Да, вовсе не в шутку, не с саркастическим "ага" Олег Свиридов, трудовую державший в отделе кадров ПО "Азот" (сторож детского сада), определен был нами недавно как портной-надомник. Шить на продажу он начал в восьмом классе, и если бы не пагубное пристрастие к "путешествиям на воздушном шаре", тачал бы днями, утомляя зад и спину. самопалы и самостроки, зато вечером, надев фабричное. помыкал бы официантами "Томи" или "Волны" под удалые звуки "Мясоедовской". Ну, а так Свиря шил все реже и неохотнее, а последние полгода, с тех пор как соорудил Эбби Роуду, перекроив "сварной комбез" (а может быть. и пожарницкую робу) в обломные штанцы, вообще не работал, ничего не делал, и, горько признаваться, даже ниткой в игольное ушко попадал не со второго раза.

Но все это, конечно, уже значения не имело, когда такое должно было случиться, такое произойти, yeah, yeah, yeah, hally-gally, вся жизнь должна была перевернуться, и о старой жалеть было нечего. Короче, продал "зингера".

И в тот же день в ординаторскую кафедры стоматологии, в приоткрытую дверь с номером 21 на первом этаже областной стоматологической поликлиники заглянул Эбби Роуд и был замечен.

- Ты что здесь делаешь? - спросил брат Юра брата Колю, с таким трудом пристроенного (ради права на общажную койку) рабочим сцены Южносибирского кукольного и по долгу службы обязанного в этот самый момент где-то в Шерегеше или Мундыбаше сеять на каменистых шорских предгорьях разумное, доброе, вечное.

- Я к отцу уезжаю,- ответил Бочкарь. Беседа профессорских сыновей происходила в коридоре с глазу на глаз, и Юрок без помех мог бы съездить братишке в ухо, но сдержался, о чем пожалел искренне уже в ординаторской, когда, набрав номер пациентки из трансагентства, попросил у нее билет на ближайшее чиcло до Москвы.

- Один, Лидия Даниловна,- сказал Юра.

- Три, три,- прошептал Коля и даже показал на пальцах, сукин сын.

М-да, а ведь хватило бы вполне башлей, вырученных за германский аппарат на четверых, даже немного осталось бы на посошок, но Смур видел для лишних иное применение.

- Зачем нам эта дура? - спрашивал он и предлагал: - Я знаю место на Южном, где можно купить настоящей казахстанской кочубеевки.

Кстати, полгода тому назад, в газету заворачивая кеды (кажется, ямб, право, нечаянно), автор ознакомился с позавчерашними новостями и (ба!) выяснил, что и угрозыск наконец узнал это место и посетил, впрочем, не с неправедно сэкономленными деньгами, а, по своему обыкновению, с ордером на обыск.

Ну, вот и все, ничего, кажется, не было забыто, все рассказано, и если несколько сбивчиво, то от большого желания скорей вернуться в наш, на запад устремляющийся состав, в солнечный тамбур белого пластика.

Да и читатель, наверное, больше в подсказках не нуждается. Понятно, предсказание Эбби Роуда сбылось, Лавруха их нашла, а описывать унизительные беспокойства, угнетавшие двух оболтусов (вдруг Свиря все же каким-то чудом вырвется, сбежит, изловчится и появится в последнюю секунду - здравствуй, Сеня, happy end), просто не хочется. Рассказ же о дурацком поступке, совершенном Лапшой за две минуты до отправления, отложим на потом, трое одного и так уже заждались в тамбуре, противостояние затянулось, пора, пора уже каждому сказать свою реплику, а для начала Лысому ответить на сочувственный вопрос:

- Чувак, ты зачем вырывался?

- Я в университет хотел поступать,- отвечает Мишка, поняв, как видим, Бочкаря превратно.- Только меня обокрали,- продолжает он с трогательной и нелогичной доверчивостью.- Мне бы только до Москвы добраться... я... я на курсах учился... мне бы доехать, хоть как...

- До Москвы? - неожиданно раздается у Грачика за спиной, он оборачивается и видит пасть необыкновенной ширины, сверкающую пьяной слюной.- Это твой друг? - требует пасть через плечо Лысого у Эбби Роуда подтверждения догадки.

- Да.

- Тогда я его довезу, за так довезу, чтоб он сдох, падла.

Боже! Душа Лысого на секунду вырвалась из груди, покинула клетку, взмахнула крылышками, сделала круг и благоразумно возвратилась, юному телу вернула дыхание. Впрочем, шелест, трепет крыл,- его невозможно было не уловить, не заметить, и кайф, которые грозил сломаться и улетучиться, согрел вдруг Эбби Роуда новым приливом, жаркой волной. Обнял Бочкарь Лысого и, приглашая, развернул, подтолкнул к белой двери, а тот, скосив свой безумием горящий глаз, проговорил:

- Коля,- спросил, на мгновение перестав подчиняться чужой воле,- а это правда, что... ну, я слышал... говорят... приезжает в Москву...

И Эбби Роуд, picture yourself on a train in a station, кивнул ему ласково с небес:

- Правда.

ВЕЧНЫЙ КАЙФ

О! Все-таки есть на свете справедливость. Что бы ни говорили, как бы ни усмехались, однако вот есть. Да, бывают (и, пожалуйста, не спорьте) такие счастливые моменты, когда хочется преклонить колени в знак благодарности и прошептать несколько слов, никому, в сущности, не предназначенных, но полных такой искренней признательности...

Эко, однако, автора понесло. Виноват, увлекающаяся натура, романтик, фантазер. (Да и простоват, конечно, глушь, Сибирь, до двадцати двух лет валенки пимами звал и вместо "да" отвечал "ну".)

Впрочем, если и сетуете на захолустную нашу сентиментальность, все же снизойдите и признайте,- какое-то нарушение однородности наблюдается.

Все же впервые за четыре дня на финише хоть одного из всех этих вольных или невольных забегов - соток, восьмисоток, кроссов и марафонов, с прошлой субботы составляющих сущность грачиковского бытия, ждут Мишку если не с цветами, то, по крайней мере, не с милицией. Может быть, это добрый знак? А?

Может быть, посмотрим. В любом случае, однако, порадуемся возможности прокатиться на паровозе, то есть на поезде. Впрочем, тепловоз Коломенского завода нас уже однажды подвозил, как же, два наших героя глубокой ночью часа четыре уже ворочались на боковых полках плацкартного вагона, но что такое пара часов в сравнении с путешествием из Азии в Европу? Двадцать тысяч лье по железной дороге, сказка. Бригантины бескрайнего континента - это зеленые в лучах станционных прожекторов вагоны-аквариумы скорого поезда, стремительные тени у стрелки, одна другую сменяющие в просветах пыльной придорожной листвы, фьють-фьють, и не разберешь на белых табличках черные буквы. Гель-Гью? Зурбаган? Здесь, где "вперед пятьсот, назад пятьсот", капитан Немо - машинист, ну, на худой конец, кондуктор, красный флажок вывесивший на тормозной площадке.

Нет, определенно, зря Лысый искушал судьбу, надо было ехать, притаиться на боковухе и ехать, мчаться солнцу вослед без остановок до станции "Золотой ключик".

Но, с другой стороны, не выйди он три дня назад на пыльный перрон, не пересядь в автобус, где и как познал бы щедрость и бескорыстие настоящих товарищей, ощутил это светлое вдохновение, это счастье.

Радость. Всеобъемлющую, что, по убеждению песни слагающих джамбулов, одна на всех. Однако, увы, условность поэтического мировосприятия станет очевидной, едва лишь, откатив дверь белого пластика (с серыми, почти невидимыми звездообразными прожилками), наша, так чудно поладившая троица ввалится в служебное купе.

Здесь царит его величество облом. Голый до пояса Смур сидит под сенью мокрой, на форменный проводницкии китель наброшенной рубахи, и глаза его бездонны и красноречивы. Глаз же Лапши не видно. Она расположилась спиной (плечом, вполоборота) к вошедшим, и взор ее устремлен в окно, туда, где всяческая, главным образом, пернатая живность борется за звание милого, милого, смешного дуралея.

- Здравствуйте,- говорит вежливый Грачик.

- Ха! - восклицает веселый Винт.

А Эбби Роуд, рта не открывая, с безмятежной улыбкой просто роняет на пол горку папиросных коробок, отчего, кажется, достигает состояния абсолютной умиротворенности, становится на колени и, стукаясь лбом попеременно то о правую, то о левую берцовую кость Смура, начинает подбирать добро. Ему на помощь спешит благородный Грачик, а Винт, сочтя суету неподобающей хозяину помещения, тем не менее все равно в стороне от общего дела не остается, направляя (да там, там у тебя под рукой) и поощряя (вот так бы сразу, дурило) одноклассников. '

Все это - и явление троих вместо двоих, и немедленно затеянная возня в партере впотьмах, однако, никакого впечатления на Смура и Лапшу не производит, они не меняют своих выразительных и печальных поз.

Но неужели, неужели один случайно пролитый стакан воды мог ввергнуть и субъект и объект действия одновременно во вселенскую депрессию, апатию и пессимизм?

Нет, дело не в воде, не в термодинамике, во всяком случае, не в процессе теплообмена, не в том, что жаром своего сердца Смур-Смуринам должен был прогреть сто пятьдесят миллилитров жидкости с начальной температурой десять градусов по Цельсию до тридцати шести целых и шести десятых. Для объяснения его саркастического самоуглубления следует обратиться к электростатике и электродинамике, вооружиться законом Ома и, двигаясь от узла к узлу, найти источник эдс, тот сумрачный отдел его головного мозга, в коем всякое, и куда менее безобразное, любое напоминание о существовании на свете Лапши вызывает такие точно игры бессильного отчаяния, свидетелями коих мы уже были на задворках южносибирского облсовпрофа, когда, состроив идиотскую (ласковую) улыбку, несчастный Эбби Роуд с беспечностью кретинской (сердечной) произнес:

- Димыч, чувак, она нас все равно найдет.

"О Боже..."

Итак, позвольте объяснить, шизофрения закончилась в предыдущей главе, отныне и далее, друзья, паранойя.

Видите ли, если Коля, Эбби Роуд, смысл бытия надеется соткать из шепота травы и паутины в полутьме, то Дима Смур ждет ангела. Смысла жизни ему мало, хочется и самой жизни, не только заглянуть в Зазеркалье, но и вступить в мир, где нет денег и дружинников. Медитация, отлеты и прилеты - всего лишь подготовка, очищение от скверны, ибо только достигший душевной гармонии может дождаться вестника, ангела, свидетеля. Да-да, это он позовет, и врата укажет, и введет в закрытый от нечистых мир, прекрасную долину.

- Иди,- скажет и протянет руку.

Тут, безусловно, метафора, погоня за эффектом, но, в сущности, не так уж и далек автор от истины. Смур, Смуряга, СМО верит: материя, данная нам в ощущениях.- это лишь малая щепотка Вселенной, жизнь, отданная решению квартирного вопроса, многообразия возможных форм существования организованного белка не исчерпывает, и потому он ждет, когда окликнет его астральный незнакомец, даже нет, просто положит руку на плечо.

Да-да, он подойдет рано или поздно, если не к Смуру, то к Эбби Роуду (во всяком случае, так раньше казалось), приблизится с неясной улыбкой, и Димыч узнает его, гонца и проводника, узнает, ибо явится тот в образе Джима, гладковолосого ли Моррисона в узких штанцах и остроносых сапогах или курчавого Хендрикса в цветастой цыганской рубахе навыпуск, лесные смоляные огоньки будут плавать в синих (карих) глазах, и на влажных губах мерцать звездные блики.

Но знает Смур и другое, с горечью и тоской невыразимой осознает,- может запросто ангел его, может пройти мимо, просто передумает, беззвучно сгинет, руки не подаст, если увидит вдруг рядом Лапшу или, скажем. Винта, и даже надежды нет обрести вечный кайф, если услышит посланник чудесного края где-то поблизости обрывок беседы о кознях начальства, левых бабках или просто слово "жэк". Прищурится издалека, улыбнется загадочно и исчезнет, навсегда оставив Димыча в одном купе с четой орденоносцев.

Итак, проникая в истерзанную душу Смолера, мы коснулись воспоминания свежего, алого, кровоточащего, и уж нет возможности отвертеться и не рассказать, как за пять минут до отправления из Южки, можно сказать, ни за что ни про что одаренная поездкой в столицу Лапша отплатила торчкам за щедрость и благородство. Медсестра Лаврухина, дура, уступила свое нижнее место, обменяла на верхнее в соседнем купе.

Вы только вообразите, минутной стрелке оставалось каких-нибудь три-четыре раза клюнуть носом до первого поцелуя буферов, каких-то пара мгновений, и тронется поезд, поедет, и, право, можно понять, отчего уже казалось,- пронесет, никого не пошлет Создатель на четвертое мягкое место, но, увы, отворилась дверь, полное синее зеркало подобно ночному светилу сократилось четверть за четвертью, закатилось совсем, исчезло за полированным уголком косяка, и сразу, наступая прямо на тихую надежду о канабисном интиме, в открытое для всеобщего обозрения купе вошли два ряда орденских планок на сером женском жакете, а следом - на черном мужском пиджаке еще пять (четыре полные и две ленты - точкой внизу).

Сознаемся, замешательство было взаимным, но первой нашлась хозяйка серого (между прочим, французская вещь, джерси) жакета, дама с хною обманутой сединой.

- Девушка,- обратилась она к Лапше, по-женски безошибочно выбрав адресата,- Девушка,- сказала дама,- у моего мужа в соседнем купе верхняя полка, он инвалид, у него протез, ему тяжело было бы подниматься наверх, вы не согласитесь поменяться с нами...

- К-к-конечно,- сказала Ленка, от искреннего желания, неподдельной готовности путая буквы в словах.- Да-дда, пожалуйста,- даже встала, безусловно, внушая нам с вами уважение к обществоведу первой школы Аркадию Михайловичу Искину, уроки мужества которого, усилия по патриотическому воспитанию учеников оказываются неподвластными никакой химии и биологии.

Итак, Ленка удалилась, поезд тронулся, а ветераны, уложив багаж, принялись молчаливо разглядывать удивительных своих попутчиков.

- В Москву едете? - спросила бывшая телефонистка, а ныне главный бухгалтер южносибирского треста "Зеленстрой" Евдокия Яковлевна Терещенко.

- В Москву,- сознался Эбби Роуд, еще надеясь правдивостью заслужить если не симпатию, то по крайней мере снисхождение и терпимость.

