Общая тетрадь

— Старовойтов! Пожалуйста — «Иранская сказочная энциклопедия», «Русские ночи» Одоевского, Иоган Готфрид Гердер…

— Спасибо.

— Фолкнер — вам?

— Да. Крепков моя фамилия. Благодарю.


Мила то и дело поглядывала на стенные часы, медленно отмечала: время идет. Идет? Ну и что? Куда ей торопиться? Некуда. От этого «некуда» делалось пусто внутри, безразлично и холодно. Пока выдавала книги, копалась в картотеке, забывала. Но становилось тихо, притворялись бесшумные двери читального зала, оглушительно треснув, передвигалась стрелка на стенных часах — и Мила вздрагивала, вспоминала опять. Привычная подкатывала к горлу горечь.

…Маму увезли весной. Звонок из больницы раздался утром. Как всегда, на его приглушенное тарахтенье Мила вскакивала молниеносно, отбросив одеяло, в три шага подбегала, хватала трубку так быстро, что больше одного гудка он не успевал издавать.

— Милочка, это я, Клавдия Семеновна!

И Мила сразу поняла: операция. Ей стало страшно, но она попыталась не выдать тревоги. В дверях, взъерошенный, жалкий в застиранной пижаме, в комнатных туфлях на босу ногу, стоял папа. «Ноги у него худые», — отчего-то подумала Мила. Ее как будто накрыло воздушной горячей волной. Папа взял трубку, уже понимая, что звонок оттуда, но машинально, каким-то отвлеченным голосом, откашлявшись, быстро проговорил:

— Здравствуйте, Клавдия Семеновна. Да… Понятно… Будем надеяться. Спасибо вам. — Положил трубку, сел и весь сгорбился.

Больница, в которой мама работала двадцать три года, в которой лежала теперь сама и мучилась, была старая. Трехэтажное здание розовело в глубине сквера. За сквером начинался лес. В марте асфальт обнажался, между луж просыхали его чистые куски. Снег по краям дорожек оседал, чернел. А с вершин качающихся сосен в промежутках ослепительного голубого неба слетали, кружились и каркали стаи ворон.

Каждый вечер после работы Мила торопилась по аллее к больнице, готовя себя к мучительному свиданию. Открывая дверь палаты, старалась войти бесшумно, но всякий раз наталкивалась на мамин выжидающий взгляд. Казалось, больная со вчерашнего дня лежит в одной позе и ждет ее, и считает минуты. Иной раз Мила отказывалась от стояния в очереди за какой-нибудь вкусной едой, чтобы порадовать больную, разбудить в ней аппетит. Лишь бы не прийти на сколько-нибудь позже. Иначе — слезы, горечь, объяснения. И без того хватало разговоров, бесконечных жалоб, вымаливаний сочувствия. Доходило до истерик. «Я никому не нужна больше. Я для всех обуза. Моя жизнь кончена. Господи, сколько я вынесла! Мужа тащила. Дочь тащила. Теперь все на ногах… Не до меня теперь!» Слушая мать, Мила думала: «Ну зачем, зачем это?» Что-то каменело у нее внутри. Она привыкла к маминым слезам. Они уже не жалобили, но сердили ее.

На улице Мила приходила в себя. По-весеннему теплый ветер сушил глаза. В темноте позднего вечера никто не видел ее красного напухшего лица. К дому она шла пешком, чтобы «обрести форму».

Отец часто работал допоздна, в две смены. Приближалась сдача жилого дома. То есть, дом уже официально сдали, но была куча недоделок, и нервное начальство торопило, проверяло, подталкивало. В прорабской не умолкал телефон. Нужно было срочно вывозить времянки, раздевалки, подсобные сараи с территории двора. Нужно было прихорашивать участок. Строительный мусор, поломанные стремянки, провода, вмерзшие в снег, раздражали начальника ЖЭКа, уже принявшего ключи от всех квартир, и он ежедневно звонил Сергею Петровичу, напоминая о непорядке.

Будущие жильцы, лавируя между кучами строительного мусора, не боясь угодить в банки из-под масляной краски, стайками блуждали по лабиринту первого этажа, в котором разместится ателье женского легкого платья, отыскивали прораба и умоляли показать им квартиры. Кто-то хотел измерить высоту окна для приобретения гардин, другой беспокоился о состоянии паркета. «Знаем вас, строителей! Положите кое-как со щелями, да криво!» Третьему нужно было «взглянуть вообще», чтобы решить — соглашаться на эту площадь или ждать лучшего варианта.

Сергей Петрович отсылал жильцов к начальнику ЖЭКа: «У него все ключи. Я не имею права ничего открывать». — «Ну мы вас очень просим! Ну как вы нас не понимаете?» И тогда он раздражался, выпроваживал всех из помещения, запирал прорабскую и шел к плотникам еще раз проверить, как движется дело, проконтролировать, чтобы не халтурили и деревянные панели пришивали ровно, культурно.

Однажды, придя от мамы, Мила застала отца. Он сидел в кухне, ел со сковородки неразогретые котлеты. На столе рядом лежала развернутая «Вечерка» и шерстяной шарф. «Разболтался, — подумала дочь, — отбился от рук, неухоженный какой-то». Закипел чайник. Отец схватил голой рукой, отдернул и виновато посмотрел на дочь. Потом спросил: «Заварить чай или старый попьем?» Они шутили: старый чай больше трех раз не разбавляем.

А мама там — среди холодной больничной белизны. Соседи сочувственно оборачиваются вслед. Надо спешить туда после работы, сидеть у больничной постели, пересказывать содержание наспех прочитанных книг, с трепетом ожидая новых жалоб. Жалеть до спазм в горле — ее и себя, не зная, как помочь, как остановить лавину отчаяния.

Эта внезапно два года назад располневшая женщина с желтым лицом, с синими пятнами под глазами, беспомощная, почти неподвижная, когда-то была веселым и безудержным инициатором сногсшибательных затей. Вдруг объявляла, что нынче на юг они не едут, а будут отдыхать «дикарями» в Калининской области на озере Шлено. Папа пожимал плечами, говоря, что о таком озере не слыхал. Но мама ставила табуретку, лезла на антресоли за картами и отыскивала действительно: оз. Шлено. Все соглашались, потому что привыкли соглашаться. Папа свыкался с тем, что в этом году ему не придется орошать свою трофическую язву на левой ноге благотворной мацестой. Однажды, когда Мила училась в средней школе, семейный насущный бюджет иссяк, что случалось довольно часто перед зарплатой. Мама пошарила по шкафам, извлекла пакет манки, баночку зеленого горошка, початый батон белого хлеба, вздохнула, улыбнулась и объявила: «Граждане! Идем смотреть новый художественный фильм «Полосатый рейс». Цветной». Открыв ладонь, на которой лежала, печально зеленея, последняя трешка, звонко накрыла ее другой рукой. Фильм оказался очень смешной, и все были довольны.

Мама не была красавицей. Но иногда сильно хорошела. Как часто они сидели втроем на кухне (вот на этой осиротевшей поблекшей кухне) за тесным столом с дымящейся картошкой, с бифштексами из «Кулинарии», с сочной квашеной капустой, которую мама сама готовила. Мама розовела, вспоминала детство, войну. Но больше детство, где у нее была бабушка, рыжий братишка, украинское село, огород и корова Машка.

Папа тоже становился веселым, говорливым. Лицо его краснело, и он влюбленно глядел на маму, слушая ее почти с благоговением. Он был старше жены на двенадцать лет.

«Почему бы тебе не записать свои воспоминания? — предлагал папа. — Ты так интересно рассказываешь. Зримо». — «Что ты, разве я писатель! — отмахивалась мама. — Да и когда мне, вечером после работы?»

Но она нашла время.

Как-то Мила встала ночью и увидела на кухне свет. Мама сидела за столом и писала. Она обернулась на шаги и сообщила:

— Вот мемуары сочиняю.

— Ух ты! — Мила заглянула через мамино плечо. — Здорово. Почитаем.

— Да еще только пять страничек…

— Лиха беда начало, — заверила дочь.

