ГЛАВА XXI

— Итак, — сказал Гамбрил, — я снова здесь.

— Уже?.— Нестерпимая головная боль заставила Майру Ви-виш после завтрака с Пайерсом Коттоном вернуться домой отдыхать. Она накормила свою алчную болезнь пирамидоном и теперь лежала на кушетке с обивкой по эскизам Дюфи под своим портретом во весь рост работы Жака-Эмиля Бланша. Ее головная боль не прошла, но ей было скучно. Когда горничная доложила о Гамбриле, миссис Вивиш приказала впустить его. — Я очень больна, — сказала она голосом умирающей. — Посмотрите на меня, — она показала на себя, — и на меня же. — Взмахом руки она указала на портрет, легкий и блестящий, как шампанское. — До и после. Как рекламы, знаете. Каждая картина рассказывает повесть. — Она слабо рассмеялась, потом сделала гримаску и, втянув воздух полуоткрытыми губами, приложила руку ко лбу.

— Дорогая Майра, — Гамбрил пододвинул стул к кушетке и уселся, как врач у изголовья пациента. — До и после — чего именно? — спросил он почти по-докторски.

Миссис Вивиш едва заметно пожала плечами.

— Не знаю, — сказала она.

— Не грипп, надеюсь?

— Нет, не думаю.

— Не любовь, случайно?

Миссис Вивиш на этот раз не рискнула засмеяться; она удовольствовалась тем, что страдальчески улыбнулась.

— Это было бы справедливым возмездием, — продолжал Гамбрил, — за то, что вы сделали мне.

— А что я вам сделала? — спросила миссис Вивиш, широко открывая свои бледно-голубые глаза.

— Всего лишь разбили мне жизнь.

— Какой вы еще ребенок, Теодор. Расскажите, в чем дело, без этих глупых возвышенных фраз. — В ее умирающем голосе слышалось раздражение.

— Дело вот в чем, — сказал Гамбрил. — Вы помешали мне встретиться с единственным человеком в жизни, с которым мне по-настояшему хотелось встретиться. А вчера, когда я попытался с ней встретиться, ее уже не было. Она исчезла. И вот я остался в безвоздушном пространстве.

Миссис Вивиш закрыла глаза.

— Мы все в безвоздушном пространстве, — сказала она. — Вам, знаете, не придется испытывать недостатка в обществе. — На мгновение она замолчала. — Тем не менее мне очень жаль, — добавила она. — Почему вы мне не сказали? И зачем вы послушались меня, вместо того чтобы ехать, и все тут?

— Я не сказал вам потому, — ответил Гамбрил, — потому что в то время я сам не знал. А не поехал я потому, что не хотел ссориться с вами.

— Спасибо, — сказала миссис Вивиш и погладила его руку.—А что вы намерены предпринять теперь? Не ссориться же со мной, — боюсь, что это было бы весьма сомнительным утешением.

— Собираюсь завтра утром уехать из Англии, — сказал Гамбрил.

— А! Классическое лекарство!.. Надеюсь, не охотиться на крупную дичь? — Она подумала о Гамбриле среди тикки-тикки и цеце. Он очень милый мальчик, очень милый, но... но что?

— Избави Бог! — воскликнул Гамбрил. — За кого вы меня принимаете? Крупная дичь! — Он откинулся на спинку стула и захохотал от всего сердца, в первый раз после вчерашнего вечера, после возвращения из Робертсбриджа. Тогда у него было такое чувство, что он никогда больше не будет смеяться. — Неужели вы можете представить меня в пробковом шлеме, с крупнокалиберным ружьем для охоты на слонов?

Миссис Вивиш приложила руку ко лбу.

— Я представляю себе вас, Теодор, — сказала она, — и я стараюсь думать, что вы будете выглядеть вполне естественно; но это потому, что у меня болит голова.

— Я еду сначала в Париж, — сказал Гамбрил. — После этого — не знаю. Я поеду туда, где можно сбывать Пневматические Брюки. Это — деловая поездка.

