Что дальше? За окном, сменяя один другого, мелькали полосатые столбики, поминутно сообщая об изменении координат нашего скорого поезда в некой посвященным лишь ведомой системе отсчета, привязанной все же (внушало надежду вывешенное в коридоре, в рамке под стеклом, расписание) каким-то образом к приближающемуся центру цивилизации.
До вечера Штучка еще пару раз музицировал в одиночестве и даже, клянусь, подобрал Yesterday и начало песни Bridge Over Trouble Water.
Mapa же, пребывая в относительной неподвижности, продолжала горевать. Впрочем, Штучкино унижение, кое случилось ей лицезреть, сознание его неопасности, неспособности глумиться и переоценивать свои былые заслуги возродили веру в себя, в свою звезду, судьбу и обаяние, ловкость, находчивость и, самое главное, чутье, иначе говоря, оставили певицу сомнения, ехать ли в светлую сторону зорьки или же в угарную дымку заката, инстинкт не мог ее подвести,- курс взят верно, осталось лишь дождаться озарения и понять, зачем она едет и к кому. Увы, просветление долго не снисходило, то длинные пальцы с шариками суставов благоверного приходили на ум беглянке, то она сама возникала в серебряных "дудках" на сцене, под сухой треск медиаторов выводящая любимую публикой песню "На земле хороших людей немало", круглые черные зрачки художественного руководителя изучали Мару и вдруг сменялись видением новых замшевых лодочек, оставшихся во вместительном кофре супруга.
И все же в конце концов бедную осенило. Краем глаза ловя зеленое волнение приволжских просторов, Марина Доктор вдруг вспомнила о жене бессердечного своего худрука, о Элине Голубко, руководительнице танцевальной шоу-группы "Магистраль". Ее Mapa видела всего лишь раз на прогоне сборного концерта в Театре эстрады и запомнила вместе с репликой, обращенной к долговязому ее спутнику жизни:
- Сычиков, солнышко, эта краля, поверь мне, создана не для таких забулдыг, как ты.
Мариночкиным ушам слова не предназначались и были до них донесены лишь благодаря стечению обстоятельств и ввиду особенностей причудливой акустики кулис. "Этой крале", то есть ей, Маре, предназначалась пара взглядов, кои воскресила Марина память сейчас, вызывая непроизвольно желание петь и декламироватъ стихи.
Циничная и хитрая Элина имела пагубную слабость - не могла совсем обойтись без обаятельного своего мерзавца (цитата) мужа, заслуженного артиста Марийской АССР, ну а он, порочный и расчетливый, прекрасно понимал (поскольку состояла Элина Викторовна в отличие от него самого, сына певицы из кинотеатра, в родстве и кумовстве с половиной, по меньшей мере, бюрократов всевозможных концертных организаций), - возвращение из сибирской ссылки ничто так не приблизит, как крепость семейных уз.
Вот, вот к кому, к Элине Голубко, дай ей Бог не быть на гастролях в Тамбове или Занзибаре, явится Мара, упадет на колени, зарыдает, такими баснями усладит слух, такими россказнями потешит, и она, Элина, змея, жизнь посвятившая высокому искусству, еще тогда, давно, на сцене Театра эстрады разглядевшая, определенно, сразу увидевшая Марино необыкновенное будущее и предназначение, она войдет в положение, оценит преданность и снизойдет, замолвит словечко, спасет, не оставит, а Мариночка никогда не забудет, верой и правдой послужит, а к каждому празднику, ну, по крайней мере, ви дни рождения преподносить станет через раз то "Шанель", то "Клема"...
Итак, вот в какой, милейшие читатели, момент наша несравненная героиня перестала страшиться Штучку и даже согласилась принять из его рук стаканчик-другой газированной воды.
- Женечка,- вымолвила, лучезарно улыбаясь, до того суровая, неприступная Мара,- купи на станции лимонада.
И Женечка купил, и, что любопытно, в поисках напитка двигаясь по перрону, Евгений неуклонно и неотвратимо сближался с Лысым, также шагавшим вдоль вагона мрачно и сосредоточенно. Однако неопрятный киоск с бутылками "Дюшеса", вовремя ставший на пути Агапова, не позволил нашим знакомым свидеться при свете дня.
Ну что ж, без приключений напоив голубку, Евгений пригласил ее заодно и отужинать, а Мара, о, как славно, не отказалась, согласилась посетить вагон-ресторан и наполнить впервые за двое (даже трое) суток молодой Штучкин желудок до краев.
Видите ли, сдачи от денег, выданных на билеты (до Москвы), хватило ему лишь на ужин вчера вечером, приобретенный у разносчика вместе с целлофановым беспокойным пакетом. Сегодня в обед Евгения покормили попутчики, но, жертва понятного стеснения, он, съев предостаточно, настоящего насыщения тем не менее не испытал.
Но конец печалям, все беды и испытания позади. Мара отдохнула, Мара выспалась и успокоилась, жизнь прекрасна и удивительна, и, может быть, если все будет хорошо, Женя продемонстрирует Марине свои успехи в освоении духового инструмента. Но это потом, после того, как они слопают все, перечисленное в меню, запьют чем-нибудь веселящим, и тогда Евгений молвит:
- А знаешь, пойдем ко мне, я один. все мои соседи вышли в Казани.
Великолепно, прекрасно, замечательно.
Но это в скором (и светлом) будущем, а пока. покуда следовало всего лишь дождаться завершения маникюра (да, поздравим себя, наведение теней и румянца с блеском доведено до победного конца), и Штучка ждал, как мы помним, положив ноги на стол, а руки под голову. И был, ура, за долготерпение вознагражден.
- Можно? - раздался ангельский голосок, и в купе вошел сон.
- О,- встрепенулся Ромео,- Мара,- вскочил.
- Ты один? - спросила непревзойденная, поводя очами. но тут же, выразительно сморщив свой дивный носик, скривила и губки: - Господи, а чем это у тебя воняет?
"Не знаю", - движением плеч выдал свое неведение Штучка.
- Сейчас вроде бы уже не очень.
(Ну, это он от волнения, хотя, честно признаться, дело не столько в интенсивности запаха, действительно умеренной, при открытом окне близкой к терпимой, сколько в скверности,- пахло тухлым яйцом, но отвратительный смрад издавал не скрытый от глаз продукт южносибирской птицефабрики, нет, воняло изделие кулинаров московского ресторана "Прага", то есть не яйцо, а уже курица. жаренная в coбственном янтарном жире. купленная впопыхах родителями исключительно вредного мальчишки по имени Глеб на улице Арбат. Мерзкий пацан, сидя у окна, пять раз в день (увесистых цесарок? леггорнов? русских белых? - на самом деле было две) трое суток подряд отправлял свою порцию благородного белого мяса ловко и незаметно, начиная с пупырчатой, скользкой, особую ненависть пробуждавшей шкурки, в неприметную дырочку под столом и, покуда доеха до южносибирской бабушки, нафаршировал стенку, как заправский повар, ну а пикантное мясцо, протомившись неделю-другую между стенок, само начало благоухать.)
Однако аромат детского греха не помешал Мариночке перед выходом на секунду задержаться у зеркала.
- Ну,- сказала она, уже стоя в коридоре.
- Туда,- ответствовал Евгений, одной рукой взяв под локоток, а второй, свободной, точно указав направление, место, где сейчас для них двоих в эмалированной кастрюле, должно быть, мариновались шашлыки если не из домашней птицы, то из свиного розового сальца.
Итак... Впрочем, преодолев понятное искушение слегка потомить, поинтриговать любезного читателя, сообщим сразу,- ни духовные свои потребности (сыграть любимой на гармонике), ни тем более физические (поесть до отвала) Евгению удовлетворить не удастся. Управившись с мясным салатом, Штучка не станет дожидаться горячего, он покинет, не утруждая себя предлогом, слегка вибрирующий стол вагона-оесторана, и заказанный им "шашлык с соусом ткемаль" (из краснодарской томат-пасты) съест другой, он же (другой), нисколько не церемонясь, разольет в бокалы липкую жидкость с названием "Айгешат", и лишь одно выйдет в точности, как и задумывал Евгений,- за ужин заплатит Мара.
Вот. А теперь, чинно и не спеша, с начала.
То есть с того момента, как на пятнистую скатерть между визави расположившейся парой была поставлена тарелка с хлебом утренней нарезки и графинчик, бросавший на застиранное полотно радужные тени.
Рука Евгения потянулась к сосуду, но Мара благоразумно остановила его:
- Сначала скушаем чего-нибудь.
Милые хлопнули по полфужера минерального напитка "Бадамлы" и принялись ждать "салат столичный", каковой не замедлил явиться, увенчанный желтоватыми подтеками майонеза, деликатно укрытыми салатным листом.
- Приятного аппетита,- пожелала им бледнолицая мадмуазель в наколке и отошла, уверенная в скором опорожнении графинчика и новых "два по сто пятьдесят, пожалуйста".
- Спасибо,- промурлыкала Мара.
- Угу,- вооружился вилкой Штучка.
Но счастье, плотское и одновременно платоническое, "столичное" удовольствие было кратким,- в прекрасный момент, когда Евгений накалывал последнюю пару горошин произошло (и определить затрудняюсь, что именно), в общем, явление, да, из-за спины блаженствующего Агапова внезапно послышалось громкое и бесцеремонное:
- Маринка, ты ли это?
И в следующее мгновение на диванчик рядом с восхитительной одноклассницей нашего несчастного обладателя билетов на трибуну "А" приземлился, гасите свет, удалой молодец в костюмчике с умопомрачительной зеленой строчкой, серебряный с изумрудом перстень лишал подвижности безымянный палец его правой руки, а на груди горели, переливались всеми цветами радуги буквы - Jazz Jambore.
Поражая обоняние каким-то немыслимым, утонченным и мужественным еаи d'cologne'ом, распространяя вдобавок вокруг себя невообразимое, просто противоестественное жизнерадостное самодовольство, шумный незнакомец тут же заключил Мару в объятия и немедленно потребовал:
- Мариночка, золото, а ну, поцелуй меня,- впрочем, сам же немедленно и чмокнул душку в напудренную щеку и тут же, не переводя дыхания, поинтересовался: - А ты, кстати, что здесь делаешь, киса? А?
Друзья, сейчас вот о чем надобно поведать,- Мариночка Доктор была почти образцовой женой, то есть верность по преимуществу хранила, честь берегла, иначе говоря, за год совместной жизни изменяла своему нескладному верзиле и пьянчуге раза три, не больше. Но дважды (и это точно) как раз с этим внезапно налетевшим на нас обалденной красоты мужчиной тридцати двух неполных лет, в коем уж, конечно, по аккуратному нашему описанию знатоки эстрады незабываемой середины семидесятых, безусловно, признали Андрона Гаганова, руководителя и композитора (лидера, как сам он себя изволил величать) феноменальный успех в ту пору снискавшего музыкального коллектива под названием "Букет".
Итак, совершенно ясно, что, памятуя о двух незабываемых встречах (последней из коих даже не помешал едва ли не прямо под носом тихо мычавший от перебора на товарищеской пирушке Сычиков), Андрон полагал себя в полном праве обнять и даже слегка примять Мару, выражая свою неуемную радость и искреннее расположение.
- Маринка, а ну, сознавайся, ты что, сбежала? - не умолкал он, но Мара не отвечала.
Бросила кроткий взгляд на Штучку и, вот неожиданность. потупилась и зарделась.
Андрон врубился (это в словарик любителям старины), отлип от Мары, курносая его физиономия засветилась добавочным оттенком - неподдельным дружелюбием, и он, кивнув через стол, поинтересовался:
- Молодой человек с тобой?
- Да,- не отказалась Мара,- Женя.
- Андрей, - простер Гаганов свою белую нежную длань над скатертью, а Штучка, такой дурак, ее пожал. Незваный же сотрапезник не только не побрезговал дать босяку нечесаному Штучке свои холеные, безукоризненные пять, но в порыве вынужденного амикошонства оказался готовым даже "хлеба краюху и ту пополам", иначе говоря, сейчас же извлек из кармана мятой дохнувшую бело-зеленую пачку и пустил по кругу, впрочем, как истый джентльмен, начав с Мары. Но Штучка, к чести его надо заметить, дожидаться своего череда не стал, и, пока Мара, трепеща от восторга крылышками носа, вылавливала душистую сигарету, Евгений повел себя как мужчина (как горец, как крестьянин, как итальянец - это на выбор презирающим штампы).
- Сейчас, - произнес он, поднимаясь, вышел из-за стола и двинулся в сторону выхода, впрочем, дойдя до буфетной витрины, обернулся и, на себя обращенного взора не увидав, не стал останавливаться.
(Какое заключение в скобках. Злой, мстительный характер любви оказался не столь уж несносным, ибо, как видим, меж козлов предлагался выбор. И он был сделан без всяких колебаний, ну а недолгое присутствие в мужском составе "Букета" голосистой вокалистки, как автору случалось слышать и даже читать, незадолго до приказа Министерства культуры РСФСР о расформировании художественный уровень снизившего ансамбля, внесло в звучание коллектива неожиданные, весьма своеобразные даже краски.
Что касается Элины Голубко, ей все равно пришлось кланяться через полгода, и в ожиданиях своих Мара не слишком обманулась, хотя шагать именно с песней ей все же более не пришлось.)
Ну ладно, а теперь вернемся к обманутому. Некоторое время Штучка стоял в тамбуре вагона-ресторана. Секунды вытягивались в минуты, минуты отливались в солидные четверти часа, отсутствию его никто не изумлялся и уговаривать вернуться не спешил. Минуло полчаса, вышел в тамбур повар в белой, желтыми пятнами расцвеченной куртке и проводил Евгения глазами.
У себя в купе, никем и ничем не стесняемый, Штучка плюхнулся на полку, закинул ноги на стол, вынул губную гармошку из нагрудного кармана и прошелся губами справа налево, слева направо, набрал воздуха, начал было мелодию, но два тяжелых удара не в такт, не в долю содрогнули правую стенку, Штучка не стая смотреть на часы (просто не имел), отнял инструмент от губ, положил на грудь, погладил и тихо сказал:
- Сука,- обращаясь, угадайте к кому.
