Сначала всё шло хорошо. Говорили на разных языках. Тряска. Гул. Немецкое глухое «hа». Кофе. Копоть. На площадках гуд. Приятная тоска. Сначала — мир.
Теперь — Россия. Станция «Ивашино». Поезд, пометавшись — стать или не стать — замер. Поль-Луи взлетел на койке, распахнул свой левый глаз. Показалось — губастый негр смеясь ударил в джаз-банд. Гонг. Свет. Горячие плясуньи — звуки — буквы влетели в рот. Огонь. Залить!
— Гарсон! Шерри-коблер!
Пусто. Буквы растут, бухнут. На вагоне пять вспухших букв: Р.С.Ф.С.Р.
И дикий рык:
— Куды?
Поль-Луи — к окошку. У вагона баба в тулупе. Разрослась от узлов, мешков. Тесто в меху. И копошится, всходит. Лицо лиловое — сирень.
— Куды ты прешь? Здесь знаешь кто? Дипломатический! А дальше — делегатский! А там штабной! Иди! Иди!
Тесто растет. В грудь кулаком. Присела. Растеклась. Кудахтнула:
— Сопач! Ирод! Ведь яйца…
Паровоз насмешливо фыркнул. Бабки, буквы, будки — провалились. Остался снег. Поль-Луи глядит. Страшно. Конечно, он в Париже видел… Но там летит и нет его. Конфетти. А здесь — большой, сухой, тяжелый. Даже не лежит — ползет. Сейчас зацепит поезд, подрумянив — глотнет. Ведь он высокий — с дом. А может быть под снегом уже лежит второй дипломатический вагон, со шторкой, с Поль-Луи: в левом кармане паспорт, визы, билет корреспондентский, марки, карточка брюнетки с чёлкой до бровей. А глубже под карманом зуд и ужас:
— Так вот она какая! Не уйдешь.
Курьер. Старается дохнуть Европой. На тщедушном тельце стоит углами, не сгибаясь, жесткий новенький костюм. Ах, но отъелся! Даже не наелся — в Ригу и обратно. А на людях, в буфетах есть приходится с особым тактом, не роняя достоинства Ресефесера. Ну, две котлеты, три пирожных (хорошо бы двадцать!). Занимает Поль-Луи:
— Во Франции как будто министерский кризис. Газеты пишут…
Поль-Луи расправил ноздри, понюхал, улыбнулся. Гранки. Кризис. «Ну, этот кабинет на три часа». — «Нам по дороге». Жеррар, мигнув платочком из карманчика Люси, — в каретку. «К чёрту кабинет!» Rue Croissant. Скворцами газетчики. Ни имени, ни слов, но только «эррр». Какая же газета без «эррр»? Вермут. Перо. Статья готова: Жорэс… трибун… народ…
Курьер ушел. Литовец в коридоре вытащил «Известия», прочел:
— Санпоезд… Волсоветы… Горбунов…
Съел коржик, литовский, с полендвицей. Мурлыкнул фокстрот — подслушал в Риге, от поезда до поезда — успел. Всё сделал, что только мог. Уснул.
Поль-Луи — опять в окошко. Дом. Над домом дым. Стоит и никуда. Даже дым — как камень. Не взлететь, выдохнут — и стой.
— Конечно, я же знал об этом… В России страшный климат. Но огонь. Жизнь кипит. Мы на конгрессе выяснили…
Помнит — было ясно: революция — легчайшее вино, бурлит, и каждый день — серебряная быстрая крупинка — ввысь. Теперь увидит. А климат — это пустяки.
Пока что — жутко. Стенка спального вагона. Серп-молот. Параграфы — пять, десять, много. Что можно и чего нельзя. Если многого нельзя, то ведь есть же, наверное, один параграф добрый: ну да, ну это можно…
Высоко — картинка (как уцелела?) — веранда, море, кактус: «Hotel Belsito, San Remo». Пережиток. Главное — огонь. Скоро Москва. Товарищи. Конференция. Интервью. Статистика. Жизнь.
Со скуки отметил впечатления:
«Переступил через порог. Здесь новый мир…»
Сафьяновую книжку — на место в карман. Брюнетка смеется, встряхивая чёлкой. Глубоко под книжкой, под брюнеткой:
— Отсюда не уйдешь!
На вокзале — первая беда. Только Поль-Луи вышел из вагона, вытащив рыжий чемодан, где средь резолюций и носков булькала нежно туалетная вода «Ирис», для кожи, чтоб не трескалась от ветра, булькала и пахла левкоем, — только вышел, только вытащил, только забулькала — в зале третьего класса кто-то, со сна, услышав гром и свист, завопил:
— Посадка-а-а!
Рванулись шинели, тулупы, куртки, ушастые узлы — самовар в обмен, мешки, галантерея, тряпье, трухлявые гнилые потроха наружу — рванулись толпой, полком, армией. Приступ.
— Осади!
Куда тут! Смыли милицейского, он сам теперь таран — локоть, плечо, упор. Трах! Дверь поддалась. Пустой состав — чего глядеть? В окна, в щели, тормоз, крыша. Дипломатический набили до скрипа стен. Высоко, в сетке — где кактусы у моря и «ежедневно файвоклок», повисли вместе старуха и мешок. Из мешка — на голову — щепотка соли. Старуха взвизгнула:
— Эх, сколько! Кружка молока!
Еще щепотка инеем запорошила. Не вытерпела старая, пустила соленую слезу.
