Анне Тимофеевне Воробьевой стукнуло семьдесят два года, когда у нее началась новая жизнь. А произошло это так.
Нынешняя горожанка, давно освоившаяся в переменчивой суетливой среде, когда-то была деревенской жительницей. Был у нее свой дом, хозяйство, огородик и кое-какая живность. Все бы хорошо, да стал сын из города звать: приезжай, маманя, внука нянчить. Бросай своих кур — человек дороже, важнее. Человеку шел третий год, звали его Андрюша, и любим он был всеми безмерно.
Город расстроил Анну Тимофеевну. Что ни возьми, за всем в магазин идти нужно. В деревне лучше. Пошел на огород, картошки накопал, лучку надергал, маслица из погреба достал — вот и обед. Да и курочку зарезать можно.
В городе суматошно. Однако и свои радости есть. Кино целый день показывают. Не то что в сельском клубе один сеанс в двадцать один ноль-ноль, когда уже в сон клонит. Трамваи, автобусы ходят один за другим. А у них в деревне, бывало, по два часа автобуса ждали, чтобы до станции добраться.
Невестка обрадовалась прибывшей помощи, тут же стала вводить Анну Тимофеевну в курс дела: по какому распорядку живет малыш, да как его кормить, да что в какую пору надевать. Свекровь с интересом вникала, но и удивлялась, что же тут непонятного? Дите оно и есть дите. Корми, переодевай да глаз не спускай. «Вот и замечательно», — сказала невестка и пошла работать в свой институт. Одевалась она очень прилично, старательно, и видно было, что работа ей нравится.
За сына Анна Тимофеевна не беспокоилась. Он у нее серьезный, деятельный. Одно смущало ее — больно жене потакает. Последнее, а часто и главное слово было за ней. «Я сказала, значит, так должно быть», — заявляла молодая мать. И Вася смиренно опускал глаза: я, мол, не спорю. Догадывалась мать, что за причина такого смирения. Вася-то из деревни в город пришел. Квартиру эту не он заработал. И было ему оттого неловко.
Тогда и решилась Анна Тимофеевна. Съездила перед ноябрьскими праздниками в деревню да и продала свой домишко со всем хозяйством. Вернулась с тремя тысячами за пазухой и двумя ощипанными петушками в узле.
— Пошли, дорогая невестушка, в мебельный магазин. Хочу вам подарок сделать. На свадьбе я у вас не была. Так теперь оправдаюсь.
Невестка приятно удивилась, но быстро поснимала с головы бигуди, оделась, не забыв навести на лице красоту розовой помадой.
В магазине Анна Тимофеевна долго разглядывала предметы обстановки и определила:
— Вот эту тахту брать надо, шифоньер трехстворчатый и стол раздвижной.
За все выходило около четырех сотен. Не больно дорого и красиво.
Но невестка равнодушно обозрела названные предметы и с теплым вниманием стала рассматривать гарнитур «Жилая комната» из шестнадцати предметов стоимостью в две с половиной тысячи. Тут было все. Целую квартиру сразу можно было обставить.
Анна Тимофеевна поняла желание невестки и заколебалась: там дешевле, зато здесь богаче. «Была не была! — сказала она себе. — Неужто я не расстараюсь для молодых? Пусть живут, радуются. Бог с ними, с деньгами».
Когда в квартире воцарилась новая мебель, атмосфера в доме стала еще приятней. Невестка сидела на плюшевом диване и подшивала юбку. Вася налаживал сыну детскую железную дорогу. А Анна Тимофеевна творила на кухне щи из свежей капусты…
…На праздничной скатерти в строгом порядке располагались тонкие закуски.
— Ну, маманя, выпьем за хорошую жизнь! — сказал Вася, поднимая граненую рюмку.
— За вас, мои хорошие! За вас, мои дорогие. За тебя, внучек мой ненаглядный!
Невестка сидела в шелковом нарядном платье, с алым маникюром на пальцах. Колбасу она цепляла вилкой, отрезала кусочек и жевала с закрытым ртом. Анна Тимофеевна давно научилась от нее разным деликатным манерам: не брала с тарелки рукой, не смахивала крошки со стола передником и первое на стол подавала в супнице, а не в кастрюле. Она уважала образованность. Но порою требования невестки утомляли ее.