- Ну-ну,- проговорила Евдокия Яковлевна и, на сем покончив со светским вступлением, перешла к общественно значимым темам.- А волосы почему не стрижете, молодые люди?

- А мода такая,- пояснил ей собственный супруг (если кто-то интересуется материалом его черного костюма, сообщаю - кримплен).

- А брюки грязные, неглаженые - это тоже мода?

- Тоже,- кивнул всезнающий владелец несминаемого пиджака и пристальным взглядом заставил Смура потупиться, а Эбби Роуда заинтересоваться деревянными кижами уже мелькавшей за окном Южной окраины.

Вот так, дорогие читатели, друзья Медного всадника, приятели Домика в Коломне, вот так Смолер и Бочкарь оказались (гонимые и презираемые) в служебном купе Сергея Кулинича, по прозвищу Винт, таким вот образом чужое несчастье и черное невезение для Сергея Кулинича обернулись порцией плана (шалы), на которую (мы, конечно, помним) еще в Южке Винтяра изволил претендовать, основанием к чему достаточным считая нежданную-негаданную идентичность номера его вагона цифре, проставленной в билетах наших путешественников.

Худшее произошло. Однако неописуемое горе Смура оставим неописанным. С одной стороны, автор не мнит себя способным поспорить с категоричностью определения. а с другой - скорее признает в Винте радушного хозяина, травку требовавшего всего лишь для понта и порядка, ибо, и это совершенная правда, не считал он ее ни царицей полей, ни властительницей ума. Старым южносибирским двором, беседкой, гаражами, тополями и неоштукатуренной стеной физкультурного диспансера укрытым, выпестованный, полагал ее совершенно необязательным дополнением к пиву, коего оказалось у него запасено (о!) четырнадцать литров в пластиковой автомобильной канистре. Короче, описание печали отложим, поскольку, пусть и расходясь в основном философском вопросе о первичности, трое молодых людей и девица, свои пропорции соблюдая, примирились с безрадостной действительностью, от нее попросту оторвавшись.

И светлый их мир, теперь мы знаем, погубило одно неверное движение.

Впрочем, почему так скверно чувствовал себя на землю низвергнутый Смур, мы, похоже, разобрались, но Лапша, она-то с чего надулась, у нее-то (позволим себе даже голос немного возвысить) какие претензии к окружающим,едет себе, горя не знает, страха не ведает, кочумает по Западно-Сибирской равнине с уютом и комфортом, катит чуду (не мифическому, настоящему, вот у Смура в кармане билеты) навстречу.

Ну что ж, признаемся, опять автор попался на лакировке действительности. Увы, забылись каждые по-своему под стук, такой подогревающий, колес особи с мужским хромосомным набором. Лапша же, прекрасная четверть компании, стебалась. Ей было не в кайф, она не двигалась вместе со всеми, она все время выпадала, ломки ее, абстинентный синдром, отступая, осчастливили медсестру новым и неожиданным симптомом. Неуемным голодом, безудержным аппетитом. Под последним ребром слева поселился, завелся (где-то с середины вчерашнего дня) червяк, буравчик, глист и скребся, и ворочался в пустом ее желудке, безрадостный и неутомимый. Томительно и без утешающего предчувствия насыщения тянуло девушку есть, хавать, жрать, кусать, жевать и заглатывать. Ощущение левитации в хороводе "Марии и Анны" металось с голодными тошнотиками и отдавалось свинцовыми пульсами в висках.

И ведь ела она, кушала, вот что обидно. Перед самым отправлением купила в привокзальном буфете кулек беляшей (с сосисками) и три крупных, желтовато-матовых куска жареной трески. А Винт уже в дороге, испив хмельного и почувствовав себя христианином, около полуночи сходил в ресторан и выпроси для нее две пачки печенья и килограмм батончиков "Школьные", и все это она тоже съела и тем не менее ощущала в себе молодость, каковая Рембо (не говоря уже о Бурлюке) даже и не снилась. Больше того, к чувству голода добавилась жажда. Соленую рыбу и приторные конфеты хотелось запить, ну а поскольку пиво сестричка не любила, находя напиток в равной степени горьким и кислым, то приходилось ей время от времени вставать, открывать кран и наполнять стакан с вишневой полоской прозрачной, вкусовыми добавками не оскверненной водой.

Дважды ей это удавалось проделать, окружающих не потревожив, а третий (Богу, как утверждают, особенно угодный) оказался (надо же) роковым.

Равновесие нарушилось. Ах, и теперь, лишь дав чемпионам молниеносных умозаключений пару-другую мгновений блеснуть даром предвидения, откроем, повторим те слова, с которыми в минуту его скорбных манипуляций с рубахой отнеслась Лавруха к Смуру. Итак, Ленка, Лапша, всю ночь что-то жевавшая без перерыв и остановки, сказала, объяснила, повернувшись к Смолеру и глядя в его черные зрачки:

- Я хочу есть.

Ответил он одним словом, потребовалась одна частица, один слог, две буквы для достойной реакции. Достойной, но не молниеносной. Смур выдержал паузу, задрал ногу, брякнул на стол прямо перед Ленкиным носом поношенный тапочек цебовских умельцев и щедро предложил, трудно сказать, подошву ли, шнурки или все изделие в целом имея в виду:

- На.

Ну а любуясь произведенным эффектом, не удержался и добавил:

- Жри, не стесняйся.

От такого скотского обращения Лапша сжалась, уголки губ задрожали, отвернулась Ленка к окну и принялась тихонько всхлипывать, нечаянную радость злюки Смура простодушием своим обратив в бессильную тоску. Воистину никакого просвета во тьме, никакого избавления от вечного дурдома бедному мечтателю не было и не предвиделось.

Впрочем, Эбби Роуд все же сумел вывести друга из оцепенения, нашел способ возродить вновь, пусть ненадолго, но раздуть в душе Смура огонь, угасший не совсем, а еще раньше Винт умудрился восстановить душевное равновесие Лаврухи и Лысого, между делом привести в состояние блаженного восторга.

Но по порядку, в хронологической, последовательности, начиная с той самой секунды, когда, входя в купе, Бочкарь не удержал в руках бумажные коробки...

Хотя нет, пожалуй, лучше пропустить минуты две-три и начать с обиженного шлепанья губами, неразборчивого шепотка, да, именно так и надо поступить. Итак, папиросы уже собраны и вновь трепещут в Колиных руках, то есть сами просятся скорей на липкую, но широкую и устойчивую поверхность служебного стола.

- Ленка,- обращается Эбби Роуд (негромко, но отчетливо) к девичьей сутулой, стол загородившей спине.- Лапша,- зовет Бочкарь из звездного своего далека неподвижное темя.

- Тэ-пэ-тэ,- отзывается Лавруха, не оборачиваясь.

- Что?

- Тэ-пэ-тэ,- бормочут невидимые губы.

- Чего она? - смущенный и счастливый глубиной благостной своей интоксикации, просит Коля объяснения у Грачика, и тот, демонстрируя усталостью и бесконечными неожиданностями обостренную сенсорную восприимчивость, а может, что тоже не исключено, как раз наоборот, превозмогая себя в желании быть полезным своему спасителю, говорит:

- По-моему, она чего-то хочет.

От этих слов левая сторона смуровской рожи приходит в движение, совершенно при этом не считаясь с правой, кривую гадкую ухмылку утрируют теперь несимметричные щеки и дьявольский прищур.

- Тэ-пэ-тэ.

- Есть она хочет, - отбросив сомнения, констатирует Грачик. Проголодалась.

- Вот прорва, - искренне изумляется Винт и щелкает пальцами.

- Извини, - то ли сетует, то ли просит Лапшу войти в его положение Эбби Роуд, в новом приливе торчковых ощущений взором проникающий за горизонт, радость выпускающий, как птицу (как седого сизого орла) лететь с приветом туда, где расцветают яблони и груши. Он, Коля. в самом деле больше не может ждать, вникать в смысл чужих гонок, он должен немедленно добавить, затянуться, задержать дыхание, поддержать возвышающее его, с любимой соединяющее безрассудство гипоталамуса и надпочечников.

- Извини, - произносит Коля и сваливает пачки на стол (порок и добродетель перепутав) через правое Ленкино плечо.

А у Смура при этом из-под неестественно перекошенной губы появляется белый прекрасный клык и начинается (вот вам, однако, какая неожиданность со стороны физиологии) от переизбытка отрицательных, черных-пречерных эмоций легкая, но необыкновенно приятная (с мазохистским, конечно, привкусом) вибрация в организме.

Но дальше, дальше уже совершенно неожиданное.

- Минуту, - требует внимания Винт,. - минуту, - поднимает палец к потолку. - Гулять так гулять, - говорит он, - кутить так кутить, - и еще что-то такое, должное означать одно: он, Серега Кулинич, завелся, пошел в раскрут и посему море ему по колени, а все прочее ниже пояса. - Минуту, призывает к терпению Винт и, ничего к сему не добавляя, исчезает за дверью.

Надо заметить, ждать он себя заставил недолго, явился очень скоро, торжественно скалясь и с черной болоньевой сумкой (родной сестрой грачиковского bag'a) в руке. Свойственного победителям пренебрежения к церемониям не скрывая. Винт отодвинул печальную медсестру и, скомандовав: "Раз, два, три, выходи", вывалил содержимое авоськи прямо на стол. On сначала выпадает смятая газета, следом, вертясь и раскалываясь, десяток вареных яиц, с приятным шлепком - жареный цыпленок (без ножек, в полиэтилене), соль в спичечном коробке, пара пучков (один заметно ощипанный) редиски, дюжина пирожков (сейчас выяснится - с капустой), бестрепетной рукой верхушки лишенный кирпич пшеничного и перочинный ножик "белочка".

- Кушать подано, - объявляет Винт, с необыкновенным проворством одной рукой подцепляя пирожок, а другой, вот так дела, отправляя опустошенную сумку прямо в оконную щель.

О! Все-таки есть на свете справедливость. Нет, не будем бояться повторений, все-таки есть, и не только она, дева с завязанными глазами. Нет, не один лишь холодный расчет да злая насмешка правят миром, и, пожалуйста, не спорьте. есть, есть под луной и бескорыстие, и вдохновение, да-да, и дружба, и любовь.

В общем, развезло Мишку Грачика, разморило лапушку, укачало. От ласки и сочувствия, от удачи, от яичка вкрутую, от пары пирожков с капустой да двух стаканчиков пива затуманилась его бритая головушка, отдыха двое суток не ведавшая. И стали одолевать Мишку видения, живые картинки возникали у него в голове, в то время как сидел он возле Эбби Роуда, покачивался со всемм, вынуждаемый быстрой ездой, неумело (без толку) затягивался вкруговую ходившим косяком (учащал понапрасну пульс, напрягал попусту сердечную мышцу). И чего ему только не представлялось, но в конце концов вспомнился Лысому Академгородок, прошлогодний, такой непохожий на нынешний, танцы при свечах в полутемном холле физфака, магнитофон прямо на полу посреди зала, босые ноги, штаны с бахромой, бусы, волосы и запах, вот этот самый, ноздри щекочущий аромат, пряный вкус тлеющей травы, теплота всепрощения и любви.

"Но где же, - неотвязная мысль мучает Грачика, - где все это теперь и куда все это делось, что случилось, где те люди, где тот запах? А? В самом деле, допустим, с Емелей все ясно, что с ним, понятно, в какую ловушку он попал, в какой капкан ступил. Но где все остальные, где очки-блюдечки, где майка с дырой под мышкой, где?"

И не находит Лысый ответа, подпирает плечом плечо Бочкаря, открывает глаза, закрывает, силится, и все напрасно, нет объяснения.

И вдруг, ох, внезапное озарение, библейское "да будет".

Все свалили. Уехали. Конечно. Точно. Все клевые чуваки катят сейчас в одном направлении. В Москву, в столицу. Ну, надо же, какое везение, какой кайф, что и он, Мишка, успел на этот поезд. Вскочил на ходу и едет, едет со всеми туда, где исполняются желания, где обретают плоть и кровь.

Да, так думал Лысый, и восторгом наполнялись его артерии и вены, и сам он был сыр, и сам он был масло. И стало казаться ему, - не будет теперь конца его нынешнему счастью, одни лишь чудесные превращения ждут впереди: и в Лужники он попадет, и "Шизгару давай" поорет, но самое главное обязательно, наверняка, сто процентов поступит в университет, в московский (золотой? рубиновой?), звездой осененный, будет зачислен, да не куда-нибудь, а на специализацию астрофизика.

В общем, ополоумел юноша от голода и усталости, потерял разум от полноты чувств и запел. Серьезно, запел вслух. Запел песню, в которой знал наверняка только два слова (слова, слова, автор не оговорился, именно, слова, ибо мелодию, на кою Лысый их положил, при самом доброжелательном отношении считать оригинальной никак невозможно).

- Леди, - с редким энтузиазмом загудел Мишка, - Мадонна.

А дальше вот в каком, извините, виде:

- Дилдит ин зе мит.

Итак, мы снова подошли к роковой черте, ко второму, это утро отметившему облому Дмитрия Смолера, ко второму "пусто-пусто", дыре, чернухе, разрешившейся вновь не просветлением, а сгущением. Плохой, очень плохой вибрацией, жабьим кайфом - "чем хуже, тем лучше", не только физиономию СМО перекосившим, но и всю экспедицию к полюсу счастья подтолкнувшим к ужасной катастрофе. Увы.

Но прежде чем погрузиться в мрачную пучину Димкиной души и темного его экстаза (эйфории), позволим себе передышку, глоток чистой, эгоизмом не отравленной радости. Расскажем, где (поведаем историю, так и оставшуюся тайной для всех наших героев) и как Сережа Винт раздобыл роскошный провиант.

В девятом вагоне. Честно признаться, по счастливой случайности. Неожиданно для себя самого. Просто шел в ресторан, любовался пятками плацкартных горемык, и вдруг, ба, видит на крючке над нижним боковым местом с парой сливочных пятен на черной болонье сумка, определенно, не с грязным бельем.

Нет, вы только подумайте, не просить, не искать, не унижаться, не переплачивать, даже и ходить никуда не надо, просто протянуть руку. Нет, тут даже технику описывать нет нужды, выдержку если только похвалить.

Винт, ничем не выдав преступного намерения, хладнокровно (а ведь одного пива за истекшую ночь его почки перекачали никак не меньше пяти литров) прошел в тамбур (профессиональную привычку салютовать дверями сочтя в данном случае неуместной), развернулся и с видом посыльного от бригадирши двинулся обратно, на ходу молниеносным движением освободил крючок от обузы, а уже в следующем вагоне, ускорив ход, послал Серега мирно дрыхнувшему растяпе телепатическое "мерси".