"А в Москву приеду, продам один билет,- подумал он уже про себя.- На фиг его продам, к черту. Продам прямо на вокзале. За так отдам, выброшу в туалет, зад подотру этим билетом... Или подарю его, да, лучше подарю кому-нибудь на улице, без слов подарю... Sounds of Silence специально разучу, кто остановится, улыбнется, тому и отдам... А еще лучше положу на скамейку, под дверь чью-нибудь брошу, в почтовый ящик, въеду на лифте на самый высокий этаж самого высокого дома и отдам ветру; пусть найдет моего брата или... или сестру..."
Тут Штучка, заметив ущербную луну, сунувшуюся к нему в окно, передернул плечами, плюнул (правда) в ее пустое безбровое лицо и снова исторг в неверную синеву гадкое слово из кинологического лексикона, повторил его дважды, после чего отвернулся и, уткнувшись носом в стену, вновь предался мечтам несбыточным и прекрасным.
И надо вам признаться,- вот так, по капле выдавливая из себя раба, отрывая от себя Мару кусками, ломтями, он испытывал непонятное облегчение, а непонятное тем, что наполняло предвкушение свободы его тело странным, неясным, даже неуместным волнением, холодком, мурашками пробегало от копчика к затылку, пугало и радовало. Во всяком случае, сон к нему не шел, наоборот, глаза его хотели видеть, а уши слышать, тело жаждало движений, в конце концов, уже далеко за полночь он сел, глядя в лунную безухую харю, вместо односложных и однообразных проклятий слепил вдруг такую длинную, заковыристую фразу из немногочисленных, но столь смысловыми оттенками богатых глаголов, что, право, неизвестно, хватило бы во всем нашем синтаксисе знаков препинания для воспроизведения шедевра на бумаге со всеми его красотами и нюансами.
Тук-тук, ответили ему тихим стуком в дверь. Тук-тук, повторилась смиренная чья-то просьба отворить.
- Мур-мур,- пропел кто-то явственно с тон стороны. Штучка встал и резким движением впустил коридорный желтый свет в зыбкую свою темноту. Но свет вспыхнул и в ту же секунду померк, на грудь Евгению упала Mapa.
- Женя,- запричитала, вином и ментолом обдав родимого, крошка,- Женя, я гадкая, подлая, низкая, но это жизнь. Я недостойна тебя, я знаю, ты один любишь меня, я знаю, я знаю... Ну, сделай со мной что хочешь, только прости, только зла не держи, только люби...
Вот какие слова шептала в плечо единственному переполненная чувствами краля, увы, опровергая хоть в мелочи, но бесконечно автору дорогого (несмотря на авторитетную неприязнь Бунина и Горького) русского памфлетиста. Нет, положительно нельзя в иные минуты без колебания утверждать, будто порода человеческая определяется как двуногая и неблагодарная. Решительно невозможно.
Итак, они стояли, и запах ее волос (тут, как всегда в самый ответственный момент, автор уступает перо старшему, борозды испортить не могущему собрату) мешался (впрочем, без голубиного помета обошлось) с гнилым душком разлагающейся курятины по-карловарски. О!
- Что сделать? - спросил Евгений, интуитивно, конечно, угадав ответ.
- Только нужен...- Мара смутилась, но не назвала, однако, предмет, возможно, сомневаясь, какой букве, "г" или "к", следует отдать предпочтение.- Так еще нельзя.
Некоторое время Штучка молча дышал известным нам божественным коктейлем. Поезд явственно останавливался.
- Станция,- сказала Мара.
- Дай денег,- адекватно ее понял Штучка. Он сам открыл дверь, проводник спал, вагон спал, весь поезд спал, он открыл дверь и ступил на серебристый асфальт. На перроне у входа в двухэтажное, с башенкой здание прохаживалась девушка в железнодорожной шинели.
- Где тут аптека? - спросил ее Штучка сдавленным голосом.
- С человеком плохо? Сердце? - блеснули глаза в сиреневом отсвете фонарей и глянули чересчур даже пристально. Агапов кивнул.- Идемте в медпункт.
"Она на взводе",- сообразил Евгений, и это придало ему храбрости, но слово "изделие" произнес не он, его сказала дежурная, в помещении при нормальном освещении оказавшаяся совсем молодой девкой с поволокой в глазах и легким ректификатным румянцем на лбу и щеках. Штучка выбрал другое слово, длинное, от обилия согласных почти непроизносимое.
- Это тебе плохо? - заливалась дежурная, вгоняя Штучку в краску и оцепенение. - Ну. скажи, что тебе, и дам.
Штучка молчал, сим вызывая лишь новые смеховые рулады.
- Струсил, забоялся?
- Ну мне, мне,- признался несчастный, когда из-за сцены донеслось "со второго пути отправляется...".
- На,- снизошла молодуха, утирая слезы и действительно протянула целых три, достав, правда, не из шкафчика с красным крестом, а из внутреннего кармана шинели.- Приходи еще, если не поможет,- не унимаясь, крикнула уже вослед.
Евгений не слушал, он несся, летел, отталкиваясь от деревянных истертых перил, быстрее, быстрее...
Состав уже медленно катился от столба к столбу, пока же Штучка перебрался через пути и взобрался на платформу, уже ехал без стука и лязга, набирая ход.
"В любой вагон, в любой вагон",- билась в голове последняя надежда, но, увы, лишь запертые двери, ускоряясь, мелькали, обгоняя его. 7... 8... 9... 10... 11...
После черной цифры 12 на белой эмали Штучка остановился, потерял темп, сделал три бессмысленных шага и замер, но не обхватив руками горемычную свою голову, не заглушив отчаянным стоном паровозный гудок, нет, цыкнул языком и в очередной раз освободился от клейкой взвеси, мучившей его весь этот вечер с момента поспешного употребления салата "столичный" невиданной обильностью. Навесил на мимо пролетающую зелень сгусток горячей слюны и выдохнул в ночь остатки своего детского чувства, светлой упрямой веры.
- Ну, сука, ну, сука последняя,- пробормотал, словно усмотрев, благодаря невероятному для своего земного естества мистическому откровению, всеобщую взаимосвязь элементов мироздания. И плюнул еще раз, и качнул головой, и в эту секунду печального просветления, о Боже, ощутил вдруг движение там, где уж никак, никак не ожидал.
ВЫХОДИ НА БУКВУ "С"
Итак, птичка вылетела, нечеткий силуэт внезапно остановившегося человека пойман в видоискатель, пружина затвора отмерила выдержку. Есть, редкий кадр. Но с утолением охотничьего азарта, может быть, все же грустный, печальный, обидный? Или трагичный?
Как выбрать эпитет, зная,- в уносящемся поезде уже почти три часа идет бессмысленное и утомительное дознание, и маньяк с рассеченным лбом тычет пальцем в невинного, но чужой кровью перепачканного Эбби Роуда и с непобедимым упрямством безумца повторяет:
- Пусть скажет, где синеглазая? Пусть сознается, изувер.
Жаль Штучку, слов нет, жаль, но на Бочкаря и вовсе больно смотреть, на малахольного Колю, сутки назад так счастливо отъехавшего - "Зайка, Зайка, я тебя вижу" - и приехавшего сегодня, сейчас, раньше времени, низвергнутого с небес в каких-то трехстах, может быть, километрах от столичного перрона, от лужниковской аллеи, где на скамейке под липами девочка Ира, конечно же, баюкает глазастую малышку, укутанную в японскую цветную с люрексом псевдорусскую шаль.
"Зайка, Зайка, я тебя слышу!"
Увы, уже третий час только полоумную перебранку.
- Где надо разберутся.
- А ты меня не пугай, пусть он боится, а мне нечего.
- А я вас и не пугаю.
- Вот и помолчи.
- А за грубость также ответите.
- Отвечу, я тебе сейчас прямо, паскуда размалеванная, отвечу...
Грустно, печально, обидно, проблема определения, видимо, неразрешима, ибо, вглядываясь в скупую перекличку ночных огней, мы видим,- Штучка не одинок в синеве, только-только начавшей обретать предрассветную прозрачность. Некто бритый, подставляя заживающее лицо прохладному дыханию нечерноземной равнины, движется, словно по азимуту, на отдельно стоящего неудачника. И этот некто, alas. Лысый.
Ну, плохо с прилагательными, ну, нет наречий и не надо, пора собраться и приступить к рассказу, и... ну, разве одно лишь себе позволив,- начать издалека.
Начать так, словно мы не на пороге, а за печальной чертой и худшее уже произошло и оказалось достойным скорее легкой иронии, чем слез и молчаливых раздумий.
Итак, покидая салон вагона-ресторана, Евгений Агапов не был так бесконечно одинок, как он сам себе это воображал. Помните, у стойки с окаменевшими конфетами "Кара-Кумы" Штучка обернулся и обращенного на себя взора не увидел, но всего лишь постольку, поскольку смотрел он через правое плечо влево по ходу, а если бы шею напряг или развернулся вообще, если бы охватил взором всю панораму от углу к углу, то в правом дальнем исключительно бы пристальный взгляд встретил, полный такой желтизны, каковая только и возможна в середине двухнедельного запоя.
Ненавистью жег Штучкин затылок поэт, член Союза писателей, автор прозаической поэмы-бухтины "Шестопаловский балакирь" Егор Гаврилович Остяков.
- Гады, фашисты, - негодовал Остяков, клокотал горлом, синих потрескавшихся губ почти не разлепляя,- Что им всем надо, что ей надо? вопрошал Остяков, огненное свое око переводя на оставленных Евгением вдвоем Гаганова и Мару.
Толя Семиручко, деливший с кудесником слова застолье, между прямым и риторическим вопросом разницы не видя, отпустил лучезарную улыбку в сторону от первой благовонной затяжки зардевшейся Мары и принялся втолковывать Егору Гавриловичу какую-то убогую ахинею, логически подводившую, как в конце концов оказалось, к следующей бессмертной сентенции: "Красиво жить не запретишь".
Но мы избавлены от необходимости пересказа, Егор Гаврилович все равно ничего не видит и не слышит. Весь мир на некоторое время заслонила от него тлеющая меж Мариными указательным и средним сигарета, и от этого сатанинского зрелища глаза Остякова наливаются кровью и голубая пульсирует жилка на багровом лбу.
Нет, совершенно определенно,- не следовало Остякову ехать в Москву, совсем напрасно употребил искусство дипломатии южносибирский наш классик, всех окрестных мартенов и домен, шахт и прокатных станов баян, Василий Козьмич Космодемьянов. И ведь как осторожен был в своем творчестве наш метр и дюма-пэр, сюжетов вне энтузиазма первых пятилеток не искал, ощущая естественную слабость, дорожил добрым именем, не брался исследовать психологию и жизненные коллизии нынешних поколений, а тут вдруг живому человеку взял да и посоветовал, помог, посодействовал, думал взбодрить, поддержать, и вот вам результат,- год державшийся Остяков развязал.
Рецидив, по правде, и для Остякова стал неожиданностью, хотя, не в оправдание, конечно, слабости душевной, но объяснить, отчего по пути из железнодорожной кассы в "союз" он вдруг завернул в ту самую стекляшку, которую неделю спустя разнесли многотонным автокраном малолетние любители быстрой езды, поэт, определенно бы, не затруднился.
Не смутимся объяснения и мы, зачерпнем мудрость в ладонь из неиссякаемой криницы и напомним,- есть случаи, когда о волосах уже не плачут и о фотогеничности не пекутся. Иначе говоря, до хороших ли манер, до светских ли приличий, когда судьба толкнула прямо в отверстый зев поганого вертепа?
Видите ли, большой и праздный город, дорогая и золотая столица государства нашего представлялась Остякову просвещенным Вавилоном, цивилизованным Содомом и современной Гоморрой, скопищем всех мыслимых грехов и пороков, нарывом, причем гнойным, на теле державы. Впрочем, чувства свои, пронесенные через годы, Егор Гаврилович и сам с беспримерной откровенностью выразил в изрядный резонанс имевшем рассказе "Сглаз", опубликованном не так уж давно, кстати, еще до известной цензурной либерализации, в одном из центральных литературно-художественных журналов, ну, а пересказывать поэта неблагодарное занятие.
К тому же не только, да и не столько уж ад и смрад столичного бытия наводил на Остякова дорожный сплин. Увы, продажные редакторы и беспринципные их покровители Егора Гавриловича направили в объятия жида номер один, самого, прости, Господи, Петра Андреевича Разина.
Ерунда, конечно, имеет право изумиться осведомленный читатель, чушь совершенная, лауреат Государственной премии, один из секретарей Союза писателей РСФСР, главный редактор журнала "Отечественные записки", да какой он, к черту, инородец. Проверенный человек, не то слово.
Однако, увы, факты Остякова, полагающегося на сердце в вопросах рода и племени, не берут.
- Я христопродавца нутром чувствую,- пояснит вам Егор Гаврилович, если, конечно, против обыкновения, будет расположен к беседе.
Но, с другой стороны, можно ли ожидать иного от человека, субъективность обратившего в главный инструмент мистического своего ремесла. Нет, не стоит дразнить поэта, глупо и даже жестоко, тем более что представление о жизненном и творческом кредо "обыкновенного паренька из казацкого захолустья" Петра Разина несложно составить и самому, обратившись, ну, скажем, к последнему изданию двухтомной философско-литературоведческой эпопеи Ариадны Серж "Аввакумово горнило", каковую с олимпийской своей беспристрастностью знаменитая критикесса целиком выстроила на материале жизненной и писательской судьбы нашего прославленного земляка. В самом деле, не только всю войну поднимавшего на борьбу за суровый сибирский хлеб колхозников Ижболдинского района, но и в самом Южносибирске сумевшего досгаточно пожить, чтобы считаться если и не коренным чалдоном-кержаком, то уж навеки связавшим свою жизнь и вдохновением перо напитавшим - это определенно. Кстати, художественный свой дар воплощал Петр Андреевич в незабываемые образы героев своих первых романов едва ли не в двух шагах от тех улиц и площадей, кои безумные сверстники автора обессмертили невероятными своими похождениями, на Притомской набережной, в желто-красном доме с арками и дорическими излишествами, о чем, между прочим, свидетельствует памятная доска, игривым зайчиком ослепляющая капитанов речфлота в солнечную погоду на траверсе безымянного острова, любимого места летних послеполуденных забав горожан.
