Краски

На этот раз Маша болела дома. Оглушенная борьбой сердечных мышц, всего организма с подавляющей неведомой силой, забывалась в полуобморочном сне, когда к горлу подступала дурнота и охватывала невесомость. По утрам открывала глаза и упиралась в знакомую, изученную до мизерного штриха полустертую завитушку на обоях: дома! Не в больнице… Мама уже успевала бесшумно исчезнуть на работу. Но парок от чашки с чаем на стуле возле кровати говорил ясно, что вышла она мгновение назад, успев приготовить завтрак. Маша опять закрывала глаза и просыпалась внезапно, когда в окне уже стояло солнце и остывший чай подергивался мутно-радужной пленкой. Болеть ей не хотелось, потому что возникла опасность очутиться в изоляторе, откуда вырваться было невероятно тяжело. Ей надоедало быть объектом особого внимания, подвергаться бесконечным прослушиваниям, простукиваниям, улавливать на лицах врачей грустное недоумение, через день выглядывать из окна и обнаруживать под желтым больничным забором маленькую с высоты пятого этажа, немо вопрошающую мать: ну как ты? Получать увесистые, пахнущие мандаринами и сдобной ванилью пакеты с передачей, зная, что на них расходуется почти вся негустая зарплата. Теперь больницы не было. Была тишина ничем не загроможденной комнаты, их с мамой обиталища. Была легкая, зыбкого кружева занавеска на окне. Была близость выздоровления. И (в который раз) был прилив ожидания, предчувствия перемен, способных украсить и обогатить эту жизнь, где два близких существа готовы трудиться до самозабвения, оплачивая грядущие блага.

Они, мать и дочь, нередко предавались мечтам. Начиная от голубого платья, намеченного сшить когда-нибудь к празднику, кончая величием и значительностью поприща, которое изберет себе дочь. Они так долго обсуждали будущее, что наступал вечер, и их силуэты темнели на фоне расцвеченного фонарями окна. Маше стукнуло пятнадцать. Возраст, когда все нормальные дети начинают различать предметы и факты с точки зрения их принадлежности к материальному миру. Первое откровение случилось в пятом классе. Машу обозвали «синим чулком». Потому что ее платье на школьном вечере не могло конкурировать с дорогостоящими нарядами подруг. Она замкнулась. Потом было другое. На празднование дня рождения соученицы собирали деньги. Маше требовалось внести столько, сколько составлял заработок целого рабочего дня ее матери на фабрике. Она, конечно, не участвовала в мероприятии, сказавшись нездоровой. Но не задумываться о нарядной обнове и карманных деньгах было невозможно. И Маша мечтала. Воображение рисовало радужные миры, хрустальные чертоги, пленительные речи и жесты, преданные, отзывчивые умы, далекие от мелочей скудной реальности. Вслед за воображением по белому ватману тетради для рисования скользил карандаш. В пятнадцать лет малевать принцев и бабочек — позор, стыд. Маша это понимала и на скрип отворяющейся двери засовывала рисунки под подушку.

Мама вошла сияющая и первым делом включила телевизор. Присев возле дочери, обняла ее и сказала:

— Сейчас меня покажут!

Месяца два назад была некоторая суматоха. Отличную ткачиху пригласили выступать в телевизионном женском клубе. Пришлось срочно обновлять вышедшее из моды черное платье, вспомнить о бигуди и губной помаде. Раз пять перед зеркалом мама повторила выученное наизусть выступление, уместившееся на половинке тетрадного листа.

И вот на экране среди нескольких женских лиц — ее лицо на втором плане, почти спокойное, внимательное. Ведущая, яркая блондинка в переливчатом платье, живо рассказывает о женщинах-матерях, женщинах-труженицах, читает стихи о том, что без женщин не было бы на земле счастья. Потом певица, обняв гитару, исполняет старинный романс. Потом маленькая сухонькая женщина со звездой Героя на лацкане жакета рассказывает о войне: «Мы были молодые и очень любили свою Родину, вот и выдержали, вынесли этот ужас. Победили». Потом камера надвигается на маму и она говорит: «…В знаменование». Слегка запинается, останавливается, тихо откашливается и уже правильно повторяет сначала: «Наша смена в ознаменование…» Маша глядит на экран, чувствует, как напряжена ее мать, с каким трудом ей дается каждое слово. В девочке смешиваются жалость и досада. Ведущая ободряюще улыбается ткачихе. И та, наконец освоившись, заканчивает неожиданно просто:

— Мы работаем, потому что все люди должны жить хорошо.