На перроне водоворот. Пол-Луи напрасно ищет курьерское ажур-пальто. Милый, о кризисе ведь говорил! Бараньи шкуры. Мороз. Рыжий чемодан — дощечкой средь волн подпрыгнул, завертелся. Бутылочка разбилась. Средь гари и собачины запахло садом. Мальчишка, пробираясь к тормозу, и по дороге облегчая пузатые карманы, где зажигалки, бумажная рвань, корка хлеба, а иногда махорка и рыжий обсосанный кусочек сахарку, левкой учуял:
— Ишь, напустил как!.. Сразу видно… краснозадый!..
Исчез. Но рыжий, с булькавшим «Ирисом», с наклейками «Hotel Adlon» и «Majestic», нырнув под ноги, тоже скрылся.
Поль-Луи хочет подумать, взглянув на костяки вагонов, семафоров, труб, найти дорогу в неприступную Москву. Но где здесь думать! Милицейский, отчаявшись, пальнул — так, в воздух. Шарахнулись. Закувыркались. Подхватили Поль-Луи. Несут.
Опомнился в надышанном годами зале. Чад махорки, мокрый мех, портянки, пот. Ни лечь, ни сесть, ни шагу сделать — живой ковер. Арбузы — головы, подушками зады, замлевшие обрубки поджатых ног. На стене плакаты. Вгляделся. Огромная черная вошь. В броне. Сотни железных лап. Щипцы. Пила. Хирург, палач, могильщик. Еще один — и снова вошь.
«Товарищи, вот враг революции!»
Поль-Луи почувствовал, как сойдя с картинки, заходила вот такая, скрёбом поскребла, щипцами ухватила холеное тело под кальсонами «зефир».
Девушка — у самых ног. В жару. Мелкая густая сыпь. Хочет встать — нет сил. Только прыгает на месте, как курица без головы. И кажется — голова отделилась — шар — придет псаломщик Лыков, и пальцем, — палец с версту — его загонит в лузу.
— Пить!
Не пробраться к крану. Кто-то сердобольный, чайник пригнул, и в рот — теплую, рыжую от ржави воду. Мерзко во рту. Уйти бы на мороз! Ноги не могут, только голова — наверх. И тихо, как из носика жестяного, протухшая вода течет назад на кожаную куртку, на пол, на лакированные штиблеты Поль-Луи.
Возле вши на стенке — генерал с танком, польский пан (усы и штык), голод — голый, коробка — череп, две дыры. Все приползли, ерзают, щиплют.
Подпрыгивая по кочкам животов, цепляясь за сухие сучья выпростанных рук, какой-то мальченок добрел до Поль-Луи, — издали отметил — штиблеты, воротник — подаст.
— Товарищ, явите Божескую!..
Поль-Луи не понимает. Мальчик пальцем — карман Луи, свой распахнувшийся, слюнявый рот.
Понял. Вспомнил. В кармане должны быть рижские сухарики — пакет. Достал. Кругом заволновались. Но мальчик не уступит. Глотает целиком. Сухие — застревают. Нет времени жевать — отнимут. От напряжения вылупил глаза. Всю пачку. Опустился, икнул, разок подпрыгнул, закрыл глаза. Деревянный.
И снова сонный пол взрывает:
— Посадка!
Бабка — железнодорожнику:
— Ну посади! Христом тебя молю!..
— Нельзя. Запрещено. Декрет.
И тихо:
— Оно, конечно, можно с запасных, да только… Идем в сторожку, вот что… Повожусь недолго. Поспеешь.
Быстро, на ходу, заледеневшей большущей рукавицей — за пазуху. Она — визжит.
В углу под граммофоном — трубу мазурики стянули, теперь Шаляпину не петь — рабочий нараспев читает газету — «Гудок»:
— «И прочие, но мы не поддадимся…»
От себя:
— Вот это правильно загнул. Не под-да-димся! На-ка, выкусь!
Закачался. Залаял. Кровавый сгусток выплюнул, и грустно на пол сел.
Посадка!
Снова прибой. Поль-Луи далеко. Снег. Шпалы. Пусто. Вдруг окрик:
— Это с принудительных отбился. На очистку выгнали.
— Вы, гражданин… того…
Поль-Луи не понимает — отчего кричать? Поль-Луи не знает, зачем ему в руку суют большую неуклюжую лопату? Глядит — стопудовый снег, белый камень, смерть.
Объяснили — сгребать. Конечно, мог бы отказаться. Та дама понимает по-французски. Сказать: приехал, рыжий чемодан, газета, конференция и резюме на триста строк. Конечно, мог бы. Но как будто заразился. Забыл сафьяновую книжку. Знает — надо. Дают лопату и бери. Молчи. Храбро взрывает толщь белого чудовищного мяса. Тяжело. Рука гудит. Пальцы в лайке отделяются и пропадают, как будто их и не было совсем. Снег — враг. Вошь. Сыпь. Мальчишка. Польский пан. Всё тверже — не прорвать.
Рядом дама. Три платка — слоеная. Варежки и валенки. Ковыряет. Обвалы глаз, над ними птичий лет и плеск бровей. Поль-Луи летит в пустоты. Не голос — выдох, сон:
— Вы из Парижа?.. В декабре у Сены — синь, туман, легко…
Налегла на лопату. Поль-Луи опять в глаза — не выдержал:
— В Париж!.. Хотите?.. Я могу устроить…
— Вы думали, что это жалоба? Мне хорошо. Я научилась. Многому и тяжести. Вот снег. Лопата. Разжечь печурку. «Обезьянку» на плечи — паек. Фунт гороха, и дрожит внутри, поет «спасибо». Приходит Артамонов голодный, смерзший, одурел от десяти комиссий. Я — руку. Вот эту.
Стаскивает варежку. Видно — прежде маникюрша, ногти в три вершка, обтачивали, обливали лаком, пудрой обсыпали, терли замшей — теперь — шкура слоновья, раскрылась — уголь, пила, жир кастрюли — только что трава из щелей не растет, волдыри, отмороженный вспухший мизинец.
