«Изменническая лирика», или стихотворения о любви

Мадригал

Кн. Андрониковой

Дочь Андроника Комнена,

Византийской славы дочь!

Помоги мне в эту ночь

Солнце выручить из плена,

Помоги мне пышность тлена

Стройной песнью превозмочь,

Дочь Андроника Комнена,

Византийской славы дочь!

1916

Соломинка

I

Когда, Соломинка, не спишь в огромной спальне

И ждешь, бессонная, чтоб, важен и высок,

Спокойной тяжестью — что может быть

печальней —

На веки чуткие спустился потолок,

Соломка звонкая, соломинка сухая,

Всю смерть ты выпила и сделалась нежней,

Сломалась милая соломка неживая,

Не Саломея, нет, соломинка скорей.

В часы бессонницы предметы тяжелее,

Как будто меньше их — такая тишина, —

Мерцают в зеркале подушки, чуть белея,

И в круглом омуте кровать отражена.

Нет, не Соломинка в торжественном атласе,

В огромной комнате над черною Невой,

Двенадцать месяцев поют о смертном часе,

Струится в воздухе лед бледно-голубой.

Декабрь торжественный струит свое дыханье,

Как будто в комнате тяжелая Нева.

Нет, не Соломинка — Лигейя, умиранье, —

Я научился вам, блаженные слова.

II

Я научился вам, блаженные слова:

Ленор, Соломинка, Лигейя, Серафита.

В огромной комнате тяжелая Нева,

И голубая кровь струится из гранита.

Декабрь торжественный сияет над Невой.

Двенадцать месяцев поют о смертном часе.

Нет, не Соломинка в торжественном атласе

Вкушает медленный томительный покой.

В моей крови живет декабрьская Лигейя,

Чья в саркофаге спит блаженная любовь.

А та — Соломинка, быть может — Соломея,

Убита жалостью и не вернется вновь.

1916

* * *

Я в хоровод теней, топтавших нежный луг,

С певучим именем вмешался…

Но все растаяло — и только слабый звук

В туманной памяти остался.

Сначала думал я, что имя — серафим,

И тела легкого дичился,

Немного дней прошло, и я смешался с ним

И в милой тени растворился.

И снова яблоня теряет дикий плод,

И тайный образ мне мелькает,

И богохульствует, и сам себя клянет,

И угли ревности глотает.

А счастье катится, как обруч золотой,

Чужую волю исполняя,

И ты гоняешься за легкою весной,

Ладонью воздух рассекая.

И так устроено, что не выходим мы

Из заколдованного круга;

Земли девической упругие холмы

Лежат спеленатые туго.

1920

* * *

Вере Аркадьевне Судейкиной

Золотистого меда струя из бутылки текла

Так тягуче и долго, что молвить хозяйка успела:

— Здесь, в печальной Тавриде, куда нас судьба занесла,

Мы совсем не скучаем, — и через плечо поглядела.

Всюду Бахуса службы, как будто на свете одни

Сторожа и собаки — идешь, никого не заметишь —

Как тяжелые бочки, спокойные катятся дни:

Далеко в шалаше голоса не поймешь, не ответишь.

После чаю мы вышли в огромный коричневый сад,

Как ресницы на окнах опущены темные шторы,

Мимо белых колонн мы пошли посмотреть виноград,

Где воздушным стеклом обливаются сонные горы.

Я сказал: виноград как старинная битва живет,

Где курчавые всадники бьются в кудрявом порядке.

В каменистой Тавриде наука Эллады — и вот

Золотых десятин благородные, ржавые грядки.

Ну, а в комнате белой, как прялка, стоит тишина.

Пахнет уксусом, краской и свежим вином из подвала.

Помнишь, в греческом доме: любимая всеми жена —

Не Елена — другая — как долго она вышивала?

Золотое руно, где же ты, золотое руно?