В классе Машу встретили спокойно. Только Жолобов как всегда вскинулся:

— Наш тушканчик выздоровел!

«Дурак, — думала про себя Маша. — Зачем обзывается! Шумит на весь класс! Хулиган несчастный. Второгодник». Насчет второгодника она преувеличила. Правда, учился он кое-как, хотя иногда блистал неожиданными познаниями — как правило, за пределами школьной программы. Роста он был, по ее меркам, громадного. Много смеялся — открыто, громко, обнажая крупные зубы.

«Ты ему просто нравишься, — успокаивала Машу классная вожатая. — Это хорошо! Под твоим влиянием он может исправиться». — «Зачем мне влиять на него? Как? — отвечала Маша. — Он все время гогочет и задирается». Вожатая снисходительно гладила ее по спине и неискренне сочувствовала…

На приготовление уроков уходило немало времени. Зато потом с легким сердцем извлекала Маша заветный альбом и рисовала… Привычные звуки раздавались за стеной: ровно шумела ткацкая фабрика, выбивали ковер во дворе, соседка, шаркая тапочками, проходила на кухню. В дверную щель робко втягивались невидимые струи табачного дыма: сосед курил в коридоре. Маша рисовала Жолобова — большой смеющийся рот, светлые волосы ежиком. Похож. А это мама — профиль с маленьким носом, верхней выступающей губой, с пучком волос на затылке. Маме сорок лет. «Старенькая! Милая, хорошая, почему нам так не повезло с отцом? За что наказание?..»

— Вот ты чем занимаешься! А я-то думаю, что это в доме беспорядок, хлеба нет, ужин не готов. Картинки рисуешь? Дай-ка сюда.

Отступать поздно. В маминых жестких руках замелькали страницы: принцессы в экзотических коронах, фантастические цветы, готические замки.

— Ох, ты! — мама быстро переворачивала листы. Потом захлопнула альбом и спросила: — Значит, баян тебе уже не нужен?

Действительно, к баяну Маша не прикасалась давно. Он стоял в черном громоздком футляре, покрытый нетронутым слоем серой пыли. Дорогостоящая великолепная вещь с отличным звучанием. Предмет глубоких надежд, символ грядущих побед.

Маша потупилась.

— Что ж, давай ужин сочинять, — вздохнув, предложила мама.

Маша чувствовала себя скверно. Как будто сейчас открылся какой-то обман, нехороший секрет. Но ведь она никого не собиралась обманывать. Просто ей надоело ворочать эту махину. Надоело на гордое мамино «Машенька, сыграй нам» в сотый раз проигрывать «На сопках Манчьжурии» расслабленным, раскрасневшимся от чая одним и тем же маминым гостям — тете Вере с дядей Колей и тете Марине с Кузьмой Петровичем.

— Пойми меня, дочь, — сказала мама тяжелым голосом. — Я хочу, чтобы ты жила лучше меня.

Маша все это уже слышала. Не раз.

«Зачем, зачем все сначала!» — Маша почти не слушала, потому что знала, дальше будут слезы.

— Он сгубил мою жизнь! — вспомнила мать отца. — Если бы я училась, а не жила при нем домработницей!..

— Мама, не надо. Ну я прошу тебя.

Но обе уже захлебывались. В тарелках леденела вареная картошка. Чайник, вскипая, плескал на огонь.

Маша взяла альбом и резко разорвала на две половинки. Мать ударила ее по рукам. Подобрала распавшиеся листы и пригрозила:

— Не смей!

Утром они сдержанно попрощались.

А после уроков седьмой «Б» повели на фабрику показывать производство. В красном уголке висел плакат с надписью: «Нашей тканью, выпущенной за пятилетку, можно обернуть земной шар 52 раза!» Ребят остановили у доски Почета. Третья в нижнем ряду справа была Машина мама в своем неизменном черном платье с белым кружевным воротником.