— А знаешь, легко получается, потому что есть что сказать.

Мила подумала: «Ей идет быть писателем».

Свет от настольной лампы падал на общую тетрадь и так освещал ее лицо, что оно казалось одухотворенным и далеким.

Эту тетрадь Мила недавно перечитала. Ни одной помарки. Ровные красивые строчки, язык чистый, речь открытая…


«…На передовой затишья редки. Но в нынешнем бою мы так потрепали фрица и так измотались сами, что в ранних сумерках даже одиночных выстрелов было не слышно. И противник, и мы отдыхали, считали раненых. Ах, сколько их было! Я едва на ногах держалась от усталости, оказывая первую помощь…

В сумерках меня вызвали в командирский блиндаж, требовалось перевязать связного. Иду я мимо глубокого рва и слышу чей-то стон оттуда. Эх, думаю, наш боец стонет. Не нашли его днем санитары, лежит, мучается. А ров глубокий был. Но я не долго колебалась: подошла к краю и почти кубарем скатилась вниз. Был у меня фонарик с собой. Посветила. Вижу, лежит раненый фриц, окровавленной рукой показывает себе на лоб и что-то мычит. Я медик. Не солдат. Перевязала его — как положено. Дело привычное. Теперь, думаю, лежи тут, я свой долг исполнила. Поглядела наверх — мама родная! Как же выбраться отсюда? Стена у рва совершенно отвесная. Я давай кое-как карабкаться. И вдруг что-то меня насторожило. Оборачиваюсь, а этот гад целится мне в спину из автомата. Я и не заметила, что оружие у него рядом лежало. Сам еле шевелится, рука перебита, а туда же! Зло меня тогда взяло. Я тебя, фрица поганого, может, от смерти спасла, а ты, значит, так? Был у меня браунинг трофейный, Егор подарил. Я его из кармана выхватила. Подыхай, говорю, сволочь, раз ты так! И застрелила его. Это был мой единственный убитый немец. До сих пор при воспоминании о нем горло перехватывает — то ли гадко, то ли совестно. Все же он раненый был.

…Не помню уже, как я тогда выкарабкалась: наверное, не хотелось умереть в этой ловушке рядом с врагом. А главное, спешила в санбат к Егору. Сказали, что ранен он легко. Но я не верила. Ребята меня не хотели пугать…

Милый Егорушка, если бы я знала, что утром распрощаюсь с тобой навсегда! Тебя увезли с другими тяжелыми. Если бы я сама перевязывала тебя, я бы поняла, что ты безнадежен.

Но, узнав это, где бы я тогда взяла силы еще три года видеть смерть и спасать от смерти?.. Тебя накрыли плащ-палаткой до подбородка и повезли от меня на телеге. Бледное неживое лицо. Сухие губы, которые так ничего и не успели мне сказать.

Наверное, я потому и дожила до Победы, что после тебя уже не боялась смерти…»


— Что же ты совсем пропала? Не звонишь, не зовешь, — Виктор снисходительно улыбался.

— О тебе тоже не слышно было, — в тон ему ответила Мила и пожалела себя за старое платье, в котором она еще прошлым летом ходила с ним в кафе «Лира». Туфли были на низком каблуке. «Не туфли, а шлепанцы какие-то». Голову она помыла четыре дня тому назад. От прически ни следа, одно воспоминание. «Ну и ладно! — Мила встряхнула головой. — Переживем».

— Ты неважно выглядишь. Как мама?

— Мама в больнице. Ей сделали операцию.

— Извини, я не знал. Ну как она?

— Ничего. Обошлось. Поправляется помаленьку.

— Как отец?

— Держится стойко. Переживает, конечно.

— Пойдем куда-нибудь посидим, — предложил Виктор и знакомо, сочувственно обнял ее за плечи. — Что ж делать, малыш. От болезней никто не застрахован.

«Все так же банален», — подумала о нем Мила. И опять не поняла, хорошо ей или нет, что рядом с ней такой приятный, красивый молодой человек. Наверное, вон та яркая девушка с развевающимися волосами, с модной сумкой через плечо с удовольствием заняла бы ее место. Недаром, идя навстречу, она еще издалека вперилась в Виктора, словно не замечая, что он не один.


…Три весны тому назад он шумно вошел в библиотеку, показал удостоверение АПН и попросил годовую подшивку толстого журнала. Потом, облокотясь на барьер, глядел в упор на Милу и «клеил» ее со всем усердием. «Девушка, если вы не будете мне улыбаться, я пожалуюсь администрации! Я заболеваю, когда мне не идут навстречу. Вы жестокая. Как вас зовут?»

В тот вечер они в кафе «Север» ели мороженое: шар величиной с яблоко плавал в шоколаде и, словно обратная сторона луны, бугрился сладкими орешками. Тогда же они и целовались в сквере напротив ее дома.

Тогда же ей начали рисоваться картины будущего замужества. Виктор был хорош. Он был прекрасен. Спокоен. Мил. Только иногда замечал ей: «Пора укоротить юбочку, малыш. Вся Европа ходит в мини. Косы можно расплести. Стричь не обязательно».

И она стала закалывать на работе пучок, а вечером, идя к нему, вынимала шпильки, и волосы вольно рассыпались по плечам.

Увидев первое укороченное платье, мама всплеснула руками, но быстро смирилась. И однажды сама пришла из ателье в новом платье, которое было гораздо короче ее прежних одежек. А папа заметил: «Ниночка, да у тебя стройные ноги!»

С Виктором Мила сблизилась очень скоро.

Его родители были где-то в Колумбии или Анголе (Мила толком и не поняла). Недалеко от города пустовала дача. Они однажды сошли с электрички, пересекли небольшой лесок и уткнулись в дощатые ворота. «Айн момент!» — Виктор где-то нажал, калитка открылась, и к затененному старыми березами дому они прошли по едва заметной заросшей тропинке. В доме было затхло, темно от закрытых ставней. Зато веранда сияла солнцем. Одинокая муха уныло толкалась в стекло и настойчиво жужжала.

Миле стало тоскливо. Она думала, что так и должно быть. Но когда он обнял ее и руки его сделались властными, а дыхание нетерпеливым, она содрогнулась: «Неужели нужно так грубо?» Она плакала. Он не замечал или делал вид. Потом как ни в чем не бывало потрепал ее за ухо: «Ты чудо, малыш».

В другой раз были у него дома, где-то в центре города. Его мама в переливчатом ярком халате до пят любезно кивнула ей на «Здравствуйте, меня зовут Мила», вежливо оглядела ее в полутемной прихожей и удалилась вглубь коридора со множеством дверей.

Пока они сидели запершись в его комнате, ее голос раза два отвечал на телефонные звонки и вдалеке умолкал.

Через час они вышли из квартиры. Его мама не появлялась больше. И тогда Миле стало стыдно: «Не удостоили чашкой чая! Отреагировали, как на пустой звук. Приходящая девушка…» И она поняла, что так не должно быть. Виктор — это не он. Не тот, которого она мыслила себе. Не тот — сильный, мужественный, открытый, с которым было бы надежно и спокойно. С Виктором она оставалась беззащитной, неуверенной в себе, была в постоянном напряжении: «Так ли я хороша, чтобы он ценил меня и боялся потерять?»

У себя в библиотеке она ходила в самых сереньких. Не умела красить волосы в ослепительно-медные цвета, что считалось очень модно. Покрыв ногти розовым лаком, спешила скорее стереть его, потому что не выносила ощущения чего-то липкого, постороннего на руках. Высокие каблуки утомляли ее, болели ноги. Фасоны ее платьев были простенькие: воротничок под шейку, рукав на пуговичке. Наверное, она была ограниченным человеком, ее формировали книги, в которых должное отдавалось «духовной красоте», «внутренней сути». Ей не приходило в голову, что доброму содержанию часто необходима добрая оболочка. Однажды в школе на новогоднем маскараде она появилась в белом марлевом платье. Ей казалось, что таким должно быть условно одеяние королевы. Никто ею не восхитился. Все девочки ахали вокруг другой королевы, марлевое платье которой было обильно расшито блестками и в свете разноцветных лампочек таинственно переливалось.