Всю дорогу шумели морские тяжелые волны,

И, покинув корабль, натрудивший в морях полотно,

Одиссей возвратился, пространством и временем полный

11 августа 1917, Алушта.

* * *

Я наравне с другими

Хочу тебе служить,

От ревности сухими

Губами ворожить.

Не утоляет слово

Мне пересохших уст,

И без тебя мне снова

Дремучий воздух пуст.

Я больше не ревную,

Но я тебя хочу,

И сам себя несу я,

Как жертву палачу.

Тебя не назову я

Ни радость, ни любовь,

На дикую, чужую

Мне подменили кровь.

Еще одно мгновенье,

И я скажу тебе:

Не радость, а мученье

Я нахожу в тебе.

И, словно преступленье,

Меня к тебе влечет

Искусанный в смятенье

Вишневый нежный рот.

Вернись ко мне скорее,

Мне страшно без тебя,

Я никогда сильнее

Не чувствовал тебя,

И все, чего хочу я,

Я вижу наяву.

Я больше не ревную,

Но я тебя зову.

1920

* * *

Чуть мерцает призрачная сцена,

Хоры слабые теней,

Захлестнула шелком Мельпомена

Окна храмины своей.

Черным табором стоят кареты,

На дворе мороз трещит,

Все космато: люди и предметы,

И горячий снег хрустит.

Понемногу челядь разбирает

Шуб медвежьих вороха.

В суматохе бабочка летает,

Розу кутают в меха.

Модной пестряди кружки и мошки,

Театральный легкий жар,

А на улице мигают плошки

И тяжелый валит пар.

Кучера измаялись от крика,

И храпит и дышит тьма.

Ничего, голубка Эвридика,

Что у нас студеная зима.

Слаще пенья итальянской речи

Для меня родной язык,

Ибо в нем таинственно лепечет

Чужеземных арф родник.

Пахнет дымом бедная овчина.

От сугроба улица черна.

Из блаженного, певучего притина

К нам летит бессмертная весна;

Чтобы вечно ария звучала:

«Ты вернешься на зеленые луга», —

И живая ласточка упала

На горячие снега.

1920

* * *

Возьми на радость из моих ладоней

Немного солнца и немного меда,

Как нам велели пчелы Персефоны.

Не отвязать не прикрепленной лодки,

Не услыхать в меха обутой тени,

Не превозмочь в дремучей жизни страха.

Нам остаются только поцелуи,

Мохнатые, как маленькие пчелы,

Что умирают, вылетев из улья.

Они шуршат в прозрачных дебрях ночи,

Их родина — дремучий лес Тайгета,

Их пища — время, медуница, мята.

Возьми ж на радость дикий мой подарок,

Невзрачное сухое ожерелье

Из мертвых пчел, мед превративших в солнце.

Ноябрь 1920

* * *

За то, что я руки твои не сумел удержать,

За то, что я предал соленые нежные губы, —

Я должен рассвета в дремучем акрополе ждать.

Как я ненавижу пахучие, древние срубы!

Ахейские мужи во тьме снаряжают коня,

Зубчатыми пилами в стены вгрызаются крепко;

Никак не уляжется крови сухая возня —

И нет для тебя ни названья, ни звука, ни слепка.

Как мог я подумать, что ты возвратишься, как смел?

Зачем преждевременно я от тебя оторвался?

Еще не рассеялся мрак и петух не пропел,

Еще в древесину горячий топор не врезался.

Прозрачной слезой на стенах проступила смола,

И чувствует город свои деревянные ребра,

Но хлынула к лестницам кровь и на приступ пошла,

И трижды приснился мужам соблазнительный образ.

Где милая Троя? Где царский, где девичий дом?

Он будет разрушен, высокий Приамов скворешник.

И падают стрелы сухим деревянным дождем,

И стрелы другие растут на земле, как орешник.

