[Февраль — март 1929 года]
Дорогой папочка[18]!
За это время случилось столько событий, что не знаешь, о чем писать. Во-первых, я страшно по тебе тоскую и при первой возможности вырвусь в Петербург. Впрочем, как увидишь дальше, возможно, что мы тебя пригласим пожить в Киеве… История Надиной[19] операции тебе, наверно, известна от Лившица[20]. Похоже, что здесь, в Киеве, положен конец застарелой медицинской ошибке. Как только мы приехали, даже еще в дороге начались обычные боли и температура Я обратился к женщине-хирургу проф[ессору] Гедройц[21]. Это моя старая знакомая, случайно оказавшаяся в Киеве царскоселка, член «цеха поэтов», в давние времена придворный хирург. Когда-то оперировала Вырубову[22]. Теперь ей простили прошлое и сделали здесь профессором. Около месяца она продержала Надю в постели, подготовляя к операции. Сразу сказала: аппендицит, но была уверена, что есть и туберкулез, до того была уверена, что перед самой операцией предупредила меня: если очень далеко зашло, то отростка удалять не будем, а вскроем и зашьем. Не стоит повторять, что тебе уже известно. Скажу только, что Надя проявила такую редкую силу воли, такое спокойствие и самообладание, что красота была смотреть. Все в клинике ее полюбили. Редкая больная. Они только таких уважают. Сначала все шло хорошо. Потом, на 7-й день, вдруг сильным жар. Перепугались осложнений, но через три-четыре дня прошло. Видно, заразили гриппом. Девять дней назад Надя вернулась домой, проведя 17 дней в клинике. Всего, вместе с домашним лежанием, она пролежала 6 недель. Мне приходилось очень круто. Денег почти не было. Родители Нади[23] люди совсем беспомощные и нищие. В квартире у них холод, запущенность, связей никаких. Мать очень плохая хозяйка. Каждая чашка бульона, какую я таскал в больницу, давалась мне с бою. У меня был постоянный пропуск в клинику, и так как я получил отдельную палату, то проводил там целые дни и даже ночевал, заменяя сестру и санитара. Самое трудное было подготовить Надино возвращение домой, вытопить печи, согреть комнаты, раздобыть на хозяйство, на прислугу. В сильнейший мороз я привез Надю. Она была такая слабенькая, еле ходила, но теперь ее не узнать. Силы прибывают. Жизненный подъем. Здоровый аппетит. Только шов еще побаливает. Мы с ней гуляем, немного, пешком, конечно. У нас довольно уютно. Обеспечены вперед недели на три, т. е. на весь период выздоровления, температура нормальная. В Киеве до самой операции мы работали над М[айн] Ридом, и за минуту до отъезда в клинику Надя сложила и упаковала сама рукопись. Лежа в постели, она помогала мне: составляла примечания, рылась в научных книгах, переводила. Вот это помощница! Настоящий человек!
Зиф, как тогда летом в Ялте, не хотел выслать денег [24]. Но мерзавцы все же выслали. Это оказался последний гонорар. Договор, ты знаешь, расторгнут. Вернее, Ионов объявил его расторгнутым, попроси Лившица показать тебе копию письма, которое я отправил этому самодуру. Ты поймешь, что я затеял серьезную борьбу. Дело не в М[айн] Риде, которого мы, должно быть, бросим, но я — обвинитель. Я требую реорганизации всего дела и достойного применения своих знаний и способностей Возможно, мы с Лившицем начнем судебный процесс, или же дело решится в общественном и профессиональном порядке. Скажу только, что я глубоко спокоен, уверен в себе как никогда. Мне обеспечена поддержка лучшей части советской литературы. Я это знаю. Я первый поднимаю вопрос о безобразиях в переводном деле — вопрос громадной общественной важности — и, поверь, я хорошо вооружен[25].