Нет, Виктор был не он. Как он осматривал ее, сравнивая с голой женщиной на цветной рекламе, говоря: «Талия у тебя не развита. Линия тела требует выразительности. Покрути хула-хуп, малыш!»

Она крутила до одурения, обрезала юбки все выше и выше, чуть было не начала курить, но боялась маминого гнева, которая и без того поглядывала на нее с беспокойством, нет-нет и заводила разговор о том, что пора замуж и что все серьезные девушки в ее годы успешно решают эту проблему. «Неужели у тебя нет никого на примете? Ты же такая симпатичная воспитанная девушка. Вот Юрик, например, чем не жених?»

Юрик старше Милы на два года. По воскресеньям еще школьниками они ходили на каток. Он бегал быстро. Опережал ее на два круга, раскрасневшись, подлетал, резко тормозил и преданно заглядывал в глаза: «Устала?»

Он не нравился ей. Совершенно…


— Так куда мы пойдем? — переспросил Виктор.

Ей и хотелось пойти с ним, и обида брала свое: столько времени она бьется в одиночку над больной мамой (от папы никакой помощи, одни стоны и бестолковые переговоры с врачами, не умеющими толком объяснить, что с мамой), так ей горько от всего, а он не появился ни разу. Появлялся Юрик. Бегал на рынок за парниковой зеленью для больной, сам стряпал какие-то удивительные кушанья из сушеных грибов, сметаны, в обмотанной махровыми полотенцами кастрюльке нес в больницу, чтобы маму раздразнил запах домашней кухни, чтобы она отъела хоть две ложки.

А Виктора не было. Он пребывал в своем мире, где свободу и независимость личности подчеркивали небрежные широкие жесты, элегантный костюм, звонкие чаевые в кафе, аромат иностранных сигарет…

— У меня сегодня деловое свидание, — ответила Мила.

— Жаль. Если не секрет, с кем?

— С тетей Верой.

— О, тогда мое сердце спокойно. — Внезапно придвинув ее к себе, он тихо спросил: — Ты больше ни с кем, малыш?

Она запнулась: «Что он обо мне думает!»

— Тебя это сильно заботит? — спросила она.

— Разумеется.

— Спи спокойно.

— Можно позвонить тебе сегодня?

Она ответила:

— Сегодня я вернусь поздно.

— Хорошо, завтра.


Очаровательная прекрасная Вера Анатольевна явилась в мерцающем свете стеклянных дверей как в аквариуме. В платье из бледно-лилового шифона с воздушными складками, в белых кружевных перчатках и в белой ажурной шляпке. Обняла, овеяла запахом тонких духов:

— Милочка, деточка! Сто лет я тебя не видела. Как мама, отец? Хорошо, что пришла. Посидим, поговорим, полюбуемся. Там у нас столик заказан, и кавалер сидит. Ты его не бойся. Он старый волк, но добрый. Снимает художественные фильмы. Собаку съел на этом деле. Да ты его знаешь. Помнишь этот фильм, как его название? Забыла. Про циркачку-наездницу. Ну, не важно! Он хотел тогда, чтобы я у него снималась, представляешь! А мне пятый десяток пошел, ха-ха! Ну идем. Ты ему тетрадку отдашь, пусть посмотрит, что из этого можно сделать.

Швейцар учтиво распахнул двери ресторана, почтительно поклонился Вере Анатольевне (заслуженная артистка, красавица, хоть и в годах уже, в театр на нее не пробьешься). Ее здесь знали. Она шла великолепная между столиками, немного всем улыбаясь. В глубине зала возле окна поднялся мужчина неопределенных лет в черном кожаном пиджаке и сером глухом свитере.

— Ты не успел соскучиться без нас? — Вера Анатольевна погладила Милу по спине. — Это Людмила.

— Очень рад.

Он взял протянутую Милой руку и поцеловал.

Ей стало неловко и смешно одновременно: такой внушительный мужчина обращается с ней как с дамой.

— Бог мой, Сеня, как ты развернулся! Разве мы все это будем есть? — Вера Анатольевна всплеснула руками. — Я, понимаешь, ущемляю себя, диету соблюдаю, а ты меня так соблазняешь. Просто жестоко.

— Веруня, дорогая, отщипни помаленьку от всего, и бог с ним, пусть остается. Кроме того, ты такая изящная, что можешь позволить себе нормальный ужин.

— Ты полагаешь?

Официант кружил возле их столика, вовремя убирал тарелки, быстро заменяя упавшую на пол вилку, держа ее как перышко двумя пальцами.

В зале становилось шумно. Или это шумело в голове от вина? Мила смотрела на двух людей, сидящих рядом: в них чувствовалась уверенность и достоинство. Им эта обстановка привычна, они в своей тарелке. Мила слушала их разговор:

— Для кино это не важно. Кино должно быть свободно от текста, как в музыке, например, симфония — от слов.

— Ты хочешь немое кино? — Вера Анатольевна «играла». У нее была такая лукавая манера — улыбаться, говоря о серьезном.

— Не исключено. Но не на уровне, я имею в виду техническом, тридцатых годов. Нет, конечно. Я чувствую себя идиотом, когда с экрана на меня сыплется эта говорильня, пустомельство, азбучные истины. В кино нужно смотреть, а не слушать (разве что хорошую музыку). Ты пробовала убирать в телевизоре звук во время фильма? Сколько раз! Насколько самая пустяшная лента интереснее, а? Потому что не слышишь кондового текста.

— Сеня, мне понятно, почему ты десять лет ничего не снимаешь. Потому что сценарии состоят из слов.

— Потому что слова очень редко выражают мысли.

— Ты слишком строг. Я недавно смотрела прекрасный фильм. Забыла его название… Там были слова. Они меня волновали.

— Наверное, там был еще и режиссер, и оператор, и художник, если тебе это понравилось. Впрочем, сколько можно об этом! Людмиле с нами скучно.

— Нет, совсем наоборот. Мне интересно.

— Извините, Людмила, вы работаете? Где, если не секрет? — спросил Сеня.

— Я библиотекарь. Выдаю книги.

— Замечательно! Завидую тем, кто имеет постоянный свободный доступ к литературе. Вы, наверное, все время что-нибудь читаете и в курсе всех новинок.

— Да, я читаю много. Мне с детства на день рождения мама с отцом дарили исключительно книги.

— Я Нину вечно предупреждала: «Смотри, чтобы девочка не испортила глаза», — вставила Вера Анатольевна. — Как ни приду к ним, сидит эдакое чадушко над книжкой, не отлепишь, на улицу не вытолкаешь.

— Вы стихов не сочиняете? — вдруг спросил Сеня. — У вас тихий голос, взгляд такой… поверх всего. Похоже на поэта.

— Нет, я не умею, — Мила, как бы извиняясь, пожала плечами. — Стихи я люблю. Очень. Но не знаю, как это строчки складываются. Это загадка.

— Жаль… Очень похоже, — протянул Сеня.

— Пощади ее, голубчик, — вступилась Вера Анатольевна. — Она нежное, не сильное существо. Мила мне как дочь. Мои оболтусы (одного ты взялся опекать в кино, другой только что — увы! — развелся с прелестной женщиной), мои оболтусы не похожи на нее…

Стукнул барабан, звякнула электрогитара: на маленькую эстраду взошли музыканты. Небольшого роста, средних лет румяный бородач в серебристом пиджаке с острыми плечами мягким голосом, почти шепотом, касаясь губами микрофона, сообщил, что его группа рада опять весь вечер играть «для милых гостей и завсегдатаев». Зал радушно оживился. И когда ансамбль грянул что-то отчаянное, заразительное, опустела половина столиков.

«Вот как нынче танцуют. Вот какие чулки носят», — отмечала про себя Мила. Ей захотелось в эту веселую нарядную толпу. Она бы тоже смеялась. Медленная, тягучая мелодия сменила буйный суматошный пляс. Как в тумане кто-то подошел, поклонился старшим, протянул руку Миле, она поднялась и увидела — Виктор! Они пошли танцевать.