Ну, а теперь облом, то сеть песня, еще вернее, опера. Да-да, оговорки нет, опера Jesus Christ Superstar. Знаете, там в третьей части, вечеряя за длинным столом, негромко, задушевно и благостно бухие апостолы затягивают:

Look at all my trails and tribulations

Sinking in a gentle pool of wine

Don't disturb me now I can see the unswers

Till this evening is this morning life is tine.

И вот в божественный момент, когда негой абсолютного освобождения, сладкой слюной подкатывала к нёбу строка:

Always hoped that I'd be an apostle,

вот тут, в этот самый миг радость затемнила рассудок Лысого, и он возвестил мерзким своим альтом, дегенерат:

- Леди Мадонна.

Час молчал, два молчал, три, пиво отхлебывал из стакана, мычал что-то тихо, сам с собой беседу вел, терся плечом о плечо, стукнулся разок башкой о стенку и вдруг на тебе:

Wonder, how you manage to make ends meet.

Исковеркал, нарушил, оборвал ослиным воплем расслабляющее, возвышающее, очищающее течение "Христа".

А петь оперу начали, отъехав от треклятого Новосиба километров тридцать-сорок. Сначала, правда, Эбби Роуд молча и споро забил три косяка разом, причем чистой травой, табачную горку отправил с ладони со встречным ветром вослед черной, на восток унесенной сумке. Две заметно удлинившиеся папиросины, привстав, положил на верхнюю полку, а третью дал взорвать Смолеру и уже после него затянулся сам, раз, еще раз, третий, передал эстафету, повернулся к Димычу, руку положил ему на колено и завел, дыша в смуглое ухо, увертюру. И снял плохую волну, вернул на галактическую счастливую спираль, и когда пришло время спеть

Nazareth your famous son,

они уже пели хором - Эбби Роуд, Смолер и Винт. Впрочем, не путал артикли и времена один только Димон, Коля знал лишь обрывки фраз, делал второй голос, гениально угадывал по губам друга продолжение и выстукивал пальцами на смолеровском колене ритмический узор. Винт, пять лет мучивший немку исключительной неспособностью к языку. оказался виртуозным имитатором дифтонгов аналитического языка Альбиона, но главное - взял на себя основной аккомпанемент (директора первой школы Сережа, было время, радовал, размеренно фукая в грандиозного размера желтую водопроводную улитку с названием "геликон"), делал Кулинич бас, сакс, где надо - киборд и даже гитару с фусом с легкостью и вдохновением.

Короче, тащились чуваки, не спешили: что-то забыв или случайно спутав, возвращались к первому такту и "на бис" исполняли особо клевые отрывки.

Try not to get worried, try not to turn on to...

Переждали молча Барабинск, пассажиров охватившее оживление, вновь тронулись, поехали (Смур, честное слово, даже глаза закрыл, предвкушая волшебный отлет) и только-только начали Last Supper, как раздалось кошмарное, непереносимое, рвущееся из самого сердца:

- Леди Мадонна...

С полминуты, наверное. Лысый в одиночку наполнял купе восторженным ревом.

-- Ты чё, парень? - наконец, не видя пению конца, выразил свое изумление Винт. тронул безумца рукой и так, вообразите, легко и неожиданно остановил бессмысленный расход энергии. - Ты чё?

- Я...- На лице Грачика смешались стыд, смущение и если не гордость, то выражение удовлетворения, уж точно. - Я, - сказал он, однако, тихо и без малейшего выражения, - я не спал двое суток.

- Пошли. - Винтяра разогнул затекшие от долгого сидения на корточках ноги, вывел крикуна в коридор и, ласково подталкивая в спину, повел от окна к окну белых сияющих дверей. - Здесь, - объявил Кулинич, когда, миновав полвагона, покорно шагавший Грачик, казалось, вот-вот уже должен был столкнуться с бровастым красноглазым дядькой лет сорока семи так, неизвестно почему, но, по всему видно, определенно, дать проход шествию не намеренного. Насупившись, незнакомец стоял у растворенного окна, грудью повернувшись к надвигающейся паре, большим (с черным сломанным ногтем) пальцем разминая и без того уже жеваный-пережеваный, на четверть уже истлевший гвоздик "Примы". - Сюда. - скомандовал Винт совершенно неожиданно для готового к бою курильщика, завел Лысого в купе и. указав на верхнюю, аккуратно застеленную полку, коротко велел: - Полезай и спи.

Ах. Винт, Серега, откликавшийся охотно на крик из дворовой беседки "Куля", ну как тебя не расцеловать, хитреца и грубияна, ведь вот ничем не сбить парня с копыт и панталыку, все ведь просекает, бычит и соображает. Не повел же на место Эбби Роуда или Смура, не отдал Лысого на растерзание, да и себя от слишком идейных предохранил. привел в купе, доставшееся Лапше, прикинул дулю к носу, все рассчитал, а то, что не спасла его сообразительность, на то уж, видно, Господня воля.

Ну, ладно, об этом успеем. А пока Лысый без споров и пререканий снял ботинки (кеды), влез наверх (на самом деле сначала влез, потом снял), лег на бочок, руки положил под щечку и закрыл глаза.

Триумфатор Винт отправился с очередной победой восвояси. a за ним со словами: "Земляк, постой" - выскочил некий плечистый и сероглазый субъект, лениво наблюдавший за укладкой Грачика с нижней полки.

Но что ему понадобилось, позвольте сообщить чуть позже.

Сейчас же автор считает пренеприятнейшей необходимостью воспроизвести слова, с коими в очередной раз жестоко обломанный Смур обратился после отбытия Грачика и Винта к Эбби Роуду. несмотря ни на что пребывавшему в прекрасном расположении духа.

- Бочка. - спросил желтый злой буратино-Димон, - где же ты. скажи на милость, подцепил этого лысого стукача?

WHAT DO YOU MEAN MAN BARON OR ISLAND?

Вот так да. Всякое мы уже видели и слышали разное с тех пор. как Мишку Грачика стали "наконец-то принимать всерьез", молчали, бывало. улыбались, посмеивались в усы, но сейчас уж. наверное, просто бессовестно было бы плечами всего лишь пожать, да, пожалуй, пришла пора возмутиться, поставить кое-кого на место, заявить со всей решительностью:

- Ерунда, чушь, и никаких в этом сомнений. Маниакальный бред. Нет-нет, лишь в лишенном рассудка мозге, в безнадежно спутанных макаронах извилин могло вызреть нелепое. гадкое, просто в высшей степени оскорбительное предположение, будто бы Мишка, Лысый (уж нам ли не знать), сентиментальный романтик, педант, мученик общей теории поля, жертва The More - (ну, надо же) доносчик, осведомитель, сексот. Слов нет выразить...

А впрочем... м-да... в общем, простите великодушно, милейшие читатели, горе автора безгранично, но нелепой своей вспышки он уже сам стыдится. Чувства, эмоции действительно неуместны, крик тем более, автору следует помнить о скромной своей роли простого регистратора, летописца (и не покушаться на право одного лишь Вседержителя наказывать и прощать), ну, а вам, терпеливые мои попутчики в стране утраченного детства; увы; как ни больно и ни печально сие, но принять надо без ропота, подготовиться к столь не вовремя напросившемуся в полную оптимизма и сладких грез минуту новому, ужасному своей неизбежностью разочарованию.

Итак, предстоит свыкнуться вот с чем. В искреннем (хоть и простоватом), восторженном (хоть и недалеком), доверчивом Мишке, похоже, не только друг отказывается видеть будущее физической науки, но, как ни прискорбно, и приятели, южносибирские естествоиспытатели, и те не думают признавать не то чтобы равного, а просто настоящего.

Беспримерную же несправедливость, гадкое обвинение, отвратительное предубеждение, каковое, кстати, как и прочие, если родилось, то все - уже ни силой, ни аргументом не может быть вышиблено из смуровской башки, давным-давно уже (без чьих-либо страстных призывов) отверг (впрочем, без гнева и горячности, но уверенно и твердо) Эбби Роуд.

Верите ли, но С-м-о (обреченный носитель разрушительной склонности питать свою мизантропию видом мук ближнего) и прежде уже не раз и не два пытался бросить черную тень кошмарного подозрения вопросами типа "А зачем этот чистюля-поплавок (Грачик) шляется сюда (то есть в "Льдинку"), зачем выспрашивает, что запоминает?" на нашего недотепу-аккуратиста, фантазера и дурачка Мишку Грачика. И неизменно нашпигованный по самые уши и помидоры Эбби Роуд отвечал змию просто и ясно, без привлечения всяческих туманных, неверных, недоверие лишь способных сгущать понятий, вроде наивности, восторженности и недоумения.

- Брось,- говорил Коля Смуру.- Ну какой он, к черту, секушник, он просто чайник и лох.

(Понимаете, малый добрый и безобидный, конечно. маменькин сынок, но не свинья, не подонок какой-нибудь и, to clear the point, всегда при деньгах, с которыми расстается без жлобских прихватов, старые долги то ли прощая, то ли в самом деле не помня, в общем, от беседы с ним уклонятся нет никакого резона, а гнать и обижать просто не по-хозяйски.)

В вагоне Эбби Роуд и объяснять ничего не стал, рта не раскрыл, и не оскомина тому виной, не притупление, при повторах нередкое, чувства справедливости, нет, - кайф, чудное сияние, прекрасное видение, колокольчиков небесных перекличка. Нет, определенно, колеса не его дурь, чья-то чужая галлюция этот лживый грызун, бестия, не приведи еще раз Боже, травка, травка, колокольчики, динь, зай, динь, ка, зай-зай, динь-дон, вижу тебя, вижу...

Короче, не стал стыдить, мораль читать, а жаль, жаль, ибо только он, Коля, один мог (обязан был) напомнить Димону (именно в тот момент) о превратностях судьбы, о капризах фортуны и о том, чье бескорыстие (ну, глупость, наивность - решайте сами) поддерживало в юных жилах живительный, согревающий плодово-ягодный ток "чернил" в ту скорбную, но не слишком уж отдаленную пору, когда его, Смура, позорно исключенного из десятого класса, собственная маманя, Лидия Леонидовна, считая долгом уравновесить педагогические качели "семья и школа", выгнала из дома.

Уф, тут все же необходимо остановиться. Вполне понятное нетерпение гонит автора вперед, сулит ему отдохновение в конце многотрудного пути, но, сказавшись однажды груздем, находит он теперь весьма неприличным стремление обернуться лошадью и перейти на безоглядный галоп. Достоинство прежде всего, прочь искушение, будем иметь честь.

То есть не станем делать вид, будто ничего мы не знаем о маме и папе Дмитрия Георгиевича Смолера и что славные и примечательные деяния представителей его рода никакого значения для нашего приключения не имеют.

Дополним нашу историю (в суете минутной слабости) опущенной персоналией, не станем выделять Смура бессмысленным вопросительным знаком, тем более, честный и правдивый рассказ о его предках видится если не единственной. то, во всяком случае, естественной возможностью ненавязчиво представить еще одну роковую фигуру в нашем гамбите. Да-да, есть шанс эффектно ввести в общество безумных наших персонажей непримиримого курильщика. агрессивной своей стойкой, нежеланием уступить хоть пядь коридора весьма даже удивившего в тот момент, когда заботливо направлял бедолагу Лысого к месту отдыха доблестный проводник Винт. Друзья, предстоит незабываемая встреча с лирическим поэтом, в самом деле членом писательского союза.

Но, впрочем, не всё сразу.

Итак, Дмитрий Георгиевич Смолер не первый носитель славной фамилии, выставленный на улицу Лидией Леонидовной Смолер, урожденной Катковой. За семь лет до того, как Димона постигла незавидная участь, жертвой непреклонного характера своей супруги стал сам Гарри Аркадьевич Смолер, в то время заведующий литературно-художественным отделом областной молодежной газеты "Юность Южбасса".

Надо признаться, Гарри Аркадьевич охотно предавался несвойственному его богоизбранным предкам-левитам пороку, заведующий отделом, мужчина видный, импозантной наружности, любивший красиво говорить и со вкусом одеваться, к вечеру (а частенько прямо с утра) припахивал влагой, близкой по составу к одеколону, но ароматизированной без принятых в парфюмерии выдумки и изыска.

Пагубная склонность до времени, правда, прощалась Гарри Аркадьевичу, но не за благородство экстерьера, а за тонкую художественную, поэтическую организацию души. Дурное пристрастие Лидия Леонидовна склонна была считать печальной долей художника в грубом нашем мире. (Хотя, не скроем, подкупала, безусловно, и склонность Смолера-старшего приносить в дом цветы без повода и в любое время года, делать презенты и изобретать сувениры, с календарем не обязательно сверяясь, и (о!) читать часами на память Блока, впрочем, как кажется автору, как раз в этом Гарри Аркадьевич был по-своему несносен.)

Негодяем, подлым пьяницей и мерзавцем Гарри Аркадьевича в одночасье сделал неизвестный (если всю правду как есть, то неизвестная), любезно опустивший однажды в смолеровский почтовый ящик адресованный Лидии Леонидовне пакет.

В не доверенном почте конверте оказалось два письма, писанных из южного города Гагры студенткой смуровской мамы, жены подонка. Вообразите, какая низость,- заведующий литературно-художественным отделом молодежной газеты обманывал свою супругу, доцента, читавшего на факультете романо-германской филологии ЮжГУ курс истории английской драматургии, с ее же собственной студенткой, о Бог мой, ученицей, кою интерес к прекрасному привел однажды на заседание литературного объединения "Юность", где сердце девушки и пленилось красноречивым Гарри Аркадьевичем.

Итак, восторженным (едва ли не ямбом писанным) критическим подвалом о втором томе дилогии нашей южносибирской знаменитости Василия Космодемьянова заслужив путевку в гагринский Дом творчества. Гарри Аркадьевич взял в поездку к морю и талантливую воспитанницу, которая, ополоумев, должно быть, от тщеславия и победою заслуженно гордясь, имела неосторожность описать своей подруге, оставшейся работать в приемной комиссии, с непристойной прямо-таки обстоятельностью, о чем говорили они с метром и чем занимались среди магнолий. Ну а подруга тоже хороша, хранила весточки из Абхазии в общажной тумбочке, так что, памятуя о том, как лютовала шекспироведка на экзаменах, даже нет смысла гадать, кто из лишенных ежемесячных сорока стипендиальных рублей стащил бесценные документы и, аккуратно запаковав, не отказал себе в удовольствии бросить в почтовый ящик of dear comrade Lidia Leonidovna.