В пятьдесят третьем, не оставляют сомнений на граните выбитые цифры, въехал в пленными японцами отстроенный дом заместителем секретаря горкома по идеологической работе, а в шестьдесят восьмом освободил жилплощадь, призванный в столицу возглавить вновь образованный толстый литературный журнал. До этого, впрочем, Петр Андреевич тоже был главным редактором, но наших местных, кустовых, региональных "Таежных огней", на страницах которых, кстати заметим, и дебютировал неблагодарный Остяков в канун принятия новой редакции программы партии.
Итак, согласуя с Петром Андреевичем один из пунктов программы первых, на нынешнюю осень запланированных разинских чтений, Василий Козьмич Космодемьянов и попросил, хорошим расположением духа старого товарища пользуясь, помощи, протекции, и Петр Андреевич, с мелиоративными идеями своего большого и давнего друга Бориса Тимофеевича Владыко в ту пору еще не знакомый, не задумываясь, согласился пригреть горемыку Остякова.
- Пусть привозит,- сказал Разин, имея в виду, конечно, рукопись "Шестопаловского балакиря".
Ну, а уж после Космодемьянов тихим своим стариковским тембром, вкрадчивой поповской интонацией и уговорил, убедил Остякова правды поискать в "Отечественных записках", и знаете, если бы хоть представил эту сдачу на милость у столичной кормушки окопавшихся нехристей и борзописцев как муку, неизбежное страдание за веру, без коего не донести Остякову слово свое до изождавшихся, изуверившихся сородичей, то, может быт", и принял бы Егор Гаврилович свой кресте благородством, с грацией, на какую уж был способен, так нет же, дал себя убедить, будто не казенный хлеб отрабатывающте прихлебатели ждут на улице Белинского, а свои, друзья, единомышленники, хоть на мгновение, а поверил (подлец человек, ох, подлец), будто Петя Разин не изворотливый и презренный тщеславец, а в глубине души свой, несчастный и неприкаянный русак.
Наваждение, затмение, но проходить начавшее лишь после покупки билета, рассеиваться, сначала неопределенной горечью организм наполняя, а теперь уже с каждой минутой, с каждым километром настоящим страданием, внутренней болью, что по особым законам умственной конституции Остякова оборачивалась у него ненавистью и презрением ко всему сущему, ибо, в самом деле, что уж говорить о прочих тварях и гадах, мир населяющих, если и в лучшем представителе биосферы, в самом духовно чистом Егоре Гавриловиче Остякове, оказывается, еще гнездятся и суетливость презренная, и бесстыдное ханжество.
Подвиг, только могучее былинное деяние могло принести ему облегчение, но хитроумный, изворотливый враг прямой честный вызов принимать не желал. Решил было Остяков с музыкой бесовской разобраться, так выключили, вырубили сами, едва лишь добрый человек указал ему наконец на их дьявольскую радиорубку. В ресторане хотел страха нагнать, так официантка-бестия и та, словно чует неладное, не грубит, не пререкается. Сговорились, определенно, сговорились, водка, водка и та, и та не берет.
С этим автор, конечно, не может согласиться, водка как раз взяла, в полное и безраздельное владение приняла Остякова, но в силу гнусного своего естества, завладев чувствами и конечностями поэта, однако, ничего не дала сердцу и уму, не обогрела и не успокоила.
Эх, в тяжкие минуты принуждает нас муза описывать Егора Гавриловича, в период кризиса и надлома, но, увы, не автор, а сама судьба устроила ему тогда железнодорожное путешествие в компании наших героев, и, может быть, не из-за одного лишь присущего ей злорадства, ведь, поверите ли, но тот памятный запой был последним в жизни Егора Гавриловича, уже лет пятнадцать не берет он за воротник, не принимает на грудь, не глядит и не притрагивается, бережет свое реноме и общественный авторитет приумножает ни на день не утихающей борьбой с Черемховским водохранилищем и его творцами. Да-да, едва ли даже самые несговорчивые из его недоброжелателей, прилепившие ныне поэту ярлык мракобеса и черносотенца, могут отрицать очевидное,- с тех пор как тайно задуманное строительство стало явным наряду с бестолковостью проекта и повсеместным воровством, несомненно, и публицистической страстности Остякова обязаны мы тем, что до сей поры не сомкнулись темные воды над крышами Шестопалова, Илиндеева и Старых Гусят. И хотя под ножами бульдозеров уже полегла половина примерно стволов некогда заповедной (реликтовой) илиндеевской липовой рощи, а под колесами самосвалов исчез совсем легендарный серебристый шестопаловский заяц, но очередная недавняя корректировка контрольных цифр и сроков дает основания для оптимизма и веру в грядущую победу сил разума.
Ну, хорошо, отложив в сторону свежую газетную полосу, вернемся в праздничные времена лукавой наивности, в вагон-ресторан скорого поезда, сядем по правую руку от систематического семидневного перебора уже невменяемого Егора Гавриловича, к несчастью для наших героев, ничего еще не подозревающего о мигом и навсегда его протрезвившем плане зодчего нашей южносибирской гидротехники.
Присядем и насладимся в полной мере столь характерной для определенного возраста и воспитания дивной смесью самовлюбленности и невнимательности, каковую являет собой молодой человек, а именно Толя по фамилии Семиручко (какой там глухарь, ни с одним представителем животного мира не может быть отождествлен Толя, упоенный эпическим своим косноязычием).
Токует Толя, несет, заливает с хамской беспардонностью и руками мысль формулирует и носом пособляет, поет, умолкая лишь на мгновение, чтобы бросить наглый взгляд за спину, туда, куда устремлен невидящий взор Остякова,- на Мару и Провидением ей посланного Гаганова.
- ...Но это еще что,- неожиданно из мрака, из небытия доносится до Егора Гавриловича,- у той девки, я говорю, все руки исколоты...
- Чем? - роняет в ответ экзистенциальный пограничник Остяков, определенно потрясенный самим существованием во враждебном космосе феномена членораздельной речи.
- Как чем? - В слюнявой улыбке Толян смещает мужскую ямочку подбородка с линии носа,- ясно дело, иглой. - И добавляет с уголовно, честное слово, наказуемой снисходительностью: - Наркоманка она.
- Кто она? - Поэта сердит уже не само бытие организованной речи, а смысловая ее, нарочитая неопределенность.
- Ну, как кто, ты, батя, чё? - Мерзавец обижается слегка, однако равно бессилен скрыть и радость предвкушения гнусного удовольствия пересказа наново.
Однако не станем слушать злодея, и не по привычке, а постольку поскольку внимания заслуживает лишь правда, а ее, голубушку, за отсутствием личного интереса изложить способен лишь автор. Итак, пересчитаем гулкие переходы против движения до самого двенадцатого, белым пластиком знаменитого вагона и узнаем кое-что о событиях, последовавших за трагической потерей душистой травы, казахстанской кочубеевки.
Ну-с, с остановившимся сердцем в груди Смолер рванул к себе вспоротый полиэтилен, а Лапша, дарованной извергом секунды замешательства не упустив, рванула вдоль коридора и затворилась в первом же гостеприимно распахнутом купе, грохнула замком, щелкнула собачкой, звякнула предохранителем, уселась на чужое одеяло с ногами, забилась в угол и, глядя в любопытством совершенно непристойным обезображенную физиономию незнакомого ей субчика, пролепетала:
- Они меня убьют.
И ушлый этот тип, впрочем, скрывать не станем, тот самый, коего приятели с соседней Симферопольской улицы звали Чомба, не стал интересоваться, кто же именно способен жизнь отнять у нежданной взволнованной особы.
Он открыл рот (откровенно говоря, просто не закрыл) и, высунув язык, провел пупырчатым кончиком по нижней губе пару раз справа налево.
Мост отгремел, вагон покачивался мерно и плавно, зa стеклом один бетонный столб торопился вслед другому, разок отчаянная птица прочертила быструю черную диагональ, вот и все, минут десять - пятнадцать лишь сочная зелень откосов предвещала скорые сумерки.
- Попить бы.
- Момент,- встрепенулся Семиручко, но зa бутылкой боржоми под стол не полез, продел палец в эмалированное ушко железной кружки и потянулся к предохранителю.
- Потом.
- Да не бойся ты, - развязно осклабился бывшей ефуеАтор,- закройся сразу обратно, потом откроешь, как постучу,- и показал, каким именно образом, хотел заодно потрепать и по землистой щеке, но Лапша воспротивилась, и Толя вышел, просто смачно щелкнув-цыкну.
Очутившись в коридоре, направился к титану, но, достигнув цели, кисть положил не на без усердия притертый кран, а на холодный алюминий, изогнутый в форме ручки, легко поддавшийся вместе с дверью служебного помещения.
Хорошее начало. Утром, надобно заметить, Толя уже пробовал открыть дверь с пустой планкой "дежурный проводник", но запор не смог пронять ни вежливым подергиванием, ни столь же деликатным перестуком. Днем, правда, подстерег проводника в коридоре, но тот, торопять неизвестно куда и, по обыкновению, будучи слегка не в себе, ограничился заверением:
- Я над этим работаю.
Но над чем, собственно? Ах, ну да, конечно, как же такое запамятовать, не может Толя явиться в приемную комиссию (а имеет он, увы, очередная ехидность, данная свыше, помимо "теткой подаренного билета" в Лужники еще и в части выданное направление на рабфак эМ... не просто какого-то Гэ-У, а вполне конкретного эМ-Гэ-У), не облачившись во "Врангель".
И наконец-то счастливое стечение обстоятельств позволяет ему обратиться к гордым и заносчивым (наверно) аристократам и сибаритам без пьяного посредника.
Итак, дверь открыта. Толя стоит на пороге и видит прямо перед собой костлявый зад Смолера, обтянутый ржавым самопальным вельветом в крупный фермерский рубчик, мизантроп и злюка, стоя на карачках, с пола собирает в бумажку, что бы вы думали, пыльцу, прах, собственные грезы какие-то (автор так думает), лепестки, стихии наперекор в Волге лояльно тонуть не пожелавшие.
Нет, вельвет, спасибо, не надо, Толя озирается, слегка поводит бровями, наткнувшись на синее исподнее Грачика. задерживается на майке с самодельным трафаретом и... в вожделении оттопыривает нижнюю губу,- вот они, так и есть, тут... (прошу вас, не смейтесь, преисполнимся лучше почтения к отсутствющему Свире, ибо как раз пожарные его штаны домашней окраски и показались неискушенному молодцу дороже и желаннее лаврухинской фирмы).
- Чуху,- произносит Толя, несолидного своего контрагента обнаруживая возлежащим на верхней полке с драгоценной фуражкой на животе. - Чуху свою приблудную сами заберете?
Зад в бархатный рубчик описывает спираль, два угольных глаза фиксируют источник звука.
- Или могу привести,- услужливо предлагает пришелец, нежно кося на Колины коленки.
О, сладкое мгновение, о, краткое видение, секунда, и ошарашенный Толян зрит лишь надпись "дежурный проводник" на белом непорочном пластике.
Механизм молниеносного возникновения стены описанию с Толиной точки обзора, к сожалению, не поддается, ибо три возможности не исключены,например, проводник мог, прервав отдых, привстать и свеситься со своего ложа, это раз; два, обладателю роскошных штанов самому ничего не стоило одним движением руки отделить Толю от общества непреодолимой преградой; и три, почему-то кажется, все же это тот вельветовый едва не покалечил Чомбу, с лязгом задвинув дверь перед самым его стремительно ретирующимся носом.
Итак, сцена закрывания повторилась, сопровождаясь знакомой последовательностью манипуляций с замком и собачкой, с разницей в одном,Толя оказался не внутри, а снаружи, где некоторое время стоял без звука и комментария, озонируемый легким сквозняком. Та сторона тоже некоторое время от активных действий воздерживалась, но спустя полминуты тонкий пластик завибрировал, принес неясный обрывок фразы, а вслед за ней послышалось нечто очень похожее на глухие равномерные удары, - какую бурю он вызвал, наш визитер мог только гадать. Мог, но не захотел, нашел кружке, которую до сих пор держал в руке, место за приоткрытой створкой титана, освободив ладонь, нащупал ею в кармане брюк две смятые бумажки и, как будто сие и было его первоначальным намерением, двинулся в ресторан.
Однако, увы, нам не удастся утешиться, предположив в нем хотя бы стыдливый внутренний позыв вытеснить прискорбное воспоминание, напротив, придя в заведение и заняв без спроса диванчик напротив Остякова, Толя немедленно, еще до принятия заказа, живописал происшествие, впрочем, скорее, бессовестно оклеветал противоположную сторону, о своей же роли и планах попросту не упомянув.
- Проводничок-то наш не просыхает третьи сутки,- так он начал и сразу потерял слушателя.
Егор Гаврилович кивнул головой и вперил взор в узкий проход между буфетом и окном, тот самый, из коего, не обманув его тревожного предчувствия, через пару-тройку минут явились миру Мара и Штучка.
Поэт проигнорировал вранье, цвет он воспринимал лучше, чем звук, и поэтому, конечно, пришествие эффектной певицы взволновало его необыкновенно. Семиручко распинался перед камнем, бревном, монументом, имевшим впоследствии все основания удивиться, внезапно услышав - "она наркоманка".
Кто она?
А упрек "ты чё, батя" Толя вполне мог адресовать самому себе (чертов везунок, которого за низкую суету и образ мыслей непотребный на страницах нашего повествования, увы, возмездие не постигнет).
На сей раз от неласковых объятий уберегла счастливчика официантка. Чутье Егора Гавриловича не обмануло, завитая быстроглазая не сомневалась в том, чего можно ждать от перехода кирпичного оттенка щек клиента в багровый и синюшный, однако потерю вменяемости она профессионально не путала с утратой платежеспособности и потому обслуживание не прекращала, всецело полагаясь на проворство чернявого повара в белой куртке с желтыми пятнами.
Итак, Толя не убоялся и не смутился необходимости пересказа, наоборот, возрадовался возможности посредством самых кратких корней родного языка (удлиненных приставками и суффиксами) воссоздать картину жуткого вертепа, кошмарного бардака, в каковой четыре парня и девка превратили служебное помещение двенадцатого вагона.
-...Короче, батя, иду сюда, выхожу в коридор, а эта их шалава оттуда (deleted), глаза по чайнику (deleted), и ко мне, за руки (deleted), ты понял, я вроде бы их пьяные (deleted) разбирать должен (deleted)...
