Первые дни своего пребывания в Германии Миша провел в Кельне, поселившись в маленькой семейной гостинице «Элштадт», что располагалась на старинной, чудом уцелевшей после бомбежек прошлой войны улочке, неподалеку от набережной грязноватого быстрого Рейна.
Он как бы попал в иной мир, где вся прошлая жизнь представлялась кошмарным сном; мир восторженного созерцания готического чуда Кельнского собора с древним мрамором могильных плит, водруженных над прахом тевтонских рыцарей, бело-красными ризами священников, тысячами свечей, тепло и ровно горевших под монументальными сводами каменного исполина; мир чистых, сверкающих зеркальными витринами улиц, уютных кабачков, пиццерий и ломящихся изобилием товаров магазинов.
В Кельне он оказался случайно, взяв билет на самый ближайший рейс, улетавший в Германию, ибо находился в лихорадке горячечного страха от всего им содеянного, под властью единственной мысли: бежать куда угодно и как можно скорее.
Теперь же, неспешно побродив в безмятежности города, Михаил возвращался в отель, где, лежа на чистеньких голубых простынях, листал книги из гостиничной библиотеки на недоступном ему немецком языке, пил легкое сухое вино, наслаждался фруктами, отдавая предпочтение крупному черному винограду, чьи терпкие плоды давил языком о небо, долго смакуя упругую мякоть ягоды; и, наконец, засыпал, умиротворенно прислушиваясь к шуму толпы, всю ночь сновавшей по усеянной пивнушками улице.
Он просто отдыхал, даже не пытаясь строить каких-либо планов на будущее, но, по прошествии недели, бытие туриста-ротозея начало приедаться, уступая место размышлениям над дальнейшей своей судьбой.
Красивая и благоденствующая Германия оставалась чужой и непонятной. Никого тут Миша не знал, его ломаный английский язык был явно недостаточен для общения, к тому же, далеко не все немцы английским владели, а потому желалось Мише улететь отсюда в Америку, поближе к приятелю Боре Клейну, кто в последнем телефонном разговоре клятвенно заверял Михаила в дееспособности присланного им американского паспорта, однако соглашался, что, задай чиновник иммиграционных служб пару вопросов указанному в документе лицу — а именно — некоему Эрику Вуду, то получить от него ответы можно будет лишь на уровне междометий.
Нет, рисковать столь крупно Миша не жаждал. Избежав российской тюрьмы, удачно вывезя деньги и ценности, угодить в американскую каталажку, да еще с перспективой депортации? Чтобы в аэропорту конечного назначения, продвигаясь к выходу в каре пограничников и милиции, узреть лицо встречающего его Дробызгалова? Спасибо…
Да, влекла Мишу американская сказка, мнился ему волшебный Брайтон-Бич — центр русскоязычной еврейской колонии, где, под эмигрантские мелодии и напевы, все как один счастливы и дружны, пьют в блеске витрин и бриллиантов сытые его собратья-перебежчики шампанское с русской водкой, и уж они-то всегда готовы протянуть руку помощи, не говоря об элементарной моральной поддержке…
Миша не представлял себе маленькую полутрущобную улочку с мостом «подземки», тесные ресторанчики, поток прохожих, где очень редко различишь русское лицо, — очерченный океанским прибоем краешек задворок Америки. Жалкое гетто.
Здесь, в Кельне, Миша находился в центре культуры, благополучия, хорошего вкуса, традиций и даже большего изобилия.
Но Миша того не ведал. Однако интуитивно решился он на грамотный и простенький, в общем-то, шаг: сдаться властям, как политический беженец. И сдался, угодив из уюта гостиницы на казенную койку спецобщежития, где очутился в компании югославов, поляков, цыган и румын — публики темной интеллектуально, к антисанитарии привычной с детства и тюрьму считавшей вполне подходящим местом для передышки между своими криминальными мероприятиями.
В отличие от основного контингента, Миша не бузил, алкоголя и наркотиков не употреблял, воровством в магазинах не промышлял, а жил в соответствии с предписанным режимом, вежливо раскланивался с комендантом, консультируясь у него частенько по поводу тонкостей немецкого языка, усердно им изучаемого, ходил с вымытой головой и в чистой рубашке, что, конечно же, производило благоприятное впечатление на администрацию, нечасто встречавшую в этих стенах столь нравственного и интеллигентного персонажа.