На этот раз, несмотря на головную боль, миссис Вивиш рассмеялась.

— Я собирался устроить прощальный банкет, — продолжал Гамбрил. — Мы проедемся перед обедом — конечно, если вы будете чувствовать себя достаточно хорошо — и соберем несколько человек друзей. Потом, в глубочайшем унынии, мы будем есть и пить. А утром, небритый и полный отвращения, я сяду в поезд на вокзале Виктория, благодаря судьбу за то, что покидаю Англию.

— Мы так и сделаем, — слабо и неукротимо сказала миссис Вивиш с кушетки, которая на этот раз и в самом деле была почти что смертным одром. — А пока что мы выпьем еще раз чаю, и вы будете занимать меня разговором.

Принесли таннин. Гамбрил приготовился разговаривать, а миссис Вивиш слушать — слушать и время от времени смачивать виски одеколоном и вдыхать нюхательную соль.

Гамбрил заговорил. Он говорил о брачных обрядах осьминогов, о сложных церемониях, совершаемых в подводных зеленых гротах Индийского океана. При наличии шестнадцати ног сколько различных перемещений, комбинаций, объятий? И посреди каждого пучка ног — рот, похожий на клюв макао.

На обратной стороне Луны, как уверял его один приятель — мистик Умбиликов, души умерших в форме маленьких пузырьков, похожих на разваренное саго, громоздятся и громоздятся до тех пор, пока они не начинают сжимать и давить друг друга все сильней и мучительней. В мире непосвященных эта давка на обратной стороне Луны известна под ошибочным наименованием ада. Что же до созвездий, то Скорпион был первым созвездием, которое обзавелось подобающим позвоночником. Ибо усилием воли он пожрал свой панцирь, он уплотнил его и перестроил внутри собственного тела и превратился таким образом в первое позвоночное. Это, как вы, вероятно, понимаете и сами, было памятным днем в космической истории.

Квартирная плата в этих новых домах на Риджент-стрит и Пиккадилли достигает трех или четырех фунтов за квадратный фут. Тем временем вся красота воплощенной мечты Нэша[130] разрушалась, и снова хаос и варварство безраздельно воцарились даже на Риджент-стрит. Призрак Гамбрила Старшего расхаживал по комнате.

Кто живет дольше: тот, кто в течение двух лет принимает героин и умирает, или тот, кто живет на ростбифах, воде и картошке до девяноста пяти лет? Один пребывает свои двадцать четыре месяца в вечности. А все годы пожирателя ростбифов прог житы им только во времени.

— Я могу рассказать вам все о героине, — сказала миссис

Вивиш.

Леди Козерог, насколько он мог понять, по-прежнему принимает у себя в постели. Как восхитился бы Рубенс ее шелковыми подушками, ее гигантскими кочанами розовой капусты, ее круглыми розовыми жемчужинами, более крупными, чем те, которые капитан Немо нашел в достопамятной раковине. И теплое сухое трение тела о тело, когда она ходит, выставляя вперед сначала одну ногу, потом другую.

Кстати, об осьминогах: плавательные пузыри глубоководных рыб наполнены почти абсолютно чистым кислородом. C'est la vie[131]. Гамбрил пожал плечами.

На альпийских пастбищах кузнечики начинают свой полет, жужжа, как заводные. Потом эти бурые невидимки вдруг обнаруживаются, когда они поднимаются над цветами — быстрая синяя молния, летучая алая полоса. Потом цветные крылья закрываются надкрыльями, и они снова превращаются в невидимых скрипачей, трущихся нога об ногу, наподобие леди Козерог, у подножия огромных, как башни, цветов.

Продавцы поддельных антиков придают желтоватый оттенок своим средневековым изделиям из слоновой кости тем, что дают их на несколько месяцев толстым женщинам носить, как амулеты, на груди.

На итальянских кладбищах фамильные склепы делаются из стекла и железа, как теплицы.

Сэр Генри Гридль наконец женился на даме со свиным рылом.