— Да, вот эту. Нет большей радости — тогда, вдвоем, наперекор… Не поняли? Простите…
Нет, Поль-Луи уж что-то понимает. И понимает ясно, что лучше бы совсем не понимать. Как будто в весе удвоился. Неслыханно отяжелел.
Костер — погреться. Ноги от тепла вернулись, затомились.
На миг — кафэ «Версаль». Жаровни. Терраса. Жермэн вздувает угли губ. «Поцелуй! еще»! Девушка с гвоздиками: «Два су! возьмите»!
Снег. Упасть в костер! Схватить гвоздику! В даму кинуть, чтобы было — угли и легко.
Усмехается красноармеец — квадрат скуластый. Скулы медленно ползут. Придут. Проглотят, как сухарь, и резолюции, и чёлку и его.
Ну, что-же, снова за работу! Уж знает слово — «товарищ». Но пальцы не сгибаются, ноги прочь. В сугроб.
— Так вот она какая!..
Выяснилось. Освободили. Теперь Поль-Луи в Наркомземе. Как попал — неясно. Второй несчастный случай — хуже посадки — в бумагах оказалось мало важных слов. Поль-Луи думал — газета, социалистический билет, и наконец, он сам — смеется, негодует, пишет, скинув воротничок до пота хрипит, как Мунэ Сюлли в «Эдипе», словом, — трибун. Оказывается — мало. Легковесен, никакого пиетета, даже наоборот: откуда такой взялся? Смущение. Выяснить, проверить, запросить. Какой-то желчный управдел, в дамских ботиках, до крайнего дошел: удостоверить подпись.
Так выясняют. Уж шестое место. Вначале были внятные: Коминтерн, Наркоминодел. Потом пошло по воле сокровенной: Цик, Управление Домами Цика, Жилищно-Земельный, Наркомзем. Вел не человек, а крохотная бумажонка — «исходящая». Полнилась отметками, печатями, тщательными строчками регистраторш, красными громовыми росчерками «завов» — «переслать», «отобрать», «отказать», Наполнялась силой ибо росла числом. В Коминтерне была 67-ой, вышла из Жилищного 713-ой и в Наркомземе принята под знаком 3911. Выйдет пятизначной. Знает куда идти. Поль-Луи за ней плетется. Его не замечают даже — так толчется кто-то. А бумага? Бумага важная. Необходимо выяснить откуда, куда, дать заключение и на подпись.
Ходит. Откровенно говоря, забыл об интервью. Хорошо бы — комнату и съесть чего нибудь. Нельзя — всё зависит от исходящей. Нужен ордер. Об этом толковали и в Управлении Домами и в Жилищном. У Наркомзема ведь земля, не комнаты. А впрочем, всё может быть!.. Из кармана вытряхнув крохи сухарика в передней слизнул. Чтоб пообедать — надо прикрепиться. Это объяснили. Ясно. Но прикрепиться может только исходящая. Она же, не смущаясь, несется натощак и хочет стать стозначной.
Толкотня. Барышни. Ходоки. Разверстка. Косы. Голод. Бородач трясется:
— До вас! Мы всё свезли. А тут пришли и отобрали. Который, говорят, не середняк…
И паренек, худой — глаза и кость — из калужских, только на войне обтесан — отчаянно руками плещет:
— Как в такого всадишь красный энтузиазм?.
Машинки же стучать:
«Разверстка. Голод. 308. Назначить. Отобрать».
Отстучали. Откричали. Бородача тихонько вытолкали. Парень, куснув колючий хлеб, пошел на Ярославский — подталкивать вагоны. Тихо стало. Поль-Луи в углу ждет исходящую.
Выбежала девица, — зеркало из куртки, — пудрит нос. Поль-Луи обрадовался — к ней. Знает:
— Да, да, была бумага. Занятия кончены. Зайдите завтра.
Но где же спать? Девица добрая, согласна, ищет. Конец! Она, то есть исходящая, исчезла. Ушла одна, оставив Поль-Луи в углу под диаграммой посевной площади. Все папки, все ящики обысканы. Улизнула.
Поль-Луи ничего не говорит. Зачем слова? Нет бумаги — нет его. Понял — какой он, в брюках и с цепочкой, легкий, маленький, ничтожный. На земле его держала она: 67, 713, 3911. Теперь же он — песчинка. Не говорит, но перед изумленной девицей ручкой машет — может полететь.
Девица выбежала — и пришло спасенье. Веский, важный, коммунист товарищ Шурин: единственный мужчина. Женский субботник — шить рубахи для Красной Армии. Надо показать пример, вдохнуть живое, заразить. Шурин остался, хоть шить не умеет. Если пуговица с дырками, то может, а нет — беда: на булавочке висят штаны. Что ж делать? У мужчин субботники наладились — вагоны толкают. А барышни советские исключительно по части распределения билетов. С утра волнение — Буховой на балет, а Данкиной в какой-то районный смотреть «Коммуну». Тоже! Удовольствие. Так и теперь. Для виду шьют, а сами на часы. Только Шурин героически с подъемом, прокалывая пальцы, прикусив старательно язык, иглу втыкает, вытаскивает, водит.
Узнав об исходящей, вышел к Поль-Луи. Разговорился, даже иглу забыл.
Париж? Он жил шесть лет в Париже. На рю-Гласьер. К сожалению, сильны синдикалисты. Надо принять двадцать один пункт — тогда пойдет на лад.
— Вот наша партия…
Оживился — влюбленный имя милой выговорил. Замер. Потом — какая она. Сила. Дисциплина. Всё государство — на ней. Надо на фронт, и все из библиотек, из архивов, завсегдатаи кофеен Каружа и Монсури — с винтовками. Раз-два! Сын Шурина убит на фронте, возле Астрахани. Конечно, был партийным. Надо — транспорт — все в Наркомпуть, на узловые, в депо. Собрать разверстку — здесь. С утра и до утра — три года. Еще была жена — Внудел. Сыпняк. Теперь один.