Последней звезды безболезненно гаснет укол,

И серою ласточкой утро в окно постучится,

И медленный день, как в соломе проснувшийся вол,

На стогнах шершавых от долгого сна шевелится.

Ноябрь 1920

* * *

В Петербурге мы сойдемся снова,

Словно солнце мы похоронили в нем,

И блаженное, бессмысленное слово

В первый раз произнесем.

В черном бархате советской ночи,

В бархате всемирной пустоты,

Все поют блаженных жен родные очи,

Все цветут бессмертные цветы…

Дикой кошкой горбится столица,

На мосту патруль стоит,

Только злой мотор во мгле промчится

И кукушкой прокричит.

Мне не надо пропуска ночного,

Часовых я не боюсь:

За блаженное бессмысленное слово

Я в ночи советской помолюсь.

Слышу легкий театральный шорох

И девическое «ах» —

И бессмертных роз огромный ворох

У Киприды на руках.

У костра мы греемся от скуки,

Может быть, века пройдут,

И блаженных жен родные руки

Легкий пепел соберут.

Где-то грядки красные партера,

Пышно взбиты шифоньерки лож;

Заводная кукла офицера;

Не для черных душ и низменных святош.

Что ж, гаси, пожалуй, наши свечи

В черном бархате всемирной пустоты,

Все поют блаженных жен крутые плечи,

А ночного солнца не заметишь ты.

25 ноября 1920

* * *

Жизнь упала, как зарница,

Как в стакан воды ресница.

Изолгавшись на корню,

Никого я не виню…

Хочешь яблока ночного,

Сбитню свежего, крутого,

Хочешь, валенки сниму,

Как пушинку подниму.

Ангел в светлой паутине

В золотой стоит овчине,

Свет фонарного луча —

До высокого плеча.

Разве кошка, встрепенувшись,

Черным зайцем обернувшись,

Вдруг простегивает путь,

Исчезая где-нибудь…

Как дрожала губ малина,

Как поила чаем сына,

Говорила наугад,

Ни к чему и невпопад.

Как нечаянно запнулась,

Изолгалась, улыбнулась —

Так, что вспыхнули черты

Неуклюжей красоты.

Есть за куколем дворцовым

И за кипенем садовым

Заресничная страна, —

Там ты будешь мне жена.

Выбрав валенки сухие

И тулупы золотые,

Взявшись за руки, вдвоем

Той же улицей пойдем,

Без оглядки, без помехи

На сияющие вехи —

От зари и до зари

Налитые фонари.

1925

«Из табора улицы темной…»

Я буду метаться по табору улицы темной

За веткой черемухи в черной рессорной карете,

За капором снега, за вечным за мельничным шумом…

Я только запомнил каштановых прядей осечки,

Придымленных горечью — нет, с муравьиной кислинкой,

От них на губах остается янтарная сухость.

В такие минуты и воздух мне кажется карим,

И кольца зрачков одеваются выпушкой светлой;

И то, что я знаю о яблочной розовой коже…

Но все же скрипели извозчичьих санок полозья,

В плетенку рогожи глядели колючие звезды,

И били вразрядку копыта по клавишам мерзлым.

И только и свету — что в звездной колючей неправде,

А жизнь проплывет театрального капора пеной,

И некому молвить: «из табора улицы темной…»

1925

* * *

На мертвых ресницах Исакий замерз

И барские улицы сини —

Шарманщика смерть, и медведицы ворс,

И чужие поленья в камине…

Уже выгоняет выжлятник-пожар

Линеек раскидистых стайку,

Несется земля — меблированный шар, —

И зеркало корчит всезнайку.

Площадками лестниц — разлад и туман,

Дыханье, дыханье и пенье,

И Шуберта в шубе застыл талисман —

Движенье, движенье, движенье…

3 июня 1935

* * *

Возможна ли женщине мертвой хвала?

Она в отчужденьи и в силе,

Ее чужелюбая власть привела

К насильственной жаркой могиле.