Так вот, воротившись из Кижей, куда изволил он махнуть после утомительных солнечных ванн, Гарри Аркадьевич войти в свою квартиру уже не смог. За время его отсутствия (отдыха) обновились не только оба замка, но и совершенно неожиданно появился третий, повышенной секретности, без прорези, без скважины, с круглой аккуратной дырочкой, в каковую даже и предположить не мог заведующий отделом, что следовало вставлять - то ли гвоздь, то ли шило.

Семь лет спустя это самое "то ли - то ли", кусок голубого стального прутка с замысловатой нарезкой, а вместе с ним и всю связку забрала у сына Дмитрия сразу после педсовета, прямо в школьном коридоре разъяренная специалистка по средневековым интригам западноевропейских королевских дворов.

- Ключи,- коротко приказала маманя.

И сын отдал, даже брелок в виде японского пузатого мудреца не отцепив. Повернулся к родительнице спиной и удалился, обернуться не соизволив ни разу. (Мать свою, некогда заставившую его вызубрить наизусть древнюю пьесу о северном принце, Смур считал просто больной, а отца ненавидел, нет, скорее, презирал, кажется, уже в утробе и еще в пору семейного счастья супругов весьма смущал и того и другого упорным желанием доказать всем и каждому, будто Гарри Аркадьевич ему не родной. Убеждение, кое автор, даже числя милосердие среди первейших своих добродетелей, принужден под тяжестью неоспоримых доказательств отвергнуть со всей категоричностью.)

Ну вот, осветив основные (поворотные) события его биографии, мы можем на время оставить Димона в покое, добавив лишь пару предложений. Жил изгнанный поначалу у Эбби Роуда, а по известному нам поводу повздорив с Бочкарем, перебрался (хотите угадать к кому? угадали?)... конечно, ответ очевиден - через дорогу, к Лапше. Жил Смур у медсестры недели три, покуда однажды на улице его не подкараулила Лидия Леонидовна и со словами: "Я тебе работу подыскала" - вернула магическое железо, через кольцо и тонкую цепочку соединенное с костяной макушкой восточного сенсея.

Что произошло? Видите ли, непримиримость к Гарри Аркадьевичу общественность некогда одобрила и поддержала, а вот крутую меру в отношении оступившегося отпрыска считать искуплением собственных педагогических грехов Лидии Леонидовны не сочла возможным.

Хорошо. А теперь нас ждет папаша Смолер, да не один, а в обществе, как мы уже имели честь сообщить, поэта, автора трех стихотворных книжек (две на плохой бумаге южносибирской типографии, а одна на мелованной издательства "Современник") Егора Гавриловича Остякова.

Но прежде чем Егор Гаврилович Остяков швырнет в Гарри Аркадьевича чугунного Дон Кихота, отметим кое-какие подробности и выскажем кое-какие замечания, не связанные непосредственно со взаимоотношениями двух мужчин.

Итак, в отличие от своего непутевого сына Гарри Аркадьевич со своей матушкой Дианой Львовной никогда не конфликтовал, более того, нежно любил, осев в Южносибирске, сюда же перевез и маму, не убоявшись трудностей обмена Иркутска на Южносибирск. Потому не к дяде и не к тете, а к ней, к Диане Львовне, отправился лишенный крова и приюта Гарри, там и утешение нашел, и понимание.

А сочувствие Смолеру-старшему в ту черную осень требовалось едва ли не ежедневно. Не только в семье не стало прощения Гарри Аркадьевичу, но, увы, и на службе прозвучало позорное слово - алкаш. Вылетело из розовых уст нового, не по годам прыткого редактора молодежного органа, сменившего неожиданно для себя самого ниву инструктора орготдела на политико-воспитальное поприще.

- Это что за бухое чмо,- спросил новый у своего (и ему недолго томиться) заместителя,- заседает у вас там в литературном отделе?

Не прошло и двух недель, как "собственное желание" Гарри Аркадьевича было охотно удовлетворено...

Ну, а вечером дня окончательного расчета именно отчаявшаяся мать, отбросив все условности, с немалым трудом и не через справочное выяснив нужный номер, обеспокоила (некогда одногруппника Гарри, когда-то в доме у него бывавшего студента Иркутского госуниверситета) Василия Ивановича Сухарева, и он, надо отдать ему должное, несмотря на поздний час, с дневной усталостью не считаясь, отправился вызволять горемыку Смолера из специального медицинского учреждения.

А еще через три дня Г. А. Смолер. подстриженный, выбритый, в новой сорочке и отутюженном костюме, вошел в свой, пусть маленький, но кабинет и приступил к исполнению обязанностей редактора Южносибирского книжного издательства. Любопытно заметить,- когда пару лет спустя нежданная опала стала участью самого Василия Ивановича, почетной отставкой он счел для себя пост директора этого самого Южносибирского книжного, посчитал за честь стать непосредственным начальником Гарри Аркадьевича.

Ну вот. теперь любезные мои читатели, вы, надеюсь вполне освоились с культурной, доселе, увы. должного освещения в наших воспоминаниях не получившей, жизнью промышленного края и вполне готовы услышать рассказ о том, как Егор Остяков запустил образцом каслинского литья в голову своего редактора, а промахнувшись, ворвался в кабинет Василия Ивановича Кухарева и потребовал немедленно избавить его (получается, теперь уже чужими руками) от (собственные слова поэта) му-, а какого уж -ка, не смею и уточнить, а также долбо-, что уж именно, пожалуйста, догадывайтесь сами.

Итак, друзья Людмилы и Руслана, Гумберта и Лолиты. Фердинанда и Лолы, в конце апреля (сего) 197... года известный наш сибирский стихотворец Егор Остяков сдал в издательство первую свою (но давно задуманную и сердцем выношенную) прозаическую книгу, озаглавленную "Шестопаловский балакирь".

Книгу, кстати, весьма забавную, по-своему даже примечательную, но (сугубо, конечно, с точки зрения автора этих записок) не лишенную длиннот, повторов и главное, местами просто утомляющую нравоучительностью тона. Представляла она собой не связанный сюжетом набор разнообразных, с рассуждениями и обобщениями самого Егора Гавриловича перемежавшихся истории, анекдотов, поговорок и присказок, записанных им со слов деда Ишки (Акима, Акишки), достопримечательного сторожила родной деревни Остякова Шестопалово. Дед был, естественно, главным персонажем, но в историях его, побасенках не был забыт решительно никто из сколько-нибудь заметных и красочных обитателей Шестопалова, Илиндеева, Землянухина, а также совсем уже маленьких сел Дача. Дорофеево Высокое и Старые Гусяты - всех тех мест, что числил писатель своей малой родиной.

Кстати, Егор Гаврилович действительно родился в Шестопалово, правда, в возрасте трех лет был увезен вместе со старшим братом Тимофеем в город Кузнецк-Сибирский, вскоре ставший именоваться Новокузнецком, но так, без идеологической нагрузки, года два, не больше. Там, на берегах Томи, родители Остякова под руководством в стихах воспетого товарища Хренова "жгли лучину под дождем толстым, как жгут". В городе, за будущее которого смело ручался пролетарский поэт из дворян, прошло детство Егора Гавриловича, тут он учился в ФЗУ и здесь осенью сорок четвертого его взяли в армию, но отвезли не на запад и не на восток, а строго на север и не очень далеко, туда, где требовалось охранять огромный, преимущественно женщинами заселенный, от тайги забором отгороженный участок под Тисулем.

Демобилизовавшись, Остяков поспешно (надо признать) и необдуманно женился на учительнице Зое, поселился у нее в Южносибирске, работу нашел на тамошней ГРЭС и от мук невыносимых семейной жизни принялся рифмовать днями и ночами "кровь - явь", "любовь - дым". Шестопалово же, где на картошке и капусте так и жили две его тетки, Остяков открыл для себя заново в начале шестидесятых. Тогда, после выхода первой поэтической книги и вступления в творческий союз, оставил он наконец жену Зою и ею, тряпколюбивой гадиной, до безобразия развращенную дочь Любу, полюбил родное многотравье, лесные дороги, тиной пахнущие заводи и берега маленьких рек, ивой поросшие, а по вечерам ужин простой и общество браконьера и говоруна Акима Филипповича Акиньшина.

Кстати, автору вовсе и не кажется (на том перевале от пятидесятых к шестидесятым) удивительным проснувшийся в Остякове (послe первого сборника со стихами не только о Москве и Ильиче, но и о газете "Юманите" и острове свободы - Кубе) русский дух, тяга к земле, воде, к старинным обрядам, церковным праздникам и мужицким разговорам. В самом деле.

Но, впрочем, довольно. Итак, писатель написал книгу, а редактор прочитал. Хотя и не он один. Рукопись пролистал вначале Василий Иванович Кухарев, правда, никаких карандашных помет или закладок не оставил, пробежал глазами, вызвал Смолера и вручил ему папку со следующим напутствием:

- Остякова, видишь ли, на большие формы потянуло. Но сыровато еще, пока сыровато, возьми, поработай с материалом и автором.

Понимаете! Десять лет наблюдений, размышлений и открытий. Почти три года мук за рабочим столом. И каков вердикт, каков тон, какие слова "сыровато", -материал",- бюрократ, тля номенклатурная...

Тсс-с! Господи, не надо. Бога ради! Зря, право же, напустился Егор Гаврилович на Кухарева, а уж на Смолера и подавно. Если невмоготу, пожалуйста - на прием к Борису Тимофеевичу Владыко ногами топать и по столу стучать. Это он, наш добрый знакомый, и знать не зная о таком певце красот Черемховского района, как Егор Остяков, однако, заказал ему, Остякову, быть.

Видите ли, не одной экономией энергетических ресурсов жив был Борис Тимофеевич. Борис Тимофеевич, товарищ Владыко, последние года три жил мечтой напоить города промышленного Южбасса, все думал, все прикидывал в государственной своей голове, как сезонные перепады сделать круглогодичным полноводьем, как сдержать весенний, все смывающий паводок и с глаз долой убрать неопрятные камни, островками желтеющие среди задумчивых осенних луж. Как сделать реку поистине могучей и величавой с апреля по октябрь. А перекрыть, советовали люди, параллельно с начальством думавшие о пользе народной, как раз у Бычьего Горла, у Синих Камней воздвигнуть плотину, гидротехническое сооружение и с высоты прогресса научно управлять явлениями природы.

И море свое, южносибирское, и сельское хозяйство вернет сторицей, уверяли патриоты и специалисты, а уж города, уж города (индустрия тяжелая и очень тяжелая, химическая, но жизненно необходимая) так просто дух переведут, плечи расправят, ни избытка, ни дефицита - достаток ни потопов, ни перебоев, одно лишь (разумное, конечно, и рачительное) обливание, плескание, водные процедуры - Иван Купала в каждом доме и в любое время дня и ночи.

Потерь же - не то тридцать, не то сто тридцать тысяч гектаров земель бедных, тощих, полезных обществу минеролов не содержащих, красотой своей красотой своей субъективно и самодовольно кичащихся. В самом деле ерундовская, если уж так разобраться, площадь затопления, и двухсот тысяч не будет, две копеечные монеты на карте области, вот здесь если решкой вверх, то под орлом сущая чепуха - лес да пара деревень, какое-то Шестопалово, Илиндеево да еще Землянухино, а вот малюсенькие Дачи, на карте не видно, но они за краем, то есть на берегу.

Да что и говорить, зря на сей раз балагурили шестопаловские остряки, ухмылялись вслед молодцам с теодолитами:

- Гляди, все неймется, третий раз уголь ищут.

И дед Аким не к месту подмигивал, ехидничал, дескать, бери выше, не иначе как нефть.

Напрасно зубы скалят, проект уже в ударном ритме разработан головным московским институтом и утверждаться будет осенью, не позднее сентября-октября, как только биологи ЮжГУ веско и неопровержимо докажут, что заявления о необходимости сохранения этого уголка дикой природы, а уж Шестопаловского заповедника, национального парка тем более,- ни на чем не основанные, ничем не подкрепленные узковедомственные амбиции, а что до реликтовой, на всю страну безответственно разрекламированной илиндеевской липовой рощи, то нет ее уже, можно считать, неизлечимо больна, фактически уже погибла, шелушится кора, корни гниют, биоценоз, геоцентризм, круговорот жизни, короче, вырубить ее скорее и залить холодной водой.

Итак, проект ждал последних согласовании, но названия деревень и сел (Шестопалово там, Землянухино, Гусяты Старые и так далее), дабы поскорее забылось прежнее бездоказательное, бездумное славословие ("жемчужина среднего течения"), в начале года в конфиденциальной беседе с представителями прессы и печати просил Борис Тимофеевич уже считать вышедшими из употребления.

Однако всего этого Василий Иванович Кухарев, зная разговорчивость Смолера и склочный характер Остякова, сообщать не стал ни тому, ни другому. Просто счел материал сырым и попросил "подработать".

Передал Смолеру папку. Тот пришел в свой кабинетик. развязал тесемки и принялся читать, изредка вставляя запятые. Одолев страниц пятьдесят, Гарри Аркадьевич встал, открыл шкафчик, налил себе рюмочку (больше до обеда ни-ни) азербайджанского коньяка южносибирского розлива, хлопнул, поглядел в окно, снял с полки зеленые тома Даля, положил и справа, и слева, и перед собой, высморкался и начал сначала.

Секунду поразмышлял над заглавием, сверился со словарем, зачеркнул слово "балакирь", поставил рядом вопросительный знак, еще раз прочел объяснение с ятями и сверху круглым почерком написал правильный вариант: "балакарь". Трудился Смолер никак не меньше недели, все "сырое" в "материале" отметил, а в половине случаев не счел за труд, подыскал разумную замену. Но благодарности от Остякова не дождался.

Егор Гаврилович смертельно оскорбился, хотя, надо заметить, Гарри Аркадьевич и такт известный проявил, и деликатность, начал с похвал, с комплиментов, к недостаткам подвел плавно, с сожалениями, и вообще в течение всей беседы вопреки обыкновению ни разу не употребил сакраментального своего обращения "старик".

Все это, однако, не помогло. Полчаса, с ходу и по неведению, поспорив с редактором о заглавии и о сибирских диалектах. Остяков просто обомлел, когда открылась его взору исчерканная карандашом первая страница, потом вторая, третья. Гаврилыч умолк и лишь угрюмо (все угрюмее и угрюмее) глядел на курчавый лоб Гарри Аркадьевича, который, ощущая опасность всем организмом, в правоте своей тем не менее не усомнился ни на мгновение.