Но, милый папочка, все это уже потеряло для меня насущную остроту. Выяснилось, что можно бросить эту каторгу и перейти на живой человеческий труд. Сам не верю — но это так. Я приехал в Киев — чужой город. Маленькая русская газетка и больше ничего[26]. Ради 5 червонцев пришлось устроить вечер[27], и представь: есть друзья, есть какие-то корни, зацепки, есть преданные люди. Проживающий здесь писатель Бабель свел меня с громадной украинской кинофабрикой Вуфку[28]. Он умолял меня бросить переводы и не глушить больше мысли и живой работы. Пользуясь интересом, который вызвал мой труд, и теплыми заметками в местных газетах, Бабель, очень влиятельный в Кино человек, вызвался определить меня туда редактором-консультантом. Сегодня от него пришла записка: директор фабрики дал принципиальное согласие. Он уехал на 2 дня в Харьков. Вернется и оформит. Это будет очень легкая и чистая работа: выезжать на 2–3 часа ежедневно на фабрику, на Шулявку, в загородном трамвае и что-то писать (кажется, отзывы о сценариях) в своем кабинете. Жалования рублей 300. Мы с Надей боимся верить такому счастью. Конечно, останемся в Киеве. Здесь чудесная весна и лето. В мае переедем на дачу, поближе к кинофабрике, может, в Святошино[29]. Съездим в отпуск на лиманы, куда зовут на баснословную дешевку новые знакомые. Кроме того, по моей мысли киевские литературные организации затеяли единственный на Украине русский журнал[30]. Его должна разрешить центральная власть в Харькове. Не желая прослыть дельцом, я только издали направляю это дело; сегодня составил для них докладную записку, которую сам не подпишу. Киевский партийный центр поддерживает. На меня очень рассчитывают как на литерат[урного] редактора: намечают рублей 200 в месяц. Вот, папочка, какие дела. Как видишь, я не боюсь житейских невзгод. А в Москву все-таки по делу Зифа съезжу на несколько дней: подать в суд, в Р. К. И.[31] и поднять газетную кампанию.
[Апрель 1931 года]
Дорогой папочка! Отвечаю тебе сразу на все твои письма — и мне и Шуре[32] — с таким чувством, будто они пришли только сегодня утром. Я только что все их снова внимательно перечел, и теперь, чтобы поговорить с тобой, я отодвигаю всю гору суеты, ложного беспокойства, все грубые хлопоты, на которые мы обречены. Ты говоришь об отвратительном себялюбии и эгоизме своих сыновей. Это правда, но мы не лучше всего нашего поколения. Ты моложе нас: пишешь стихи о пятилетке, а я не умею. Для меня большая отрада, что хоть для отца моего такие слова, как коллектив, революция и пр., не пустые звуки. Ты умеешь вычитывать человеческий смысл в своей Вечерней Газете, а я и мои сверстники едва улавливаем его в лучших книгах мировой литературы.
Мог ли я думать, что услышу от тебя большевистскую проповедь. Да в твоих устах она для меня сильней, чем от кого-либо. Ты заговорил о самом главном: кто не в ладах со своей современностью, кто прячется от нее, тот и людям ничего не даст и не найдет мира с самим собой. Старого больше нет, и ты это понял так поздно и так хорошо. Вчерашнего дня больше нет, а есть только очень древнее и будущее.
А семейный чайный стол мы, пожалуй, все-таки соорудим, как он ни устарел. 99 % шанса на квартиру превращаются мало-помалу в периодическую дробь (99,9999). История с квартирой такова: наши знакомые выезжают в новый дом, и в деревянном флигельке, недалеко от центра освобождается квартирка в 3 комнаты с кухней. Первый этаж, окна в палисадник (одно дерево). Еще год назад некоторые руководящие работники надумали обеспечить меня квартирой. Но где ее взять, они сами не знали. И вот мы сами же указали им на эту крошечную квартирку, больше похожую на уездную идиллию, чем на Москву. Три месяца мы ждали, пока старые жильцы откажутся от квартиры и вернут свою площадь Руни[33]. Руни было сделано соответствующее внушение, нам условно всё обещали, любезно морочили и не далее как третьего дня, когда мы вооружились справочками, бумажками и привели в Руни старую хозяйку, возвращавшую площадь… с площадью, так сказать, на руках, скромный, но упрямый зав[едующий] Руни неожиданно отказал в выдаче ордера, ссылаясь на 2 тысячи красноармейцев, ожидающих очереди на площадь. Не вступая ни в какие пререкания с жилищными работниками, мы сообщили о таком повороте авторитетным товарищам, которые полагают, что я по-своему тоже мобилизован и тоже в какой-то очереди состою. Там от благого почина не отступились. В настояниях своих идут дальше, нажимают, звонят по телефону. Со сдачей площади наши знакомые, к счастью, могут повременить, так как не готовы еще к переезду. В ближайшие 2–3 дня недоразумение разъяснится, а здесь безусловно недоразумение.