Фреска «Воскресение из мертвых» работы Пьеро делла Франчески[132] в Сан-Сеполькро — лучшая картина в мире, а тамошний отель вовсе не плох. Скрябин — 1е Чайковский de nos jours[133]. Самый скучный пейзажист — это Маршан. Самый лучший поэт...

— Скучно, — сказала миссис Вивиш.

— Может быть, я должен говорить о любви? — спросил Гамбрил.

— Хотя бы, — ответила миссис Вивиш и закрыла глаза. Гамбрил рассказал историю про Джо Питерса, Конни Асти-

кот и Джими Баума. Историю про Лолу Кнопф и баронессу Гномон. Про Маргариту Радикофани, самого себя и пастора Мейе-ра. Про лорда Кеви и маленького Тоби Нобса. Когда он кончил рассказывать, он увидел, что миссис Вивиш заснула.

Это было не слишком лестно. Но, подумал он, немного поспать будет очень полезно для ее головной боли. И, зная, что, если он замолчит, она, вероятно, проснется, разбуженная неожиданным молчанием, он продолжал мирно разговаривать сам с собой.

— Когда я поеду в этот раз за границу, — продолжал он свой монолог, — я примусь всерьез за автобиографию. Номер в гостинице — лучшее место для работы. — Он задумчиво почесал в затылке и даже потянул себя за кончик носа, что было одной из его дурных привычек, которым он предавался в одиночестве. — Мои знакомые, — снова заговорил он, — подумают, что я пишу о двуколке, и о матери, и о цветах и так далее просто потому, что этим местом, — он почесал в затылке немного сильней, чтобы показать себе, что он имеет в виду свою голову, — я знаю, что о таких вещах принято писать. Они сочтут меня бесцветным подражателем великих писателей, тщетно пытающимся убедить себя и других, будто и я пережил все те душевные и духовные катастрофы, которые полагается переживать великим людям. И может быть, они будут правы. Может быть, «Жизнь Гамбрила» будет таким же явным Ersatz[134], как и «Жизнь Бетховена». С другой стороны, они могут с удивлением обнаружить, что это неподдельный товар. Тогда увидим! — Гамбрил медленно покачал головой и переложил два пенни из правого кармана брюк в левый. Он огорчился, обнаружив, что медяшки незаконно затесались в компанию серебряных монет. Серебро в правом кармане, медь — в левом. Это один из тех законов, нарушение которых приносит несчастие. — У меня предчувствие, — продолжал он, — что на днях я могу превратиться в святого. В неудачливого, колеблющегося святого, вроде потухающей свечки. Что же до любви — о да, о да, конечно! — что же до людей, с которыми я встречался, то я подчеркну, что я был знаком с большинством европейских знаменитостей и что я говорил о них то же, что сказал после своей первой любовной истории: только и всего?

— Вы в самом деле сказали такую вещь после вашей первой любовной истории? — спросила миссис Вивиш; она проснулась.

— А вы нет?

— Нет, я сказала: это все, это все на свете, это Вселенная. В любви бывает или все на свете, или ровно ничего. — Она закрыла глаза и почти немедленно снова заснула.

Гамбрил продолжал свой колыбельный монолог.

— «Эта прелестная книжечка»... Шотландец. «Этот винегрет непристойностей, сплетен и псевдопсихологии»... Эхо Дарлингтона. «Родной брат мистера Гамбрила — святой Франсуа Ксавье, его двоюродный брат—граф Рочестер, его троюродный брат — Человек Чувства, его четвероюродный брат — Давид Юм...» Придворный журнал. — Гамбрилу уже надоела эта шутка. — Подумать только, на что уходят мои таланты, — продолжал он, — подумать только. Herr Jesu, как восклицала в трудные минуты Fraulein Ниммернейн. Подумай, милая корова, подумай! Сейчас не время для травы. Подумай, милая корова, подумай же, подумай. — Он встал со стула и на цыпочках пробрался в другой конец комнаты, к письменному столу. Индийский кинжал лежал возле пресс-папье; миссис Вивиш пользовалась им как разрезательным ножом. Гамбрил взял его и повертел в руках. — Большой палец на лезвие, — сказал он, — и наноси удар, снизу вверх. Берегись. Сделай выпад. Проникает до рукояти. Отточен остро, — он провел двумя пальцами по лезвию, — направляй, пока не войдет до ручки. 3-зип. — Он положил кинжал и пошел к своему стулу, по пути скорчив рожу перед зеркалом над камином.