Поль-Луи глядит: плюгавый, щуплый. Имя знает — читал статьи — изыскания, цифры, абстракция. Брюки — барроко бахромой. Вспоминает — «партия». Митинг. Зал Ваграм. Ленты. Рык. Оркестр. А после — кафе, огни, смех. На мизинце Шурина наперсток. Конечно, не на мизинец нужно, но женский — на другие не налез.
Потом — об исходящей. Шурин хмурится — всё недочеты механизма. Некоторый бюрократизм. Вот скоро, скоро управимся, исправим. Исходящей всё же нет. Но это и не важно. Оказывается, ее могло б совсем не быть. Напутали. Теперь назад придется. В Жилищный, — если не выйдет — в Цик, а после в Коминтерн. Вверх по ступенькам.
Но Поль-Луи не может — хоть бы булочку, или рогалик. Тошнит. Робко намекнул: нельзя ли прикрепиться?
Шурин засуетился. Как не подумал сам? С дороги. Новичок. Беда — здесь даже хлеба нет — третий день не выдают — заносы. Подвоз. Грузы. М.П.О. Наркомпрод.
— Вот что — вы карточку мою возьмите и обед получите. А мне нельзя. Отсюда на комиссию. Потом в партком. Где-нибудь чайку попью. Идите. Я по телефону вам ночлег устрою.
Загибает пальцы:
Позвонить в Коминтерн. Комиссия о профсоюзах — отчет в районе. Новый план обсеменения. Инструкция губкомам. Статья…
Не кончив, мигнув мизинцем в серебряном наперстке — за иглу. Но нитка убежала. Ловит, сучит — не входит. Запотел.
А Поль-Луи с карточкой, доброй, съедобной уже стоит в хвосте. Не удивился даже, почуял запах льняного масла и помоев, карточкой махнул, чтоб не прогнали, стал.
Как пес голоден, а есть не может. Ложкой зачерпнул и дрогнул от духа воблы, кислой капусты, жести. Сосед припухший с картофельным рассыпчатым лицом мигом проглотил и суп и кашу. Начал внимательно глядеть на миску Поль-Луи. Уйдет — тогда… Верно пять пайков, прохвост, получает. Но Поль-Луи не уходит — куда? здесь всё-таки теплее. Сосед — писатель Яхин, ученый секретарь, из Тео, в отчаянии решается:
— Вы, что товарищ, не едите?.. Позвольте в таком случае?..
Поль-Луи не понимает. Яхин растерянно:
— Вам это странно?.. Я ответственный, по вечерам работаю. А с пайка сняли.
Глядит, как мальчик на вокзале. Поль-Луи взгляд ловит. Понял. Головой — да, да — и по-французски что-то. Молча, быстро Яхин вливает жижу, вталкивает сухое жесткое пшено. Крупинки подобрав, улыбается:
— Ах, вы француз… недавно… вот что! Страшно интересно! Мы готовим празднества на площадях. Колесницы. Ристалища. Афины. Динамика.
И в дверь. Поль-Луи пытается туда же. Крик, скандал:
— Вот этот ложку стибрил. Глухим прикидывается, — видели таких!
Долго шумят. Наконец, кто-то показывает Поль-Луи: надо ложку взять со стола и при входе вручить. Чтобы не крали государственного достояния. Контроль. И виновато:
— У нас, товарищ, еще много несознательных элементов.
Ристалище. Яхин — доктор Панталонэ. Динамика. Еще — далеко, дальше этих чахлых звезд — некая планета — Париж. Учил в лицее: луч пробегает мириады лет. Где ты, Жермэн?
Общежитие. Прежде меблированные комнаты «Лиссабон», предпочтительно на час, но можно и на ночь. Теперь семейственность — издали слышно вопит грудной секретарши эстонской секции Тисса. Когда его носила, пайков не выдавали — родился без ногтей, без пуха и слеп. Вопит.
Еще — внизу у комендантской два хвоста. Поль-Луи не знает в какой нырнуть. Правый за хлебом. Бухарец в клеенчатом халате — будто душ берет. Полфунта получив, глубоко поклонился, руку к сердцу, снегами чалмы сверкнул. Румын Мариул, дважды ловко захвостившись, целый фунт стянул, и не в силах скрыть радости, засвистел «тореадор». Ему сегодня надо подкрепиться — из комнаты двенадцатой товарищ Вишин уходит на ночное дежурство в Инодел. Жене Вишина румын обещал занести немного заграничной пудры — немка делегатка отсыпала на заседании в коробку от спичек. Занести, остаться… Что полфунта лишних? — Вишин уходит редко, и несмотря на строй и убеждения, за женой смотрит в оба, проверяя даже цвет лица. Но порций двадцать семь. И делегат Татреспублики, высокий татарин, застенчиво улыбается. Не будет есть сегодня. Разве в этом дело? Он занят одним — во всех наркоматах, в передних, даже на улице… Комендант:
— Кто же взял вашу долю?.. Вы теперь…
А он, вынимая осторожно из кармана обтрепанную стертую инструкцию:
— У нас ведь голод. Необходима срочно — помощь.
Увидев новое лицо — Поль-Луи (старые уж знают) попросил:
— Переведите ему. Пусть помогут. Едят помет.
Перевели. Сухие скулы повисли над Поль-Луи. Помет. Помочь. Ресторан Дональ. Шатобриан с анчоусом.
— Хорошо. Конечно. Мы поможем.