"Что ж это такое,- думал Остяков,- в моем собственном доме, на моей собственной земле сидит какой-то картавый в нерусском костюме, в сорочке нейлоновой заграничной и с убежденностью сатанинской долдонит, будто младенчик Побирухи пересемывать не моги, а только пересемени, равно и Дмитрий-Волга права быть ерником не имеет, ибо не вор, не бродяга, а всего лишь злой на язык человек, что же касается слова "гоношиться", которое попадается через страницу, то в смысле "беспокоиться" его употреблять просто никак невозможно".

Короче, встал Остяков, урока словесности, родного языка не вынеся, отставил стул и двинулся к двери. Истинный крест, просто хлопнуть хотел, хряснуть. треснуть, да увидел статуэтку на шкафу, ну и сорвался, взял заморского рыцаря за талию и швырнул, целя в ненавистный лоб, да паскуда редактор, слизняк, ловкач такой, увернулся.

- Какой-то жид целый час какого-то немца под нос совал.

Так объяснял Остяков инцидент родным и знакомым, от Кухарева, "с потрохами продавшегося" (опять прямая речь), правды, то есть смены редактора, не добившись. Кстати, забавно, но сам Гарри Аркадьевич всячески отрицал свою принадлежность к семитскому племени, с горячностью недостойной утверждая, будто бы он по крови белорус и фамилия его не Смолер, а Смоляр.

Уф. Впрочем, все это чушь, гадость и недоразумение, лишь отвлекающие нас от волшебного (magical), невероятного (mystery) путешествия (tour) из Южносибирска в Москву. Но, с другой стороны, следуя правде жизни, и не только ей одной, могли ли мы из одного лишь природного отвращения к тьме низких истин не объяснить генезиса той ненависти, той ничем вроде бы не оправданной готовности к шумному скандалу, с коей взирал Егор Гаврилович на приближающегося к нему Лысого, даже не на него самого, а на грудь страдальца, на майку с самодельным трафаретом и надписью "John Lennon".

Ну, а теперь все. Хватит. Потом уж раскроем побудительные мотивы появления (справедливости так и не добившегося) поэта (прозаика?), мастера слова в купейном, стремительно мчащемся на запад вагоне. Довольно.

Какое нам, черт возьми, небожителям, дело до того, о чем думает онr,. какие чувства в нем возбуждает шсстопаловская муза, когда глядит поэт в спину молодого человека, как мы помним, проворно выскочившего вслед за Винтом в коридор.

- Постой, земляк,- обратил на себя внимание незнакомец, в котором мы, кстати, узнаем беспокойного пассажира, полчаса назад без спроса заглянувшего в служебное купе справиться о длительности стоянки в городе Барабинске.

Винт остановился, и мы, глядя в его круглую, лоснящуюся от самодовольства рожу, все же должны, непременно еще раз должны отметить,пьян был бандит, как сапожник, как слесарь, как киномеханик, как весь поселок Южный в субботу вечером, и тем, конечно, достойнее восхищения и удивления все его сегодняшние подвиги.

- Чего? - спросил Винт, при виде обеспокоенного пассажира хорошего расположения духа терять не собираясь.

- Земляк, понимаешь,- сказал неизвестный, даже слишком приблизившись,в Москву еду, понял, дембельнулся и еду поступать. А служил в особых частях. - добавил неожиданно с новой интонацией в голосе. - Слыхал?

- Нет,- честно ответил Винт, строевую школу не прошедший по причине слабости сердечной мышцы.

- Голыми руками убивать учили.

- Мм-м,- изрек Винт, слегка отстраняясь.

- Да я не к тому,- смутился дембель нежелательного эффекта неуместного хвастовства,- в Москву еду поступать, ну, там девушки, столица, сам понимаешь, приодеться хочется.

- Мм-м,- качнулся Винт, проявляя понятное нетерпение.

- Смотри, там в купе у тебя друзья твои, они могут достать "Врангель"? Или хоть один свой продать? У них небось есть где еще взять, а мне негде, понял. Деньги есть, а негде. Сечешь? А надо позарез, в Москву еду. Ты их хорошо знаешь? Продадут, нет? Если что, с меня пузырь. Спросишь?

- Спрошу.

- Только мне фуфла не надо. Только "Врангель". Понял?

- Понял,- заверил Винт, неопределенно ухмыльнулся, тряхнул форменной (к коей испытывал ненормальную привязанность) фуражкой и отправился восвояси, а дембельнувшийся и ехавший поступать некоторое время смотрел вслед удаляющемуся проводнику, прикидывая, должно быть, подведет киряла или нет.

Забегая вперед, заметим,- не подвел; и тут же, отбежав назад, огорчимся,- обидно, Егор Гаврилович разговора не слышал. Вполне вероятно, рассерчал бы не к вечеру следующего дня, а прямо сейчас, прогневался бы, да не на наших несчастных путешественников, а на субъекта, осуждения (безусловно, тут сугубо личное мнение автора) куда больше заслуживавшего. Но, увы, одними лишь неопределенными подозрениями пробавлялась в тот момент поэтическая фантазия Гаврилыча.

А жаль, ибо покупателя "Врангелей", имя которого, кстати, Анатолий Семиручко, Остяков уже невзлюбил, поскольку имел неуемный малый глупость, красок и эмоций не жалея, перед самым Барабинском расстроить бесконечно Егора Гавриловича, поведав с кровожадным восторгом, как он, Семиручко, одними руками темной ночьюпередушил дюжину напавших на заставу (да-да. писателю представился пограничником) узкоглазых.

Аморальность нашего века с некоторых пор приносила Егору Гавриловичу неисчислимые страдания. Холодность, злоба и отсутствие милосердия меж современников мучили писателя. И в своем, между прочим, "Балакире" говорил он об этом на каждой странице, и доискивался до истоков людского бесчувствия, и устами непогрешимого деда Ишки объяснял, отчего добро и справедливость народ чтить перестал. От корней просто оторвался, от земли прародительницы жизни, русской свето- и мироносной почвы.

Особенно молодежь. О, как неизбывна была ненависть писателя к юности. И не здоровье ее, не радость и оптимизм лишали поэта покоя и сна, а сатанинская тяга к ложным ценностям, презрение к избе, очагу и парному молоку. Не мог смириться Остяков с тем, что падко молодое поколение на блеск и мишуру бездушной, на отчуждении и жадности выросшей цивилизации и соблазняется каждодневно безнравственными и бесчеловечными ее идеалами.

Ну и хорошо. Хватит об этом. Let him go.

Егор Гаврилович и без нас уже прославлен и ославлен, превращен в хрестоматийный тип, типаж еженедельных упражнений отечественной публицистики. Открытий нам уже не сделать, и потому - Бог с ним.

Сейчас пора усовеститься и вспомнить о тех, кого миновал инфантилизм счастливых времен злобинского метода и щекинского эксперимента, о тех, кому еще покуда и неведомо, быть может, чего домогался, что выпрашивал этот самый Семиручко, кстати, служивший в самом деле, но не в особых фантастических частях: не в десанте, не во флоте и вовсе не в пограничных войсках КГБ СССР, а уволенный в запас (правда, на две недели раньше других) с должности водителя УАЗа командующего Н-ским транспортным авиаполком.

Какого еще "Врангеля"? Что он, собственно, имел в виду? Остров в Ледовитом океане? Мятежного барона, сокрушенного легендарным главкомом Фрунзе и забытым командармом Думенко?

О, вовсе нет, отнюдь, Анатолий Анатольевич (за свою жизнь, кстати, ни у кого на горле пальцы еще не сжимавший и сам лишь единожды, и то в шутку и на мгновение, лишенный кислорода тремя старослужащими воинами, с коими, еще не будучи водилой комполка, в самом начале армейской жизни не захотел махнуться новенькой пилоткой и ремнем), ефрейтор Семиручко хотел незаслуженных знаков отличия, почестей и привилегий.

Он мечтал облачиться во "Врангель" (вернее, "вранглер", точнее, "рэнлер", а если verbatim, то Wrangler), надумал поместить свой зад и обе нижние конечности в мaлопоношенное (pre shrunk) изделие фирмы Blue Bell.

О! Далекий и неповторимый 197... год, когда за синий деним, за вытиравшееся и линявшее индиго платили от шестидесяти до восьмидесяти и максимум сто десять. И не шахтеры и аппаратчики химпрома в кассу центрального универмага, а из рук в руки лишь посвященные, лишь крещенные той baby, которая пришла

То make me real

То make me feel.

Шизгара, ты here, there and everythere. Это в твоем словаре, в безумном букваре, между Animals и Rolling Stones, вписаны синим и золотым Lee и Levi's, а между Jefferson Airplane и Frank Zappa - Super Rifle и Wrangler. Это твои слова, атрибут, образ (не Монтана, по, по, по, и не Ливайс), а здесь, где глаз людей обрывается куцый (от Москвы вширь и ввысь, от вечной мерзлоты до субтропических окраин), еще и Miltons, Vaquero и даже Odra, предварительно сваренные с отбеливателем "Лебедь".

Шизгара!

..............she's a tailor

She sews those new blue jeans

Джинсы, синьки, штанцы (брюки из джинсовой ткани - какая бесподобная, неизъяснимая и непобедимая Шизгара в этом циркулярном словосочетании, экономная экономика, масло масляное, сорочка из сороки). Brooklyn, Blue Dollar и F.О.5.- это был символ Великого Шиворот-Навыворот, знак, форма придворная - и камзол, и эполеты, и лосины in one piece. Чудо, testimony, не изнашиваемое доказательство бессмысленности всех правил и нравоучений, в джинсах вы вольны спать, есть, перемещаться в общественном транспорте, бегать, заниматься любовью, выступать на мужских ристалищах и при этом никогда не стирать that garment и не гладить, потому что it always brand new.

И все равно Битлы (не Пресли, не Перкинс и не Джерри Ли Люис), Битлы, они не играли и не заигрывали, они были, были детьми и верили в наоборот и потому к галстукам своего дебюта добавили пиджаки без воротников. Они всем показали, how to correctly miswear the cloth, и волосы, волосы, волосы, майки, майки, заклепки, бахрому, сумки из противогазов и сахарных мешков, бусы и ремни.

And on the top of the hill джинсы, штанцы из денима, альфа и омега, нет, не деньги за них отдавали тогда, душу выкладывали и верили - навечно,

As long as I can see the light.

И джинсы, синьки, штанцы, голубые, как небо, им суждено было стать первой потерей, они из рубища, из мантии и доспехов превратились в fashion item. И, Боже, выбелился не шов, а стрелка от ежедйешюго ironing, и синее счастье сплелось с желтым цинизмом, и стало вдруг путаться индиго в полах дубленок и выпрастываться из распахнутых дверей белых жиг.

Но знамения никто не заметил, никто не понял, как не понял никто и многое другое. Креститься не умели и грома даже не ждали. Колесо катилось, roll up, roll up to the magical mistery tour, roll up, и все желания вот-вот должны были стать явью.

Everybody had a good time

Ev'rybody let their hair down,

и потому просьба: "Парни, продайте "Врангель"- казалась оскорбительным кощунством, богохульством, вроде, скажем: "Фронтовики, продайте ордена".

Впрочем, секунду. Выводы не наша стихия.

Итак.

- Волки,- сказал Винт, заваливая в служебную свою кают-компанию,- там какой-то дупель с бабками сейчас мне плел в коридоре насчет синек какую-то муру. Чего, может, сообразим какую-нибудь туфту, чтобы ему, козлу, впарить за сотню-полторы?

- А зачем соображать,- неожиданно просветлев лицом, откликнулся в ту же секунду Смур. Он повернулся к медсестре и, подмигнув сразу и глазом, и носом, и губой, предложил: - А вот пусть Лавруха свои продаст.

КОНДУКТОР, НАЖМИ НА ТОРМОЗА

А сейчас позвольте и автору продемонстрировать некоторую ловкость рук и подвижность левого века. Разрешите перевести часы на сутки вперед. Впрочем, серебряную, в вечные "перегонки" втянутую троицу можно и не трогать, пусть показывает двенадцать с копейками, а несколько секунд, потраченных на плутовскую гримасу, можно вообще не заметить, итак, автор обрывает листок календаря с цифрой "два", гостеприимно приглашая всех (пропуская вперед в лучших литературных традициях) в третье июня. В самое начало первого часа, прямо в тот миг. когда настойчивыми рывками, чередовавшимися с паролем чуваки, откройте". Лысый вынудил Винта приподняться, свеситься с верхней полки и щелкнуть собачкой, вернувшей язычку замка свободу.

- Мыло дайте,- приветствовал земляков Грачик, просунув в открывшийся проем лицо, плечо и руку. Тут же, однако, смущенный собственной беспардонностью, добавил: - Добрый день.

Ну-с, можно ли считать желание вымыть руки и физиономию признаком духовного возрождения? Полагаю, да, и, кстати, народная, невезучим Остяковым сохраненная и приумноженная мудрость не отрицает подобной возможности, без колебаний увязывая телесное благополучие с интеллектуальным.

Но естественный вопрос,- почему именно сейчас возник похвальный позыв к чистоте? Отчего до сих пор сердил Мишка проживающего, как принято считать, в маминой bedroom Мойдодыра? Что он делал все это время? Спал, мои милые. Сутки? Да, почти что. Лысый пробудился минут сорок назад, даже нет, глубокий сон перешел в чуткую, еще сладкую дремоту куда раньше, но резко и окончательно к реальности Грачика три четверти часа тому назад вернуло радио, пластмассовую ручку громкости которого второй день с поразительной, ввиду совершенной бесплодности, настойчивостью вертел туда и сюда непоседливый, тишины и мерной переклички колес не терпящий молодой человек по имени Анатолий Семиручко.

Уволенный в запас воин уже утратил последнюю надежду выманить из эфира восторженный дикторский баритон или уж хотя бы гэкающую скороговорку доклада о ходе выполнения последнего постановления на Полтавщине, как вдруг без всякого предупреждения у выходного светофора станции Чад (не Африка, нет-нет, пока лишь Азия, без нарушения однообразия переходящая в Европу) упрямая мембрана решительно хрюкнула и немедля исторгла в разделенные на отсеки пространства сразу всех семнадцати вагонов героические звуки марша, а вслед зa ними долгожданную сводку с полей.