— Это твоя тетя Вера? А он дядя Сеня? — щекоча ей ухо, спросил Виктор. — Ах ты молчунья! Молодец!

«О чем он? Я ему нравлюсь? У него мягкие руки».

Вера Анатольевна рассказывала Сене:

— Нина моя фронтовая подруга. После ранения прибилась к нашей актерской стае. Выступала с нами перед бойцами. У нее был чудный голос — звонкий, чистый. Я была уверена, что она станет певицей. Ей было тогда восемнадцать лет… Ты прочти эту тетрадь. Я не специалист, но мне кажется, это хорошо. Местами я плакала. Как вспомню войну, этот кошмар — даже не верится, что это было с нами, что мы это пережили.

За окнами по центральной улице плыли сияющие автомобили, в сумерках загорались высокие фонари дневного освещения, мимо сияющих витрин шли люди, разговаривали, смеялись, молодежь терпеливо пристраивалась к очереди в кафе-мороженое.

— Уйдем вместе? — шепнул Виктор, отводя Милу на место.

Мила не успела ответить, но, садясь, втянула голову в плечи.

— Я вижу, он твой знакомый, — сказала Вера Анатольевна. — Приятный молодой человек. Не давай ему сильно перья распускать. Прости меня, старую, что лезу с советами. Но у него вид слишком уверенного в себе человека. Хорошо, если за этим что-то есть. Он кто?

— Журналист. Международник.

— A-а, ну дай ему бог! Он тебя, кажется, ждет. Вон там, — Вера Анатольевна указала глазами на дверь.

Небольшая компания молодых людей, среди которых была одна девушка, выходила из зала. Виктор пропустил их и смотрел в сторону Милы.

— Я пойду, Вера Анатольевна, — сказала Мила, неловко поднимаясь. — Спасибо, что вы меня не забываете. Я расскажу маме, какая вы сегодня красивая. До свидания, — протянула она руку Сене, и он опять поцеловал ее. Потом, будто вспомнив, сказал:

— Позвоните мне как-нибудь, я вам устрою экскурсию на киностудию.

— Ты ей позвони, когда прочтешь тетрадь, — вставила Вера Анатольевна. И добавила Миле: — Папе поклонись. Смотри, чтобы он не хандрил… Я навещу Ниночку в пятницу. Нет… скорее всего, во вторник.

На улице Виктор целовал девушку из их компании. Мила замерла у выхода.

— Одиннадцать! Двенадцать! Тринадцать! — хором подсчитывали приятели.

На пятнадцатый раз девушка расхохоталась и вытащила из сумочки пачку «Кента»:

— Сигарета моя!

— Ты ее честно заработала, девочка, — Виктор повернулся — А вот и Мила! Иди к нам, малыш! Это Мила, прошу, сэры, руками не трогать. Милочка, вот эти все люди — отпетые щелкоперы, проныры и стреляные воробьи. Они съели мой гонорар и ухмыляются. Знаешь, чего им надо? Чтобы я взял их к себе домой. О, ненасытные!

Один из компании, низенький, с мощной курчавой шевелюрой, сигналил пробегающим мимо такси. Наконец остановился «уазик», и они затолкались в него: «Привет, шеф! Тут недалеко! Закуришь?»

…Здесь она уже была. Воспоминание кольнуло. Но уходить было глупо. Виктор смотрел на нее ласково, и ей казалось, что сейчас все по-другому. В квартире их встретил мрак и тишина. Никого не было. «Ну и слава богу», — подумала Мила.

Все сидели кому как удобно: в креслах, на диване. Виктор сел у ног Милы на ковер.

— Витек, товарищи обижаются, тебе Мила важнее нас, — пропел Радик, атлетического сложения парень в брюках из очень светлого, в тонкий рубчик вельвета. — Мы тоже хотим с Милой поразговаривать.

— О чем это? — спросил Виктор.

— О переселении народов, черт побери!

— Не ругайся. Это неприлично. Слушай музыку. Обрати благосклонное внимание на Жанну.

— Обойдусь! — отмахнулась девушка.

— Поесть бы маленько, — пожелал низенький.

— Ну и троглодит! Стрескал три татарских шницеля и еще чего-то требует! — деланно возмутился Виктор.

— Хочу колбасы, — заявила Жанна.

— Пойдем со мною на кухню, я тебе что-то покажу, — заговорщицки предложил Радик.

Кто-то включил магнитофон. Пел Адамо.

В кухне раздался радостный вопль. Виктор поднялся:

— Пойду распоряжусь, чтобы не больно чистили холодильник. — И, наклонившись над Милой: — Они скоро уйдут, подожди.


Где-то в дальней комнате мелодично ударили часы. Поздно. Поздно возвращаться домой. «Папе не позвонила! — подумала Мила, но успокоила себя: — Он давно уже спит». Уткнулась в теплый затылок Виктора и тихо сказала:

— Женись на мне, мужчина.

Не поворачиваясь, он пошевелился и, помедлив, ответил глухо:

— Не исключено, малыш. Но… сыро еще. Сыро.

Она не поняла, при чем тут «сыро», но не стала выяснять. Ей сделалось холодно. «Балда окаянная! Очень ты ему нужна! Он таких табунами ловит. Сегодня с тобой, завтра с другой», — отчитывала себя Мила. Сказав «женись на мне», она преодолела такой тяжелый барьер, так стыдно было вдруг раскрыться в своей наивности, беспомощности, что после этой, наконец выдавленной фразы она внутренне обмякла.

«Бедная мама! Пусть она никогда не узнает, как дочь ее стала женщиной, перестала упиваться романами о светлой любви, постарела».

…В больницу Мила нередко приходила вместе с Юриком: «Пусть ей будет спокойно». При Юрике мама не нервничала, держала себя в руках, даже улыбалась. Вместе молодые люди выходили из больницы. Но шли в разные стороны. «Не провожай меня, ладно?» — просила девушка. И он, виновато улыбаясь, смотрел ей вслед.

Мила бесшумно поднялась, на ощупь собрала одежду, вышла на кухню одеваться.

— Ты куда? — спросил Виктор, очнувшись.

— Я… так.

Щелкнул замок, входная дверь за Милой закрылась. Она нажала кнопку лифта — и двери оглушительно раздвинулись.

«Нет, с этими бабами озвереть можно! — думал Виктор. — Нервные какие пошли. Женись на мне! Только и всего? Разбежался! Да была бы хоть Мерилин Монро, я бы еще подумал… Телка, ей-богу! Хрен с тобой!» — И он повернулся лицом к стене.


Отец не спал всю ночь. Это Мила поняла, когда, выйдя из такси в пять часов утра, взбежала на третий этаж, на цыпочках прошла к своей комнате и вдруг заметила на кухне свет. Сердце ее тяжело билось. От утренней свежести знобило.

— Ты где была? — спросил отец.

«Ну вот, начинается… Мне уже третий десяток, а я должна отчитываться». Но она знала, что виновата. «Не могла позвонить!» Отец сидел на табурете сутулый, похудевший, ладони лежат на коленях лодочкой, такой жалкий и заброшенный, что Мила, сама не ожидая, заплакала. Недавние обиды встали перед ней со всей ясностью. И самая большая та, что рядом нет мамы. Вот сидит одинокий отец, чего-то испугался, моргает глазами растерянно и не знает, что делать. Мама была его опорой и руководителем. Без нее он слаб.

— Зачем ты! Что ты! Я же за тебя волнуюсь, — дернулся к ней отец. — Я же не знаю, где ты. Может, под машину попала, — он гладил ее, прижимал к себе, вытирал со щек слезы шершавой ладонью. — Я тебе не надсмотрщик. Но если что случится, а меня нет рядом, кто защитит?

— Ну вот видишь, я жива-здорова, что же волноваться?

— Ты бы позвонила.

— Я хотела, но из автоматов знаешь как трудно. Прости…

— Юрик тебе звонил, — сообщил отец.

— И что?

— Хотел тебя в какой-то театр пригласить. Но тебя не было.