Нет, в самом деле, негодяй полагал, - "шалава" и "лярва" наилучшие определения, но ошибся, жестоко просчитался, Остяков помнил русого голубоглазого птенца, девочку, робко, бочком в его купе зашедшую и кротко севшую на краешек дивана, клянусь, он даже брюк на ней не приметил, и вовсе не из-за белой, принятой на посошок, просто взор от лица отвести не мог,волос прямой, некрашеная, простая, правда, потом, когда ушла она на ночь глядя, а утром выяснилось куда, ох, слов не жалел, старый дурак, а ее, ее-то, прости, Господи, неразумие наше, оказывается, силой, силой окрутили там изверги, надругались нелюди, все руки искололи, мучили, держали, не пускали, а вырвалась, спасения искала, защиты, так этот молодой здоровый гаденыш...
Локти непослушные всему виной, встал Остяков, да пошатнулся, задел графинчик, сыграл тот о бокал, и оба на пол.
- Гена! - наполнил помещение призыв, и не только незадачливого трепача расправа миновала, но обошло рукоприкладство и Гаганова с Марой, которые, вместо благодарения и молитвы (по неведению и недомыслию, безусловно), лишь смешочки вознесли к небу, любуясь, как коренастый и сноровистый повар, завернув руку за спину превосходящему его и в росте и в весе поэту, вел бунтующего в унизительном полупоклоне к выходу, между прочим как бы интересуясь:
- Нина, сколько с него?
- Двенадцать.
В прохладном тамбуре и без свидетелей грубый Гена, обшарив остяковские карманы, изъял на ощупь полным показавшееся портмоне и в ответ на негодующее: "Ну ты, чурка нерусская, отпусти"- исключительным по расчетливости пинком отправил поэта из железного проема перехода в следующий вагон, лбом прямо в красное донышко стену украшавшего огнетушителя.
Боже мой, но нет, еще лишь "Боже", "мой" нас ждет впереди.
И поскольку в замке ресторанной двери слышен перестук торцевого железнодорожного ключа, нам нечего возле нее больше делать, проследуем в двенадцатый вагон и примем неизбежное с достоинством и честью.
Итак, оловянным алюминием купейной двери вознамерившись совершить членовредительство (отсечь Чомбе нос), Дмитрий Георгиевич Смолер сам не сумел разминуться с Эбби, уже сутки духов заклинавшим, Роудом и в неловком соприкосновении, разумеется, смял и опорожнил Димыч кулек, рассыпал, расплескал одинокой возней на четвереньках собранные листочки.
Последствия случившегося никак не соответствовали совершенной, в сущности, ничтожности этой утраты,- лицо Смура стало серым, пепельным, губы, всегда алые и напряженные, побелели, опустились и задрожали.
- На,- к несчастью, еще промолвил внезапно вдруг оживший Бочкарев,возьми,- сказал, протянув в фантик из-под "барбариса" завернутое энзе, кусочек серо-зеленого вещества со зведнозолотистымн вкраплениями.
- Ах ты заботливый, устал притворяться? - зловеще зашипел взбешенный новым ужасным подозрением интриган.- Поздно проснулся, можешь теперь засунуть его себе... Засунь себе, - задохнулся всегда так комично и принципиально щепетильный в выборе слов Димон,- засунь себе в задницу вместо мозгов, дурак... Дурак,- повторил Смолер раз пять.- Скотина, комедиант, князь кошкин-мышкин, шизо...
- Извинись,- выдавил Бочкарь, вновь приоткрывая глаза.
- Я?
- Ты.
- За что?
- За шизо.
- Ах ты псих недолеченный, калека, великий юродивый, обиделся? Дурочку валял - ничего, а теперь обиделся, ну, прости, прости, убогий ты наш, прости...
И, упав на колени, принялся Смолер биться курчавой своей башкой о стену, самозабвенно приговаривая:
- Прости сирого, отпусти грех.
Довершил же неприглядное действо спокойный баритон Винта, объявившийся сладким чмоканьем и принявшийся с нескрываемым удовлетворением подсчитывать:
- Три, четыре, пять...
Признаемся здесь, С-м-о уже случалось однажды (чуть больше года тому назад) стучаться головой в резную дубовую дверь и, кстати, также, в общем-то, из-за пустяка, из-за медсестрой Лаврухиной посеянной (естественно, и на треть не прочитанной) книги с названием "Колыбель для кошки". Впрочем, тот давний (недавний?) приступ неподдельного отчаяния был встречен жалостью, отчего лишь усилился и перешел в постоянное и неизбывное чувство отвращения к доброй сестре милосердия.
В поезде всхлипывать в такт было некому, за плечи Димона не хватали, тело свое и "машину" не предлагали, более того, самый терпеливый из всех людей на свете, увы, обнаружил предел добродетели.
В общем, когда злорадный Кулинич досчитал до двенадцати, подняв себя бережно и плавно, как сосуд, полный благородного и великолепного нектара (слегка, правда, прогоркшего эа сутки, прокисшего, начавшего от неумеренных добавок бродить и пениться), Бочкарь встал, косо, без сожаления посмотрел на психующего С-м-о и, объявив: "я тебя прощаю", вышел.
Да, сказал и, позвякав задвижками, покинул помещение, а за ним, как всегда, пример для подражания выбрав самый неподходящий, рванулся Мишка Грачик, Лысый.
Но если угодно правду, если вы, не смущаясь, готовы лицезреть наивные заблуждения и смещные иллюзии, то этого момента Лысый ждал давно и страстно, не просто ждал, верил,- именно Коля, Эбби Роуд, в конце концов встанет и лишит всю безумную компанию своего покровительства:
- Я ухожу от вас, свиньи.
Вот так, и только так. Вчера, конечно, после бессонных ночей, в опьянении удачей, едой, пивом и дымом, казалось Лысому,- привела его судьба в прекрасное четвертое измерение Коли Бочкарева, а сегодня взор просветлел, голова прояснилась, не в волшебную долину, не в страну алых маков, а в подъезд и подворотню, куда, похоже, и Эбби Роуда затянули не то обманом, не то силком.
Признаться, со стороны, на расстоянии, в молодежном кафе "Льдинка" все они, и Лапша, и Смур, выглядели как-то не так, иначе, симпатичнее (насчет Винта, похмелье лет с пятнадцати врачевавшего футбольчиком, "дыр-дыром", сомнений-то ни малейших не было), но эти двое, даже и непонятно теперь, как они с Колей рядом оказались.
Впрочем, сенсации Лысого сейчас не так уж и важны. Главное, он сознательно сделал ноги, смылся. Выполнил задуманное, реализовал побуждение, зародившееся едва ли не в то самое мгновение, когда он, Мишка, Ken'ом Hensley возбужденный, мечтою окрыленный, конец своего сна наяву принял за случайный разрыв пленки и, усаживаясь между Смуром и Эбби Роудом, не удержал глупого восклицания:
- Слыхали?
- Дверь закрой,- ответили слева.
- Ксюша-ресторанная среди дня без музыки ломается,- добавили сверху (вернее, слово вклеили, в коем на четыре дружные согласные "б", "з", "д" и "т" приходилась всего одна и та бравой, звонкой, авангардной тройкой приглушенная гласная).
Свалил-таки, а в Казани слаб оказался духом, когда шел по перрону навстречу за лимонадом посланному Штучке, делал за шагом шаг, оставлял за спиной вагон за вагоном, но, увы, сопоставляя в уме скорость приближения к столице с пустотой в кармами, и не удивительно, что повернул обратно.
Теперь же с Колей на пару, вдвоем, может быть, с одним из самых замечательных людей на свете, ясновидцем и прорицателем, первым математиком первой физматшколы, обитателем неэвклидовых пространств чувствовал себя Грачик пусть не утренний задор и надежду обретшим, но уж, определенно, готовым если не пешком до столицы дотопать, то уж пересидеть в каком-нибудь укромном уголке ночь вполне.
Да что ж ночь, при чем здесь темное время суток, оно придет и уйдет. Все, happines, complacency, satisfaction, serenity, радость без конца и без края, одна лишь она впереди, и не нужны никакие билеты, пропуска и мандаты, все произойдет само собой по бочкаревскому велению, по грачиковскому хотению.
This is a thing I have never known before
It's called easy livin'
Ну, в самом деле, так он и думал. Мишка, и так был рад своему избавлению и Колиной удали, что, стоя в дальнем тамбуре перед сгорбившимся, на откидном стуле покой обретающим в набивании косяка Эбби Роудом, лишь усилием воли удержался и не погладил мечтателя по забубенной голове. И невнятное, в обильной слюне полуутопленное бормотание: "...несчастный, он не слышит... не слышит и не услышит... больной, больной... вот кому действительно надо лечиться... да всем, всему миру надо бы... нормальному человеку дышать уже нечем... лом, чувак, лом... но я его прощаю... мы, мы их всех прощаем..." - казалось Лысому забористей битяры имени Чарлза Диккенса. Конечно, Колино трансцендентальное "мы" (Зайка, Зайка, к тебе еду, к тебе) принял бедняга на свой счет, ну и ладно, по наивности и совершенно бескорыстно, да и вообще вернул сторицей, молчаливым, чистым своим обожанием, восхищением чайника воскресил в воздухоплавателе Николае Бочкареве если не волшебных колокольчиков песню, то внес в его душу умиротворение, и в награду уже за этот прилив Эбби Роуд, мундштучных дел мастер, сделал Грачику "паровозик" - искусственное дыхание через красный уголек папиросы, дал урок неопытной диафрагме, и Лысый, наивно до сих пор лишь учащение сердечных сокращений да тяжесть в ногах принимавший за действие смолы, в полях под жарким солицем потемневшей, впервые в жизни действительно бросил вызов силам тяготения.
- Небо... скажи, небо,- велел Эбби Роуд.
- Небо,- повиновался Лысый.
- А теперь молчи,- приказал Учитель, памятуя, верно, о дурацкой выходке с Lady Madonna'ой.- Слушай,- сказал и, к Мишкиному уху приблизив губы, затянул (не иначе, проверенным, надежным способом чудесный фокус со вселенской слышимостью надеясь повторить):
Hosanna Heysanna Sanna Sanna Но
Sanna Hey Sanna Ho Sanna.
Лысый закрыл глаза и ощутил в крови ритм музыки, резонирующую барабанную дробь в черепной коробке, он коснулся Колиной руки и, зарядившись сухим трением, легко оттолкнулся от земли, сначала завис буквой "г", а затем медленно, плавно, наслаждаясь всесилием, распрямился, лишь кончиками пальцев слегка страхуясь, опираясь о плечо Эбби Роуда, завис над стремительно пролетающим где-то внизу под ним железнодорожным полотном.
- Небо, - вымолвил, - вечность, - прошептал,- камень.
И в ту же секунду почувствовал в руке своей маленький округлый голыш, галечку, камешек и, ощутив, перестал бояться совсем, отнял пальцы от Колиной рубахи, воспарил, окрыленный могуществом ласкового, из ладони в ладонь катавшегося кругляшка. И остановил часы, и засмеялся беззвучно.
Через полтора часа его ударило в бок тяжелой железной дверью, он отшатнулся, встретил спиной холодный пластик, устоял и услышал:
- Встань, ублюдок,- диссонансом, не в жилу хрип,- встань, кому говорю, шакал. Что ты с ней сделал, что ты с ней сделал...
Пол под ногами Лысого задрожал, завибрировал, звук падения заверил хлопок откидного сиденья. Лысый сделал усилие и увидел кровь.
В метре-полутора от него сплелись на несвежем линолеуме двое, поэт и философ. Причем нападавший оказался под защищавшимся, в алом тумане Остяков рычал, пытаясь вызволить запястья из цепких рук Эбби Роуда, сбросить с себя Бочкарева, освободить грудную клетку для дальнейшей беседы, но Коля так просто преимущество уступить не соглашался, упирался ногами в стенку. при этом надежды словами урезонить нечистую силу, по-видимому, не теряя совсем, тяжело бормотал:
- Мужик, ты чё, мужик, ты обознался, мужик...
Лысый отвернулся, качнулся в воздухе, колеблемом единоборцами, и вылетел в следующий вагон, приземлился и пошел, приспосабливаясь теперь к ритму мелких, неровным пунктиром вдоль коридора тянувшихся капель.
В девятом вагоне он уступил дорогу женщине (теперь и тремя сотнями не рассчитаться Винту), девице и здоровому молодцу с фигурными бакенбардами. Троица отслеживала ту же пунцовую морзянку, но в другую сторону.
У ресторанной запертой двери Лысый сам занял откидное сиденье и играл с маленькой галечкой до сизой предрассветной росы на окне, покуда барабанная дробь не сменилась у него в голове звенящей пустотой, покуда поезд не стал тормозить и не замер у освещенной платформы.
И тогда Мишка отпер дверь и ступил на мягкий асфальт, сиреневая череда фонарей указывала ему путь, а на старинном здания с башенкой буквы складывались в загадочный заговор - ом, ум, ром.
Муром.
МУРОМ ПАССАЖИРСКИЙ
Итак, вдоль пустынной платформы, от фонаря к фонарю, увлекая за собой двоящуюся, троящуюся и вновь в одну сгущающуюся тень, шел человек. Вещества растительного происхождения, расщепляясь в печени и фильтруясь в почках, сделали его движения гордыми и независимыми, а лицо спокойным и счастливым.
Слева, отбрасывая оконные блики на серые веки пешехода, набирал ход поезд, ускорялся, засасываемый в лунную необозримую пустоту.
Последний вагон сглотнул праздничную песню буферов, тройкой красных огней мигнул за стрелкой и потерялся, исчез за черной бесконечной чередой цистерн, вдруг стронувшихся и змейкой начавших менять путь.
Свободный от всех на свете человек, а это, конечно же, Лысый, продолжает свое торжественное движение навстречу белому, постепенно в предрассветном морсе концентрирующемуся пятну, светло-кофейному, бежевому, в шахматку, в клетку, к спине, сгорбленной и несчастной, рукам опущенным и ногам подогнутым.
Аннигиляция неизбежна, радость и горе сближаются, боль и покой, преступление и наказание, но нет, одному. было дано очнуться. Штучка обернулся, вгляделся в приближающийся силуэт свистнул, поперхнулся и дунул, дунул, клянусь Богом, дунул, ужасом объятый, через пути, сквозь вокзал, на площадь, во тьму, прямо под гневно и решительно вскинутую к небу бронзовую руку героического бюста летчику Гастелло.