— Гордись, тушканчик! Твоя матушка на Доске, — не упустил случая Жолобов.

Маша приятно смутилась. Но боялась, что их поведут в мамин цех. Их не повели. Пришел мастер из прядильного, стал рассказывать, как делается нить, ткется полотно и в какой хороший коллектив попадут ребята, если придут сюда работать после окончания школы. Ученики дружно кивали, умно поддакивали и втихомолку дурачились. Сушилин потянул нить бобины со стенда и стал исподволь ее разматывать. Бобина, поскрипывая, раскручивалась, а Сушилин, набрав пушистый комок нитей — легких шелковистых волокон — не зная, что с ними делать, сунул в карман передника строгой звеньевой Ракитиной. Та брезгливо дернулась и отбросила комок на соседа. Прошелестел общий смешок. Оживившись, уже не могли успокоиться. Выйдя из проходной, не торопились по домам.

— Есть предложение рвануть в «Космос», — воскликнул Жолобов. — Кинолента века! Война динозавров.

— А билеты? — откликнулось несколько голосов.

— Обеспечу! — пообещал вожак.

— Годится!

Охотников до зрелища оказалось шестеро. Жолобов сжал Маше плечо: «Ты с нами». Она пошла. По дороге разговаривали о хоккее, о новой марке «Москвича». Никто не говорил, что будет делать после окончания школы…

Они обманулись. «Динозавры» предстояли на будущей неделе. А пока что шел двадцатилетней давности фильм, ежегодно повторявшийся по телевизору. Маму он трогал до слез, а Машу приводил в недоумение наивным пафосом обыкновенной и величественной были.

— Антиквариат! — вздохнул Сушилин.

— Ты нас смутил, Жолоб, гони мороженое!

У киоска образовалась шутливая потасовка. Проходящая мимо них старушка укоризненно оглядела Машу: одна среди хулиганов!

— Я пошла, — сказала Маша.

— Постой! Держи батончик, — Жолобов протягивал ей мороженое.

— А, тушканчику с орешками, а нам? — заметил Сушилин.

— Тушканчик маленькая. А ты — балабол.

— Мне нельзя мороженое, — ответила Маша. — Отдай ему.

— Подожди, — пошел за ней Жолобов. — Мне нужно у тебя спросить…

Ребята понимающе переглянулись.

— Ну погоди, тушканчик, не убегай, — Жолобов догнал ее.

Она посмотрела на него и вновь поняла, что он совершенно, ну абсолютно не соответствует нежному образу, сочиненному ею в часы одиночества.

Она холодно сказала:

— У меня есть имя.

— Не нервничай, — тихо сказал Жолобов. Взял ее портфель и пошел рядом.


Еще в коридоре Маша услышала незнакомый голос. В комнате за столом сидела мама и какая-то женщина. Перед ними разложены Машины рисунки — все ее принцы и фантастические кущи.

— Познакомься, Маша, это Александра Степановна, художница с нашей фабрики. Она согласилась тебе помочь.

— В чем? — насторожилась Маша.

— Ну как же! В живописи. Ты же рисуешь. Может, это и есть твое призвание. — Мама волновалась, явно конфузилась перед гостьей.

— Не бойся, Маша, я не буду поучать тебя, — успокоила Александра Степановна. — Способности, какие бы они ни были, нужно развивать. Ты способная, я вижу. Но чтобы увлечение твое не прошло впустую, нужно дать ему направление, понимаешь?

Маша с недовольством понимала одно: вторглись в ее заветное. Разглядывают, оценивают. И наверное, хмыкают про себя: вот глупенькая, вот дурочка. Нужно было прекратить это. Собрать со стола рисунки. Но мама так трепетно, внимательно прислушивалась к объяснению художницы, так согласно наклоняла маленькую голову с пучком на затылке, что Маша замкнулась и решила терпеть.

Александра Степановна по очереди брала рисунки, разглядывала, то приближая к глазам, то отдаляя, одобрительно кивала:

— Интересно. Хорошо. Очень мило. — Потом она спросила девочку: — Хочешь стать художником?

— Не знаю. Не думала…

Мама встрепенулась:

— А надо бы думать! После школы-то куда пойдешь? Успеваемость средняя. В институт не сдашь. Что же, на фабрику с твоим здоровьем идти? Нужно думать!