— Ничего, еще позвонит.

Они сели за стол.

— Знаешь, Мила, ты умная взрослая девушка, я не хочу встревать в твою жизнь со всякими советами. Но если тебе тяжело, не чурайся меня, расскажи. Я ведь тебя люблю. Конечно, будь ты мужчина, у нас получился бы разговор. А так… я боюсь тебя обидеть.

— Пап, я поняла, — быстро ответила Мила. — Ничего трагического у меня не происходит. Все нормально. Давай чай пить.

«Откровенные беседы» у них в семье происходили редко. Когда Миле исполнилось четырнадцать лет, мама завела с ней таинственный разговор. Держа дочь за руки, глядя ей в глаза, она говорила о том, что все девочки становятся женщинами, это определено природой. Как это происходит, она не объяснила, но сказала, что в каждом мужчине сидит зверь и рано или поздно он выходит наружу. Мила очень испугалась, но ничего не поняла. «И папа тоже зверь? — подумала она, но решила такого вопроса не задавать. — Нет, папа очень хороший. Он самый добрый».

На том и успокоились.


По возрасту Сергею Петровичу давно пора было на пенсию. Но теперь, когда жена расхворалась, он тем более не захотел уходить с работы. Работа составляла его жизнь. Стройку он знал отлично. Мог быть и каменщиком, и плотником, и отделочником. Потому что вникал во все процессы строительства основательно. Сам начинал с чернорабочего. Потом закончил техникум уже после войны. Стал прорабом, повышаться не захотел. Думал уйти на пенсию по льготе. Мучила язва на ноге. Остался. На объектах, ему подчиненных, почти не знали авралов, если он возводил его от «нуля», с котлована. Работали по сетевому графику, то есть по заранее спланированному регламенту. К нему на объект работать шли охотно, знали: у Петровича волынить не придется, зарплата будет твердая. Знали, что если Петрович требует, то за сделанное и заплатят сполна. На его участке всегда царил порядок: материалы сложены в штабеля, а не свалены как попало, подъездные пути расчищены, уложены бетоном, грузовики не вязнут в тучных ухабах.

Внешне Сергей Петрович нетороплив, обстоятелен. Каждое действие долго обдумывает, взвешивает. Жена его перевоспитывала, старалась, чтобы он «быстрее шевелился». Но отец плохо поддавался домашней дрессировке. Познакомились они в сорок восьмом году. Сергей Петрович привел в медсанчасть плотника из строительного батальона с окровавленной кистью левой руки. Нина Петровна как раз дежурила. Быстро повела испуганного солдата в процедурный кабинет на промывание, потом в рентгеновский — снимок делать. Сергей Петрович ждал в коридоре. «Плохо за рабочими смотрите, парень чуть калекой не остался, — укорила она Сергея Петровича, но, встретив удрученный взгляд, пожалела: — Не горюйте, поправится!»

Сергея Петровича три дня как назначили мастером, повысили зарплату, из которой он уже собрался посылать родителям в Актюбинск на сто рублей больше, и вдруг это происшествие. Теперь его могли вообще уволить за нарушение техники безопасности, хотя сам он, разумеется, ничего не нарушал. Не стоять же возле каждого рабочего и следить, чтобы не сунул невзначай руку куда не нужно.

Его не уволили. Обошлось. Через неделю он пришел в больницу, разыскал свою будущую жену, молоденькую медичку, и отдал ей букет белой сирени. Букет был немножко вялый, оттого что два дня Сергей Петрович не заставал на дежурстве именно ту медсестру, которая ему сразу приглянулась.

Когда Сергей Петрович мыл посуду, чашки не выскальзывали у него и не разбивались. Когда встряхивал коврики, на его рубашку не оседала пыль. Беспомощным он сделался теперь — все из рук валилось.

— …Ты не знаешь, куда мамина общая тетрадь делась? — спросил у дочери Сергей Петрович.

— Я тебе еще не сказала. Вера Анатольевна познакомила меня с одним человеком. Он посмотрит, нельзя ли что-то с ней сделать.

— Что именно? — забеспокоился отец.

— Ну я не знаю. Может быть, кино снять.

— Какое кино? Зачем? Ох, эта Вера Анатольевна, вечно что-нибудь затеет, неугомонная. Возьми тетрадь назад, пока она не затерялась. Я тебя прошу.

Мила удивленно смотрела на отца.

— Ничего из этого не выйдет, понимаешь? — продолжал отец. — Вера фантазирует, как всегда. То в ансамбль какой-то Нину устраивала, теперь кино придумала! Нет! Кроме нас с тобой, никому эта тетрадь не нужна. Не дорога. Забери! Мама писала не для кино, а для себя. Как могла, как хотела. Этому ее никто не учил, — Сергей Петрович горячился. — Понимаешь, там у них, в искусстве, свои законы, правила. Стиль, язык и все такое. А она этого ничего не знает. Просто записала и все.

— Пап, ну что ты волнуешься? Не надо! Я все поняла. Заберу. Завтра же.

— Правильно сделаешь. Я тебя прошу, пусть это будет наше. Может, твои дети, мои внуки читать будут. Узнают, какая у них прекрасная бабушка была… Ниночка.

Он стал тереть виски, лоб. Отвернулся. Порывисто вздохнул.

«Наверное, он прав, — подумала Мила. — Зря я отдала тетрадь. Пустая затея».

Клара Васильевна, заведующая библиотекой, прикалывала у входа афишку: «15-го июля в 19.00. — Поэтическая среда». Шел перечень никому не известных фамилий.

«Опять будет два с половиной слушателя на кучу молодых поэтов», — решила Мила, здороваясь с заведующей. Та остановила ее:

— Людмила Сергеевна (на работе всех звали по имени и отчеству), на минуточку! Извините, хочу вас побеспокоить. Вы как-то обособленно живете от нас. Вы переживаете за маму, я знаю, но не надо замыкаться. Мы вам все сочувствуем, понимаем, идем навстречу. Никаких нагрузок, поручений. А ведь вы комсомолка у нас. Нужно участвовать в общей жизни. Вот у нас будет вечер поэзии. Вы поможете нам?

— Скажите, что делать. Я готова.

— Вот и чудесно! Надо обзвонить всех поэтов, напомнить о вечере. А то знаете, выступление шефское, бесплатное, они могут не прийти. Такой народ необязательный.

— Хорошо, я обзвоню.

— Прекрасно, я вам после телефоны запишу.

Мила поднялась в библиотеку на второй этаж и столкнулась в дверях с Надей, с Надеждой Алексеевной Поповой. У той на лице была трагедия.

— Привет! Что с тобой? — спросила Мила подругу.

— Только не говори никому. — Надя отвела ее к окну и тихо сообщила: — Я попала! Понимаешь?

Мила сообразила не сразу:

— Как это?. А… Да ну?

— Уже пять недель. Господи, я так боюсь! Прямо не знаю, что делать.

Мила сочувственно смотрела на подругу.

Наде было двадцать два года. Стройная, яркая. Около нее всегда водились молодые люди. Она вечно во всеуслышание докладывала, с кем куда вчера ходила, кто куда ее пригласил. Закрытые просмотры в кинотеатрах, прогоны премьерных спектаклей «для пап и мам», международные выставки, с которых она приносила яркие целлофановые пакеты, чередовались у нее постоянно. Мила ей немного завидовала: живет, вращается, видит. И вот — надо же!

— Родители знают? — спросила Мила.

— Что ты, мать с ума сойдет! Или срочно замуж выдаст. Это точно. Спит и видит, как я ей внуков произвожу. Ни фига! — Надя открыла сумку, вытащила пачку сигарет, закурила, глубоко затягиваясь, выпуская дым сквозь нервно раздувающиеся ноздри. — Я в кухарки мужу не собираюсь, — продолжала она. — Вон у меня старшая сестра третий год живет на кухне да в ванной. Стирает — готовит, готовит — стирает. Не жизнь, а сказка! А ее Мишенька в это время ледокол строит.

— Как строит?