Легенда Миши как политического беженца также отличалась изящной незамысловатостью: дескать, виною была страстная любовь, чей результат выразился в лишении им девственности дочери начальника районного КГБ, кто, в свою очередь, узнав о данном торжестве плоти, от брака дочери с сыном осужденного партийного работника категорически отказался, и, из соображений слепой отцовской мести, подвергнул Мишу уголовному преследованию за надуманные валютные операции, используя при этом свой авторитет в карательных структурах власти.
Еще пышно цвел пустоцвет «перестройки», еще стояла Берлинская стена, возле которой лишь начинали бушевать страсти, и шустрый как веник Горбачев сновал по Европе, встречаясь-раскланиваясь-болтая, запечатляя иудины поцелуи на старческих щеках ракового больного Хонеккера; еще проникновение русских на Запад исчислялось разрозненными единичными экземплярами, а потому Миша Аверин, оказавшийся в привилегированном в то время меньшинстве, без особенных хлопот получил постоянную прописку на немецкой земле и влился, а точнее, — вклинился в свободное, как ему тогда казалось, западное общество.
Активный и свободолюбивый коммерсант по натуре, он же — следуя прошлой совдеповской терминологии — «махровый спекулянт», Михаил быстро уяснил, что приложение своим силам среди закормленных бюргеров навряд ли найдет.
Перепродажа дефицитного товара в тоталитарном Союзе не требовала особенных физических и умственных усилий; необходимым условием для этого являлась лишь отвага и пренебрежение коммунистической моралью; здесь же подобное поощрялось, однако было сопряжено с вкладом в дело немалого капитала, налогами, бухгалтерской волокитой, изучением рынка и весьма скромными в своем итоге дивидендами, если и не откровенным прогаром бизнеса, поскольку выдержать конкуренцию в условиях всеобщего изобилия — задача нелегкая.
Тем не менее, Михаил не унывал. В конце концов, жизнь его ныне протекала в развитой цивилизованной стране, давшей ему статус, бесплатную квартиру и медобслуживание, различного рода пособия, курсы по изучению языка, и, хотя по завершении безмятежного периода адаптации ожидался прессинг со стороны властей в отношении трудоустройства, он был к тому готов, решив: коли сильно нажмут, что же — пойдем на крайние меры: будем работать…
В очередной раз получив пособие на жизнь, а также сумму на приобретение мебели и телевизора, Михаил отправился в торговый центр, где, с полчаса пошлявшись для вида, сделал затем официальное заявление ответственному лицу: дескать, буквально пять минут назад неизвестным карманником у него был похищен бумажник с деньгами и с паспортом, и, если администрация не в силах выявить преступный элемент, то пусть хотя бы даст Мише официальную справку о данном инциденте.
Для составления справки пригласили представителей полиции, отнесшихся к беженцу сочувственно, и уже на следующий день конторе по социальной помощи пришлось повторно раскошелиться на утраченную ее подопечным сумму, ибо — как оставить нуждающегося человека без материальной поддержки? — а что же касается полиции, то и ей пришлось выписать Михаилу Аверину солидный синий паспорт постоянно проживающего в Германии лица, что, безусловно, был куда более действеннее для передвижений по миру, нежели серпасто-молоткастый ущербный документик…
Гуманистические основы богатейшего государства мира Михаил эксплуатировал безжалостно.
Он даже не подозревал, что поступками его руководил тот подспудный негативный опыт, что был невольно накоплен всей предыдущей жизнью в стране, где ложь и насилие, задрапированные красными коммунистическими лозунгами, въедались в каждую клеточку сознания ее обитателей, чей принцип «хочешь жить — умей вертеться», хотя и не провозглашался всенародно, однако был превосходно известен каждому.
То же, хотя и в меньшей мере, относилось к сокурсникам Михаила по изучению сложного немецкого языка: полякам, румынам и прочим национальным меньшинствам из разваливающегося социалистического лагеря, чью компанию, впрочем, Аверин воспринимал с некоторой долей брезгливости за ее бескультурье, жуликоватость и мелко-криминальные наклонности.