Сказал и знал: не помогут, после шатобриана — спаржа, помет — умрут, или скулы, поворот, хруст, — Парижа нет. Пока что, быстро, здесь же стал пожирать свои полфунта. Хлеб мокрый, кислый. Всё съел. Внутри загорелось. Икнул. Живот, изумленный происшедшим, вылез, растягивая модный жилет.
Стал во второй хвост. Не зная. На всякий случай. Уткнулся в стриженный затылок Вишиной. Оказалось — уборная, единственная в доме, куда можно еще зайти. На дверце объявление:
«Товарищи, это помещение исключительно для товарищей женщин. Мужское место наверху. Неподчиняющиеся будут выселены.
Поль-Луи поднялся в номер четырнадцатый. Ночует вместе с сотрудником Коминтерна Вилем. Познакомились. Кто Виль, откуда — неизвестно. Был всюду, знает всё. Ни возраста, ни типа. В Калифорнии, в Лос-Анхэлос, работал для кинематографа, падая в воду (за двойное). Был анархистом и в Барселоне предателю откусил нос (револьвер предварительно отобрали). Членом миссии методистов. В Париже писал стихи фигурами, исключительно о поцелуях на гидропланах. Переживая трудные минуты, пошел в кафэ «Женом» — танцевать в юбке и ничего не запрещать. Еще две дюжины профессий и сотни случайностей. Как очутился в Москве? Молчит. Но коммунист. Конечно, не русский — португальский. Хотя по-русски говорит прилично. Скорей всего не португалец, а поближе. Впрочем — сие неважно. Деловит. Четыре пайка. За час, что были вместе, прибегали Вишина и еще какая-то артистка. Мандаты. Полномочия. Для Поль-Луи находка. С ним не пропадешь.
К телефону:
— Коммутатор. Верхний провод. Товарища… Чехов обуздали. Надо дать инструкции голландцам. Чирт невыносим. Я тоже думаю — сместить. До завтра.
— 17–98. Лидию Алексеевну. Это — я. Не мог. Прошу без драм. Сегодня заседание. В среду в девять. У вас есть печка? Хорошо, пришлю.
Сегодня Виль с Поль-Луи. Пойдут, Москву посмотрят. Виль доволен.
— Калифорния. Нью-Йорк. Пустыня. Главки. Изумительно.
Идут не в европейские места — Виль знает и такие — а просто, в ночь, в сугробы.
Одна беда — бывают и у Виля неудобства — нет спичек. Поль-Луи сосет мундштучек папиросы. Вот мальчик продает из-под полы. К нему. Он, увидав меховую куртку Виля, почуял дух официозный, — прочь. Бегом за ним. Поль-Луи поскользнулся, упал в сугроб. Вздохнул и снова. Догнали. Мальчик отпирается. Успокоившись, звонко:
— Дрожжи! Свежие дрожжи!
Негодяй! И снова ищут. Издали мигнул красный глазок. Метнулись.
— Товарищ, разрешите.
— Третий прикуривает. Вся папироса зря пропала. И сколько вас — курящих!..
Темно. Сугробы. Ямы. Поль-Луи уж не идет — скользит, ныряет, плавает. Дохлая лошадь вместо сквера. Черные дома. И никого. Вдруг яростно, безумно разверзаются огни. Горят буквы — над снегом, над пустыней, высоко — чтоб видели их Пикадилли-стритт и Бульвар дэз Итальен, океан, кафэ, планеты:
— «Мы новый, лучший мир построим!»
Поль-Луи загляделся. Бах — утонул в пушистом. Темь. И, подбежав к мерцающему окошку, вынимает из левого кармана паспорт:
— Да, да… Вот «R.F.»… «Гражданин Поль-Луи»… Он — он… Только б не забыть об этом…
Поль-Луи взмолился — в кафэ! Смеется Виль — вот чудак! А впрочем, есть одно единственное кафэ. С вывеской, и даже аттракционы. Пошли. Фонарик. Здесь.
«Кафэ поэтов».
Поль-Луи благоговейно обмирает. Кафэ и то с искусством! Входят. Морозный дым, в дыму — лиц не видно сразу — отчаянный безысходный вой. Шарахнулся было назад. Но, впрочем, сел и тотчас получил стакан чая с сахарином — горько-сладкий, металлический настой.
Все столики заняты. В углу, у двери три европейца — чекисты. За углом подсапывает автомобиль. Здесь должен быть один — Харчук, агент Врангеля, приехал якобы от рев… от «рев» чего-то, доносит чеке на красных военспецов. Скупает думские и, между прочим, поэт — выступает, предпочтительно на темы: «Личность — Кэксэсэ, Харчук — амфибия». Глазом намозоленным чекист постарше все столики прощупал — нет Харчука. Сейчас появится в морозном паре двери. Может Поль-Луи?.. Ведь ищут Харчука неделю, вырастили, одели, даже воспитали в Институте Восточных Языков. Не знают, что Харчук родился в прошлую субботу на допросе от проворовавшейся сотрудницы Губфина Калишиной, которая в отчаянии решила сердца жестокие смягчить таким младенцем. А Поль-Луи вертится на стуле, давится, глотая настой — в затылок вцепились шесть рыскучих глаз.
Еще — девицы. Не дилетантки. В каждом жесте — солидность. Такие, меньше, чем за полфунта песку или за сотню папирос не пойдут. И разговоры сдержанные, как в Нью-Йоркском банке:
— Вчера в Лоскутной ночевала. С военмором. Делали оладьи. Им выдали крупчатку.
— У Шурки книжка. Об индийских штуках. С картинками. Теперь я знаю, разными манерами могу.
Дальше шёпоток.
И в темном, подальше от европейцев, двое:
— Хотите кроны?
— А у меня корсет и две бутылки красного.