С Наденькой мы все время жили врозь: я у Шуры, она у брата Евг[ения] Я[ковлевича][34]. Как ни странно, Шуру с Лелей[35] я почти не видал. В девять они исчезали на службу, а приходил я всегда к ночи, когда они уже спали. Старался поменьше их стеснять. Леля нервно переутомлена. Постоянный гость для них — сущая мука… Недавно я перебрался на Страстной б[ульвар] к Евг[ению] Я[ковлевичу] (жена его Лена[36] уехала на две недели). Шура с Лелей собираются в месячный отпуск. Только что они приехали домой (пишу у Шуры). Уже взяты билеты на Ростов (потом на море куда-нибудь или в деревню на Сев[ерный] Кавказ). Билеты Шуры на 23 число.
С нашим приездом 1 мая разладилось из-за квартиры, развязка с которой пришлась на май, а также из-за глубокого безденежья. На этом фронте, скажу прямо, скверно. Денег — только на завтрашний обед. Есть ли планы? виды? Конечно есть. Я познакомлю тебя с моими литературными мытарствами. Большой цикл лирики, законченный на днях, после Армрнии[37], не принес мне ни копейки. Напечатать нельзя ничего. (Журналы крехтят и не решаются.) Хвалят много и горячо. Сел я еще за прозу, занятие долгое и кропотливое, — но договоров со мной по той же причине — не заключают и авансов не дают[38]. Все это выяснилось с полуслова. Я вполне примиряюсь с таким положением, ничего никуда не предлагаю, ни о чем нигде не прошу… Главное, папочка, это создать литературные вещи, а куда их поставить, безразлично… Пера я не сложу из-за бытовых пустяков, работать весело и хорошо.
Друзья мои, люди более смелые и с более широкими взглядами, чем издательские завы, сумеют определить меня на службу. Лишь бы квартира удалась. Не исключена также возможность и получения издательских договоров, месячных выдач от Гиза и т. д. Спасибо за справку Гиза (она не та, между прочим: я просил состояние общего счета, а не данный текущий договор, но сейчас уже не к спеху). С 40 % лопается[39]. Отказывают… Надя до последних дней была здорова. Нынче опять начались схватки в кишечнике, тошноты, слабость, похудание… Мама ее В[ера] Як[овлевна] одна-одинешенька в Киеве, голодает, беспомощна… Когда получим квартирку, возьмем и ее к себе. Да всю мебель и утварь оттуда же перевезем. Лишнее продадим. Там еще сохранились остатки хазинской обстановки: кровати, столы, буфет, кастрюли, занавеси, стулья… На перевозку и чтоб Надю послать за мамой нужно рублей 500… Где взять? Уповаю на друзей и благожелателей. Мы здесь не так одиноки, как в Ленинграде. С людьми водимся, к себе пускаем тех, кто нам мил или интересен, и в гости выходим… Итак, в квартирке нашей (а я в нее верю) — три комнаты: твоя, Веры Як[овлевны] и наша с Надей. Там и летом хорошо. Рядом большой парк Армии и Флота…
Впрочем, рано я, дурак, размечтался… Как бы не подвела проклятая периодическая дробь…
Лично я, получив ордер и первые же деньги, моментально перекидываюсь в Ленинград — побыть с тобой и Женей. Танюше[40] привет. Татку[41] целую. Славный ты ей подарил стих. На племянничка хочу поглядеть… Напиши, как Юрик[42] растет… О пятилетке не просто, а глубоко и сильно — при всей старомодности, которую я люблю… Милый папочка, чтобы нам скорее зажить вместе, сделай вот что: упроси Женю выхлопотать мне у Старчикова[43] 40 %… В них спит все наше с тобой скромное богатство… Пиши мне, дорогой папочка, не скучай…
С молчаньем кончаю твой Ося.
[Вторая половина декабря 1932 года]
Дорогой папа!
Прежде всего спасибо за твое замечательное письмо или послание, которое мне дал Шура. Не так давно жил я в Узком[44] с поэтом Сельвинским и говорю ему: получил от отца замечательное письмо, в котором он призывает меня к социалистической перестройке, — и в нем есть места большой силы. А Сельвинский отвечает: если когда-нибудь это будет напечатано, то обратится в слишком сильное оружие против вас самих. Я все более убеждаюсь, что между нами очень много общего именно в интеллектуальном отношении, чего я не понимал, когда был мальчишкой. Это доходит до смешного: я, например, копаюсь, сейчас в естественных науках — в биологии, в теории жизни[45], т. е. повторяю в известном смысле этапы развития своего отца. Кто бы мог это подумать?
Это письмо я пишу на подмосковной станции Переделкино, из дома отдыха Огиза[46], где осенью жил Шура. До этого мы месяц провели в Узком и лишь между тем и другим домом на Тверском бульваре. Нам бы не хотелось возвращаться в Дом Герцена. Сейчас мы книжки свои сложили в сундук и пустили жить у себя Клычкова. Кирпичную полку Надиной постройки разобрали, о чем я очень жалею.