Лысого же внезапное явление из приокского воздуха соседа, обманщика и долбня, нисколько не встревожило, игра света, перекличка огней, даже голос с небес - "по третьему пути товарный на Арзамас" - ничто не в силах нарушить величавую размеренность его поступи, на каковую взираем мы из другой геологической эпохи с непонятной жалостью и восхищением.
* ВЫШЕЛ МЕСЯЦ ИЗ ТУМАНА ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ *
СОЛНЕЧНЫЙ ОСТРОВ
Итак, конец уж близок, но перечесть совсем не страшно. С одной стороны, верно, оттого, что писано наше воспоминание по преимуществу все ж на родном, на русском языке, а с другой, поскольку подошло к развязке, к финалу, к слову the end, к катарсису, и автор (которого в один тихий августовский вечер восемьдесят четвертого потребовал к великом жертве, нет, она, она указала на алтарь, лапа, зайка, baby woo-oow, Шизгара) вот-вот поставит точку, разогнет спину и, взор обратив к своему поколению дураков и естествоиспытателей, скажет, растерянно улыбаясь:
- Ну, ладно, чуваки, я пошел...
Да, запискам, начатым в небольшом подмосковном городке, в комнате с видом на светло-серую (на фоне безоблачного неба) водонапорную башню, похоже, суждено обрести эпилог под сенью сибирских, на гибель светолюбивыми гражданами обреченных тополей. И автор, за перо взявшийся двадцатипятилетним, холостым и бездомным, сменив одну утомительную службу на другую столь же безрадостную, женившись, осиротев и став отцом, как никогда, в канун своего тридцатилетия близок к исполнению сокровенного желания, мечты увековечить нелепую юность своих одноклассников:
- Никто и ничто не будет забыто.
И прежде всего, конечно. Лысый, Мишка Грачик, которого мы вновь видим на перроне, но не на лунном молоке муромского асфальта, а на замусоренном щербатом тринадцатой платформы Казанского вокзала. Вот она, плывет в толпе, черной колючей щетиной приметная голова, сизоватое, как бы родимое пятно справа от носа несколько даже потерялось, утратило вызывающий вид из-за темных кругов, легших вокруг глаз.
Человек в несвежей белой футболке, в спортивных, то пузырящихся, то к ногам липнущих трикотажных штанах и кедах смотрит на часы, клешня сжимается, шевелящиеся щупальца на тюремно-боярском фасаде работы архитектора Щусева показывают шестнадцать десять, человек близок к обмороку.
От полноты чувств и пустоты в желудке, от восторга и умиления кровь отливает от его головы. Прибыл, приехал, добрался! Не пойман - не вор.
Правда, последние четыре сотни километров его трансконтинентального марша были не столь щедры на неожиданности, как предшествовавшие три с лишним тысячи. Но все же красную жилочку, протянувшуюся из канареечного уголка Владимирской области в бледно-розовый центр Московской, Лысому попытались скривить неулыбчивые ревизоры, а сказочное вызволение из лап контроля обернулось неулыбчивым прорицателем в виде выпускника того самого учебного заведения (механико-математического факультета), кое воздвиг уже в своем воображении Грачик большим и прекрасным, как дворец. Впрочем, спаситель-провидец так и не нашел случая представиться, что же касается ревизоров, то они и не пытались скрывать внешность, намерения и уж тем более сожалеть о возможных последствиях своей неподкупности. Они вошли в девятый вагон электропоезда Черусти - Москва после краткой стоянки у голой платформы с дождями подмытыми буквами "Анциферово", объявились сразу, одновременно с двух сторон и, блистая щипцами и петлицами, стали сходиться к центру, к жесткой желтой лавке, на которой, протянув поношенные кеды к чужому грязному и рыжему рюкзаку, дремал утомленный Михаил Грачик.
- Ваши билеты,- прозвучал вопрос, нарушив сон усталого паломника в чудесную страну исполняющихся желаний.
- Проездной, - внося в пробуждение необходимый элемент сверхъестественной фантастики, ответил за Лысого некто, длинный, плечистый, облаченный в синюю армейскую майку и распахнутую телогрейку.- Проездной.бесстыдно сказал, неизвестно когда и как материализовавшийся напротив Грачика обладатель пыльных карболитовых уродов без одного заушника, молвил и кирзовым носком сапога поддел выцветший вещмешок. Карабинчики на веревочках задорно звякнули.
- Где?
- Да вот же,- вновь встряхнул незнакомец поклажу.
- Пройдемте.
- Командир, да из колхоза мы, я ж тебе, как родному, намекаю, прямо с птицефермы, с поля, с барщины.
- Из колхоза?
- Так точно. Совхоз "Белые лиаы" Шатруского района.
Контролеры переглянулись, вид двух оборванцев был красноречив и убедителен.
- Но платить-то все равно надо,- без особого, однако, нажима попытался тем не менее один, круглолицый и безбровый, разжечь в себе прежнее служебное рвение.
- Пойдем, Романыч, - не одобрил попытку второй, красноглазый и вислоносый.
- Коммунизм, парень,- подмигнул Мишке небом посланный избавитель, едва лишь грозная пара удалилась. Подмигнул, обдал жаром догорающих от ежедневных противоестественных промываний кишок и с бахвальством пренеприятным поинтересовался: - А что, уберег я тебя, парень?
И сам же без промедления и подтвердил, коротко и ясно:
- Факт... Да... А другие не станут.
- Кто другие?
- Дяди,- сообщил тридцатипятилетний младший научный сотрудник.- Дяди,сказал и наградил щербатой и неимоверно зловонной улыбкой.
Но, может быть, он просто пьян, нарезался по самые некуда и несет околесицу, этот лихой шеф совхоза "Белые липы". Отрицать нельзя, вчера действительно не соблюдал меры в рассуждении духовитого первача и сегодня с двух целительных бутылочек "Арзни" переживает новый прилив мыслей и чувств. И тем не менее слова, изреченные им после демонстрации разрушенных неправильным режимом питания зубов, внушают если не гордость за непобедимость разума, то требуют, во всяком случае, кое-каких разъяснении. Но, впрочем, что же он сказал? А вот что.
- Сынок,- спросил и прищурился,- думаешь, этот психдом под открытым небом навечно?
Итак, само течение событий заставляет нас наконец воссоздать историческую картину, описать ту неделю, протянувшуюся из мая в июнь, невероятные семь или пять дней, кои ныне у многих живых свидетелей обитателей апельсиново-банановой (а в ту пору и шоколадно-колбасной, и деликатесно-диетической, и лицензионно-импортной. и прочая, и прочая, и малая, и белая за четыре двенадцать) метрополии вызывают уже даже не гнусные смешки, не недоуменное пожатие плеч, а, как правило, лишь стойкое нежелание оторвать взгляд от свежим свинцом дурманящей полосы "Советского спорта".
Да, не обойтись без правдивого описания необычайных событий, происходивших в том бесконечно далеком году всеобщего детанта на берегах Москвы-реки в пору цветения тюльпанов.
Ну что ж, действительно ли следует связывать исчезновение загодя развешанных на улицах и площадях главного города страны плакатов, флагов и транспарантов "Привет участникам международного молодежного форума "Московская инициатива" с неожиданным появлением компаниями по два, по три, а то и целыми семьями по четыре и пять в скверах и залах ожидания вокзалов, в проходных, мхом и кирпичом поросших дворах, в подворотнях и электрическими запорами не оборудованных подъездах и, главное, главное, в прекрасном, руками энтузиастов некогда разбитом лужниковском парке юных существ, собой, определенно, являвших позор и брак отечественной педагогики и педиатрии?
Нет, прямо два события не связаны. Изъятие атрибутов молодежной фиесты началось несколько раньше, за неделю-полторы до беспримерного нашествия нестриженых и неумытых. Почти немедленно после приглашения двух молодых людей, состоявших сопредседателями оргкомитета грядущего фестиваля, в необыкновенный, на высоком холме воздвигнутый дом, имевший вдобавок в ту пору целых три разных, во все стороны света глядевших фасада. (Увы, один, углом выходивший на юго-запад, с романтическими завитками периода русского модерна, ныне уже неразличим под желтой многослойной штукатуркой.)
Итак, два организатора праздника молодости и мира вышли из своего учреждения (и по сей день остающегося ярким образцом архитектуры революционного конструктивизма) и, глянув на темной искрой блистающий меж деревьями бульвара мрамор эпохи "песни о встречном", двинулись (ловя на ходу подхваченные ветром языки галстуков) по узкому проезду на широкую площадь.
Внеплановость приглашения не зря смутила души двух спортсменов-выдвиженцев. В кабинете, где до сих пор ласково курировали их созидательную деятельность, обоим был представлен носитель вкрадчивой фамилии Беседа и сухо выкашливаемого звания - полковник.
Афанасий Антонович, кстати, ныне пенсионер, с коим любой желающий в солнечную погоду может поменяться ферзями, если, конечно, не ошибется скамейкой на Пречистенском бульваре, продемонстрировал двум незадачливым антрепренерам с полсотни билетов на заключительный концерт, куда вход по плану мероприятия предполагался только и исключительно по специальным пропускам.
А. А. Беседа, кроме того, проинформировал лицами посеревшую пару о факте "совокупного" изъятия лишь в трех союзных столицах и Северной Пальмире россыпью и целыми билетными книжечками уже более восемнадцати тысяч ловко состряпанных подделок, из чего сделал справедливый вывод о несомненной дерзости и масштабности беспрецедентной аферы.
И далее вдруг с необъяснимым увлечением и энтузиазмом (верно, и тридцатью шестью вершками едва ли способный похвастаться, отчего производивший на плечистых представителей оргкомитета впечатление особо злонамеренного и ехидного) полковник занялся перечислением, казалось бы, совершенно неуместным, промахов и недостатков, допущенных неизвестными, но обреченными, конечно же, на неминуемое разоблачение умельцами.
- Впрочем,- заключил полковник, как бы желая приободрить приятным известием полумертвых, ей-Богу, визитеров,- несмотря на отмеченные эстетические и иного рода изъяны, цена на изделия всех цветов и размеров колеблется по последним сообщениям от пятнадцати до пятидесяти рублей в зависимости от региона и имеет тенденцию повышаться. Ввиду приближения означенной в них даты, надо полагать, и ввиду широко проводимого изъятия следует недвусмысленно заявить,- сказал Афанасий Антонович и посмотрел в глаза одновременно и тому и другому, отчего один из сопредседателей, бывший, к слову сказать, гандболист, непроизвольно попросил воды.
Кто заподозрен в подлом мошенничестве, у молодых функционеров сомнений не возникло, и лишь недостатком улик могло объясняться то, что оба в конце концов очутились на улице и без конвоя.
Но если откровенно, то откуда бы им взяться, уликам, если ничем предосудительным, кроме перепродажи кое-каких фирменных шмоток да изредка, от случая к случаю, аппаратуры, ни тот ни другой в жизни не занимались. Впрочем, один, но это еще черт знает когда, после дружеского, но неоправданно затянувшегося застолья угнал, то есть взял, хозяина предварительно не уведомив, покататься серый, исключительно приемистый и бесшумный "седан", невезучий же мастер ручного мяча, впрочем, тоже давно и случайно, шестнадцатилетнюю, необыкновенно развязную особу принял за двадцатилетнюю. Но, повторяем, в незапамятные еще времена все это было искуплено, искуплено и выкуплено и, главное, ни в какое сравнение ни вместе, ни порознь не могло идти с только что открывшееся авантюрой на (Господи, упаси, год-то 197...) идеологическом фронте.
Подумать только, восемнадцать тысяч, как сказала эта карла с плешью, только изъятых билетов, мама-почтальонша, сколько же их на руках? Десять, двадцать, сто тысяч? А сколько будет жаждущих разжиться лишним на месте? Копать кайлом, какая сила оградит столицу, а с ней и организаторов международного форума от этой безумной орды?
- Зашибу,- сказал гандболист по имени Юра Постников.
- На фиг,- согласился с ним любитель быстрой езды, и в эту минуту, кажется, в последний раз они имели в виду одно и то же. Думали о Жорике Петрушеве, зеленоглазом выкормыше института, притулившегося у малоприметного стаканчика "Метро Парк культуры", коему так неосмотрительно была вверена культурная программа фестиваля. Он, он, красногубый балабон, и напел это проклятое название, кое нормальному, не изнасилованному противоестественным напряжением средней и задней спинок языку исторгнуть принципиально не под силу.
Мать-героиня, женщина и заступница, а если выяснится еще и из каких средств, то есть всплывет обоюдовыгодная экономия на удобствах участников из слаборазвитых стран.
- Зарезать мало, пусть ищет того-не-знаю-кого или берет на себя,решили коллеги.
Как видим, ощущением непоправимости они еще не прониклись, мысли их только путались, и мстительное волнение и опьянение свежим воздухом внушали неоправданную надежду.
Но, увы, хрупкая не дождалась даже завтрашнего утра, когда по самолетному трапу должен был сбежать на родную землю Жорик Петрушев, неделю назад убывший на вечнозеленый остров Дрейка и Нельсона улаживать последние детали грядущего феерического действа.
Увы, увы, майский ветреный день вышел black as a night, точно такой, какой привиделся однажды дружкам Мику и Киту и вылился в песню.
Итак, не успели известные нам двое возвратиться в дом на углу Маросейки и усесться за широкие деловые столы лицом к лицу, как тревожный телефонный зуммер возвестил о новом приглашении, на сей раз с этажа на этаж.
Кабинет, куда позвали наших знакомых, разительно отличался от не описанного нами ранее, был полон света, красок, флагов, лент, скульптурных и живописных работ даровитой молодежи, грамот и вымпелов. Однако здесь ласковый тон принят не был, с приглашенными разговаривали грубо и повелительно, а для начала без всяких слов и объяснений сунули под нос газету, со страницы котором мелким зерном жизнерадостно скалился Жора Петрушев.
А довольная Жорина рожа означала вот что,- ни завтра, ни послезавтра и ни в один из дождливых четвергов ближайших двух недель прилета его ожидать не приходится. Юному мужу прыщавой (и беременной, о чем уже известно всем и каждому) дочери хозяина еще одного кабинета (наискосок через площадь) приглянулась земля футболистов и садоводов, и он решил ее не покидать совсем, зарабатывать на жизнь раздачей интервью, каждое следующее из коих обещало быть гаже предыдущего.