В семь часов миссис Вивиш окончательно проснулась. Она тряхнула головой, желая проверить, не перекатывается ли внутри черепа боль.

— У меня, кажется, все в порядке, — сказала она. Она вскочила на ноги. — Идем! — воскликнула она. — Я чувствую себя готовой на все.

— А я чувствую себя пищей для червей, — сказал Гамбрил. — Однако Versiam' a tazza piena U generoso umor[135]. — Он принялся напевать Пуншевую Песню из «Роберта-дьявола», и под звуки этой наивно-веселой мелодии они вышли из дома.

Их такси в тот вечер обошлось им в несколько фунтов. Они частавили шофера сновать подобно челноку из одного конца

Лондона в другой. Каждый раз, когда они проезжали через Пик-кадилли-сэркус, миссис Вивиш высовывалась из окошка посмотреть на световые рекламы, плясавшие нескончаемую пляску святого Витта над памятником графу Шефтсбери.

— Как я обожаю их! — сказала она, когда они проезжали мимо них в первый раз. — Эти колеса, вертящиеся до тех пор, пока из них не начинают сыпаться искры; этот гудящий мотор и эта чудесная бутылка портвейна, которая наполняет стакан и потом исчезает и потом появляется снова и снова наполняет стакан. Какое чудо!

— Какая гадость, — поправил ее Гамбрил. — Эти штуки — эпилептический символ всего, что есть в современности самого скотского и глупого. Посмотрите сначала на это свинство, а потом сюда. — Он показал на городскую пожарную часть на северной стороне площади. — Вот здесь стоит скромность, достоинство, красота, покой. А там мелькает, там приплясывает и корчится — что? Беспокойство, растерянность, отказ от мысли, все, что угодно, лишь бы не было тишины...

— Какой вы восхитительный педант! — Она отвернулась от окошка, положила руки ему на плечи и взглянула на него. — Вы ужасно смешной! — И она поцеловала его.

— Вы не заставите меня переменить мнение, — улыбнулся ей Гамбрил. — Eppur' si muove[136] — я не сдаюсь, как Галилей. Они вертятся,и они отвратительны.

— Они — это я, — с чувством сказала миссис Вивиш. — Эти штуки — это я.

Сперва они проехали в конюшню Липиата. Под аркой в стиле Пиранези. Веревки для белья, протянутые от окна к окну через улицу, были похожи на те канаты, которые составляют неотъемлемую и загадочную часть обстановки Настоящей Тюрьмы. В тупике воняло, ребята кричали; смех девчонок, похожий на лай гиены, гулко отдавался в узком проходе между стенами. В Гамб-риле моментально пробудилось все его чувство социальной несправедливости.

Запершись на весь день у себя в комнате, Липиат писал — писал о всей своей жизни, о своих идеях и о своих идеалах, писал Майре. Стопка исписанных листков росла и росла. К вечеру он закончил: он написал все, что хотел. Он доел остатки вчерашней булки и выпил воды, так как вдруг вспомнил, что целый день. жил на пище святого Антония. Потом он приготовился думать: он растянулся на закраине колодца и посмотрел вниз, в безглазую тьму.

От времен войны у него остался револьвер. Вынув его из письменного стола, где он хранился, Липиат зарядил его, положил на ящик, служивший ему ночным столиком, и растянулся на кровати. Он лежал совершенно неподвижно, ослабив мускулы, тяжело дыша. Мысленно он видел себя мертвым. Посмешище! Единственное, что оставалось, — это броситься в колодец.

Он взял в руки револьвер, он посмотрел внутрь ствола. Черный и глубокий, как колодец. Дуло, приложенное ко лбу, было как холодный рот.