Постройка нового дома неожиданно остановилась. Снаружи все готово: кирпичные стены, окна, а внутри провал: ни потолков, ни перегородок, — ничего. Теперь говорят, что въедем в апреле, в мае. Нам отвели квартиру не в надстройке, а в совершенно новом лучшем здании, но на пятом этаже. Общая площадь — 48 метров — 2 комнаты (33 метра), кухня, ванна и т. д.[47]. При этом из нас выжали еще одну дополнительную тысячу, которую пришлось внести из гонораров ГИХЛа.
9 января кончается наш срок в Переделкине. Сильно пошатнувшееся было в Москве Надино здоровье: резкая худоба, температура, слабость — сейчас восстановилось. Она прибавила 15 ф[унтов] веса, тяготеет к лыжам и конькам. Все это далось нам не легко — с неизбежной помощью сверху[48] — иначе не получили бы ничего, ни Узкого, ни Переделкина. Каждый шаг мой по-прежнему затруднен, и искусственная изоляция продолжается. В декабре я имел два публичных выступления[49], которые организация вынуждена была мне дать, чтобы прекратить нежелательные толки. Эти выступления тщательно оберегались от наплыва широкой публики, но прошли с блеском и силой, которых не предвидели устроители. Результат — обо всем этом ни слова в печати. Все отчеты сняты, стенограммы спрятаны, и лишь несколько вещей напечатаны в Литгазете[50], без всяких комментариев. Вот уже полгода как я продал мои книги в ГИХЛ, получаю за них деньги, но к печатному станку не подвигается[51]. Да еще непосредственно после моей читки ко мне обратился некий импресарио, монопольно устраивающий литературные вечера, с предложением моего вечера в Политехническом музее и повторением в Ленинграде[52]. Этот субъект должен был зайти на следующий день, но смылся и больше о нем ни слуху ни духу. Тем не менее я твердо решил приехать в Ленинград в январе с Надей. Чтобы всех вас повидать и вообще, т[ак] ск[азать], на побывку на родину, без всяких деловых видов. Должен тебе сказать, что все это время мы довольно серьезно помогали Шуре. О более широких планах, если мне позволено их иметь, я расскажу тебе лично, когда приеду. Вот что еще — нельзя ли нам снять на месяц комнату в Ленинграде, по возможности в центре? Очень прошу узнать и поискать, если можно. Деньги вышлю телеграфом как только комната найдется (получаю в начале января). Из этой же получки вышлю тебе.
Целую дорогого папу и всех родных.
Ося.
Как Татя и Юрка? Напишите.
[Приписка Н. Я. Мандельштам]
Милый деда[53]! Я толстею и внезапно обнаружила, что могу читать по-немецки. Когда приеду в Ленинград, буду вашей чтицей. Очень скучаю. Хочу вас видеть.
Целую. Надя. Привет Тане, детям и всем!
12 декабря 1936 г[ода]
Дорогой папочка!
Давно я так не радовался, как получив твою записочку, радовался твоему почерку, твоим словам. Кому другому — а тебе я не хочу жаловаться: мы с тобой старики и понимаем оба, как мало человеку нужно и в чем вообще суть. Больше всего на свете хочу тебя видеть, зову к себе. Но зимой дорога трудная. Боюсь, ты простудишься. Весной — другое дело. Благодари Таню за ее посылку. Все вещи подошли. Я знаю, что они были подобраны с хорошим чувством, как привет… Как твои глаза? Бережешь ли их? Нам с тобой без глаз худо. Я всегда люблю тебе хвастать (старая привычка). И сейчас не могу себя сдержать: во-первых, я пишу стихи[54]. Очень упорно. Сильно и здорово. Знаю им цену, никого не спрашивая; во-вторых, научился читать по-испански[55] (книги взял здесь в университете). Но довольно хвастовства.
Положение наше просто дрянь. Здоровье такое, что в 45 лет я узнаю приметы 85-летнего возраста. Я очень бодрый старик. Недалеко от дома с палочкой и женой могу еще ходить. Так хочу очутиться в твоей комнате с зеленым диваном и нашим шкапчиком[56].
Но скорее ты приедешь ко мне, чем я к тебе. Целую тебя, мой дорогой отец. Обещаю часто писать. Жду твоего письма.
Милой Тане, Наташе, племяннице моей — очень гордой и хорошей девчушке, труженику Юрке и М[арии] Н[иколаевне][57] сердечный привет.
Твой Ося.