«Нельзя давать ребенку целый капустный лист, подавится!»
«Для зубов полезно», — объясняла бабка.
«Я ему соков накупила!»
Спорить было бесполезно.
«Ты, маманя, действительно, не давай ему малосольных огурцов, — вплетался сын. — Желудочек может расстроиться».
Обучилась Анна Тимофеевна городским навыкам: не кормила ребенка со своей ложки, всякий раз обдавала кипятком упавшую на пол детскую игрушку, не произносила некультурных слов вроде «авось» и «намедни».
Время шло. За каждодневными хозяйственными хлопотами не замечалось его неуловимое течение. Подрос Андрюша. Прибавилось в доме проблем. Поубавилось жизненного пространства: «Ты храпишь ночью», — заявил бабушке внук. Это было для нее новостью. И она стала натягивать одеяло до самого носа, закрывая рот. Но по ночам одеяло забивалось в рот, она просыпалась от духоты и до утра не могла уже заснуть.
Андрюша пошел в школу. Пока он упражнялся в написании палочек и кружочков, бабушка наблюдала за ним и ободряла, сидя рядом. Когда же пошли математические примеры с иксами, старушка сникла: для нее это был темный лес.
К окончанию школы внук вымахал в рослого, с неровным хрипловатым голосом юношу. Как-то он привел домой подружку. Чтобы «бабенция» не помешала беседе, он зажал дверь их общей комнаты ножкой от табурета. Анна Тимофеевна дернула ручку раз, дернула другой и бессильно заплакала.
Все чаще вспоминала она свой домик, палисадник с черемухой и старую грушу у крыльца.
На невестке годы не отражались: она оставалась свежа, румяна и легка на подъем.
«Можно бы гостей позвать, но у нас так тесно», — вздыхала она, глядя на свекровь так, как будто все дело было в ней.
«Так что подал я заявление на квартиру, — сообщил как-то сын и, опустив глаза, шумно выдохнул. — На заводе обещали…»
Сын с женой и парнем переехали в новый дом. Анна Тимофеевна получила комнату за выездом в старом, но крепком кирпичном доме. У нее оказалась приличная соседка, спокойная вежливая старушка. Она недавно похоронила мужа и часто ездила к нему на кладбище. Возвращаясь, снимала маленькую старомодную черную шляпку, черные кружевные перчатки и шла на общую кухню ставить чайник. В ее комнате на диване, телевизоре и комоде лежали вязаные салфетки. В углу у окна стоял на тонких гнутых ножках изящный столик, весь украшенный перламутровыми цветами. «Это инкрустация. Старинная вещь, — объяснила соседка Анне Тимофеевне. — Самое дорогое, что у меня осталось. Многое пришлось продать. Как-то надо жить».
«Я тоже не шибко богатая, — успокоила ее Анна Тимофеевна. — У меня на книжке шестьсот три рубля. Похоронные. Думаю, хватит». — «Хватит, если памятник скромный делать. А если черный мрамор, не хватит». — «На что мне мрамор? Что я, академик какой или писатель?»
Они жили мирно, спокойная, выдержанная бывшая учительница немецкого языка и говорливая, общительная бывшая крестьянка.
Иногда по воскресеньям навещал ее сын Василий с женой, приносили торт, пили по-семейному чай. Андрюша забегал среди дня: «Бабань, дай два рубля». Она давала ему и два, и пять рублей, каждый раз намереваясь сообщить ему одну из важных жизненных заповедей. Но внук торопливо, сжевав у нее кусок пирога и похлебав щей, убегал по своим надобностям.
И вот однажды, гуляя в ближнем сквере, две старые женщины, не обремененные никакими заботами, набрели на группу таких же, как они, престарелых людей. Это выглядело странно — одни старушки и старички, по облику давно перешагнувшие пенсионный рубеж. Возле них не было ни детских колясок, ничего такого, что указывало бы смысл собрания.
Старушки переговаривались друг с другом, как знакомые, улыбались. Было всех человек двадцать — двадцать пять.