Итак, списать просчеты культурной программы оказалось не на кого. Некому стало ответить персонально и лично, а главное, привести в действие безотказный механизм спасения на водах. Стоит ли удивляться, если от такого сюрприза гандболисту непроизвольно захотелось отлить напрасно выпитый стакан.
Впрочем, отпустили их опять вдвоем, но, пройдя шагов десять по коридору, Юра Постников со словами: "Счас догоню"- толкнул дверь в уголок, где кафель голубел и тихо журчала вода, а его товарищ, которого мы не представили, а теперь и нужды нет, стал вершить путь по ковровой дорожке в одиночку.
А без присмотра оставлять его нельзя было ни в коем случае, ибо последствия давнего пристрастия к беззаботной и быстрой езде (имеется в виду не перебитый нос и фарфоровый блеск вставленных зубов, а нечто внутреннее, диагносцируемое в холодной клинической тиши посредством резинового молоточка) сказывались на его поведении и в куда более безобидных обстоятельствах. Сейчас же, пользуясь по оплошности ему предоставленной полной свободой, poor motorist, никуда не заходя, ни с кем не консультируясь, отправился в телексную, где продиктовал переводчикам следующую срочную депешу, адресованную всем семидесяти двум национальным оргкомитетам:
"Связи неблагоприятного прогноза июнь Инициатива переносится август. Точная дата сообщается согласованием. Подпись".
Увы, к тому времени, когда явились неразворотливые люди в белых халатах, в пятидесяти трех странах уже вовсю трубили отбой.
Ну, а Юра-то Постников, он-то чем был занят, неужели все три или четыре четверти часа справлял нужду? Останься мы дожидаться его у клозетной двери, такое впечатление создаться могло, поскольку, войдя, он уже не вышел.
И тем не менее необъяснимым образом ровно через пятнадцать минут после брошенного им на ходу "счас догоню" кудесник мяча звонил из бюро пропусков дома с тремя фасадами. Принят не был, но смог оставить для дальнейшей передачи и рассмотрения семь с двух сторон исписанных листов, открывавшихся жирным и дважды подчеркнутым словом "Заявление".
После чего Юрца видели в нескольких местах, начиная с приличного заведения на бывшей Тверской и кончая мерзкой точкой у Киевского вокзала, прозванной, кажется, Сайгоном, откуда выперли малого около полуночи вслед за неизвестной барышней, идти самостоятельно не способной, но гораздой зато указывать непопутное направление всем желающим проводить.
Ну, а через день, покачиваясь ранним утром в телескопически к небесам вознесенной люльке, бессонные молодцы в желтых сигнальных жилетах начали, дабы не сорвал до августа ветер, не промочил дождь до ждущего согласования срока, снимать плакаты, флаги и транспаранты с изображением символа и талисмана фестиваля - солнца, которое пусть всегда будет.
А спустя еще неделю, игнорируя по традиции журналистики той поры невнятные объяснения газет, в главный город державы стали прибывать, украшая вокзалы, скверы, бульвары и дворы, подростки (in their teens), каковые внешним своим красочным, но неопрятным видом наводили разменявших не один длинный десяток граждан на неутешительные мысли о месте молодежи в трудовом и общественном процессе, о правах, обязанностях и роли в сохранении культурных ценностей и иных завоеваний отцов и дедов.
Но никто живописную публику тем не менее не трогал, путь по радиальным магистралям, разрезающим столицу, как златоглавый и краснозвездный бисквитный торт, был открыт. Удивительным гостям не препятствовали двигаться к бывшему хамовническому болоту, заполнять скамейки и газоны Лужников, каждый мог свободно устраиваться, выбирать себе место на площади у плавательного бассейна, где провалившие дело администраторы молодежного праздника успели сколотить, обвив лентами и гирляндами (не иначе как для демонстрации единства и солидарности), деревянный помост, сцену, трибуну, в общем, сооружение, одним своим видом обещавшее кайф и воплощение мечты.
Прибывшим не мешали собираться в одном месте, ибо именно так задумал полковник Беседа, потирая белые сухие ладони (короткие пальцы с рыжими конопушками) в теплом конусе света настольное ламвы. Оперативный план Афанасия Антоновича предусматривал поддержание (под строгим наблюдением и контролем, конечно) атмосферы некой нездоровой сенсации и ажиотажа вокруг сорванного мероприятия. Дело поимки наглых ловкачей, изготовителей билетов, требовало поощрения циркуляции разноцветных бумажек с контурами БСА, спроса и предложения. Впрочем, об этом несколько позже. Это уже лишнее. Пока, во всяком случае, ибо главное стало ясно,- именно лагерь у Москвы-реки, бивуак, табор и подразумевал шеф совхоза "Белые липы", употребляя выражение "психдом под открытым небом".
Но, блеснув метким московским словом, к подробностям, то есть к систематическому развенчанию иллюзорной наивности своего юного попутчика, оказался не расположен.
Крякнул, хмыкнул и удалился в тамбур курить. Вернулся не скоро, но с прежним неистребимым желанием творить разумное, доброе, вечное. Во всяком случае, едва сев, немедленно поинтересовался:
- Братишка, а морковки за так не желаешь?
Однако черствый Грачик, несмотря на сопровождавшую предложение демонстрацию отягощавшего рюкзак запаса не слишком даже грязного овоща, отказался. Тогда незнакомец, одержимый благородным, но навязчивым желанием, попытался всучить ему последовательно журнал "Аврора" без обложки, но с продолжением милицейского детектива, одноразовую, но французскую зажигалку, изящный предмет - перочинный ножик с пилочкой для ногтей и в конце концов еще нестарые часы "Слава" в корпусе из желтого металла.
- Спасибо, не надо,- всякий раз, однако, демонстрировал Лысый смесь гордыни, брезгливости и непонимания физиологии углеводородного сгорания организма.
- Ну, а что, что тебе надо? - потребовал раздосадованный "несун", дезертир трудового фронта уже в виду конечной для него платформы Перово.
- Сколько стоит метро?
- Пятачок.
- Дайте десять копеек,- даже под бременем крайней нужды честно глядя в лицо собеседнику, вымолвил Лысый.
Незнакомец заволновался, порылся в кармане, вынул не то документ в корочке, не то пластиковый чехольчик. извлек из него какую-то картонку и протянул Мишке.
- Устроит? - спросил, вставая и распрямляясь. - На и это,- решил тут и с корочкой расстаться,- катайся на здоровье с именем дяди Саши, с моим то есть, на устах. Желаю счастья.
Но что, что он ему дал? Друзья, единый проездной на июнь. О!
ОТКРЫВАЙТЕ ШИРЕ ДВЕРИ
Итак, неутомимый транспортир на серой плоскости фасада торопился обрести благословенную секунду свободы от бесконечного конфликта тупого и острого углов. Шестнадцать десять на глазах превращались в шестнадцать одиннадцать.
Ступая по липким кругляшкам с синими снежинками букв "Пломбир Морозко", Лысый, обладатель единого проездного билета на июнь, двигался к выходу с тринадцатой платформы.
Навстречу ему спешили пассажиры электропоезда, следовавшего до популярного сорок седьмого километра ("Электрозаводская", "Новая", "Перово", "Ждановская" и далее со всеми).
- Лимита,- скривила губки при виде пропыленных трико нашего героя юная узкобедрая и сероглазая наследница дома и сада в дачном кооперативе "имени Папанина".
- Нет,- оценил Мишку ленивым взглядом ее кавалер, невоздержанность которого в еде и питье лишала естественных пропорций на груди его синей майки изображенный солярный знак одного из старейших учебных заведений Новой Англии. Сумка в руках у Лысого (черная, болоньевая) сделала тон знатока насмешливым и категоричным.- Это Малаховка по колбасу прибыла.
Да ради Бога, они могли смеяться Мишке прямо в лицо, он бы не заметил, не обратил внимания, не придал значения. Добрая, ласковая толпа несла его мимо табло и указателей, сумок, сеток и картонных коробок со щедрой мадьяркой "Винимпэкс". Он шел, доверившись этой сороконожке, увлекшей по усеянным апельсиновой кожурой ступеням вниз, в переполненные катакомбы залов и переходов, минуя киоски, открытые и закрытые, лотки, тележки, столики, холодные ящики автоматических касс и освещенные клетки с тетрадками, тетками и компостерами, вглубь, рассекая хвост, выползший из камеры хранения, огибая сумки, сетки, чемоданы, картонки с промасленным австрийским орлом, по шипящим дневным электричеством тоннелям, вверх, вниз, навстречу красной фуражке метрополитена, не извиняясь и не останавливаясь, скорее, скорее вдохнуть гудящий вдохнуть гудящий сквозняк платформы, вдоль которой, подталкивая друг друга лиловыми носами по никотиновым разводам кафеля, скользнули короткие стрелки и замерли, уткнувшись в божественное слово "Университет".
Ну что ж, путь Лысому был указан рукой Провидения, он не пошел прямо на сине-красную будку "Союзпечать", а пересек перрон наискосок, предпочел целеустремленный рокот сырой преисподни разнообразию звуков площади, пропахшей резиной и трехкопеечным сиропом. Он вошел в беспересадочный вагон, и двери, к которым не следовало прислоняться, осторожно закрылись у него за спиной. А вышел бы на площадь, в кармане между эстакадой с замершей на ней вереницей спальных вагонов и людским многоголосьем у стен казанского терминала, мог бы, и очень даже запросто, свидеться с вечно датым субъектом. Вечно датым, но непременно в железнодорожной фуражке с черным околышком.
Серьезно, мог бы встретиться с Сергеем Кулиничем, по прозвищу Винт. Это не исключено, но с фатальной неизбежностью, впрочем, не угрожало ему, ибо Винтяра на площади перед смрад отпускного лета источавшими дверями (для нужд разнополых пассажиров выделенных отделений вокзала) стоял не один, горячась и волнуясь, он толковал о чем-то с наглым коротышкой в курточке из растрескавшейся и облупившейся искусственной кожи и в форменной, как это и ни смешно, чуть набок съехавшей кепке с алой на фоне белого кружка буквой "Т".
Предмет спора двух представителей конкурирующих средств сообщения стоял в некотором удалении и представлял собой Ленку Лапшу. Вяло долизывая обмылок мороженого "Бородино", она загорала у солнышком пригретого, салатного цвета (со следами недавней рихтовки) крыла автомобиля ГАЗ-24, и на затылке ее красовалась некогда сердобольным Емелей Грачику презентованная самодельная шапка с длинным козырьком из синего денима.
Надо признаться, ночь Ленка провела очень беспокойную, укрывшись в пустом купе, она прислушивалась к внешнему миру, холодея и замирая, ибо до ее ушей доносились странные и зловещие звуки - вскрики, удары, хлопанье дверей, возбужденные голоса и слово "кровь", произнесенное кем-то, стремительно пробежавшим по коридору.
Открывать же ненормальная не собиралась даже Чомбе, явившемуся далеко за полночь среди мирной раскачки и убаюкивающего скрипа. Гуляка долго урезонивал ее через пластик и убедил, лишь пригрозив проводником.
По прибытии покинуть убежище Лавруха не решилась, облюбовала багажную полку, забралась туда и дышала беззвучно и после того, как опустевший состав, вздрогнув, отправился по звонким стрелкам отыскивать тупик, а Винт, задраив парадное, обходить свои владения.
Конечно, он ее нашел, поприветствовал детским веселым словом (требующим в случае особого расположения обыкновенно определения "потная"), фамильярно удивился ее находчивости, после чего предложил немедленно слезть и перестать бояться, ибо:
- Твоих волков уже давно мусорня грызет.
О своих собственных неладах с власть имущими Кулинич умолчал, с одной стороны, демонстрируя свойственное своей натуре необыкновенное легкомыслие, с другой - особую беззаботность, проистекавшую от принятого им в это утро решения, никого не предупреждая, сменить профессию. И хотя в выборе нового поприща он еще колебался, но ввиду внезапно открывшейся перспективы сделать бригадирше "тухлой" козью морду испытывал на фоне редко покидавшего его подъема и возбуждения особое вдохновение.
С Лаврухой, пребывая в отличном расположении духа, он обошелся восхитительно, как рыцарь и джентльмен, а именно - накормил хлебом со сладким чаем, дал из эмпээсовского энзе димедрола, нацедил валерианки и уложил у себя в "конторке" спать, пообещав лично отвезти в Лужники после обеда.
За выходным светофором поезд Южносибирск - Москва уже ждали. Разные люди с примерно одинаковым настроением. К распахнувшейся двери двенадцатого вагона подошел небрежно одетый мужчина сумрачного вида и коротко спросил, не тратя времени на приветствия:
- Ну?
Винт вместо ответа освободил проход, приглашая хмурого типа и дальше не стесняться. Для гостя он отомкнул пассажиров в пути не принимавший ватер и, кивнув головой в сторону мягких, черемшовые фитонциды источавших мешков, сообщил:
- В этом году последняя.
Но пришелец, казалось, и не заметил того, ради чего тащился ранним утром в такую даль. Он присел у порога и недоверчиво стал щупать японский полиэтилен.
- А покрышки ты тоже сдаешь?
- Сдаю,- без колебания, без сомнения, без всякого зазрения совести, на уровне условного рефлекса распорядился чужим добром Винт.
- Слушай, я сейчас племяша к тебе пришлю,- засуетился клиент.
- Сто восемьдесят,- предупредил Кулинич.
- Сколько?
- Восемнадцать,- подтвердило исчадие ада.
- Слушай, я не разбираюсь,- не без подобострастия сказал дядька, вставая и заглядывая Винту в глаза,- ты с племяшом решай. Он на колесах, мигом будет. Идет?
Родственником знакомого перекупщика оказался как раз таксист в потерявшей вид и блеск куртке. Явился он вопреки обещаниям не мигом, а часам к двенадцати и пригласил Винта на выход, кинув в его служебное окно камешек.
Резина пленила его, но восемнадцать он счел несуразной компенсацией за труды и беспокойства Кулинича. Невольно принятый и тем и другим тон некоторого самоуверенного пренебрежения полюбовному соглашению не способствовал и вообще неизвестно, куда мог завести двух коммерсантов, кабы не неожиданное предложение Винта.
- Хорошо,- сказал он, прерывая очередную напряженную паузу,- бери по пятнадцать с половиной. Только сейчас положишь, как за восемнадцать, а разницу я тебе верну, если устроишь мне с девочкой хату на недельку.