— Это я утрирую. Он автомашинами увлекается на досуге. Страсть у него к железкам. Готов всякому встречному-поперечному задаром в его машине копаться круглосуточно. Из любви к искусству. А те и рады: «Мишенька, помоги! Мишенька, заведи!» Он копается, а жена с двумя малышами на кухне чахнет. Так-то! Нет, позвоню сегодня кое-кому, может, помогут.

— В больницу ляжешь?

— Что ты, там три дня торчать надо. Что я своим скажу, где была? Нет, нужно по-другому.

— Боишься? — спросила Мила. — Наверное, больно.

— Что же делать остается. Такая наша доля… Некоторые по десять раз умудряются…

— Знаешь что, — Мила глянула подруге в глаза. — Ты позови меня, если понадобится. Я помогу, если сумею. И молчать буду.

— Спасибо, роднуля! Ты человек.

— Девочки! Надежда Алексеевна! Людмила Сергеевна, народ ждет. Рабочий день начался, — выглянула из дверей заведующая.

И они спрыгнули с подоконника.


После работы Мила ехала домой, собираясь звонить поэтам, напоминать о вечере. «И еще не забыть позвонить тете Вере насчет тетрадки. Не забыть!»

Солнце, заходя, окрашивало дома в золотой цвет. Люди торопились, но не слишком. Всех словно радовало наступившее теплое лето, возможность ходить налегке, в тонком платье, с открытой головой.

В трамвае напротив Милы сидела молодая женщина с ребенком на коленях. Малыш вертел головкой, смотрел по сторонам с бессмысленным любопытством. Из-под легкой шапочки выбивались тонкие пушистые завитки волос. Ручонками он не переставал хвататься то за мамину сумку, то за платье, куда-то вырывался, вертелся и лопотал.

«Такой может быть у Нади, — подумала Мила, наблюдая за малышом. — Почему только у Нади? И у меня тоже… Вот такой маленький, смешной, с перышками. — Она взглянула на женщину, державшую малыша: — Сколько ей лет? Лицо утомленное, но очень молодое. Моложе меня, наверное. Ребенка держит, как драгоценность».

Впереди были суббота и воскресенье — два нудных длинных дня, которые Мила ненавидела. Сидишь дома. Все перемоешь, обед сготовишь, наваляешься с книгой, подремлешь у телевизора — каждую неделю одно и то же. Пока мама не заболела, жилось куда веселее: встречали гостей, сами шли в гости, пробивались в театр, как студенты на лишний билетик, ездили в Щукино или в Серебряный Бор купаться в реке. Или вдруг на маму находило вдохновение и она ловко в два часа выкраивала и шила из куска ситца два ослепительных сарафана — себе и дочке. И тогда, втроем, мама и дочка в обновах, шли гулять просто так. Ели эскимо, строили планы, как бы совершить путешествие вокруг Европы на роскошном лайнере, как тетя Вера в позапрошлом году, или хотя бы на теплоходе по Волге от Москвы до Астрахани.

Друзей у Милы почти не было. Она не была заводилой, не умела бесшабашничать, сторонилась шумных компаний, с укором смотрела на девушек, зазывно хохочущих на улице… Но в облике ее было что-то отцовское, спокойное, располагающее — и одноклассницы любили доверять ей свои секреты. Знали: Мила не разболтает. А друзей не было. Вернее, не было одного друга. Был Юрик. Но это так… Что-то само собой разумеещееся, привычное. Хотелось какой-то невероятной дружбы. Такой, какая в книгах о благородных, сильных людях.

Мила все больше понимала бессмысленность своих мечтаний. Жизнь приспосабливает людей к обстоятельствам, и они становятся расчетливыми. «Виктор расчетлив со мной. Вспомнил обо мне тогда, когда понадобилась подружка для вечера. Я расчетлива с Юриком. Эксплуатирую его отзывчивость, зная, что никогда не отвечу ему тем же, — признавалась себе Мила. — Но ведь надо жить интересно. Нужно чем-то наполнять свое существование. Одним чтением хороших книг не обойдешься. От них в конце концов теряешь чувство реального, тупеешь, как при выходе из кинотеатра: видишь знакомую улицу и не узнаешь.

Почему на меня никто не обращает внимания? Неужели я такая серенькая, простенькая? Неужели нет человека, который бы меня понял и оценил?» Когда она об этом думала, ее лицо становилось жалким, шея вытягивалась, спина сутулилась. Она становилась одной из тысяч безликих, не нашедших себя девушек, обреченных на долгое безбрачие и суровое материнство.

Дома Милу ждал сюрприз.

Возле их подъезда стоял вишневый «Москвич» тети Веры. Сама она сидела поблизости на скамейке, в черных эластичных брюках и яркой блузке с закатанными рукавами.

— Вас никого дома нет, я уже собралась уезжать, — сказала она, встав навстречу обрадованной Миле. — Здравствуй, девочка! Я тут была в гостях поблизости, решила заехать за тобой. Мама просила тебя потормошить, а то ты у нас совсем закисла. Давай покатаемся. Я весь вечер свободна как птица.

— Ура! — воскликнула Мила. — Я только папе записку оставлю. А может, поднимемся к нам, чаю попьем?

— Нет, не надо. Потом.

— Тогда я быстро.

Через три минуты она выбежала переодетая. Вера Анатольевна села за руль, и они поехали.

«Женщина за рулем — как это здорово!» — думала Мила, глядя на Веру Анатольевну. Пешеходы с интересом оборачивались вслед. Шоферы встречных машин улыбались, одобрительно кивали, делали какие-то знаки. Вера Анатольевна не реагировала. К вниманию окружающих, даже к любопытству она привыкла, принимая как должное.

— Хочешь, научу водить машину? — словно угадав ее мысли, спросила актриса.

— Меня?

— Тебя.

— Разве я сумею?

— Почему нет? Премудрость не велика.

— Ой, тетя Верочка, как здорово!

— Сейчас найдем подходящее место, дам тебе первый урок. — Она вырулила на территорию частных гаражей. Меж двух рядов добротных свежеокрашенных ворот шла асфальтированная широкая дорожка.

— Садись на мое место, — велела Вера Анатольевна, остановившись. — Смотри, у тебя под ногами три педали. Их назначение…

Мила глядела под ноги, переводила взгляд на приборный щит, и ей казалось, что она ни когда не научится всем этим управлять. Машина и восхищала, и пугала ее одновременно. Но желание проехать, как Вера Анатольевна, в сверкающем автомобиле, привлекая к себе восхищенные взгляды, было сильно.

— Я вначале тоже думала, что ничего у меня не выйдет, — рассказывала Вера Анатольевна. — Но как видишь, езжу не хуже других. Вообще я скажу: тебе даже необходимо научиться этому. Ты какая-то неуверенная, скованная, робкая. А современная девушка должна быть — огонь! Она должна блистать, держать себя гордо, независимо. Автомобиль дает ощущение силы. Временами я так устаю — что не удивительно в мои годы — так мне белый свет не мил, хоть ложись и помирай. А работать надо. Тогда я сажусь за руль и еду. Куда глаза глядят, все равно. Зато все печали как рукой снимает, ни о чем не думаешь, только на дорогу смотришь. Все мысли только о дороге. Так что давай осваивай, пока я рядом.

— Не боитесь, что я куда-нибудь въеду неправильно?

— А ты не въезжай. Лучше вот смотри: это педаль сцепления, по-иностранному — амбриаж (звучит?). Сначала выжимай сцепление, включай первую скорость, отпускай сцепление и подавай газ. Ступни ног работают как ножницы, плавно, мягко. С машиной надо обращаться нежно. Она это любит и платит безотказной работой. Поняла? Действуй.

После теории — первая попытка стронуть машину. Почувствовав движение, Мила испугалась новому ощущению. Она стала шарить ногой, ища педаль тормоза.

— Сцепление, тормоз, — подсказала Вера Анатольевна. — Голос ее звучал громко, но спокойно. — Молодец. Отдохни. Попробуем еще раз.

Через полчаса у Милы начали дрожать колени. Она раскраснелась.

— На первый раз хватит, — скомандовала Вера Анатольевна. Они поменялись местами. — Не возражаешь, я закурю?