И тут раздался баян. Маленький щуплый старик, сидевший на скамейке, растянул мехи, привычно пробежал пальцами по кнопкам и заиграл веселую мелодию. В группе оживились, некоторые даже стали притопывать.
— Давай, Лексевна! — обратились старушки к одной из сидевших тут же товарок. Старушка была обычная, каких много.
Она сначала затянула потуже цветастый платок на голове, потом в такт музыке покрутила руками, повела плечом и запела:
Заиграй, моя гармошка,
Чтоб далеко услыхать.
Нынче я пенсионерка,
Значит, можно отдыхать!
Голосок у нее оказался тонкий, но довольно громкий. Заметна была привычка «выступать»:
Я старушка боевая:
И станцую, и спою,
И товарищам хорошим
Расскажу судьбу свою.
Анна Тимофеевна потянула соседку за рукав:
— Пойдем поближе, послушаем.
— Неудобно. Нас там не знают.
— Ну и что? Поют же. Идем!
Певунья держалась просто, как среди своих, как когда-то на деревенских улицах во время вечерних гуляний. Только текст был нынешний:
Ничего, что я худая
И живу совсем одна.
Разгляди меня получше —
Я на многое годна!
Слушатели одобрительно кивали, понимающе улыбались. А она, ободренная вниманием, продолжала:
Я лазоревый цветочек
Приколю себе на грудь.
Полюби меня, дедочек,
Полюби когда-нибудь.
Никого не смущал текст. Он был всем близок. Он выражал их настроение, их желание быть с милым другом.
— А мы с Павлом Алексеевичем раньше в концертный зал ходили, — задумчиво произнесла Ксения Ивановна. — Он Рахманинова очень высоко ценил. Это композитор такой, — объяснила она Анне Тимофеевне. — Если бы муж меня теперь увидел!
«Здесь чем не концерт», — хотела ответить Анна Тимофеевна, но тут поймала на себе взгляд седенького старичка. Он улыбнулся ей и мигнул левым глазом.
Вот с этой минуты у нее и возникло ощущение новой жизни.
«Да что я, господи, девка, что ли? — испуганно подумала она про себя. — Чего я краснею-то? Ну, мигнул старый козел, ну и что!»
Так она подумала, но внутри у нее затеплилось что-то давно-давно забытое. Она вспомнила своего Ивана Кузьмича, их короткую любовь, свое терпеливое ожидание пропавшего без вести на войне отца двоих детей (Машенька померла в детстве после глотошной). Вспомнила конюха Арсения, который, подвыпив, стучался к ней в окно: «Анна, слышь, выдь, чего скажу». Как она боялась этого конюха и как однажды шибанула его по лицу мокрой из таза простыней. Она вспомнила, что так и не дождалась неторопливой теплой любви, так и затерла в памяти всякую мысль о ней, поистратила свою женскую тоску в ежедневных и бесконечных стараниях…
Другая певица, посмешливее, вступила в кружок. У нее присвистывали искусственные зубы, зато рот красили два ровных жемчужных ряда:
Понаденут старички
Дальнозоркие очки,
Чтобы видеть за версту
Нашу бабью красоту.
Старичков на всю компанию было четверо. Они держались рядом, зная себе цену. Частушки становились все забористее, откровеннее:
Я себе не крашу брови
И румяна не кладу.
Если кто меня полюбит,
Не накрашена сойду!
Если бы не октябрьский холодок, наши соседки еще потоптались бы, послушали бойкие припевки. Но пальцы в ногах уже замерзли, и на ветерке покраснели носы.
Дома Анна Тимофеевна заметила, как соседка примеряла перед зеркалом меховую накидку, от которой густо веяло нафталином.
— А что, годится! — одобрила Анна Тимофеевна, погладив мягкий мех рукою. — Тепло и богато. Прямо барыня-леграиня.
— Что ей без толку лежать, этой горжетке, правда же? — сказала соседка, красуясь. — Мех от времени стареет и портится.
Анна Тимофеевна решила, что она тоже не лыком шита, и вытащила из-под кровати коробку с финскими сапожками «Аляска». Толстый белый мех устилал их нутро. Сапоги хранились «на праздник».