Однако рассказ о ратном труде комбайнеров и звеньевых оборвался на полуслове, электрическая цепь принесла девичий вульгарный, не иначе как дружеским щипком вынужденный визг, вслед ему мужское негромкое: "Тиxо ты"

И сразу, без паузы (о!) органный писк вступления Кена Хэнсли.

Итак, если все происшедшее в понедельник и вторник представить (без малейших, конечно, к тому оснований. просто по велению сердца) сомнамбулическим диким кошмаром, то чудное воскресное погружение в сон под звуки Highway Star делает в среду совершенно логичным "доброе утро" в исполнении Урии Гип (в доперестроечном, естественном для нас правописании).

Ну что ж, забытье было долгим, полным отвратительных и печальных сновидений, терзавших душу и тело и не позволявших очнуться. Но вот оно, счастье. Мишка выкарбкался, прорвался сквозь мучительный бред, пробудился и вновь оказался и с синицей, и с журавлем, несущимся на всех парах (а имея в виду электровоз, "при максимальной напряженности поля в зазоре") к заветной станции...

Sunrise...

В самом деле, все горькие переживания последних часов его пребывания на сибирской земле исчезли, печальные фигуры превратились в неясные безмолвные тени, отступили во тьму, склонили головы, и незримое их присутствие, даже оно казалось временным, пережить окончательное пробуждение не способным, первое движение в этом скором, купейном, полном солнечного (белым пластиком пойманного и отраженного) света вагоне.

Да, Мишка ехал, позади остались Сибирь и Урал, Омск, Тюмень и Свердловск, впереди угадывались Кама и Волга, Сарапул, Казань, Арзамас, и дальше, и дальше сверкал звездой университет, блистал изумрудом газона стадион, пламенел небосвод и играла огнями река.

Простим ему эту счастливую иллюминацию, technicolor, поскольку в городе, некогда разрозненные княжества объединившем в могучее государство, Мишка был единожды, в возрасте третьеклассника, посетив по дороге с Киевского вокзала на Ярославский потным августовским днем Красную площадь и "Детский мир". Поэтому, конечно, приближавшуюся столицу представлял он в цветной двумерности журнала "Огонек" и программы "Время", и, право, грешно было бы, особенно в минуту прекрасного воскрешения, лишить его этого удовольствия.

Итак, покоясь на боку. Лысый, словно фантастический одушевленный болид, несся под чарующие звуки на запад со скоростью семидесяти километров в час и ощущал тот самый восторг неподвижности и уюта. который, по справедливому заключению Галилея, способно переживать на этом свете лишь только равномерно движущееся к намеченной цели тело.

Он летел над землей и постепенно приходил в себя, и света яркое пятно обрело тень, и выявился объем, возвратились ощущения и с ними желание освободить затекшую руку, ухо начинало улавливать не только басовые ходы, но и металлическую перекличку дверей, движение за стеной и разговор, обрывками долетавший в купе из коридора.

Беседу вели два голоса, один не смолкал, второй вступал лишь изредка, вставляя реплику или короткое замечание, но именно этот второй, объявлявшийся то ли смешком, то ли хмыканьем, управлял тоном и интонацией первого. В проходе у окна явно спорили, но кто и о чем?

Самоуверенную доминанту вел знакомый нам Толя Семиручко, а беспардонно фыркал Алексей Жук. молодой человек лет тридцати с еловыми-ежовыми, во все стороны рыжеватыми иголками ощетинившимися усами.

Имя его Семиручко выяснил всего какой-нибудь час тому назад, узнав заодно пункт посадки - Свердловск и место назначения - Казань. Фамилия собеседника осталась Толе неведома, равно как и судьба орденоносной, все планы Смура и Эбби Роуда порушившей четы, занимавшей две нижние полки в соседнем купе, одна из которых с утра уже была пуста, а на второй стояла объемистая сине-красная сумка Жука с белой надписью "Волейбол".

Главный бухгалтер и муж ее, воевавший некогда в Смерше и ноги лишенный не в годы, когда вскипала ярость благородная, а много позже, гражданской болезнью, правда, со звучным кубофутуристическим названием "облитерирующий эндертерит",- оба остались в городе, коему с самого основания в восемнадцатом веке положено было судьбой славить своим существованием начальство.

Однако, прежде чем сесть без очереди в такси на ночной привокзальной площади, кавалеры орденов и медалей некоторое время занимались наведением порядка на железной дороге. А именно - часа за два до прибытия непреклонная Евдокия Яковлевна сочла необходимым даже на время (оставить своего супруга (кстати, инспектора ГО южносибирской организации ДОСААФ) одного, непримиримая женщина отправилась в бригадирский вагон и, не застав саму бригадиршу, написала и вручила даме, представившейся ответственной за ТБ, гневную филиппику (жалобу, если угодно), обращенную против бесшабашного проводника Сергея Винта, ни разу за полтора суток пути не соизволившею подать супругам (не говоря уже о на льготы и привилегии рассчитывать и не смевших, ехавших за полную стоимость других пассажирах) чаю. Ах, если бы только отсутствие кипятка сочла Евдокия Яковлевна нетерпимым, но, торопясь узнать о сути спора Толи и Леши, оставим на потом самые тяжкие из преданных бумаге обвинений.

Сейчас вернемся в солнечную карусель грачиковского купе и, соединив свои усилия с Мишкиными, попытаемся среди во множестве долетающих междометий, эпитетов, восклицаний "ну, чё", "ну, чё ты" и, наконец, "ну, чё ты такой есть" уловить ключевое слово.

Итак... Боже... Неужели? Да-да, слышите опять "ю" вместо "и" и "а" вместо "ё", хотя нет, вместо "ё"... вместо "ё" - "ар".

- ... Москва... Москва... зачем Большой театр... Я же сказал, Лужники... не надо... не надо ля ля, а билеты фуфу, что ли?

И по тону, по вибрирующим нотам двигательной активности никак не миновать. И в самом деле.

- Иди сюда,- произносится уже вблизи, не из-за двери, а совсем рядом, отчетливо и громко.

- Ну?

Звук приподнимаемой полки, оборот ключа, щелчок замка.

- На вот, смотри...

Пауза. Затем широту натуры предположить не позволяющий, полный сарказма вопрос:

- И сколько заплатил?

- Да нисколько.- достойное вранье в ответ.- Тетка привезла, за так отдала.

Дверь отмеряет прежнюю щель, но теперь, кроме междометий, ничего не долетает до чуткого уха, голоса перемещаются за стенку, в соседнее купе, и вновь набирают силу минут через пятнадцать.

- Вини... Ты понял, у меня даже голубятня была... трефа маленькая... он, замполит, у меня ручной был... Потянул? Тогда на еще семерочку... а потом в медсанбате сделал справку...

Вот так да! Ну, а Мишка. Лысый наш. как воспринял неожиданный спор, в коем вопреки обыкновению (самое конечно, удивительное) родилась истина? А не поверил.

Угу. На несовершенство органов слуха списал. В самом деле, ну, проснулся в вагоне, это еще объяснимо, ну под Magician Birthday, тоже можно понять, но "Москва, Лужники, билеты" - это уже грезы, полусон, игра воображения.

Короче, не поверил Михаил в реальность стольких совпадений, отмел рациональным своим умом, аннулировал педантичным анализом и счел лучшей защитой от подобных наваждений немедленный подъем и переход к водным процедурам, то есть решил горемыка умыть лицо и руки, слегка помассировать щеки и виски, дунуть в мокрые ладони и совершенно уже прийти в себя.

Что ж, чудеса невероятные предшествовали тому моменту, когда, вломившись в служебное помещение, Лысый потребовал мыло.

К ним и переходим и лишь заметим походя,- никакой тетки у Семи Ручек не было и нет, билеты (точнее, один-единственный) воин добыл, натуральным образом вырвал у своего одноклассника, соседа по лестничной клетке, студента мединститута в вечер, предшествовавший его отлету в столицу.

Несчастный педиатр-недоучка (в накладе вообще-то не оставшийся) неосторожно похвастался парой необыкновенных билетов и был сломлен за два с половиной часа сочетанием равномерных повторов (знакомой фразы) "ты еще достанешь, а мне негде" и демонстративным нежеланием Семиручко (имевшего редкое дворовое, вернее, уличное, ибо жил он на улице Патриса Лумумбы, прозвище Чомба) покидать чужую квартиру.

(Признаться, автор не может пусть походя, но не выразить удивления по поводу страстей и желаний, обуревавших Толю первые пару-тройку недель после демобилизации. Попросту автор не может умолчать, что Чомба путал П. Маккартни с Д. Маккарти.)

Ну, ладно, дабы теперь от него, навязчивого и настырного, хоть на время отделаться и вместе с Грачиком, предчувствий полным нелепейших и прекрасных, войти в служебное купе, заглянем на мгновение в будущее и там полюбуемся запоздалым торжеством молодого человека с игольчатыми усами, Алексея Жука. Пару лет спустя с непонятным для случайного товарища по ИПК мстительным удовлетворением он, по пути на финальный матч очередного кубка страны изучив нехитрую схему стадиона имени В. И. Ленина, убедится,- трибуны "Е", проставленной в билетах давнего самоуверенного и наглого попутчика. на всесоюзной арене попросту нет и в принципе быть не могло.

Все, блистая свежими щеками (губа зажила и больше не кажется неудобно оттопыренной ватным тампоном дантиста, синяк пока еще багров, но потерял объем, спал и мог бы сойти за большое, неизящное родимое пятно, кабы не желтизна по краям), с куском влажного хозяйственного мыла в руке Мишка Грачик входит в служебный, железнодорожным ветром наполненный отсек. И меньше всего сейчас, в этот счастливый миг очищения и преображения, он готов к повторению бреда, недавнего наваждения. Но, увы, именно вариация на тему, знакомый мотив ждет его прямо на пороге.

- Миша,- шепчет Лапша, Ленка Лаврухина, вздрогнувшая, напрягшаяся еще в тот момент, когда пол-грачиковской-руки и полголовы потребовали мыло, сейчас она бросается ему навстречу поспешно, торопливо, чтобы быть первой, самой-самой, опередить любой взгляд, жест и звук. - Миша,- быстро говорит медсестра несчастному прямо в глаза,- Мишенька,- обдает горячим воздухом надежды,- только не обманывай, скажи, у тебя билеты?

- Какие?

Искренность его очевидна, растерянность, изумление - все настоящее и неподдельное. Меркнет в глазах Лапши ласковый свет, взгляд падает на криворотого С-м-о.

- Ах ты гад. - Язык, губы артикулируют с ненавистью, в устах ее бледных, казалось бы, немыслимой.- Отдай мои билеты, подонок,- вскрикивает Лавруха, разъяренные пальцы запуская в баранье буйство на голове Смолера.Сволочь, сволочь,- всхлипывает девушка, уже крепкой и безжалостной рукой лишенная дыхания, отброшенная в скорбный свой угол.

- Тихо вы, волки,- телом своим разъединяет противников с верхней полки на нижнюю молниеносно перемахнувший Винт.- Ляг поспи,- говорит он и не без нежности грязную свою лапу кладет на (впрочем, особой шелковистостью тоже не отличающееся) льняное темя Лаврухи.

Но не хочет слышать безутешная нелепое, бессердечное просто сейчас его "все наладится, Ленка", отталкивает, сбрасывает руку Кулинича, и горькая влага течет по ее щекам и шее.

Но, Боже, что происходит? От созерцания каких ужасных страстей, несомненно отвратительной сцене предшествовавших, нас избавили беззаботно на сутки вперед переведенные часы?

Может быть, что-то очень-очень важное из-за этого потерялось, упущено, и сам нехитрый фокус с календарем себя не оправдал, напрасен был и неудачен? Нет, спешу заверить вас, беспокоиться не о чем. точка в конце длинного предложения (абзаца, пассажа, периода), даже восклицательный знак (жирности прямо-таки необыкновенной) будет поставлен, возникнет на наших глазах пару часов спустя, когда, покинув старинный (былинный) город Казань, скорый поезд Южносибирск - Москва разбудит металлическое естество ребристых клепаных пролетов километрового моста через Волгу.

Но, дабы сожаление нас не снедало, восстановим самый показательный кусочек пространственно-временной купюры, увидим, какими гадкими были день и ночь, и вздохнем с облегчением, от иных подробностей приемом убереженные.

Итак, воскресим начало, тот еще невинный момент, когда скорее в шутку, просто так, спьяну, для куража, не думая о последствиях, Винт-Винтяра предложил присобачить к какой-нибудь туфте синий лейбл "Врангель" и впарить дутое фуфло молодому, от времени норовящему не отстать человеку.

Но Смолер в игрушки играть не собирался и в ответ совершенно серьезно и по-деловому предложил раздеть Лапшу.

- А пусть дорогу окупает,- как видим, и с обоснованием, скот, не затруднился.

Впрочем, дав совсем недавно клятву не возмущаться, суд не вершить, а лишь свидетельствовать правду, правду, одну лишь голую и, увы, неумытую, от прямых оценок уклонившись, автор не видит греха в рассказе о роковом предмете.

О джинсах, штанцах, синьках, пошитых уж если не на острове Тайвань, то наверняка в городе Гонконге и подаренных Лапше (сторож, надомник, дворник, портной, кто ты, говори поскорей...) Олегом Свиридовым, Свиридом Пахомычем от чистого сердца. Да и как было не подарить ей, той, что всех шприцев и игл начальник, разных ампул командир и просто матушка-спасительница, в голубую ниточку блуждающего сосуда попадающая не с десятого (если вообще), мучительного, а с первого, легкого и безболезненного раза. Сам Свиря оказался со штанцами жертвой несправедливого, даже подлого обмана, он получил азиатами состряпанный ширпотреб за восхитительную вещь. курточку гениально им самим угаданного, немыслимо клевого фасона, произведенную из малопоношенной армейской шинельки, которую Свиридон Пахомыч приобрел за десять полновесных советских рублей у жаждой обессиленного осветителя Южносибирского театра драмы им. А. В. Луначарского (и ордена "Знак Почета") Вовы Глазырина.

Потрясенный неправдоподобным преображением сержантского своего обмундирования фонарщик захолустной богемы Вова Зыр, он же Сыр, возжелал получить его обратно и однажды явился с авоськой в гости к Пахомычу, а утром (и поправляться даже не начав) простофиля Свиридон отяготил синдром безмерно, обнаружив вместо своей суперкурточки, правда, новые, ни разу, во всяком случае, не стиранные, но бесконечно ему в смысле идеи, кроя и строчки чуждые джинсы, штанцы, синьки.

И горечь утраты подсластил он щедростью бескорыстного дара.