— Конечно, курите, пожалуйста. На меня дым не действует.

Вера Анатольевна закурила, Мила потянула носом:

— Приятно пахнет.

Вера Анатольевна рассмеялась. Ее улыбка, известная тысячам людей, обнажила ряд ровных белых зубов.

— Вы очень красивая, тетя Вера, — любуясь ею, сообщила Мила.

— Была! Лет двадцать тому назад. Это все, — она указала на свое лицо, — плоды ежедневных стараний и ухищрений. Актриса должна держаться на уровне… Хорошо было в молодости — надела туфли на каблуке, подкрахмалила блузочку — и ты красавица. А сегодня я у массажистки три часа сижу. Вот как.

— Зато результат какой! Вот мама одних с вами лет, а выглядит гораздо старше вас.

— Твоя мама совсем другой человек. Меньше всего ее беспокоила собственная внешность. Ты знаешь, я ее однажды, когда ты еще совсем маленькая была, затащила в парикмахерскую. Тогда в моде была шестимесячная завивка. Уж она упиралась! Уж так не хотела даваться мастеру. А как расплели ей пучок ее воробьиный, как отсекли ее хвостики, она аж расплакалась. Так и вышла из парикмахерской в кудельках и с красными глазами. Я ей говорю: давай нос припудрим. Она — ни за что!

— Да, косметику она не признает. И мне не велит ресницы красить. Боится, что заражение глаз получится.

— И все-таки она была красивая… По-человечески. — Вера Анатольевна задумалась. — Кавалеров не имела. Зато друзей — позавидуешь! У тебя, мне кажется, с кавалерами тоже не густо?

Мила промолчала.

— Ничего! Дело поправимое. Вот научишься водить машину, будешь брать у меня когда захочешь. И пусть все эти юноши слепые, нехорошие, увидят, какая ты интересная девушка. Десять уроков, и ты эту премудрость освоишь, я уверена. У тебя самое главное достоинство: не смотришь на педали и ручку переключения. Только на дорогу.

— За что вы со мной такая щедрая?

— Ты дочь Нины, моей единственной, верной фронтовой подруги. Я хочу, чтобы тебе было хорошо. У меня суматошная жизнь. Мне некогда поговорить с дочерью моей единственной подруги по душам. Я хочу быть тебе полезной хоть в этом.

— Хорошо, тогда я буду мыть вам автомобиль. Чтобы он всегда блестел, идет?

— Замечательно!


Дверь им открыл Сергей Петрович:

— Смотрю, подкатывает лимузин, выходят две дамы с тортом — пригляделся, а это вы. Здравствуй, Верочка! Ты чудесно выглядишь.

Вера Анатольевна отдала ему коробку:

— Спасибо, Сережа. Ты тоже мог бы слегка поправиться. Продолжаешь бегать по стройке больше всех?

— Умный руководитель на бегает, он других посылает, — отшутился Сергей Петрович.

— Тогда подавай нам чай!

Пили из маминого сервиза, который в прошлом году отец принес на Восьмое марта: тонкие чашечки-скорлупки, разрисованные нелепыми розово-зелеными цветами с яркими пятнами позолоты. В тонкостях рисунка отец не разбирался. Но, уловив мамино замешательство при виде сервиза, сообщил немалую его цену. Решили не дрожать над дорогостоящим набором, и вскоре он поуменьшился на несколько разбитых, поколотых при мытье предметов.

— У Милы все данные для автовождения, — уверяла Сергея Петровича гостья. — Увидишь, скоро она будет раскатывать по вашим закоулкам, как принцесса.

— На твоей машине? — спросил Сергей Петрович.

— Пока на моей.

— Я боюсь, Вера. Такое движение в городе, столько аварий. Нет, не надо девочке ездить. Тебе, конечно, спасибо. Но я боюсь. Это небезопасно.

— Чудак-человек! Милу надо расшевелить. Она сонная, тихоня, словно ей не двадцать лет. За нею сейчас мальчики толпою должны ходить.

— Это не главное в жизни, — заявил Сергей Петрович.

— В жизни все главное.

— По-твоему, девушка только о кавалерах и должна беспокоиться?

— В ее годы непременно!

— А работа? А призвание?

— Одно другому не мешает. Даже наоборот. Вот я, например, если не чувствую, что меня любят, мною восхищаются, я просто хирею, чахну. И ищу способ, как заполучить эту любовь, начинаю работать втрое больше.

— Ты актриса. Это естественно, — заключил Сергей Петрович.

— А она библиотекарь. Ну и что? Значит, сиди и не рыпайся? Впрочем, что мы с тобой судим. По-моему, девочке очень понравилось быть за рулем. Правда, Мила?

Мила кивнула и посмотрела на отца.

— Когда нам с Ниной было по двадцать лет, ох, какие мы живые были! И голодно, и скудно, а не унывали. Устремленные были. Ждали от жизни многого. И отдавали, правда, много. Крепко нас война раскрутила. Ходили рядом со смертью, оттого возлюбили жизнь.

Помолчав, Сергей Петрович спросил:

— Вера, что вы с тетрадью надумали делать? Я беспокоюсь, как бы она не затерялась.

— Не волнуйся, она никуда не денется. Ее прочтут знающие люди и решат, может быть, в кино снять.

— Разве там нет своих сочинителей? Профессионалов?

— Навалом! Но эта тетрадь — живой материал, не выдуманный. Да и просто-напросто Нина — моя подруга. Могу я сделать для нее что-нибудь полезное? Пусть она знает, что прошлое рядом. И значит, рядом наша молодость.

Они допивали чай.

Вера Анатольевна думала: «Как он не понимает, чудак!»

Сергей Петрович жалел тетрадь.

А Мила представляла себя за рулем.


Как ни странно, все поэты явились на вечер вовремя. Среди них был старший, лет пятидесяти, невысокого роста, к которому его подопечные почему-то обращались на «ты», называя то Сашей, то Александром Ивановичем. Все они были оживленны и настроены весело, будто радовались тому, что им предстоит.

Мила с тревогой поглядывала в читальный зал, где народу не прибавлялось. За первым столом уже сидел «дотошный». Так этого читателя окрестила про себя Мила за то, что он приходил на все литературные встречи, с недоверчивым лицом выслушивал выступающих и в конце концов задавал авторам бесконечные каверзные и путаные вопросы, затевал споры с писателями, будто имел цель сбить их с толку или в чем-то уличить. Было в его облике, в потрепанном пиджаке, в хитром взгляде что-то жалкое. И ораторы выслушивали его вежливо, стараясь отвечать коротко и четко. Что, впрочем, его мало успокаивало.

Как и ожидалось, слушателей было чуть побольше, чем выступающих. Но поэты не приуныли. Они, видно, не успели еще привыкнуть к большим и чутким аудиториям, к шумным аплодисментам. Им пока еще нравилось пробовать свои голоса без микрофона, вкладывать энергию не столько в ритмическое звучание стихов, сколько в самую суть слов. Все они читали без выражения — нараспев, монотонно, словно боясь голосом выделиться среди товарищей. Стихи были хорошие.

Один из поэтов читал о том, что каждою весною «стригут деревья под одну гребенку», и все равно среди буйной и счастливой жизни пробиваются «неровными ростками тополя». Еще он читал о том, как девочка на птичьем рынке покупает птиц и выпускает их на волю, только на всех у нее не хватает денег…

Его сосед, невысокого роста, сутулый, почти мальчик, тихо декламировал:

И до тебя я тоже жил,

Жил тоже жадно и запальчиво.

Я многих девочек любил,

Как ты, наверно, многих мальчиков.

Он слегка увяз языком в своих ж-ж-ж. Но это было почти не заметно.

Везло мне что-то на Наташ,

Я так безумно в них влюблялся.

Я грыз бессонно карандаш

И в ночь, как в море, углублялся…

Мила видела его сбоку. «Ты-то влюблялся! А по тебе вздыхала ли хоть одна? Маленький, некрасивый». Она осмотрела всех остальных: ничего выдающегося. «А ведь они поэты! Творцы. Сейчас еще молодые. Но когда-нибудь станут, может быть, знаменитыми. Как же можно быть таким неприметным и писать стихи? Несуразица какая-то».