— Время есть, Машенька, — успокоила художница. — Толковый рисовальщик всегда нужен. Выучишься, не пропадешь. Ну а если у тебя талант, здесь потруднее будет. Талант — это как клеймо. Индивидуальность! Понимаешь?

— Вы ей втолкуйте, — попросила мать, — что на безделицы время расходовать — большая роскошь для нас… Маше надо на ноги становиться, дорогу себе определять, помогать мне… материально.

— Хлеб художника черствый, — заметила Александра Степановна.

— Нам не страшно. Потерпим. Лишь бы результат был.

— Все может быть, — Александра Степановна задумалась. — Вот что, Маша. Я позвоню одному художнику, настоящему, чтобы он посмотрел твои рисунки. У него большие возможности. Может, порекомендует тебя в хорошую студию. Надо вылезать на люди, смотреть, как работают другие, перенимать навыки, понимаешь?

— Это дело! — подхватила мать. — Коли баян побоку, берись обеими руками за другое. Бог с ней, с музыкой.

— Вот адрес. Его зовут Аркадий Максимович, — женщина вырвала страничку из записной книжки. — Обязательно пойди туда.

— Пойдет! Пойдет, — заверила мать. — Неужто упустим такую возможность? Спасибо вам, дорогая Александра Степановна! — И, погладив дочь по голове, распорядилась: — Собери картинки. Угостим нашу гостью замечательным борщом.

— Нет-нет, мне пора, — поднялась из-за стола женщина.

— Мы быстро. Он еще горяченький. Не обижайте! — мама выпорхнула на кухню.


На двери краской от руки было написано: мастерская. В полумраке лестничной площадки Маша поискала звонок и нажала. В глубине, где-то далеко прозвенело.

— Входите! Дверь открыта, — донесся мужской сильный голос. Маша вошла. В длинном коридоре пахло сыростью. На вешалке висело грязноватое вафельное полотенце.

— Раздевайтесь! — пригласил тот же голос.

Зеркала не было, и, пригладив волосы, Маша открыла одну из дверей. На диване прямо против входа полулежала голая женщина с отсутствующим лицом.

— Простите! — испугалась Маша и попятилась назад, больно зацепив локтем за дверную ручку.

Из-за двери выглянуло большое, обрамленное пышной шевелюрой мужское лицо:

— Подожди там!

В соседней комнате стояла тахта, покрытая пестрым деревенским ковром. На журнальном столике немытые кофейные чашки, коробка с остатками сдобного печенья, шоколадная обертка. Около стен громоздились натянутые на подрамники холсты. На подоконнике неровными стопами лежали журналы, книги, стояла большая керамическая кружка с пучком разномастных кистей.

— Тебя как зовут? — художник вошел, вглядываясь в посетительницу. И, не дожидаясь ответа, спросил: — Это Саша про тебя говорила, что ли? Почему она не приходит? Ты ее родственница?

— Я… нет… мы, — Маша не успела вклиниться в его речь и умолкла.

— Ну, хорошо. Ладно. — Художник наклонился к Маше: — О-те-те, какая у нас интересная девочка. Поверни сюда головку! — Он взял Машу обеими руками за голову, повернул влево, вправо, прищуривая глаза, притянул к себе и поцеловал в лоб. — Знаешь, кто такой Ботичелли?

Маша пожала плечами.

— Это ты.

— Я ухожу! — сказала женщина за дверью и появилась в светлой пушистой шубке, в высоких лаковых сапогах. Она совсем не стыдилась того, что ее рисовали голую только что там, в соседней комнате. Она была красива. От нее исходил аромат нежных духов.

Маша почувствовала убожество своего коричневого платья, свою детскость и неприспособленность.

— Можно меня не провожать, — женщина милостливо протянула руку, художник поцеловал:

— Спасибо, бесценная! Жду к двенадцати во вторник.

Они вышли в коридор. Глухо стукнула входная дверь. Маша обернулась: на стене висел портрет женщины в красном платье.

— Нравится? — спросил художник.