Уважения ни к чему не имевший водитель первого таксопарка похмыкал, поинтересовался, просто хату или с "телкой" в комплекте, что-то прикинул, ухмыльнулся, повеселел, предложил Винту 'Ораl, короче, согласился ударить по рукам. Прощаясь же, сам назначил место встречи - шестнадцать ноль-ноль на стоянке у Казанского.
Итак, хату Винт просил "просто", как помещение с мебелью и дверью в клозет.
- Телка с собой,- ответил он на прямо поставленный вопрос.
Из чего очевиден неутешительный вывод - Ленкой вновь хотели распорядиться, с ее желаниями не слишком считаясь.
Но, ловя тут лукавые взгляды читателей, давно приметивших ловкость Ленкиного простоватого, но сноровистого ангела-хранителя, автор и сам не может не улыбнуться, зная наперед - у очередного злодея, как и у всех предшествующих, в искус введенных физической слабостью и умственной незатейливостью Лапши, ничего не вышло. И тем не менее улыбка его несколько неуверенная, деланная, и очки, как видите, не блестят, опущенные долу, ибо, увы, утомленный безрассудством подопечной, из-за правого плеча поглядывающий строго и решительно но сторонам, на лихой подвиг деву подвигнув, сам репутацию поддержать не сумел, быстротой реакции не блеснул, не пригнул голову, не сгруппировался, "поберегись" не крикнул, и потому поздравлять Лавруху с очередным избавлением как-то язык не поворачивается.
Впрочем, никто нас и не торопит для растерянного разведения рук к тому месту, где улица Сретенка, вливаясь в Сухаревскую площадь, вытекает из нее Первой Мещанской, и потому позволим себе увильнуть, ненадолго, но все же избежать объяснения, с какой стати поджидавший в оговоренном месте неулыбчивый шоферюга с ходу предложил Винту: "Отойдем",- отложим это на потом, а сейчас возьмемся за описание волшебного путешествия Михаила Грачика в подземной трубе, проложенной от Сокольников через Каланчевку до Парка, а оттуда выведенной на воспетые лекарем-киевлянином Воробьевы горы.
Постараемся описать все с мельчайшими подробностями, с обстоятельностью, приличествующей тому моменту (волнующему, безусловно), когда из самого красивого подземелья в мире вышел на свет наш лысый мечтатель и увидел в небесах путеводную, из красной петлицы вынутую эмблему внутренних войск. То есть пятиконечную звезду, обрамленную лавровым полумесяцем и вознесенную золотым шпилем на головокружительную высоту.
Но вот печаль, как быть с благим намерением - ничего, ни одной микроскопической детали не упустить, если буквально сразу, начав с первого шага нашего героя к вожделенной цели, невозможно вспомнить, "в голове" он ехал или "в хвосте", то есть к трамвайному ли кругу его вынес эскалатор или же на перекресток академических проспектов, лицом к возводившемуся за деревьями корпусу гуманитарных факультетов.
Увы. похоже, придется вновь (незаметно, конечно) последовательность и скрупулезность подменять эмоциями и напором.
Итак, он прибыл, несгибаемый странник, Лобачевский, Резерфорд (Софья Ковалевская - Мария Складовская), прошел вдоль музыкального ряда фигурной ограды, пересек узкую улочку и идет вдоль многоэтажного флигеля, даже и не подозревая, что сие. Боже праведный, и есть физический факультет...
А возможно, он следовал по другому пути, все так же не подозревая об умопомрачительной близости к астрофизике, похрустывал красными катышками жженой глины, приближался к чугунному Михаилу Васильевичу, полному вы- соких дум. Аве, цезарь...
Впрочем, совершенно определенно можно сказать одно,- вошел он в один из последних (по времени возведения) обитаемых монументов созидательной неутомимости эм-гэ-бэ через клубную часть. Тогда для этого не надо было вооруженному рацией милиционеру протягивать пропуск с красной полосой. Достаточно было толкнуть решительно турникет и войти в храм.
Так Мишка и поступил, а войдя, немедленно обратился к седоусому носителю красной повязки на рукаве немодного и строгого костюма.
- Извините,- сказал Грачик и, сознавшись в не столичном своем происхождении, попросил соблаговолить указать месторасположение заочных платных подготовительных курсов, пригласивших его из сибирского немыслимого далека на очную летнюю сессию.
- Корпус "В",- отчеканил старик, неодобрительно разглядывая столицу явившегося покорять провинциала. Впрочем, полумрак помещения и дальнозоркость вахтера смягчали впечатление.
- А где это?
- Я провожу,- подняв голову, обратил на Лысого безоблачный взор молодец с красной повязкой на рукаве синей ковбойки, до этого за спиной отставного бойца невидимого фронта углубленно изучавший композицию из разноформатных бумаг, прижатых голубым стеклом к зеленому сукну служебного стола.
Но, несмотря на такую невиданную любезность, Мишке все же пришлось некоторое время поплутать под гранитными капителями среди бронзовых бюстов, по мраморной крошке, замирая от восторга, восхищаясь и борясь с легким головокружением, естественным для человека, не евшего уже почти сутки.
Пришлось, поскольку провожатый счел свою миссию выполненной, едва лишь поравнялся с лестницей, по пролетам которой плыл из озвученного кассовыми колокольчиками подполья аромат кофе, мешаясь с трактирным духом тушеной капусты.
- Туда, туда, а там свернешь,- напутствовал самаритянин, соскальзывая по широким ступеням в заведение общепита.
Итак, он положился на грачиковское чутье, и Мишка не обманул ожиданий, не подвел товарища. В конце концов изящным пальцем очаровательной казашки он был направлен в огромные двери, кои вывели его во внутренний двор, прямо к высокому крыльцу с желанным прямоугольником вывески "Дирекция заочных подготовительных курсов при Московском государственном университете".
От порога внутрь вел неширокий, состарившийся паркетом пахший коридор, вдоль стен которого на некогда блиставшей лаком клепке стоял ряд деревянных кресел, в лучшие годы, возможно, внимавших Презенту или, чем черт не шутит, самой Лепешинской. Сейчас на откидных сиденьях и у ножек ученых ветеранов располагались сумки и чемоданы, несколько молодых людей, а также чья-то мама сидели здесь же, среди ручной клади, а кое-кто стоял у распахнутых боковых дверей, за которыми очередь, обретая привычное чередование носов и затылков, загибалась к деревянному барьеру.
- Вы? - спросил Лысый того, кто, по его разумению, был последним среди ждущих благословения.
- Он,- переадресовали Мишку к большеголовому юноше, взволнованно блиставшему белками у самых дверей.
- За мной,- не стал отпираться названный.
Сколько их было, опережавших к концу рабочего дня нашего путника? Десять? Пятнадцать? Не так уж много. в конце концов, но если иметь в виду им задуманное, и три, и два были бы лишними, увы, приватного тет-а-тет с дирекцией подготовительных курсов и ее представителями требовала деликатная грачиковская натура.
Сесть ему было негде, а переминаться у входа в атмосфере сплошной нервозности Мишка счел не полезным для своего недоеданием ослабленного организма, решил прогуляться в полумраке, но, пройдя десяток шагов по коридору, остановился перед украшавшей дерматин табличкой "Заведующий".
И, вперив в нее взор, признаемся, почувствовал не слабость, не восторг, а прилив той шальной и необузданной энергии, которая однажды вывела почти прямиком из постылого Академгородка к верхней полке на запад уносившегося скорого поезда.
Итак, сейчас он попробует, заперто или нет, сейчас, пульс девяносто, сто, сто десять, сто двадцать. И тут, только вообразите, кожзаменитель сам двинулся ему навстречу встречу, дверь стала отворяться сама по себе, и голубые глаза споткнулись о комок из Азии прибывших нервов и мышц.
- Вы ко мне?
- Да,- ответил Лысый отрывисто и поклонился - Разрешите?
- Прошу,- посторонилась, пропуская неожиданного посетителя, белобрысая дама лет сорока, сухопарая, с голубыми прожилочками на запястьях, еженощную пытку папильотками усугублявшая дневное невоздержанностью в недорогих, но массивных безделушках (с камешками и без) из серебра и мельхиора.
- Не знаю, как начать,- едва дождавшись возвращения заведующей в директорское кресло, заговорил Лысый.- Извините, но войдите в мое положение, меня обворовали...
Да, вот так, с ходу потребовав сочувствия у очкастой голубоглазой рыбы, Мишка принялся (и, надобно заметить, на удивление складно и правдиво) излагать историю пропажи чемодана с вещами, деньгами и заветным приглашением из отделанного белым пластиком купе скорого поезда Южносибирск - Москва.
- Как ваша фамилия? - без особой симпатии, но и без угрозы поинтересовалась начальница (на самом деле уже третий год всего лишь исполняющая обязанности), когда, предавшись печальным воспоминаниям, Лысый стал повторяться.
- Грачик, Михаил,- с некоторой даже суетливостью поспешил ответить приезжий и для вящей убедительности (отлично сознавая безобразие своей внешности и манер) протянул ловко из сумки извлеченный паспорт.- Вот сохранился, бросили в тамбуре.
Зеленая паутина разводов поверх водяных знаков, кажется, произвела благоприятное (такое желательное) впечатление.
- Минуту,- сказала дама, сыграв уголками губ нечто неуловимое, должное, по всей видимости, быть ободряющей улыбкой, впрочем, сесть не предложила, сняла трубку с аппарата, лишенного диска, печального красного недоноска, и, услышав ответное "да", сказала: - Вера, зайдите ко мне с карточкой Грачика. Гэ, гэ, Георгий, Рита, Алексей, Чита, да. Ми-ха-ил. Южносибирск. Сейчас.
Вера оказалась ровесницей Мишкиного брата, кобылкой с густой копной на хне настоянных волос и с девичьей талией, круто и даже несколько неприлично переходившей в принадлежность к мучному питающей слабость домашней хозяйки.
Обдав Лысого походя жаром карих очей, пронесла она мимо него солнечное излучение рассеяннных по ее телу частиц благородного металла заводской штамповки.
- Угу, угу,- кивая головой, ознакомилась исполняющая обязанности с Мишкиным формуляром.- Вы очень хорошо учились,- заключила наконец, вскидывая глаза, выражавшие впервые если не саму прязнь, то скрытый оттенок ее,- и приглашение вам было выслано по праву, десятого мая. Так что, постигшие вас неприятности принимая во внимание. Вера Васильевна вас оформит без приглашения и выдаст направление.
- Спасибо, большое спасибо, я...- пятился Грачик, ловя отблеск теплоты в таких голубых и бесстрастных зрачках,- спасибо.
- Опять аид? - с холодной злобой ткнула девице под нос завитая и костлявая Мишкину карточку, едва лишь за бедолагой затворилась дверь.
- Дак фамилия же русская,- с сердечной прямотой покаялась крутобедрая.
- Анкету надо смотреть,- гневались бескровные губы,- анкету, фотографию, данные родителей, прежде чем приглашениями разбрасываться.
Впрочем, суровый наказ "идите" прозвучать не успел.
- Ах, Елена Александровна,- нарушая субординацию, этаким дружеским, ей-Богу, приятельским даже тоном вздумала легкомысленная Вера утешить заведующую, а заодно и оправдаться.- Вы же сами знаете, на факультете все еще сто раз проверят.
- Да как у вас язык повернулся такое сказать. - Красные пятна на лбу и щеках компенсировали неумение или высокомерное нежелание повышать голос.Вы, Вера Васильевна, будьте добры отвечать за себя и доверенную вам работу и помните, своей безалаберностью и безответственностью вы ставите многих, да, многих людей в неудобное положение. Я вас не задерживаю.
- Ах ты Господи,- посетовала Вера уже в коридоре, но, вспомнив о скором конце служебных занятий, беззаботно подмигнула на глаза попавшемуся плану эвакуации.- Грачик. Грачик. Заснул он там, что ли? Ау?
- Слушай, это, наверное, тебя,- озаренный счастливой догадкой, в бок ткнул Мишку, пребывавшего в чудесном забытьи, знакомый нам большеголовый юноша с маленькими горячими ладошками,- Скажи там, скажи, - продолжал он быстро шептать, пихая Лысого уже в спину,- скажи, что мы вдвоем, что с тобой товарищ, Эмин фамилия, запомнил?
- Грачик,- скорее утвердительно и уже без восклицательной интонации прозвучал Верин голос, когда нехотя раздвинувшаяся публика пропустила к стойке баловня судьбы. - Это направление в общежитие,- сказала Вера, глядя ласково и приветливо (и, клянусь вам. искренне, искренне сожалея о жестоком проценте нормы),- а квиток перевода завтра сдадите на факультет, начало занятии шестого, ваша группа эф-два. Счастливо.
- Сказал? - успел спросить его на выходе нетерпеливый.
- Да,- ответил Лысый, не оборачиваясь, и вышел, выпорхнул, вылетел на крыльцо навстречу птицам, земле и небу.
Yeah, yeah, yeah, Hally-Gally
Итак, он оыл невменяем, и потому, наверное, просто бессовестно его преследовать в эту минуту с лейкой и блокнотом, право, пусть придет в себя, проветрится, let him to cool a bit down, дождемся Мишку, освеженного вечерним зефиром, у того места, где двум великим демократам юности свойственное отсутствие рогов позволило в мрачные времена абсолютизма обняться для торжественной клятвы.
Ну, а пока Лысый в прекрасной невесомости, не изводя наблюдать за положением небесных светил, вершит свой путь от парадных флагштоков чертогов науки мимо фонтанов и елей к обзорной площадке, над городом великих возможностей господствующей с самого дня основания, то есть с двенадцатого века, мы, предоставив его самому себе, отправимся на Казанский и узнаем все же, зачем хам и фрайер в фуражке таксиста отвел Серегу Винта в дезинфекцией смердящий закуток.
- Короче, такая каша,- сказал мерзавец через губу,- я могу тебе устроить дачу по Белорусскому, но надо еще дать.
- Сколько?
- Четыре сверху.
- Да ты чё. друг, полторы сотни отсосать хочешь ни за что...
Ах, кажется, подробности этой беседы нам придется опустить, поскольку для передачи ее духа и буквы попросту нечего выбрать из пятидесяти семи тысяч нормативных единиц ожеговского однотомника.