После жидких аплодисментов поднялась поэтесса. И ее Мила оглядела с удивлением: лицо рядовое, волосы на затылке перехвачены аптечной резинкой и тонким хвостом свисают вдоль худой шеи. «Я страшна, а ты и подавно», — решила про себя девушка. Тут послышалось:

Я иду по белу свету,

Я ищу и здесь и там

Бородатого атлета

По прозванию Адам.

Мила насторожилась. Нет, она раньше этих стихов не слышала, но они были удивительно знакомые, как будто она сама говорила голоском поэтессы:

А за мной по белу кругу

В ночь рождения зари

Ходит вьюга, ходит вьюга

И качает фонари.

Забываясь непрерывно,

Спотыкаясь на ходу.

И луна горит призывно

Белым яблоком в саду.

Когда все отчитали, Александр Иванович, словно дополняя лирическое однообразие, тягучую монотонность молодых голосов, улыбаясь, прочел юмористическое стихотворение из своей фронтовой тетради. Молодые слушали с облегчением и одобрительно кивали. При заключительных строчках зал оживился. Но на предложение задавать вопросы отреагировал вяло. Кто-то спросил: «Скажите, пожалуйста, чем сейчас занимается поэт Евтушенко?» Александр Иванович ответил коротко: «Он в заграничной поездке». Больше вопросов не было. Даже «дотошный» помалкивал. Но когда все стали расходиться, он подошел к поэтессе, которая читала про Адама, и что-то начал ей говорить, даже взял ее за руку, а она смотрела на него почти испуганно. Товарищи выручили ее, почти силком оторвали от говорливого человечка, повторявшего: «А вот увидите, честное слово! Вот увидите!»

Всего час длился вечер, слушатели не устали. Да и поэты тоже. Пока Клара Васильевна выражала благодарность ведущему, пока он, несколько смущаясь, подписывал сборник своих стихов по ее просьбе, поэты в стороне о чем-то разговаривали, шутили. У них не было еще сборников, их тощие рукописи ждали своей очереди в редакциях и издательствах. И если бы Мила подошла поближе, она услышала бы, как они решают пойти в Дом литераторов «попить кофейку», но не уверены, что один Александр Иванович сможет провести с собой целую ораву мимо бдительной дежурной у входа в цитадель искусств.


— Пап, ты этого поэта знаешь? — Мила протянула газету. — Он у нас вчера выступал.

— Его статья?

— Прочти, любопытно.

Сергей Петрович, не откладывая, углубился в текст:

«В прошлом веке было сказано: «Писать стихи — еще не значит быть поэтом. Все книжные лавки завалены доказательствами этой истины». Кто станет отрицать, что нынче это звучит не актуально? На фоне общего книжного голода поэтический прилавок благоденствует. Пестрят имена, мелькают обложки. Однако не толчется возле них покупатель, не больно интересуется новинками. Разве что провинциал какой-нибудь робко спросит Есенина или, на худой конец, Лермонтова. Но вскоре поймет безнадежность предприятия. Грустить или радоваться?»

Сергей Петрович поправил очки на переносице и прочел дальше: «Получается заколдованный круг: бескорыстие порождает корысть. Не оттого ли в еще не окрепших голосах с явным юношеским фальцетом часто слышен лязг оружия, как всякое иное призвание, поэзия уступает своему завоевателю? Говорят «дар божий». Но почему так непременно, так необходимо разделить его со всем светом? Когда поэт осознает эту необходимость, дар оборачивается наказанием. В первую очередь для него самого».

Сергей Петрович хмыкнул и прочел дальше: «Коммунизм еще не настал, мы его пока строим. Иначе было бы очень просто сказать тому или иному творцу: уступи место товарищу, поделись своими тиражами, видишь, твои книги залеживаются? Пока такой разговор невозможен, потому что интересы искусства испытывают мощное влияние материального фактора. Это все равно что сказать: уступи мне твою квартиру, дубленку и дачу в пригороде…

Если поэты родятся от несовершенства жизни, то кто регулирует плотность их рядов? Они идут, робкие и шумные, честные и энергичные, сильные и слабые, юноши и старики. Каждый верит в свою музу, каждый надеется, что рано или поздно его поэзия уложится в схему того или иного редакторского восприятия и тогда в судьбе еще одного творца случится праздник».

— Ты понял? Это о тех, кто не умеет как надо и просто пишет по желанию души, что ли. Как мама. — Мила смотрела на отца и знала, что он ее понимает.

— Но ведь Ниночка не стихи написала…

— Какая разница! Написала. И мы читаем.


Звонок раздался в одиннадцатом часу ночи. Незнакомый женский голос спросил:

— Квартира Ивановых? Пожалуйста, Людмилу.

— Это я.

Голос, таинственно затихая, продолжал:

— Я из больницы. Здесь ваша подруга. Ее необходимо срочно увезти домой, понимаете? Запишите адрес.

Мила не долго мешкала. Скоро оделась и кинулась на улицу. Такси оказалось грузовое, с большим, неуютным салоном и сильным запахом бензина.

…Надя ждала ее, сидя на скамейке напротив приемного отделения.

— Спасибо, родная! — сказала она, неловко поднимаясь и подходя к дверце. — Кроме тебя никто не знает… Ужас, какой ужас, — повторила ома, не обращая внимания на обернувшегося шофера. — В первый и последний раз… Можно, я у тебя переночую?

В дороге ее стошнило.

При свете ночника она разглядела испуганную Людмилу и заверила:

— К завтраму очухаюсь.


Что же это, думала Мила, подруга моложе меня, и уже такое. Неужели нельзя без этого. Неужели свобода и молодость должны этим расплачиваться? И со мной такое случится. Что бы сказал Виктор? Он бы мог сказать: «Будем вместе. Ты, я и третий маленький, с полными ручками и ножками». Нет, не скажет. Она вспомнила свои глупые ухищрения: обрезанные юбки, туфли на немыслимых каблуках, от которых ныли ноги, дурацкий хула-хуп. Ей стало стыдно и жаль себя.

— Знаешь, папа, я не буду ездить на машине тети Веры, — сказала Мила отцу.

— Правильно, вещь чужая, дорогая. Мало ли, еще повредишь. Потом расплачивайся. — Сергей Петрович удовлетворенно вздохнул и подал дочери конверт: — Тут письмо пришло от Юры. — Он с надеждой посмотрел на дочь.

— Папа, Юра мне тоже не интересен. Мне никто не интересен, кроме тебя с мамой.

— Ну что ж, — протянул Сергей Петрович. — Тебе виднее.

Он надел очки, раскрыл общую тетрадь и продолжил чтение. Там в незатейливых строчках воспоминаний дышала далекая и памятная жизнь, от которой его ущемленное сердце заходилось горячей тоской. Он видел милую добрую девушку с хорошими глазами и открытым лицом — свою жену. Она склонялась над раненым воином и шептала: «Потерпи, миленький, все будет хорошо. Потерпи!» Над головой у нее вздымалось пламя, вспыхивал пунктир автоматных очередей, подброшенные взрывной волной, взлетали ошметки черной земли.

Из кухни вышла санинструктор и голосом дочери сказала:

— Давай чай пить.


На кухонном столе ожидал сверток: сквозь целлофан горели оранжевые шары апельсинов.

— Хорошо бы клубники свежей, — пожелал отец.

— Заглянем на рынок по пути, — предложила дочь.

— Не опоздаем? — отец взглянул на часы.

— На машине быстро. — Мила пояснила — В последний раз. Ведь маму выпишут скоро, правда же?

Уходя, отец положил общую тетрадь в ящик письменного стола, повернул ключ, но не вынул его из гнезда, оставил. Пока есть эта тетрадь, ему легче соединить в один образ два дорогих ему лица: постаревшее, утомленное болезнью, и юное, открытое, милое. Оба ему дороги. И оба страшно потерять.

Загрузка...