— Да… — Маша ответила машинально, хотя толком не поняла, действительно ли ей это нравится: в женщине отражалось что-то свирепое и грустное одновременно. Красного цвета слишком много…

— Что скажешь об этом? — художник стал поворачивать холсты, расставлять для обзора.

Лица плоские и яркие. Пейзажи с преобладанием осеннего золота. Голый мальчик с барабаном. Маша разглядывала, кивала, но боялась что-либо произнести невпопад.

— Вот это смотри! — художник извлек из штабеля небольшую картину в сине-зеленых тонах с проблесками желтого: угол стола, рыба, опрокинутая солонка. — Нравится?

— Да, нравится.

— Это гениальная вещь! Когда меня не станет, все, — художник указал на холсты, — пропадет к чертовой матери. Это останется. Понимаешь?

Маша молча кивнула.

— Молодец. Понимаешь, — художник крупно зашагал по комнате, сложив на груди руки и слегка втянув голову в плечи. — Работать без оглядки! Свободно. Широко. Знаешь, как я работаю? Вот видишь краски? Вот! — он взял тюбик из плоского футляра. — Это стоит чудовищно дорого. Я кладу его на холст. Одним штрихом, понимаешь? Я не скуплюсь на краски. Я их не жалею. Я жалею, что не выплесну себя, не успею, понимаешь?

Маша заскучала. Ей захотелось домой. У нее засосало под ложечкой. Оставшееся печенье вкусно лежало на дне коробки. Но без приглашения угощаться нельзя.

— Сколько тебе лет? — вдруг спросил художник.

— В марте будет шестнадцать.

— Да-а, — неопределенно протянул художник, взяв со стола помятую пачку сигарет. — Маленькая Ботичелли… — Потом вынул из стопки на окне широкий иллюстрированный альбом, протянул Маше, спросил: — А это тебе нравится?

Из глубины чистого, окаймленного белыми кущами облаков простора глянул скорбный, величавый лик… по зеленому лугу далеко-далеко уходила фигура человека в развевающейся одежде… полуголый черный раб разглядывал жемчужину у ног властелина…

Художник взял альбом, захлопнул и со вздохом сказал:

— Это вечное. Это навсегда. — Он опять зашагал по комнате, куря и забывая стряхивать пепел.

— Я пойду домой, — Маша поднялась с тахты.

— Ступай, деточка, иди, раз надо. Тебя мама ждет. Или какой-нибудь мальчик? У тебя есть мальчик?

Маша пожала плечами.

— Жаль, что я не могу быть твоим мальчиком…

Маша сказала, одевшись:

— До свидания. Спасибо вам.

— Не за что, милая. Заходи ко мне, когда тебе исполнится восемнадцать. — Он поцеловал ее в губы. Когда нечем стало дышать, она уперлась руками ему в грудь и почти оттолкнула от себя.

На улице ей кинуло в лицо охапку снежинок. Утершись рукавом и чувствуя, как дрожат ноги, она побежала к трамваю, держа под мышкой так и не раскрытый сверток с рисунками. В грохочущем, полном влажного тепла трамвае на нее уставился парень с таким видом, будто знал, что ее только что грубо по-взрослому поцеловали в губы. Она отвернулась к замороженному окну, и красные, желтые, синие ледяные искры расплылись в огромные водяные круги.

«Как много еще нужно узнать, как много преодолеть, чтобы все вокруг поняли тебя и перестали унижать. Как хочется сделать такое, что изумило бы их навсегда и дало тебе право распоряжаться собою и делать то, что кажется прекрасным и необходимым! А эти дурацкие цветочки — долой. Вон! Эти приторные личики, эти розовые дворцы, кому они нужны? Детская забава. Грезы… Не буду я никакой художницей», — говорила себе Маша и крепла в своем решении.

Дома пахло мимозой.

Подошла мама, тронула мокрую челку на лбу дочери и протянула плоскую коробку:

— Это тебе!

— Что это? — спросила Маша, уже догадавшись. — Зачем? Это же очень дорого стоит…

— Всего пять рублей тридцать копеек, — пояснила мама. — Разве это расход! Ведь тебе нужно. Не думай о деньгах. Искусство надо подкармливать, а то зачахнет.

О художнике мама не спросила. Наверное, поняла, что здесь торопиться не стоит.

Загрузка...