В мысли о смерти не было ничего нового. Не было даже возможности подумать о ней что-нибудь новое. Все те же старые мысли, все те же страшные старые вопросы.

Приложить холодный рот ко лбу, пальцем надавить собачку. И вот он уже падает, падает. И уничтожающий грохот выстрела будет таким же, как отдаленный звук смерти на дне колодца. А после, когда все смолкнет? Старый вопрос, по-прежнему тот же самый.

После он будет лежать, истекая кровью. Мухи будут пить его кровь, точно красный мед. А потом придут люди и вынесут его ногами вперед, и следователь посмотрит на него в морге и объявит, что он покончил с собой в припадке сумасшествия. А потом его зароют в черную яму, зароют, и он сгниет.

А кроме этого, будет что-нибудь еще? В мыслях, в вопросах не было ничего нового. И ответа по-прежнему не было.

В комнате становилось темно; краски пропадали, очертания предметов расплывались. Мольберт с портретом Майры черным силуэтом выделялся на фоне окна. Близкое и далекое сливались, делались неразличимыми, становились частью тьмы. Бледные сумерки за окном сгущались. Ребята пронзительно кричали, предаваясь играм под зелеными газовыми фонарями. Безрадостный, злобный смех девчонок издевался и призывал. Липиат протянул руку и дотронулся до револьвера.

Внизу, у наружной двери, раздался резкий стук. Он поднял голову, прислушался, уловил звук двух голосов, мужского и женского. Голос Майры он узнал сразу; второй голос, решил он, принадлежит, вероятно, Гамбрилу.

— Как ужасно, что есть люди, которые живут в подобных местах, — говорил Гамбрил. — Посмотрите на этих детей. Следовало бы карать по закону тех, кто производит детей на этой улице.

— Они всегда принимают меня за Гамельнского Крысолова, — сказала миссис Вивиш.

Липиат встал с постели и прокрался к окну. Ему было слышно все, что они говорили.

— Сомневаюсь, чтобы Липиат был дома. Света нет.

— Но у него плотные занавеси, — сказала миссис Вивиш, — и я знаю наверно, что стихи он пишет всегда в темноте. Может быть, он пишет стихи.

Гамбрил рассмеялся.

— Постучите еще, — сказала миссис Вивиш. — Поэты никогда не замечают ничего вокруг, знаете. А Казимир всегда поэт.

— II Poeta[137] — с большой буквы. Как д'Аннунцио в итальянских газетах, — сказал Гамбрил. — Вы знаете, что у д'Аннунцио есть книги, напечатанные на прорезиненной материи, специально для ванны? — Он еще раз постучал в дверь. — Я прочел это как-то на днях в «Corriere della sera»[138]. Его любимое чтение в ванне—это «Цветочки Франциска Ассизского». Ав мыльнице у него лежит вечное перо со специальными чернилами, которые не боятся воды, так что он может, когда ему вздумается, добавить парочку своих собственных Fioretti[139]. Надо будет посоветовать это Казимиру.

Липиат стоял у окна, скрестив руки на груди, и слушал. Как легко они перебрасываются его жизнью, его сердцем, точно теннисным мячом! Он вспомнил все те случаи, когда он легкомысленно злословил о других людях. Его собственная особа всегда казалась при этих разговорах священной. В теории знаешь, что другие говорят о вас так же пренебрежительно, как вы сами говорите о них. На практике же этому трудно поверить.

— Бедный Казимир! — сказала миссис Вивиш.— Боюсь, его выставка кончилась провалом.

— Безусловно, — сказал Гамбрил. — Полный и абсолютный провал. Я предложил своему капиталисту использовать Липиата для наших реклам. Они великолепно получатся у него. И у него в кармане заведутся деньги.

— Самое худшее в этом то, — сказала миссис Вивиш, — что такое предложение смертельно обидит его. — Она подняла глаза на окно. — Не знаю почему, — сказала она, — но у этого дома ужасно мертвый вид. Надеюсь, с бедным Казимиром ничего не случилось. У меня такое чувство, что с ним что-то неладно.