И твердые ласточки круглых бровей

Из гроба ко мне прилетели

Сказать, что они отлежались в своей

Холодной стокгольмской постели.

И прадеда скрипкой гордился твой род,

От шейки ее хорошея,

И ты раскрывала свой аленький рот,

Смеясь, итальянясь, русея…

Я тяжкую память твою берегу —

Дичок, медвежонок, Миньона, —

Но мельниц колеса зимуют в снегу,

И стынет рожок почтальона.

3 июня 1935, 14 декабря 1936

* * *

Мастерица виноватых взоров,

Маленьких держательница плеч, —

Усмирен мужской опасный норов,

Не звучит утопленница-речь.

Ходят рыбы, рдея плавниками,

Раздувая жабры. На, возьми

Их — бесшумно окающих ртами, —

Полухлебом плоти накорми.

Мы не рыбы красно-золотые,

Наш обычай сестринский таков:

В теплом теле ребрышки худые

И напрасный влажный блеск зрачков.

Взмахом бровки мечен путь опасный.

Что же мне, как янычару, люб

Этот крошечный, летуче-красный,

Этот жалкий полумесяц губ?

Не серчай, турчанка дорогая,

Я с тобой в глухой мешок зашьюсь,

Твои речи темные глотая,

За тебя кривой воды напьюсь.

Ты, Мария — гибнущим подмога.

Надо смерть предупредить, уснуть.

Я стою у твердого порога. Уходи.

Уйди. Еще побудь…

Февраль 1934. Москва

* * *

Твоим узким плечам под бичами краснеть,

Под бичами краснеть, на морозе гореть.

Твоим детским рукам утюги поднимать,

Утюги поднимать да веревки вязать.

Твоим нежным ногам по стеклу босиком,

По стеклу босиком да кровавым песком.

Ну а мне за тебя черной свечкой гореть,

Черной свечкой гореть да молиться не сметь.

1934.

* * *

Я к губам подношу эту зелень —

Эту клейкую клятву листов,

Эту клятвопреступную землю:

Мать подснежников, кленов, дубков.

Погляди, как я крепну и слепну,

Подчиняясь смиренным корням,

И не слишком ли великолепно

От гремучего парка глазам?

А квакуши, как шарики ртути,

Голосами сцепляются в шар,

И становятся ветками прутья

И молочною выдумкой пар.

30 апреля 1937 г.

* * *

Клейкой клятвой липнут почки,

Вот звезда скатилась —

Это мать сказала дочке,

Чтоб не торопилась.

— Подожди, — шепнула внятно

Неба половина,

И ответил шелест скатный:

— Мне бы только сына…

Стану я совсем другою

Жизнью величаться.

Будет зыбка под ногою

Легкою качаться.

Будет муж, прямой и дикий,

Кротким и послушным,

Без него, как в черной книге,

Страшно в мире душном…

Подмигнув, на полуслове

Запнулась зарница.

Старший брат нахмурил брови.

Жалится сестрица.

* * *
I

К пустой земле невольно припадая,

Неравномерной сладкою походкой

Она идет — чуть-чуть опережая

Подругу быструю и юношу-погодка.

Ее влечет стесненная свобода

Одушевляющего недостатка,

И, может статься, ясная догадка

В ее походке хочет задержаться —

О том, что эта вешняя погода

Для нас — праматерь гробового свода,

И это будет вечно начинаться.

4 мая 1937 г.

II

Есть женщины, сырой земле родные,

И каждый шаг их — гулкое рыданье,

Сопровождать воскресших и впервые

Приветствовать умерших — их призванье.

И ласки требовать у них преступно,

И расставаться с ними непосильно.

Сегодня — ангел, завтра — червь могильный,

А послезавтра — только очертанье…

Что было — поступь — станет недоступно…

Цветы бессмертны. Небо целокупно.

И всё, что будет, — только обещанье.

4 мая 1937 г.

Загрузка...