О! Это были первые настоящие, настоящие, настоящие и еще раз настоящие (three times and endless repeat) джинсы Лаврухи. Синьки, штанцы, она сама их ушила, без прикрас, гармошкой, превратила узкий мужской сорок восьмой в свободный женский сорок четвертый, и нет слов, чернил и пасты, и даже финским фломастером "финлинер" невозможно описать, как благородно они протирались, какая небесная синева проступала, сколько оттенков в ней находил глаз, как на ощупь они были упоительно бархатисты, зимой грели, летом освежали. Боже, Боже, как в них сами шли ноги, душа летала, а чужие завистливые взгляды метались от кармана к карману в тщетной надежде узреть тайну происхождения выдающую нашлепку ("мульку", "кожанку").

Вот.

И после этого представьте и вообразите... Нет, сие невозможно... Увы, вполне... И воробья, даже для приличия, никто ловить не пытается, куда там, гадкие слова были повторены не без видимого наслаждения, а рука даже небрежно опущена на девичье колено, ткань размята пальцами и во всеуслышание объявлена подходящей.

- Для чего?

- Как для чего, Лапша? Неужели тебе не совестно за чужой счет ехать? Сто, даже сто пятьдесят, конечно, деньги небольшие, но они вернут тебе чувство собственного достоинства и...

Тут Смур на секунду задумался, подбирая наилучшее, социальной значимостью наполненное дополнение, и заговорила Лавруха, о изяществе стиля совсем не заботясь.

- А ты,- выкрикнула медсестра,- ты, умник, красавчик, не хочешь чувства собственного достоинства, твоего личного?

И тут же, не переводя дыхания, но уже в сторону Винта:

- Он мне билеты не показывает и не отдает.

- Да отдаст, не бойся,- с искренней убежденностью заверил Лавруху Кулинич, имевшим, как ни странно, свои причины полагать происходящее делом правильным и даже полезным.

- Ничего я ей не отдам,- с тем же гадким выражением на лице упорствует С-м-о.- Нету у меня ничего,- сказал и в доказательство бесстыдно продемонстрировал дырявое нутро своих карманов.

И тут счастливая и такая простая догадка озарила чело Лапши.

- Коля, Коля, они у тебя? - Медсестра вскочила, встала перед Эбби Роудом на корточки и глянула в его затуманенные зрачки.

- Тсс-с,- шевельнул Николай губами,- тс-с,- поднес палец. Загадочно и ласково улыбаясь (о, смолистой субстанцией преображенный в локатор, счетчик Гейгера, чувствительный усик, бесконечно удаленные колебания воспринимающий волосок), взял Лапшу за плечо, приподнял, ухом приставил к стенке и. беззвучно смеясь, спросил: - Слышишь?

- Обед. Первое, второе, третье. Обед, девяносто шесть копеечек,донеслось из коридора, бухнуло и повторилось с бодрой монотонностью, но восторг с лица Бочкаря не сошел, он слышал совсем другую музыку, и она была прекрасной.

- Лапша, а тебе в самом деле нужны билеты? - спросил неожиданно, удачно имитируя шутливое добродушие, Смур.

- Да, нужны.

- Но они же на футбол. Лапша. Ты же не любишь футбол, Ленка.

- Врешь!

- Врет,- охотно подтвердил Винт.

- Ну, не веришь, возьми у этого самого, как его, у Грачика и посмотри.

- А что. ты ему отдал?

Смур не счел себя обязанным отвечать, лишь самодовольно оскалился, и Винт улыбнулся, но он - невероятной изобретательностью Димона пораженный.

Затем Винтяра встал и, высунув башку в коридор, поинтересовался у неумолкающего разносчика:

- Леха, а что на второе?

- Котлета.

- Давай четыре сюда. И первое тоже.

Однако Эбби Роуд (персональный магнит и вселенский пьезоэлемент), как тут же выяснилось, принимать еду был неспособен. Смур, презрительно пожав плечами, отверг свекольный отвар и макароны, удовлетворился хлебом и компотом, ну а Лапша, несмотря на расстроенные свои нервы, оказала Кулиничу в деле уничтожения съестного достойную конкуренцию.

Впрочем, на этом низкая, затеянная Смуром игра, увы, не завершилась. К теме равноправия и уверенности в себе, кои, как ничто, гарантирует одинаковый со всеми пай в общей копилке, он (кстати, сам на все за неимением еще ни одной копейки не выложивший) возвращался не раз, попросту говоря, естественным образом, по мере кристаллизации в его обреченной голове новых издевательских аргументов.

Правда, упирал ("педалировал", смущая Ожегова и, возможно, Ушакова) он не столько на человеческое достоинство, сколько на совершенное отсутствие какой-либо эстетической или моральной ценности в бесконечно дорогом Лапше предмете туалета, каковое выводил несчастный интриган из "ненастоящей" природы синек.

- Они ж болгарские,- пытался утверждать мерзавец. А часа через два уже безо всякого стыда клеветал:

- Да это Свирина работа вообще. Ясно как день, двойной шов только с внутренней стороны.

Ленка же не реагировала, лишь скупо и редко огрызалась, позволяя Димону резвиться в свое удовольствие. Но если вчера эту стойкость легко можно было бы объяснить благотворным воздействием на ее организм двух порций борща со створоженной сметаной, то сейчас, после памятной встречи Грачика. ясно,физическому удовлетворению сопутствовала вера в правдивость той лжи, которую, безусловно, только очень уставший человек мог признать за нечаянную оговорку.

Но, впрочем, с каждой секундой приближается Казань. мост железный через Волгу, текущую издалека долго, а с ними и развязка, точка под i, превращающая букву в знак пунктуации. Обещанный жирный, самодовольный восклицательный знак.

Ну а пока, пока еще есть несколько часов, последуем поэтом освященному примеру деревенского механика Зарецкого и в ожидании приказа "теперь сходитесь" осудим железнодорожные нравы и порядки, во всяком случае, расскажем, какое именно из бесконечного ряда безобразий совершенно уже вывело из себя бухгалтера Евдокию Яковлевну, и что конкретно она там написала в своем заявлении, и чем, наконец, ее гнев должен отлиться беззаботному Винту-Винтяре, завершающему, и это не станем скрывать (между прочим, о чем он и сам пока не догадывается), свой последний в жизни рейс.

Итак, чай мы уже упоминали, но будем искренни до конца, дело вовсе не в напитке, некогда своей способностью бодрить и утолять жажду поразившем венецианского купца, тем более обеспокоенным гражданам в первый же вечер (то есть не доезжая станции Юрга) благоволил Кулинич разъяснить,- нет и не будет китайского деликатеса, поскольку бюрократы и казнокрады не обеспечили в Южносибирске своевременного пополнения запасов угля, потребного для разогрева титана.

Впрочем, и на вопрос: "А почему второй туалет не работает, товарищ проводник?" - Винт без заминки отвечал, вину за недоступность удобства без всякого смущения перекладывая на все тех же формалистов и волокитчиков, бесконечно затягивающих продувку труб и смену прохудившегося толчка.

Опытные, тертые граждане, конечно, сомневались, щурились, глядя с недоверием в плутовскую рожу Винта, ворчали, но улик, изобличающих мошенника, не имея, смирялись и отступали. Кстати, угля действительно не подвезли, что же касается места общего пользования, об этом позвольте позже.

Сейчас о том, как заслуженная чета, несмотря на право внеочередного доступа к одному-единственному (дальнему) ватеру, не могла ступить на заветный кафель в полутора часах езды от города Свердловска.

Старости, коей везде у нас почет, перешла дорогу молодость в виде семьи из папы, мамы, двух дочерей семи и пяти лет и трехлетнего мальчугана по имени Денис.

И вот в самый неподходящий момент, когда третий ребенок сменял второго на унитазе, а второй первого у рукомойника, некая белокурая мадам (она, она, змея в халате без рукавов, всему виной) и обратила взор зеленых своих глаз на Евдокию Яковлевну.

- Мне, конечно, все равно,- сказала она, явно преувеличивая свое безразличие,- только чем стоять тут еще десять минут, вы бы сходили к проводнику и потребовали. чтобы он второй отпер, вам отказать не имеет права.

И, пробуждая праведный гнев, тут же пояснила:

- Вы-то из купе почти не выходите, а я-то за водичкой хожу и видела,те, что с проводником едут, они всю дорогу той стороной пользуются. А девка ихняя вот минут пять как туда пошла и еще там небось сидит.

Однако девка ихняя, то есть Ладша, как ни странно, но в тот момент уже успела незаметно шмыгнуть обратно на свое место у окна, поэтому без труда можно вообразить сердитый, возбужденный вид напрасно минут пятнадцать в засаде таившейся Евдокии Яковлевны, когда, наконец потеряв терпение, она ворвалась в служебный пенал с громогласным требованием немедленно открыть для инспекции и всеобщего обозрения соседнее помещение.

Ну а почему бы и нет? Почему, зададимся вопросом и мы, почему так самоуправничает Винт с общественной собственностью? Хлорку экономит, тряпку бережет? И сразу ответим, торопя завершение главы, не станем устраивать соревнование сообразительных. В отрезанном от пассажиров клозете ехали в Москву четыре затянутых в полиэтилен (привет, ребята) японские покрышки, комплект, и два отечественных (мягких и пахучих), доверху набитых травкой-колбой мешка.

Мешки принадлежали Винту, а скаты - его напарнику Гене, Геннадию Иннокентьевичу Мерзякову, беззубому тридцатипятилетнему ловкачу, пройдохе и вору, человеку, в форменной фуражке которого щеголял все это время перед нами Винт и на непредвиденное отсутствие коего, явки в бригадирский вагон избежать не сумев, Винтяра вяло ссылался, пытаясь отговориться и свою нерасторопность оправдать.

- С Мерзяковым мы еще разберемся,- однако, отметает уважительную причину начальница Винта Ада Федоровна.- Ты, Кулинич, за себя отвечай.

Увы, с Геной, с которым не только Аде хотелось бы разобраться, уже никому не придется выяснять отношений, но простим женщине самоуверенность, ибо обезумевший от самоволия пьяных угонщиков автокран протаранил винную стекляшку, "шайбу" на углу Красноармейской и Дзержинского, где Мерзяков, он же Кореш, со своим дружком Петей, проводником, кстати, второго вагона, заканчивал ужин за бутылкой, на этикетке которой обозначена была, правда, без указания мастей, не очень надежная покерная комбинация "тройка", всего за два с половиной часа до отправления скорого поезда Южносибирск - Москва.

Короче говоря, неожиданный прогул сразу двух проводников еще никого в длинном составе не испугал, скорее наоборот.

А между тем Гена, пока мы едем на запад, уже и стонать перестал на койке реанимационного покоя, куда доставлен был с тремя другими, столь же нерасчетливо столик выбравшими гражданами. Проводник второго вагона Петя Глинин и в больницу взят не был, поскольку холодеть начал еще до того, как врач "скорой помощи" принялся щупать у него пульс и трогать веки.

Кстати, один из угонщиков, прыщавый долговязый малец, переступив через Петины ноги, пытался дать тягу, но был изловлен.

Все это, однако, коварная и неумолимая бригадирша Ада Федоровна в расчет принять, увы, не может.

- Не только ты один работаешь,- выговаривает она скучающему Винту и зачитывает разгильдяю не без видимого удовольствия гневный текст до того лишь по памяти ею цитируемого заявления.

И мы наконец узнаем полный перечень обид и претензий Евдокии Яковлевны и, отметая как несущественное и, главное, не к месту и не по адресу упомянутое сырое белье, с дрожью отступаем после расчетливого и точного прямого справа - "всю дорогу пьянствует с пассажирами".

- Последний раз,- говорит бравый Винт, отводя глаза.

- Восемьдесят,- отвечает Ада Федоровна с внезапной приветливой улыбкой.

- В Москве, - просит Винт, жестом показывая "истинный крест, сейчас ни копейки".

- Тогда сто двадцать и не позже пятнадцати двадцати шестого июня,устанавливает, вычтя из времени отправления в обратный путь полчаса, безжалостная Ада последний срок выкупа заявления.

Винт кивает в знак отсутствия выбора и отбывает восвояси.

А времени девятый час, и в ревущем переходе из седьмого вагона в восьмой у Винта закладывает уши, наш скорый, хода не сбавляя, въезжает на мост через Волгу.

Как? Неужели и день прошел? Да, и ничего особенного не произошло с полудня до самого этого момента.

Проходящие мимо проводники дважды (полное сарказма соболезнование выражая каждый по-своему) передавали Кулиничу приглашение посетить Аду Федоровну, но он, никаких иллюзий не питая, оттягивал удовольствие. В Казани же на платформе он имел несчастье свидеться с Адой лично, и забывчивость (допустим) всех прочих ее гонцов не могла более освобождать его от невеселой прогулки из своего двенадцатого в седьмой бригадирский.

Ну что, что еще произошло с той поры, как побитая Ленка затихла, затаилась в своем углу, до той минуты, как Винт, закрыв пыльную зеленую дверь с цифрой "двенадцать", отправился матросской походкой узнать цену своей халатности и безалаберности?

Эбби Роуд все напрягал внутреннее мистическое ухо, ловя за сутки изрядно ослабевшие, отдалившиеся волшебные голоса и звуки, в Казани задержавшегося на выходе в железном проеме Смура грубо вытолкнул на перрон Егор Гаврилович Остяков, в жизни бы к Смолеру не прикоснувшийся, кабы был предупрежден, чей это сын, ну а Лысый, гуляя вдоль вагона, из окна стоявшего рядом встречного услышал песню, которой, малюя стенгазету. развлекали себя бойцы стройотряда Московского рудо-разведочного института Яша Цыпер и Леша Вайновский. Размазывая гуашь, два дурака-отличника орали во всю глотку:

- Жена едет в Есентухес, а я еду в Кислопоцк.

Отчего такое веселье и в чем соль, Лысому было невдомек, и это, наверное, самое забавное, поскольку в паспорте у него, если помните, южносибирским каллиграфом была выведена национальность из пяти букв, Цыпер же. представьте себе, происхождение вел от запорожских сечевиков, а соответствующая графа в Лехином документе и вовсе объявляла Вайновского природным русаком.

Ну, вот, собственно, и все, ничего, в сущности, примечательного, о прошлом нам нечего жалеть, стремительно приближаясь к уже сладко вибрирующему в ожидании приветственной песни мосту через матерь православных рек и мусульманского моря.