А посему угнетало Мишу одиночество и бездеятельность, хотелось ему какого-то большого и долговременного дела, хотя, с другой стороны, каких свершений можно ожидать от примитивного спекулянта, пускай и обладающего даром выдающегося авантюриста?
Но судьба, или же тот, кто ведает тайные желания и устремления человеков, порою волшебно их воплощает в действительность. И миг, когда рухнула стена, разделявшая два Берлина, стал в жизни Аверина эпохальным, пусть поначалу отнесся он к данному событию равнодушно и даже с опаской: мол, хлынут теперь сюда, в процветающий Кельн, толпы изголодавшихся социалистических немцев, а на хрена, извините, они нам?..
Миша мыслил, подобно втиснувшемуся в переполненный троллейбус пассажиру, сначала требовавшему от публики уплотниться, а после огрызающемуся на заднего, еще висящего на поручне: мол, куда прешь, паскуда, не видишь, блядь, — все занято!
Опасения оказались напрасными: немцы, в большинстве своем организованные, ответственные и дисциплинированные, сумбура в новой объединенной Германии не допустили, начав равномерное, отлично продуманное развитие, и озападненный славянин Аверин, по национальности способный быть отнесенным к иудеям, ибо мама его являлась еврейкой, начал постигать ту истину, что, пусть немец и восточный, социализмом деформированный, порою умеющий лишь камень дробить, но немец этот, в желтой форменной фуфайке молотком отбойным орудующий, неизменно будет хозяином на этой земле, а вот Миша — никогда. Миша — ауслэндер, чужак, изгой, и — имей бы он гражданские права, «Мерседес» последней модели, виллу или же замок, все равно отныне и вовек в Германии он будет всего лишь жалким приживальщиком и паразитом в глазах как обывателей, так и власть имущих. Аминь!
Невольно задумался Михаил и над тем, что, с разрушением берлинской перегородки открывалась площадка с миллионными массами еще не опомнившихся от гнета социалистических идей немцев, естественно нуждавшихся в западных товарах народного потребления. Не сыграть ли тут в какую-либо игру?
Миша мыслил неверно и наивно, ибо крупные корпорации уже ледоколами прорубались намеченными маршрутами по восточным территориям, осваивая заранее ими распределенные и расчерченные с хирургической точностью и основательностью рынки.
Но, самоуверенно обольщаясь непогрешимостью собственных общих идей, давно и детально проработанных компетентными экономическими аналитиками финансово-промышленных монстров, Михаил принял к руководству слепую схему, где мысль рождает действие, а действие — последующие мысли, пусть никаким конкретным содержанием ни мысли, ни действия не отличаются.
Вспомнился Мише некий Курт Эрлингер, с кем полгода назад познакомился он в одной из пивных Кельна. Курт, житель Восточного Берлина, работник одного из НИИ, навещал в Западной Германии дальних родственников.
Видок у социалистического германца был жалкий: дешевый костюмчик, застиранная рубашечка, галстук, доставшийся, видимо, в наследство от дедушки; неоднократно бывавшие в ремонте ботинки…
Несомненным его достоинством в глазах Михаила являлось свободное владение русским языком — Курт в свое время окончил Московский университет.
Миша, с гордостью сознавая свое превосходство как джентльмена из капиталистической мировой системы, щедро поил стесненного в средствах Курта пивом и водкой, ностальгировал по Москве; в итоге они обменялись телефонами, и вот теперь Аверин решил напомнить об этой случайной пивной встрече и о себе лично звонком в Берлин.
Курт Мишиному звонку внезапно обрадовался. Сообщил, что произошли у него крупные перемены в жизни, причем, с таким вздохом сообщил, будто вся берлинская стена на него именно и обрушилась; сказал, что был бы не против увидеть Мишу у себя в качестве гостя, на что получил незамедлительное согласие Аверина, тут же отправившегося на вокзал.
Курт поселил Михаила у себя дома, в просторной четырехкомнатной квартире, где проживали также жена Эмма и двое малолетних детишек, слабо еще говоривших не только по немецки, но и вообще по-человечески, обходясь в основном нескончаемым ором, а в редкие спокойные минуты нечленораздельным попискиванием. Долговременное проживание в такой обстановке для Михаила, конечно же, исключалось.