Чем не биржа? Средь гама — врангелевских штук, индийских штучек, корсетов, военморов — страшный, невыразимый вой. Поэты работают. Хоть разные, но спелись, не узнать — кончил? начал? Сейчас один хорошенький, ангелочек — строя рожи изуверские — вопить:
«Я сифилитик! Маузер в ягодицы!
Пролетариат подрагивает!
Крикса Ллойд-Джорж.
На Шайтане Господа побрею наголо.
Запахом наполню тысячетонный морг».
Барышня — мамина дочка — делегатка из Калуги в Музо за нотами для хорового пения — слушает, не дышит:
— Вот новое. Дерзкое. Мучительное. А то все Пушкин или Виктор Гофман!
Колени сжала. Закусила губы. Прониклась.
Виль объясняет. Впрочем, Поль-Луи уже с утра в Москве — он только деловито:
— Скажите, а сюда нужно прикрепиться? Ведь это веселятся? По вольным ценам? Поэт начнет сейчас из маузера стрелять? А тот в углу — европеец — шьет рубахи на субботниках?
Очень хочется спросить:
— Простите, но я Поль-Луи, или нет?
Стыдится. Поэты ссорятся:
— Халтурник! Процедил! На пять минуть и требует косую!
— Я тебя разоблачу, Сережка! Сколько продано входных? Буфетчик тебе дает бесплатно простоквашу — я сам видел. Устроился! А я здесь каждый вечер распинаюсь, и — пятьсот — десяток папирос. Требую ревизии!
Уходят — кончить торг — в каморку. Особая. Ведут счета в ней. Еще — экспрессионисты бьют имажинистов по морде. Для любовных обработок. И главное — вбегают, высыпают на руку немного драгоценной пудры и в нос. Глаза горят. Тело — песчинкой. Блаженство. Высота.
Подсела поэтесса Нина Сальвейг из школы нео-фугистов. Знакома немного с Вилем. На «смотре поэтов» в Политехническом он ее от стула оградил: бросил оскорбленный футурист в акмеиста. По-французски говорит. Дочь генерала. С виду обшмыганная выдра. Но Поль-Луи доволен — всё же дама. Напоминает Париж.
Бойкая. Сыплет:
— Вы отстали. Во Франции — лирика. Не понимаю. Всё должно быть ясным. Жизнь — фуга. Утром я на службе в Гисе. Вырабатываю планы. Потом — поэтесса — делаю стихи. Ночью — женщина. У меня есть пол. Без ложной стыдливости. У вас тоже пол. Надо использовать. Мне девятнадцать лет. Через одиннадцать я буду старой ведьмой. Пока живу.
Нина — в каморку. Вытащив заветный конвертик, понюхала немного.
— Я сегодня не буду спать. Виль, у вас нет водки? Хочу пить, быть женщиной, в движении. Фуга!
Что ж, Виль может достать. Нетрудно. Тем паче, что Поль-Луи хочет. А Поль-Луи особенный, у него (на ухо Нине) не только — пол, но франки, марки, валюта, мощь. Можно достать у Бойрэ и остаться здесь после закрытия, до утра.
Нет, Поль-Луи не хочет. Куда-нибудь, но прочь отсюда. Замерз. Ноги — чугун. Потом на стенах — квадраты, ромбы, оранжевые палки, зеленая, невиданная сыпь. Виль уверяет, что это картины новых направлений. Поль-Луи чует — страшней. Вот это — вошь. Щупальцы и кольца. Штык. Усы.
— Идемте! Здесь я больше не могу.
У выхода какой-то привязался. Все языки путая — к Поль-Луи:
— Разрешите с вами. Я не поживиться. Позвольте представиться: художник Кучин. Вы видали мои конструкции в кафэ. С вами едет Нина. А я того… Конечно, глупо… Но не могу без неё. Простите интимность… У вас не принято… Чёрт возьми — я идиот!..
— Пожалуйста. Идемте. Будет веселее.
Нина, увидев Кучина, презрительно усмехнулась.
— Привязались? Всё равно ничего не выйдет. Мне нравятся военспецы и инженеры. Искусство — ерунда! По крайней мере несите…
Всунула большой портфель. В нём, на смете Гиса, три фуги Нины, фунт хлеба и наволочка — еще домашняя, мама вышивала метку — несла чтоб обменять на кокаин — не взяли, хотят простыню, а простыни давно пошли в оборот — Нина спит на жестком драном тюфяке.
Мороз крепчает. Дух захватывает. А до Бойрэ далеко. Виль придумал:
— Пока что, для бодрости предлагаю «Автоконьяк».
За углом автомобиль чекистский. Шофер, хоть европеец, но податливый. Согласился. Виль деловито выпил долю. Нина храбро — свою. Только от усилия глаза запотели. Кучин пил, плевался, стонал. А Поль-Луи отчаянно, — как в снег. Бензин. Красильня. Всё завертелось. Остатки Поль-Луи — «R.F.». и прочее — исчезли. Дальше — наважденье, вздор.
Пришли. Стучать. Условный — три коротких, один долгий. Бойрэ сам в наусниках. Не знает — он просто господрядчик. Ремонт театра. Питьем и прочим ведает жена. Выплыла и зашуршала:
— Здесь? или с собой возьмете?.. Здесь сегодня неудобно — сосед из комячейки. Хороший, неразбавленный. Закусить? Нету. Завтра обещали принести окорок. Вот разве сладкое — бэзэ.
Берут три бутылки спирта, две дюжины пирожных. Бойрэ, франки получив, догадалась, кто этот с Вилем, в лайковых перчатках, часто задышала:
— Вы оттуда? Ради Бога! Мы так оторваны от мира. Скажите, правда ли, что в Париже теперь носят коротенькие панталоны, почти поясок, легкость, бэзэ? Если бы вы знали, как я несчастна!..