«Может, я и не доживу до него», — решила старушка и сунула ноги в мягкую теплую глубину…
В следующее воскресенье они снова пошли в сквер и не ошиблись: старики и старушки так же группировались вокруг знакомой скамейки. Не было только еще баяниста.
«Заболел, что ли? — подумала Анна Тимофеевна и пожалела старика: — Есть ли кому стакан воды подать? Небось тоже одинокий».
И она поняла: тут все одинокие. Тут все без жен и мужей. Без внуков, которые давно повырастали. Без детей, которые давно сами не молоды.
Время шло, музыки не было. Не выдержала шустрая певунья, запела-таки без сопровождения:
Что-то нынче мой миленок
На свиданье не идет,
Или нет уже силенок,
Или боты не найдет.
Люди повеселели, заулыбались. Но музыки явно не хватало. Не хватало ее воздействия, общего настроя.
На новеньких поглядывали с интересом. Меховая горжетка явно производила впечатление. Анна Тимофеевна старалась не замарать новых сапожек, отодвигалась, если кто теснил ее и мог ненароком наступить на черную замшу.
«И этого нет, козла-то, — подумала она о седеньком старичке. — Небось у телевизора сидит».
Но он не сидел у телевизора. Он давно уже стоял сбоку, собираясь заговорить с этой миловидной и, кажется, не злой старушкой. Он коротко кашлянул, и Анна Тимофеевна обернулась.
— А я думаю, вы это или другая? — сказал старичок. — Вы не в тридцать седьмой поликлинике лечитесь?
— Чего? — смутилась Анна Тимофеевна.
— Я говорю, лицо ваше знакомое.
— Да мы тут живем на Восьмой улице. Это моя соседка, — ответила Анна Тимофеевна. — Мы в одной квартире живем.
— А я один живу.
— Одному скучно.
— У меня кенарь есть. Была и канарейка, только сдохла. Жука какого-то склевала и сдохла.
— Жалко, — посочувствовала старушка.
— Жалко, петь перестал. Раньше тренькал целыми днями. Теперь молчит. Вот надо подружку ему. Мне один знакомый пообещал достать. Я на рынке глядел. Но там дорого просят.
— Вот как?
Так они познакомились. Поговорили. Довольные пошли по домам в разные стороны…
Под Новый год Ксения Ивановна заболела. Анна Тимофеевна взяла над ней шефство — вызывала врача, готовила еду. Настаивала в кастрюльке целебный отвар из сухих трав и поила больную.
— Аннушка, — сказала соседка бледным голосом. — Когда я умру, возьмите себе этот столик на память.
— Господь с тобой, моя хорошая! Не надо мне твоего столика, — ласково отмахнулась добровольная сиделка. — Я ведь раньше тебя помру. Это я с виду крепкая, а внутри у меня все отжило.
— Вы хорошая женщина. Почему вас дети отселили? Я этого не понимаю.
— Чего тут понимать? У них своя жизнь. Мне там нет места. Я все сделала, что могла. Пускай живут, как знают. Лишь бы здоровые были. Вот Андрюша женится, ребенка заведет, я и понадоблюсь.
— Все же нехорошо.
— Хорошо. Дождаться бы только. Люблю я маленьких…
В марте они снова стали выходить в сквер.
Соседка немного прихрамывала, у нее ныло под коленной чашечкой, иногда при ходьбе щелкало. Она стыдилась этого звука. Но Анна Тимофеевна уговаривала ее не обращать внимания.
Знакомый старичок, завидев их, обрадованно кивал головой.
Не все из участников прежних сходок появлялись. Но, видно, слух о веселом пятачке разнесся далеко по городскому району, и сюда стекались новые искатели простодушного общения, незатейливых шуток, неожиданных знакомств.
Милые, милые старики и старушки, много ли вам осталось? Очень скоро вечность сдует вас как одуванчики в поле, и станете вы прах. Крепкое, самоуверенное юношество, торопясь к своим вершинам, удивленно оглянется на вашу стайку и усмехнется допотопной, «сердешной» припевке:
Ты играй, играй, гармонь,
Сердце нежное затронь.
Пусть оно не мучится,
А любить научится.