Восточный Берлин произвел на Мишу впечатление ошеломляющее. Та же Москва. Была здесь просто-таки копия Ленинского проспекта с явно узнаваемым стилем «сталинского» градостроения; в квартире же Курта Миша узрел щемяще знакомую гэдээровскую мебелишку из древесно-стружечных плит и еще кучу утвари, аналогичной той, что повсеместно бытовала в России во времена развитого, ха-ха, социализма.
Идею об облагодетельствованиии восточных немцев западным дефицитом Курт воспринял с восторгом. Сам он находился в достаточно сложном материальном положении, ибо, как чистосердечно признался, работал совместно с супругой вовсе не в мифическом НИИ, а в «штази» — госбезопасности, ныне расформированной и преданной анафеме.
Нет, утверждал Курт, они не оперативные работники, не следователи, а рядовые бумагомаратели из экономического департамента, но каток прошелся по всем равномерно, и будущего теперь у них никакого: государственная служба отныне исключена, только неквалифицированный труд или же частный бизнес, а потому готовы они хоть куда, лишь бы где посытнее и потеплее…
Первый вечер торжественной встречи будущих партнеров ознаменовали три выпитых до дна бутылки водки «Горбачев».
— У тебя — язык, у меня — это… — Миша стучал себя по голове согнутым пальцем. — Не пропадем. Развернемся!
Жена Курта Эмма взирала на гостя хмуро. Миша не знал, говорил ли Курт правду относительно бумагомарателя-экономиста, но взгляд Эммы более напоминал именно что взор следователя, причем, из системы гестапо.
И затаенно-остро уяснил тогда Михаил то, что понимал ранее более разумом, нежели сердцем: чужак он здесь, да и вообще — русский, и хотя гость жданный, но не очень-то и желанный, и сидит за столом вовсе не из-за доброты хозяев и их симпатий к нему, а из-за безысходности и растерянности, царивших в этой некогда благополучной семье, чья сегодняшняя задача состояла в элементарном стремлении выжить.
Однако отринул от себя Михаил тягостные эмоции, вечер закончил на оптимистической ноте, и бесцеремонно остался ночевать в казенной квартире бывших немецких гэбэшников, решив, что хоть и тяжел хозяйки взгляд, а цена ему все равно меньше, чем номеру в отеле.
Утром же гулял он, опохмеляясь баночным пивом у Бранденбургских ворот, поглядывал на серенький Рейхстаг без купола, увезенного в качестве трофея американцами за океан и обдумывал дальнейший план действий.
Что делать? Вечный вопрос. Загрузить машину с дешевой видеоаппаратурой и двинуться на восточную периферию? Но как и кому продавать товар? Это же немцы, они не станут хватать дорогие вещи с раскладных лотков! А если поторговать всякой красочной мелочевкой?
— Ми-иша?!
В голосе звучали одновременно восторг и недоумение. Боже, что за знакомая рожа… А, Женя Лысый из Перова… Спекулянт иконами и прочими аксессуарами религиозного культа…
— Женек… ты-то здесь откуда?
И на границе капиталистического мира и бывшего соцлагеря расцеловались, искренне при том прослезившись, также двое бывших уже спекулянтов, границу эту в чем-то и олицетворявших.
Приятеля своего Миша просто не узнавал; куда-то исчезла и прежняя неопрятность его, и дурные полублатные манеры фарцовщика…
Одет был Женя в элегантный темно-серый костюм в неуловимую клетку, узкие щегольские штиблеты; выглядел весьма представительным, полным бодрости и здоровья, словно побывал в некоем пансионе, где наряду с калорийным питанием получил воспитание и осанку аристократа средней руки. Прежняя желтизна рыхлой кожи уступила жизнерадостной розовощекости, в глазах заблестел живой, с хитрецой ум, неопрятная плешивость оформилась в благородные залысины, а реденькие мелкие зубки заменил безукоризненный стоматологический оскал.
Уже через полчаса Миша сидел в ресторанчике в окружении Жени Лысого и еще пяти знакомых ему личностей все той же торговой специальности, и проходила за трапезой заинтересованная беседа, где роль воспоминаниям отводилась несущественная, а вот перспективам же — преимущественная.