Смутно пред Поль-Луи прошла Жермэн, кружево, розовая лампа. Что ответить? Он не Поль-Луи, а нечто среди снегов, под скулами, в России.
На лестнице распили первую бутылку, не разбавляя. Царапало небо. Кучин плакал. Виль, выйдя на улицу, запел интернационал, но быстро перевел его в танго. Подняв меховой воротник, откупорил вторую. Шаги — юркнул в подворотню.
— Ну, чем не Аргентина?
Извозчик. Сани — ящик. Без полости. Кляча — цирковая — натянули кожу на шесты, вот, вот лопнет. От хвоста остался десяток седеньких волосиков, не хвост — бечевка.
— Повезешь?
Извозчик, он не человек, он легковой, легчайший дух в синей грузной рвани, оглядел — гуляют.
— Садитесь. А куды?
Вот — вопрос? В общежитие — запрещено. Кучин ждет ордера, пока что — по ночевкам. У Нины тесно и нельзя шуметь.
— Послушай, товарищ! А к тебе — того — не выйдет? Заплатим. И спирт есть — выпьешь с нами.
Везет. Кучин, уже пьяный, томный — на коленях Виля. Нина у Поль-Луи. Закрыв глаза, по привычке, и чтоб не видеть снега, он шарит под шубкой — где жалкое измотанное тело. А извозчик — бутафория. Чуть что — рассыплется и он, и кляча, и наспех сколоченные сани. Останутся косые в старом кошельке, и конина — третий сорт, на щи в столовой категории Б.
Жарко. Кровать за сальной занавеской. Там со сна ругается хозяйка:
— Кого привез? Пентюх!
— Гуляют. Обещали — хорошо заплатят. Ты спи — чего тебе?
— Еще что? Ты гуляешь, а я лежи здесь? Чукча!
Быстро оделась, вышла. В теле. Молода. Муж — с иконы, угодничек, а баба прямо довоенная. Не по карточкам отпущено всего. Ни слова. Чашку взяла и пьет, не разбавляя, будто чай. Только густо покраснела, и вздыхает — тяжело.
На сундуке в углу девочка. Крепко спит. Не слышит, как Кучин бьет кулаками по столу, грозит всё ниспровергнуть, и плачет — выплесками, сразу — будто смеется. Обалдел. Сначала — фасон. Он мужчина. Главное работать. Мешают — истребить. Какие там Парижи! Мы — скифы! Вверх тормашками всех вас!
И, давясь сивухой, Бог весть зачем — стихи:
«Которая и жжет и губит…»
Потом уж просто — к Нине. Всё бросит — и мазню, и скифство, только бы с ней. Ведь он же любит! Понимаешь? Не стихи, а правда! Вот как! От любви такая сила, такая!..
Сжимает жалкие младенческие кулачки. Нина хохочет:
— Вы бы пошли во всеобуч. Спорт. Гимнастика. Я чувства презираю. Хочу использовать разумно свои девятнадцать лет.
Хозяин не пьет, но слыша разговоры всякие, где-то под сплошной мочалкой бороды, волос, усов, бровей, — краснеет. Тоже! Гуляют! И что тут жить? Одна тоска! Закашлялся, затрясся. Ну, что если рассыпется — как вырваться отсюда? Кто повезет назад?
Кучин вспоминает — роман французский — психология — верный путь. Как не подумал — надо пробудить ревность. Маленькой козявкой прилип к огромным телесам хозяйки, щекотнул и вопросительно уставился — что будет дальше? Сначала не заметила. Еще раз. Крикнула:
— И ты туда же? Бойчак! Хорош мужик! Сопля в штанах! Раздразнишь только, а потом тютю. Не лезь!
Выхлестала еще чашку. Завизжала:
— Муж! Какой он муж! Мешком лежит, не шелохнется, окаянный. Идем в совет — мигом разведут. Очень ты мне нужен. Истомилась вся!
И Вилю:
— Поиграем, что ли?
Виль оглядел, подумал, снова глазом измерил:
— Что ж!..
— Да ты не думай — за деньгу. Я просто. Хочу, — и всё тут. — Мужу:
— Эй, ты… святитель, выйди на минутку. В тепле размякнешь. Завянешь весь. Иди! Иди!
Извозчик быстро шапку надел. Потом — смутившись — всё-таки чужие:
— Ты, того, не расходись. А я пойду — конягу проведать…
Баба тут же заголила, и только вышел, с Вилем — в угол. За занавеской — возня, хрип. Ничего. Быстро вышла. Виль зевал, на часы глядел. Хмель вышибло. Завтра утром заседание. Баба на середине, красная, в поту. Пьяна совсем. К Вилю, плюет в лицо!
— Отделался! А я как? С ним теперь! Ух, хлюст!
И голосит навзрыд. Девочка проснулась:
— Мама!
Шум. Слезы. Кучин в ногах у Нины:
— Поцелуй! Хоть раз! Всё время одно — ты, тебя, с тобой! Пожалей! Не то издохну!
— Я вам говорила — у вас нет пола. И денег также нет. Вы хлам из оперы. Ромео! Упраздненный шут!
Виль еще раз зевает. Нине:
— Я б и с тобой. Но утром заседание — ослабел. Ты займись французом. Он ничего, и франки тоже даст.
Нина на минутку раскисла:
— Разве это фуга? Ведь вы не знаете — я только так пишу. Я девушка. Не приходилось. Конечно, слабость, но хоть бы он слова какие-нибудь говорил: «милая», «голубушка», а впрочем — чушь!.. Атавизм. Пол и удобство.