Пусть о невозвратных мгновениях пожалеет Смолер еще на суше, на восточном еще берегу пусть пронзит его боль и тоска удручит, когда он протянет руку к своей из старой латаной куртки сшитой сумке с ремнем. Вот сейчас, когда опускает С-м-о руку в пустоту, хватает пальцами воздух, черпает горстями мрак. Нет початого пакета, нечем набить косяк.

- У тебя? - вопрос Бочкарю.

- Ум-ум...

Поворот головы, так и есть,- за спиной С-м-о стоит Лапша и держит в руке пакет с желтовато-зеленой массой на весу, на ветру, за окном, ее разбирает смех и коленки от счастья дрожат миру невидимой дрожью

- Билеты.

Поздно искать виноватых, и все равно, будь ты проклят, Бочкарь. дурак, лопух, шизофреник, не уберег добро, проклевал носом в Казана, клювом прощелкал, в купе, называется, остался.

- Билеты,- повторяет Лавруха. We shell overcome, беспроигрышный вариант.

- Дура, да я же шутил, да я же...

- Билеты.

Смур наклоняется и медленно-медленно начинает расшнуровывать тот самый, некогда на закуску предлагавшийся башмак.

- Хорошо упрятал.

Димон не отвечает, незаметно, миллиметр за миллиметром смещается, ближе, ближе к Лапше, шнурок не поддается, Смолер слегка привстает, опускается на колено, разворачивается и вдруг, словно только и дожидался сатанинского "уааа-ааа", с коим металл приветствует металл, хватает Ленку за ноги и рывком на себя валит. Лапша (она ведь пугала, всего лишь стращала, о большем не помышляя) еще крепче сжимает полиэтилен, и он ныряет с ней вместе вовнутрь, но нет, цепляется в полете за алюминиевую скобку и...

Пз-зз-зз - омерзительный звук распарываемого полимера вплетается в рев железа, встречный поток подхватывает желтую пыль, сухую траву и бросает в небо, но, сразу потеряв интерес к бесплотному веществу, разрешает в лучах заходящего солнца, плавно кружась, опускаться в коричневые воды.

Смур хватает мешок, он не верит, он не верит, на секунду давая свободу Лапше, и этого достаточно, Ленка вылетает в коридор и бегом, от стены к стене, вмиг одолевает половину и заскакивает в первую же отворенную дверь.

Проходит пять минут, возвращается Винт.

- Что случилось,- с порога задает он вопрос, обоняя ученым носом катастрофы холодный scent,- где Ленка?

- Убежала,- сообщает не без заминки, в праве своем не слишком уверенный свидетель, Лысый.

- Ты, что ли? - с укоризной непередаваемой обращает Кулинич свой взор на Смура. Видит разорванный мешок и, крякнув, с явным злорадством интересуется: - Чего добился, волк ты, дурило?

И после меланхоличной паузы добавляет:

- Ээ-эх, а я-то думал, она за эти самые билеты всем нам...- и, видно, слово сочтя не вполне выразительным, вставляет красноречивый и яростный жест.

НЕУЮТНАЯ ЖИДКАЯ ЛУНЙОСТЬ

Ну что ж, опыт, кажется, удался, некоторая непоследовательность в изложении, скачкообразный ход часового механизма, неспешное "тик-так" с дефисом двухминутной протяженности и слитный стрекот "тиктиктик" с паузой для вздоха и эффектным (от души, что есть мочи) завершающим "так", все эти манипуляции со временем пошли на пользу нашему повествованию, ибо, достоверности не повредив, скрасили занимательностью путь от полудня к вечеру.

Но если ожидания не обмануты, то не сулит ли нам находок и выгод покушение на вторую незыблемую мировую составляющую - пространство? Why not? В самом деле, не провести ли нам несколько оставшихся до утра часов не в двенадцатом, уже изрядно поднадоевшем, а в новом (старом, оклеенном не солнечным пластиком, а древностью и клопами отдающим дерматином) четвертом вагоне.

Итак, оставшись стоять к паровозу (электровозу) передом. повернемся задом к вагону-ресторану и... И вот уже нашему взору открывается лежащее тело, задранные ноги составляют острый угол с поверхностью стола, а на опрокинутой к потолку физиономии смесь нетерпения, разочарования и тайной надежды.

Штучка, Евгений Анатольевич Агапов, романтичный влюбленный, фигляр и паяц. герой и жертва, один в четырехместном купе, после Казани отданном в его распоряжение всецело и безраздельно (то есть с полками, матрасами и, главное, наплывами то крепчавшим, то слабевшим, но совсем не пропадавшим ни на секунду запахом, болотным всепроникающим душком разлагающегося белка), лежит, стоически в такт курьерскому метроному постукивая о полированное дерево то правой, то левой лопаткой, лежит и ждет.

Естественно, Мару.

Он ждет свою нареченную, которую к отличии от Лысого всплеск социального оптимизма побудил не к одному лишь освежающему ополаскиванию, но и к волшебному преображению посредством вдумчивого и неторопливого макияжа.

Но если бы только тенями и румянами ограничилась беглая вокалистка... ax, знай Евгении, что путь в заведение общественного питания без музыки на колесах лежит через маникюр, он бы, конечно, раньше, куда раньше... А впрочем, к чему лукавство, никакое предчувствие, гениальное предвидение и то спасти его не могло, ибо пригласить возлюбленную отужинать смог он лишь после того, как на подъезде к столице Советской Татарии дверь соседнего купе приоткрылась и Мариночка Доктор, повернув к Евгению, у окна в коридоре покорно пережидавшему сборы своих попутчиков, немного примятое от дорожных неудобств, но, безусловно, при этом (несмотря ни на что) очаровательное и несравненное личико, попросила:

- Женечка, купи на станции лимонада.

Губки обнажили зубки, а милая ручка протянула рублик, белым блеском металла напоминавший о сравнительно недавно отпразднованном пятидесятилетии пролетарской победы над отжившими свое сословиями и классами.

Тут. дорогие, стойкие и терпеливые читатели, будет вовсе не лишним заметить,- мирный тон Мариных слов, улыбка, сопровождавшая их, определенно, означают перемену настроения, долгожданное колебание анероида от гнева к милости, смену, свидетелем каковой уже отчаялся стать наш рыцарь, потерял надежду с той (увы, увы) минуты, как встретил средь шумной сутолоки новосибирского железнодорожного вокзала суженую.

И поделом ему, мерзавцу, вы только подумайте, покуда Мара ради их общего будущего подвергала себя аморальной процедуре искусственного прерывания беременности, он, Штучка, бездумно тратил, мотал, пускал на ветер деньги, остаток реквизированного у Лысого капитала.

Нет, все сбережения токаря завода "Электромашина" он просадить не успел, сусеки не выскреб, но рублей сорок, а может быть, пятьдесят пять (кто спустя все эти годы поручится за точность?) выкинуть коту под хвост умудрился. Во-первых, купил у какого-то проходимца возле музыкального отдела Центрального (на улице Красный проспект) новосибирского универмага немецкую губную гapмошку (в исправном, как ни странно, состоянии) и, во-вторых, конечно же, у какой-то отходняком почти парализованной скотины на привокзальной площади, считая, что по дешевке, пару, всю страну заполнивших, сведших с ума, с рельсов и катушек невероятное количество мальчиков и девочек билетов на заключительный концерт молодежного фестиваля "Московская инициатива".

Признаться, гармошку, дивный аппарат системы "Вермона", Мара еще готова была простить (хотя после неизвестно чьих уст ни за что и никогда бы не дунула в музыкальное нутро), но вот билеты, вернее будет, три бравые, жилистые стые червонца, за них отстегнутые Штучкой, никогда.

Прискорбно, но по коже ее не пробежал электрическим холодок безумного восторга, эмоциональное ее возбужде ние ничего общего не имело с тем переходящим в экстаз недоверием, кое испытал Евгений, потрясающей новостью осчастливленный, между прочим, все тем же продавцом гармошки:

- Чувак, а ты, кстати, слышал... Да, е моё, в газете пишут...

Какие три десятки? Штучка бы пять отдал, шесть, снял бы рубаху с голого тела, штаны с розовой задницы, кеды с натруженных ног.

- Правда?

- Да, ё ж моё, на кой мне тебе вешать?

Короче, столкнувшись через час с очумелым от беспорядочного обмена чуждых телу веществ продавцом уже билетов, Евгений справедливо считал себя Дедом Морозом, Ноэлем, Санта Клаусом, способным бросить к ногам единственной фантастический дар в виде двух мест в сорок седьмом ряду трибуны "А" (существующих, это торопится автор с круглой печатью, имеющихся в наличии и списочном составе).

Но куда там.

- Болван,- сказала Мара,- дебил,- проговорила, не дав Штучке даже эффектно завершить задуманную тираду. Утрата тридцатника (сороковника?) лишила ее остатков хирургом не тронутого самообладания. - Неужели же ты думал...- вздрагивал маленький, к обидам чувствительный носик, но, чу, тут не обывательское жмотство. тут аристократическая ненависть к провинциальному самомнению.- Неужели же ты думал...- вопрошала девушка (и все же отношение к немыслимой сенсации, как к рядовой новости, удивительно).- Неужели же ты думал, что я тебя не проведу на какой угодно концерт бесплатно? И места получу не дальше чем в пятом ряду. Сколько осталось денег? (Нет, все же без горя по утрате не обошлось.)

- Сотня, наверное.

- Давай все сюда.

- А билеты, Мара, я ж уже в кассе стою?

(О, это "уже", "уже стою", о Штучка, он еще надеялся хотя бы на взгляд, на знак. пусть воображаемый, но npизнательности.)

- Как стоишь? - нехорошо округлив глаза, прошептала Мара, физически, нет смысла отпираться, совершенно измученная артистка Южносибирской государственной филармонии.- Ты что, еще не купил?

- Сезон, Мара, народу тьма.

- Тем более нечего было по магазинам шляться,- отрезала чертова стерва, мстя беззащитному бедолаге за поруганную свою честь и достоинство, боль, утомление, дрожь в коленках, все еще не угасшую, и тридцать (сорок?) рублей, коим, Боже мой, можно было найти куда лучшее применение.

Тут автору невозможно не встрять, не развить некогда сделанный намек, не уточнить природу замечательных процессов, протекавших в Мариной дивной черепной коробочке. Мысли крошке заменяли чувства, от раздражителя до раздражителя сам по себе изменчивый набор многообразных моторных и вегетативных реакций и составлял ее выстраданные принципы и нерушимые убеждения. Упрек ей в неискренности, право, нелеп. Автор предупреждает об этом заранее и вообще готов спорить, что Марина Сычикова-Доктор и есть искренность собственной персоной.

Итак, сомнения напрасны, возмущение, третьего дня зафиксированное в здании железнодорожного вокзала,- натуральный продукт сердечного волнения, обиды на злую любовь, способную бросить в объятия этакого субчика в кедах на босу ногу и без царя в голове.

А была бы добра (любовь), ну, хотя бы благоволила хоть чуть-чуть, то чью надежную грудь должна была бы подставить измученному дитя? Ах, ну конечно же, бархатную, пахнущую camel'ом грудь заслуженного артиста Марийской АССР, уж восемь лет бессменно руководившего и направлявшего тех, кто шаг держал с песней.

Но, увы, существа противоположного пола не волновали воображение художественного руководителя, взгляд его за целый год ни разу не опустился ниже Мариного подбородка, масленые огоньки, согревавшие пугливого и юного клавишника, ни разу не зажглись от Мариных улыбок, это в лучшие-то времена, а теперь, Боже, разве могла жена, хоть и приятеля, но в последние годы поддающего без меры Сычикова рассчитывать на снисхождение и забвение, на прощение у опального баловня Москонцерта, лишенного подлейшим, прямо скажем, образом где-то между Читой и Улан-Удэ первого женского голоса.

М-да, взвесив, прикинув на глаз набор гирек "да" и "нет", приходится признать,- будущее Мары пока кажется неотделимым от безумца, звавшего в мейстерзингеры, менестрели, ваганты, в Анапу, на берег морской с его, несмотря на обилие солнца и фруктов, явственно ощущаемой непонятной тоской. О горе, горе неразделенное.

Короче, без дальнейших пояснений, пожалуй, ясно,- до посадки в поезд Тристан и Изольда не обменялись и десятком слов.

Но (с прискорбием продолжаем) и за тридцать восемь последовавших далее часов движения, в течение всего полуторасуточного перегона (если считать по тогдашнему телеграфному тарифу) так долго ждавшие единения Штучка и Мара не наобщались и на тридцать копеек. Иначе говоря, если довели общее число к друг другу обращенных слов до двух десятков, то это слава Богу.

И напрасно покинул вечером первого дня свое полужесткое ложе Штучка, в бесплодном томлении провел путь от Голышманова до Тюмени, встречая ночь в коридоре, маясь между открытой дверью своего купе и запертой соседнего, от самых сумерками смазанных контуров до совершенно уже непроницаемой синевы за окном. Увы, не доспав, он все же переспал,- минут за десять до того, как заступил Евгений на пост, Мариночка, вычистив зубы, вернулась на верхнюю полку за стенкой, где могла без помех сокрушаться и жалеть свою юную, стольким опасностям подверженную жизнь.

Утром уже следующего дня наш идальго, порядком наскучавшись спозаранку в коридоре и подвигнутый, вероятно, блеском и свежестью заоконного мира, попытался без приглашения войти в соседнее вожделенное помещение, но, увы, был остановлен дружным "нельзя", едва лишь внезапно (никак о себе не предупредив) наглая его физиономия возникла в дверном проеме. Мара ехала в дамском купе, мама с дочкой и гражданка средних лет с толстой книгой Павла Нилина надежно оберегали свое уединение, а заодно и подругу бас-гитариста от непрошеных визитеров.

Впрочем, настойчивое бдение в узком проходе в конце концов не могло не закончиться встречей.

- Мара,- пролепетал Евгений, но ответа был удостоен лишь по возвращении милой с другого конца коридора.

- Ну?

- Ты чего? - спросил Штучка с глупейшей улыбкой, как-то щурясь, скалясь и сими манерами коверного, как видно, выражая раскаяние, сожаление и готовность загладить как-нибудь свою нечаянную вину.

- Ничего,- ровным голосом ответила ему ненаглядная, внутренне, правда, весьма приободренная жалким видом недавнего триумфатора, и холодно удалилась в свою келью.

Ну а Штучка поплелся в уголок, имевший честь минуту назад принимать Мару, и там под торопливое "цок-цок-цок" задвижки стульчака утешил себя ках мог, опробывая губную, dear and near, гармошку.

Загрузка...