С открытием беспрепятственного выезда за рубеж, Женя Лысый, выдвинув лозунг: «коммунизм — это советская власть плюс эмиграция всей страны», — собрал компаньонов, незамедлительно отчизну покинув, и крутился теперь со своей бандой в Берлине, причем небезуспешно.
Еще до падения стены ввозил он в ГДР японскую радиоаппаратуру, продавая ее по бросовым ценам и раскладывая социалистические марки на многочисленных счетах в сберкассах. Валютные кредиты предоставлялись проверенными западными партнерами под контрабандный антиквариат, и за считанные месяцы интенсивной деловой активности были заработаны Женей и компанией миллионы в твердой валюте, поскольку социалистические бросовые денежки доброе западное правительство автоматически превратило в стабильные капиталистические.
— Скажи, — захлебывался завистью Миша, — Жень, ну… ты вот… неужели сам так рассчитал?
— Информация! — многозначительно выпячивал губы Евгений, отправляя в зубастую пасть основательный кусище стейка, сочащегося непрожаренной кровью. — Да и не могли они иначе, эт-тебе не совдеповские реформы, когда по-живому… Европа, брат, культура и гуманизм, понял?
В отличие от Михаила, Женя Лысый и компания, несмотря на основательный капитал, никаким социальным статусом не обладали.
Ребята попросту приобрели за взятки прописку и красненькие гэдээровские паспорта, без хлопот выписываемые местной полицией, что чувствовала свой скорый и неминуемый разгон. Паспорта именовались ими «комсомольскими билетами», действительно соответствуя таковым и по размеру, и по форме.
В недалеком будущем документы подлежали обмену, а их владельцы — перерегистрации, что Женю серьезно заботило, ибо дело могло обернуться депортацией, а возвращаться на беспокойную родину ему не жаждалось.
— Пока — живем, а что потом — непредсказуемо, удрученно кряхтел он, заливая в организм очередной бокал желтенького берлинского пива. — Но, полагаю, прорвемся! Ты то как, чего мутишь, вообще?..
Состроив скорбную мину, Михаил вкратце поведал о прошлых происках ментов, о бегстве, нынешнем бытие в Кельне, планах по охвату социалистического населения продуктами развитых технологий…
— Чушь — синяя! — категорично определил Мишины замыслы Евгений, и жующие его соратники молча закивали, подтверждая правильность такого умозаключения. — Ты о немцах забудь, продолжал Лысый назидательно, — немцы они сами в своих проблемах разберутся. Тут надо по другому течению грести, парень.
— И ты, конечно, знаешь, по какому?! — спросил Миша без издевки, однако — с напором.
— Знаю, — спокойно откликнулся Женя. — Армия тут стоит, между прочим. Наша: советская, освободительно-оккупационная, краснознаменная и, утверждают, непобедимая… И мы — в ее авангарде, усекаешь? Немцев он дурить захотел, умник! На хрена они?.. Армия! Вот!..
Вот и все. Вот и уразумел Миша: все у него будет в порядке, и в этой пивнушке положат они начало своей организации, что будет впоследствии именоваться русской или же красной мафией, а Курт, кстати, тоже весьма пригодится со своим замечательным, без акцента, немецким языком, — в роли, естественно, шестерки, поскольку организация, во-первых, имеет национальный славяно-еврейский признак, а во-вторых, по характеру своему немец мог претендовать исключительно на роль исполнителя, не отличаясь способностью к творческому мышлению в единственно рациональном в данном случае криминальном направлении деловых мероприятий.
— В долю не прошусь, но в компанию — да, — громогласно заявил Михаил.
Присутствующие молча подняли бокалы. Меленькие пузырьки воздуха поднимались от их узких донышек в пухлую окаемку хмельной белоснежной пены, отличавшей качественный германский продукт.
… Лучше всего, если вы будете использовать русских поодиночке, тогда вы можете ездить с ними в танках. Один русский с двумя или тремя немцами в танке — великолепно, никакой опасности. Нельзя лишь допустить, чтобы один русский встречался с другим русским — танкистом, иначе эти парни войдут в сговор.