как она у чужих людей живет, в родной дом и носа не кажет. Обиделась. А ну, совсем не вернется, что тогда? Олеш ходит туча тучей, да и самой-то мне сидеть дома одной тоска смертная. С Костиком все веселее было. Хороший парнишка, что зря говорить. Да и Варя по дому помогала, деньги никогда не прятала — бери, коли нужно. Может, надоест по чужим людям скитаться, придет, попросится домой… Ох, скорей бы уж».
Олешиха зевнула, перекрестила рот и снова принялась прясть.
Медленно тянулось время. Дрова в печи прогорели, перестали потрескивать. От тишины звенело в ушах.
— К Даньчихе, что ли, сходить? — вслух сказала Олешиха. — Посижу, глядишь, и день скорее пройдет.
Она закрыла печь и вышла из дому.
Даньчиха лежала на западне, тяжело дышала.
— Захворала, Евдокимовна? — участливо спросила Олешиха, подходя к старухе.
— Ох, хвораю, — с трудом ответила та. — Душит меня что-то, спасу нет. В груди словно жаба какая сидит, дышать не дает.
Олешиха присела рядом, вздохнула.
— Сглазили тебя, Евдокимовна. Не иначе — злые люди болезнь на тебя напустили.
— О-ох, и не говори. Нынче всякие люди встречаются. Я и раньше хворала, да на ногах держалась, ковыляла потихоньку, травами спасалась. А теперь вот прихватило, никогда так не было.
— А мне скушно одной, — призналась Олешиха, — день-деньской сижу, перемолвиться не с кем. Старик придет вечером, сядет как пень, слова из него не вытянешь. Злится за дочь.
Она зябко повела плечами.
— Холодно у тебя в избе, Евдокимовна. Я тебе сейчас печь затоплю.
— Затопи, Паладь, затопи, родная. Да травушки мне завари. Есть у меня в подполье травы от кашля. Выпью, так, может, полегчает, господь бог не даст умереть. Как зайдешь в подполье, так увидишь сбоку на полочке травы горсточками связаны. Крайнюю с правой руки возьми. Цветочки желтые. От всех болезней.
Олешиха принесла дров, затопила печь. Со дна кадки начерпала ковшом воды, поставила в чугунке к огню и снова присела возле Даньчихи.
— Может, сварить чего? — спросила она.
— Ничего не хочу, Паладь, — тихо ответила старуха. — Второй день крошки во рту не было, и есть не хочется. Как травы выпью, так, глядишь, и полегчает.
Олешиха спохватилась:
— Ох, про траву-то я и забыла!
Она слазила в подполье, вынесла пучок сухой травы с желтыми цветочками.
Даньчиха слабо махнула рукой.
— Там на шестке горшок стоит. Да накрой чем-нибудь, пусть попреет.
Олешиха вытащила из печки чугунок. В нем бормотала вода. Перелив воду в горшок и кинув в него травы, Олешиха стала искать, чем бы покрыть горшок. В углу на столике увидела темную дощечку и покрыла ею.
Даньчиха, казалось, задремала. Прошло с полчаса, и она открыла глаза.
— Заварилось уж, наверно, Паладь. Нацеди в кружку, пока горячо. Горячо-то лучше.
Олешиха открыла горшок. И тут с дощечки, которой он был накрыт, отлепилась и шлепнулась на пол то ли картонка, то ли листок плотной бумаги, Олешиха не разобрала. Она подняла бумагу и подошла с нею к окну, да так и села.
— Евдокимовна! Ой, беда, Евдокимовна! — запричитала она, хлопая себя по бедрам.
— Что случилось, Паладь? — Старуха хотела повернуться на бок, но не могла. — Обожглась, что ли?
— Ох, грех-то какой! Пресвятая мать-богородица, прости дуру окаянную! — Она стала креститься.
— Да что такое? — тревожно спрашивала Даньчиха.
— Икону я твою погубила, Евдокимовна! Не разглядела сослепу, думала, так просто дощечка темная, да и накрыла горшок. А мне, вишь, богородица, оказывается, под руку попалась. Распарилась и от дощечки отклеилась. Что же теперь будет, Евдокимовна?
— Ох, нажила ты греха, да и я с тобой! Надо было глядеть ладом. Лучшая икона у меня была. Давным-давно у попа Савватия, царство ему небесное, за три рубля выпросила.
— Вот беда-то, не узнала богородицу, — сокрушалась Олешиха. — Темновато у тебя, Евдокимовна, а я, грешница, второпях…
— Я на нее день и ночь молилась, — вторила ей Даньчиха.
Даньчиха хотела приподняться на локте, но обессиленно упала на подушки. Олешиха приладила ей изголовье повыше и стала, сдувая с кружки пар, поить старуху из своих рук. Та пила осторожно, маленькими глотками, приговаривая шепотом:
— Вот теперь полегчает… Хворь вышибет…
Целый день просидела Олешиха у соседки. Вечером забежала на минутку домой, сказала мужу, что заночует у Даньчихи, и тут же вернулась, принеся для больной творог со сметаной и мед.
— Не надо, душа не принимает, — отказалась Даньчиха. — Вот выпила заварку, а нисколько не полегчало. Не к добру, знать, икону-то испортили. Прогневалась мать-богородица.
Назавтра она все реже отзывалась, словно злилась на Олешиху, все чаще стонала. Олешиха подошла к ней, наклонилась:
— Ты что, Евдокимовна?
Она вглядывалась в восковое, морщинистое лицо и думала:
«Вон как нос вытянулся. Помрет, наверно. Мне и хоронить придется, родных-то у нее никого нет…»
— Кваску бы кисленького, — чуть слышно прошептала больная. — Во рту все пересохло… Помру, так одень на меня синий дубас. В горнице в коробе под низом лежит…
Олешиха сходила домой, принесла квасу в бурачке. Торопясь, налила в кружку, подала Даньчихе, но та только покачала головой и пошевелила беззвучно посиневшими губами. Олешиха испугалась, хотела поставить кружку на лавку, но кружка задела за край лавки, выскользнула у нее из рук и упала. Квас разлился по полу, потек в щели между половицами.
Даньчиха широко раскрыла рот, тяжело и шумно вздохнула, и ее рука, соскользнув с живота, безжизненно повисла.
Олешиха бросилась было к Даньчихе, но поняла, что та умерла, повернулась к иконам и перекрестилась.
— Царство небесное новопреставленной рабе божией…
Утром Алексей Филиппович спустил с перекладин из-под крыши хлева несколько старых досок, остругал и сколотил гроб. Из двух толстых еловых жердей сбил крест.
В это время Олешиха обрядила покойницу в новый синий дубас, как та завещала.
После обеда гроб поставили на телегу и повезли на кладбище. Провожали ее только Олешиха и Алексей Филиппович.
Вернувшись с кладбища, Алексей Филиппович забил досками дверь и окна Даньчихиной покосившейся избенки.