Виль благословил. Взяв у Поль-Луи немного марок — отдаст на днях, и папиросы египетские с золотым мундштуком — тихонько скрылся — боялся бабы — лютая, кончит плакать, изобьет.
А Нина — на колени Поль-Луи. Хохочет. Сама расстегивает блузку:
— Не будьте лицемерным! У меня египетская грудь! Целуйте! Дайте сто франков! Я их порву! Нет, куплю чулки — паутинка со стрелкой! Меня тошнит! Ну, будьте смелым, ведь у вас южный темперамент.
Пришел извозчик, поглядел, закашлялся и сел спиной к гостям. Злоба подымалась:
— Вот от таких жена взбесилась, беспорядок, нет седоков, овса нет, советы жидовские, коняга сдохнет — всё от них! Сучьи скоты!
— Ну?.. темперамент?..
У Поль-Луи не было темперамента, не было ничего. Сидел без мысли, без желания шевельнуть рукой. Очумел совсем. Франки, впрочем оказались. Вынул бумажку, дал. И делал всё, что надо. Целовал. Расстегивал. Мычал. Ворочал белками. На полу бился Кучин:
— Нина, пощади! Я знаю — ты нарочно. От муки. Играешь. Самой невыносимо. Пойдем отсюда. Я буду инженером. Иди, девочка, родная, Нинуся!..
— С ним-то пойду… Сто франков… Паутинки… Убирайтесь!..
И сама за занавеску. Поль-Луи любил, знал много женщин, умел шалить — Жермэн, локон, шампанское, тихонько от гостей у мужа в кабинете. Всё было. Но теперь поднялось другое — темнота, злость. Схватить, измучить, лечь, как снег, навек, скулами сверкнуть, показать, что он не франк, не вздох, а здешний, сто лет здесь пьет, ломает чашки и бьет бабу, крепко, ухмыляясь, тупо бьет от нежности и горя.
Тихо. Страшный крик Нины. Кучин хотел броситься, убить. Извозчик оттащил — трусил — чтоб не вышло чего. Его же после к стенке. Держит Кучина.
Поль-Луи в водовороте. Нет его. И после — лампа в глаза. Вышел — на мороз. Кучин за ним.
Убьет? Поль-Луи заслонил лицо рукою, ждет. Но Кучин цепляется за пиджак, молит:
— Дайте мне сто франков!.. Всю жизнь!.. Она пойдет!.. Паутинка со стрелкой!.. Бога ради дайте, а потом убейте!..
Поль-Луи на миг просыпается. Мерзость! Уехать!
— Вот вам деньги, и молчите.
Хочет уйти, но снова тяжесть и гул в ушах. Сидит. Вдруг из двери кубарем Кучин в одних подштанниках:
— Нет, не могу! Она не любит! Как я смел подумать? Убейте, ну, убейте! Вы иностранец, вас не тронут!.. Я гад, слизняк, плевок!..
Упал на живот. Пополз по снегу. Головой забился. Замер. Поль-Луи не спасет. Из-под снега шёпот:
«Которая и жжет и губит».
Тишина. Поль-Луи вздохнул. Белый дымок стал у губ. Знает — не взлетит. Отсюда не уйти. Он сам теперь не Поль-Луи, а Кучин. Погублен.
В комнату. На коленях хозяина Нина визжит и бьется, ухватившись жалостной ручкой за бороду:
— Милый! Помоги мне! Ведь я ж не зна-а-а-ла!
Извозчик не скидывает, грустно:
— Вы может чего съедите — легче станет. Отощали. Там каша есть.
Тошно. Жена — волчихой. Девку какую-то подкинули — вопит. И дочка плачет. Черти!
На столе бутылка. Оставили. Тихонько от жены выносит, из горлышка скорей!.. Прожгло. Отставит, и опять. Так всю бутылку. Девка устыдилась: тихонько трясется под тулупом.
Поль-Луи на дворе один. Где-то идут часы. Где-то Париж, светло, Жермэн. Ему не надо. Поезд прилетит сюда — не сядет. Куда? — смеяться? жить? Прошло. Теперь вот только сжать, сжечь, раздавить. Или еще — покорно лечь — чтоб били, измывались. Был Кучин — рваная подошва в снегу. Была Нина — паутинка со стрелкой. Еще была любовь. Да, да! Огромная, губастая, готовая пожрать и дом, и снег, и мир. Любовь, от которой бился рыбкой Кучин, татарин по бабьи улыбался, Шурин пальцы колол иголочкой, любовь — советы, субботники, сивуха, схема, скулы, кровь Нины, Коминтерн, снег.
А где-то идут часы. Нехотя, как на принудительные, вылезает утро. Извозчик — выпил всё — бутылку об пол. Забуянил. Жена в него ведром:
— Иди на двор, крикун тонкожилый!
Вышел. К коняге. Вспухло пузо. Легла. Ноги раскинула. Ведь околеет! Загнали шарамыжники! От них, от них — жена, коняга, советы — всё! Вот этот среди двора — проклятый, даже говорить не может, только б обмызгать всё, напакостить, надуть.
Идет.
— Ты что здесь расселся? Мать твою! Слышишь? Коняга околеет.
Пол-Луи слов не понимает, но видит — зол, грозит. Из-за жены. Верно думает не Виль, а я. Впрочем — всё равно. И злобы нет. Легко. Не выдержал. Улыбнулся.
— Смеешься? Коняга, говорю тебе… Да что тут!..
Вожжами хлещет. Поль-Луи упал. Ящиком по голове. Готово.
Снег задышал едва, но не поддался. Жесткий, крепкий. Утро. Извозчик у окна кричит:
— Хозяйка! А хозяйка! Отомкни! Я видишь ли того!.. Делегата прикончил!.. Коняга околела!.. Зови скорей милицию!..