Впрочем, автор хитрит, больше того, ленится, но не в ущерб тебе, читатель, его невинная игра, право, oписание всех тридцати минут мужских доводов и контраргументов на солнышке под карболку не стоят одного мгновения, не могут сравниться с вопросом Лапши и ответом аборигена в ободранной куртке, коими обменялись - эти двое - он. занимая место спереди, а она - сзади. Хотя нет, отметим все же благородство Винта, твердо отказавшего плюгавому московскому субчику в праве первой ночи, ну и походя уже, общий итог - десятка, все же "отсосанная сверху" за проезд "сорок минут, и там".
Итак, отсчет минут и секунд будет начат в момент, когда, досадуя на без толку урчащий автомат, Винт задержался, пытаясь получить за свои три копейки и газ, и воду, именно в этот миг его краткого отсутствия язык Лапши, не занятый мороженым, шевельнулся.
- А далеко до Лужников? - пожелала знать девушка.
А водила, железным ключом оживляя железного друга, ответил (даже в зеркальце на медсестру не глянув):
- Это не по пути.
Что ж, худшие Ленкины опасения подтвердились, не усыпил Винт бдительности Лаврухи портвейном и половиной стандарта из аптечки позаимствованных колес, кои по самочинному вдохновению положил считать димедролом.
Итак, на первом же перекрестке, посреди бескрайней, как нива, и потому, конечно. Колхозной названной площади Лапша храбро приоткрыла дверь и под звуки оглушавшего двух подлецов романсом о картинно гребущей Нинке фортепиано сползла с сиденья, согрела руки и коленки сухим теплом летнего асфальта. На четвереньках бесстрашно пробралась вдоль белой на красном надписи "Для авиапассажиров", укрылась за тупым широким хвостом, перевела дыхание и, ловя момент неподвижности противостоящих армад перегретого металла, кинулась опрометью поперек белых полос к далекому радужному берегу.
Шофер черной "татры" вильнул вправо, что было, то было, но ногу с педали на педаль, согласно памятке, не перенес. Ну, а интерн в близлежащей больнице, провожая каталку в операционную, про себя отметил беспрецедентный, истекающую неделю характеризующий и, право, необъяснимый рост числа пациентов, уже в приемный покой доставляемых под местным, а то и общим наркозом.
Мы по тому же поводу заметим другое,- из всех лично нам известных паломников, покинувших Западно-Сибирскую низменность в конце прошлой - в начале этой недели, теперь лишь у Мишки Грачика оставался шанс попасть туда, куда устремлялись со всей страны мечтатели и безумцы, в Лужники, на стадион, где пять великих маэстро должны были сотворить чудо.
И он его не упустит.
- Что это? - очнулся Лысый, с гранитных высот, из поднебесья обозревая там, за рекой, на солнцем обласканной площади между Центральной спортивной ареной и открытым плавательным бассейном взор туманящее, а душу воспламеняющее разноцветье к многоголовье. - Что это? - спросил Мишка вслух, улавливая вдруг донесшееся из прекрасного далека пение.- Что это? воскликнул непроизвольно, жаждая сейчас же, немедленно получить подтверждение полноты в природе возможного человеческого счастья.
И получил тут же.
- Дурдом,- ответил ему некто справа, узкой и пытливой ладонью попутно увлажняя то место, где врезался в нежное и розовое тело подруги на смену китовому усу пришедший нейлон.
SOME FLY EAST, SOME FLY WEST EVERYBODY DO THEY BEST
Ну. что ж, двигаясь под музыку сначала неловко, слегка стесняясь посторонних, но такт за тактом обретая уверенность, акцентируя сердечной мышцей каждую четвертую, восьмую, шестнадцатую, тридцать вторую, ускоряясь, переходя на бег, кувырки, прыжки, мчась во все лопатки, с вдохновением, напролом, напрямик, наш герой наконец воспаряет, достигнув блаженного единения с великой и безумной Шизгарой.
И вот, когда это светлое чудо совершилось, автору, увы, предстоит ее
Godess of a mountain top
Burnin' like a silver flame
похоронить. И не только ее. Предстоит отпеть Beatles. Поставить крест на самодельных майках и штанах, нестриженых вихрах, противогазных сумках, магнитофонных катушках, рисованных значках, приставке "Нота", босых ногах, Господи, на самой детской мечте об исполнении всех желаний, которая родилась со звуками She loves you, yeah, yeah, yeah и испустила дух среди всеобщего попсового шабаша Money, money, makes me funny.
Впрочем, музыка осталась, блюз жив, хотя тяжел и примитивен, но завтра, может статься, будет легче и виртуознее, ибо теперь послушен и себе на уме, что ж до боевой смеси кантри с ритм'н'блюзом, то ей ныне и вовсе все возрасты покорны, поскольку бодрит и повышает тонус, и с местом (кхе-кхе) и со временем (ага) тактично считаясь.
Однако эта музыка, такая вроде бы похожая на оригинал, вся в блеске военных атрибутов давнего бунта, со старым именем во лбу тем не менее воображение воспламенять не способна и сна кого-либо лишить ей не под силу, не по плечу славная магия ушедших времен набору заезженных клише и старательно отрепетированных рифов, в которых не живет душа, иллюзия, вера в возможность музыкой, двенадцатью аккордами, верхним "до", нижним "ля", отчаянным "шиворот-навыворот" что-то изменить. От великого прошлого остался циничный, сверкающий, как маникюрный set, комплект приемов воздействия- на подкорку и мозжечок, техника любви, ставшая ежедневной пыткой соития без надежды и мечты, стиль, клише, все отработанное задолго до того, как из Ливерпуля раздалось неистовое приглашение:
Please, please me!
До того как родилась Шизгара, для которой электрический звук стал земной формой существования, верой и любовью. И тогда он жил, был из крови и мяса, пульсировал и был способен к воспроизводству, а разгоряченным юным его мозгам покоя не давала мечта о всеобщей любви и праздничной справедливости будущего детского мироустройства.
It there's anything that you want
Но мистический дар шизгарного звукоизвлечения, нездоровая способность к одухотворяющему опьянению детской мечтой оказалась излечимой. Time, как выяснилось, вовсе не is on our side.
Свобода,
To celebrate anything you want
To penetrate any place you go
And syndicate any boat you row
вольная воля - проткнуть невпротык, провернуть невпроворот, всесильная, потому что верная, просветлила, но не осчастливила, сделала праздник, но не избавила от будней.
Целое поколение оставило колею, но путь в прекрасную страну, где исполняются все желания, где сказка становится явью, на поверку вышел лишь длинной (long) и незабываемой (ибо winding), но дорогой в обход.
В аксиоматическом пространстве реальности, in common sense world, точки "А" и "Б" оказались инвариантны, разница начальных векторов - всего лишь грядущее расхождение во времени и сальдо. Увы, как и куда ни рвани из "А" финиш в "Б" неотвратим.
Формула "деньги - товар - деньги" всегда, во всех случаях неизменно отвечает за наименьший общий знаменатель.
А "кайф-облом-кайф", "кайф-ништяк-кайф", "кайф-кайф-кайф" - это уравнение всего лишь old capital joke of Master Almight.
Но Битлы, о Битлы, апостолы, мессии, сидя за рулем своей пожарной машины, beep, beep mm yeh, стоя на мостике своей субмарины (everyone of us has all we need), они первыми прозрели, увидели - впереди не сказочная Electric Lady Land, прямо по курсу земля. Песок, суглинок, чернозем, почва, где все holes уже давно и надежно fixed.
Strawberry fields forever
На пути от шестьдесят шестого к шестьдесят седьмому что-то произошло с Шизгарой. С Сержанта Пеппера начался закат, но самое замечательное в другом, этого никто из двигавшихся at the speed of sound как будто бы и не заметил. Почему? Нам, дуракам, блистательный закат казался новым восходом.
Битлы, великолепная наша четверка бывших провинциальных мальчиков, и до роковой отметки - тридцать не дотянув, могли на глазах у всех делить желтую подводную лодку, плевать на Abbey Road и пинать резиновую душу.
Все было по фиг, никто не останавливался, ужасом объятый, безоблачное завтра обещало забвение печального недоразумения. Никто не понял evil omen, не захотел dig it.
Everybody had a good time
Ev'rybody had a wet dream
Никто не проникся ритуальной честностью поступка. Просто подумалось самый красивый оказался самым смекалистым. Вот и все. Господь Бог умер. да здравствует Господь Бог.
Но кто он? Rolling Stones, Doors, Jethro Tull. King Creamson? Led Zeppelin, Pink Floyd, Emerson with boys, Genesis, Yes? Или Т. Rex, Bowie, Alice Cooper?
Никто. No one.
Nothing to get hangabout
Strawberry fields forever
Но на постижение этой печальной истины ушли годы.
Семь или восемь лет потребовалось для осознания невосполнимости утраты. И печальная доля сказать это горькое "прощай" досталась нам, ровесникам феерического заката, нашему поколению. И потому, конечно, автор считал себя вправе писать эти воспоминания, этот плач по Шизгаре, по незабвенной Lizzy (Dizzy), Michelle (ma belle), Rita (Lovely meter), Martha (My Dear), Suzy (Кью), Lady (Jane), Mary (Long), Angie.
Oh, Angie
Don't you weep all your kisses still taste sweet
You can't say we're satisfied
But they can't say we never tried
Да, мы пытались, и об одной из попыток автор ведет рассказ, эпилог коего уже близок и неотвратим.
Итак, около семи часов вечера четвертого июня 197... года под проезжей крышей метромоста, вдоль клепаной паутины зеленого (синего? серого?) металла, над неширокой рекой, несущей свои высокооктановые воды в поэтическую жемчужину среднерусской возвышенности Оку, прошел молодой человек, которого мы уже на протяжении двадцати шести глав довольно беспардонно и по-свойски величаем Лысым. Ободряемый хищным урчанием в чрево большого города засасываемых поездов метро, Мишка по нешироким (сравнительно с длиной) пролетам каменной лестницы спустился в лужниковский парк и двинулся, ища проход между кустами и деревьями, навстречу влекшим его сюда с вершины горы звукам.
И, отмечая это счастливое прибытие, автор, одержимый пусть навязчивым, но похвальным стремлением к установлению абсолютной истины во всем, что имеет касательство к нашей истории, должен без ненужного упрямства признать,- проделать все описанное Лысому не составляло особого труда.
Да, вообразите, любому досужему прохожему не возбранялось удовлетворить как минимум свое любопытство, а зрелищем не соблазнившимся никто не препятствовал добраться до дома на своих двоих.
Но если такое положение вещей еще можно, скажем, объяснить беспримерным коварством, то во всех случаях разум отказывается допускать сознательное пренебрежение порядком и сохранностью зеленых насаждений в общественных местах.
И тем не менее около трех часов пополудни, оставив свои посты у стыков переносных заграждений, исчезли даже немногочисленные обладатели фуражек с белым воскресным верхом, кои с утра еще, поминутно переходя с "приема" на "передачу", наполняли донесениями эфир. Невероятно, но большую часть того незабываемого дня грандиозная тусовка (впрочем, больше трех-четырех тысяч буйных, глухих к газетному и дикторскому слову голов все же не насчитывавшая даже в час наивысшего прилива) была предоставлена сама себе. Даже пара неутомимых поливалок, с утра до вечера драивших площадь перед бассейном, третий день без устали с места на место перегонявших терпеливую, чудо ждущую публику, и те, уехав в половине четвертого заправляться, не вернулись, канули, исчезли.
Но что случилось и как все это понимать? Откроется ли непостижимая логика Создателя вдумчивому наблюдателю бури?
Безусловно, старательные исследователи того неповторимого дня не без основания утверждают,- в прекрасное летнее утро Творцу угодно было стравить, столкнуть лбами, поссорить две могущественные организации, ведающие покоем и сном граждан нашего государства.
Подумать только, покуда мы шли по пятам за нашим неудачливым героем, радовались его немудреным радостям и переживали его несложные печали, в высоких сферах совершались события космической важности, масштаба невероятного и значения необыкновенного.
Ну, а если точнее (насколько, конечно, раскрытие этих скобок в интересах безопасности Отечества), одно всеведущее ведомство обвинило другое, не менее вездесущее, в злокозненных интригах, в бессовестной фальсификации и неприкрытой попытке дискредитировать своих лучших людей.
Бесшумные мероприятия тишайшего Афанасия Антоновича Беседы, целью своей имевшие одно лишь разоблачение вдохновителей (profiteerin' mastermind of) билетного бума, были объявлены гнусной провокацией, никакого оправдания не имеющей, ни морального, ни этического.
Но как же, как же, откуда могло явиться это очевидное заблуждение, уж мы-то, приглядеться успев к кабинетному затворнику, педантичному и исполнительному Афанасию Антоновичу, и допустить не смеем, все ехидство его нрава во внимание даже принимая, будто бы мог он покуситься на самое святое, на нерушимость союза серых шинелей и габардиновых пальто.
И тем не менее, сам того не замечая, Афанасий Антонович занес свою белую мягкую, с рыжими конопушками руку над братским учреждением.
Вышло, правда, несчастье исподволь и без умысла. Надо сказать, появление в скверах и подворотнях главного города необычного вида молодых люден вполне укладывалось в оперативную схему полковника. По известным причинам недоверие особо неразумной части молодежи к официальным заверениям было на руку многоопытному мастеру по обезвреживанию замаскированного противника, каким, без сомнения, являлся Афанасий Антонович Беседа. Скажем больше, полковник не только всеми доступными способами препятствовал рассеиванию безобидного при должном присмотре сборища молодых бездельников в Лужниках, он в интересах проводимой им акции готов был и после четвертого числа еще день-другой водить за нос несмышленых юнцов и их хитроумных поставщиков.
Да, он шел по следу и ощущал обреченность преследуемых, когда вечерней порой, приподняв уголок плотной портьеры, вглядывался из своего служебного окна в смутные контуры памятника первопечатнику. Скоро, скоро он схватит отчаянных аферистов, не побоявшихся наводнить страну пачками разноцветных билетов, и уж тогда по всем правилам протокольного искусства выяснит, одна ли жажда наживы подвигнула пока неизвестных, но неотвратимо влекомых в расставленные сети дельцов на предприятие, подвергшее опасности (ввиду международного характера несостоявшегося фестиваля) ни больше ни меньше престиж горячо любимой державы.