— Ах, эта пресловутая женская интуиция! — засмеялся Гамбрил. Он снова постучал.

— Не могу отделаться от чувства, что он лежит там мертвый, или в бреду, или еще что-нибудь такое.

— А я не могу отделаться от чувства, что он пошел куда-нибудь обедать. Боюсь, нам придется отказаться от него. Очень жаль. В сочетании с Меркаптаном он очень хорош. Как медведь и волкодав. Или скорее как медведь и пудель, как медведь и кинг-чарльз — или как там называются эти маленькие собачки, которых берут с собой в постель дамы на французских гравюрах восемнадцатого века. Идемте.

— Постучите-ка еще раз, — сказала миссис Вивиш. — Может быть, он действительно занят, или спит, или болен. — Гамбрил постучал. — Теперь слушайте. Шш.

Они замолчали; вдали продолжали галдеть ребята. Послышалось громкое цоканье копыт: в ворота одной из ближайших конюшен въехала повозка. Липиат стоял неподвижно, скрестив руки, опустив голову на грудь. Секунды шли.

— Ни звука, — сказал Гамбрил. — Должно быть, нет дома.

— Очевидно, — сказала миссис Вивиш.

— Тогда идемте. Мы зайдем сейчас к Меркаптану.

Он слышал их шаги на улице, слышал, как захлопнулась дверца такси. Был пущен мотор. Сначала громко, потом все тише, и наконец еле слышно машина удалялась, набирая скорость. Ее шум растворился в общем шуме города. Они уехали. Липиат медленно зашагал обратно к своей постели. Он вдруг пожалел, что не сошел вниз в ответ на последний стук. Эти голоса — с края колодца он обернулся, прислушиваясь к ним; с самого края колодца. Он лежал совсем тихо в темноте; и ему казалось теперь, что он отделился от земли, что он один, что он покинул маленькую темную комнату и витает в безграничной тьме где-то вне, по ту сторону всего. Его ум успокоился; он начал думать о себе, обо всем, что он знал, точно со стороны, точно откуда-то издалека.

— Божественные огни! — сказала миссис Вивиш, когда они снова проезжали через Пиккадилли-сэркус.

Гамбрил промолчал. В прошлый раз он сказал о них все, что мог.

— А вот и еще такая же реклама, — обрадовалась миссис Вивиш, когда они проезжали возле Бэрлингтон-Хауса, мимо фонтана Сандемановского портвейна. — Если бы у них был еще автоматический джаз, приводимый в действие тем же механизмом! — с сожалением сказала она.

Зеленый парк оставался пустынным и заброшенным в лунном сиянии.

— Напрасная красота, — сказал Гамбрил, когда они проезжали мимо. — Нужно быть счастливым влюбленным, чтобы наслаждаться летней ночью под деревьями. — Интересно, подумал он, где теперь Эмили. Они сидели молча; машина везла их вперед.

Мистер Меркаптан, по-видимому, уехал из Лондона. Его домоправительница рассказала им длинную историю. Настоящий большевик пришел вчера, ворвался в дом. И она слышала, как он кричал на мистера Меркаптана в его собственной комнате. А потом, к счастью, пришла какая-то дама, и большевик ушел. А сегодня утром мистер Меркаптан вдруг, ни с того ни с сего, решил уехать дня на два, на три. И она ничуть не удивилась бы, если бы оказалось, что его отъезд имеет какое-то отношение к этому страшному большевику. Хотя, конечно, мистер Пастер ничего об этом не говорил. Но она помнит его вот таким, и он вырос на ее глазах, так что она-то уж, можно сказать, знает его вдоль и поперек, и ей нетрудно догадаться, почему он поступил так, а не как-либо иначе. Лишь с великим трудом им удалось вырваться от миссис Голди.

Тем временем, пребывая в полной безопасности за спиной целой армии лакеев и швейцаров, мистер Меркаптан беззаботно обедал в Оксхэнгере со своим вернейшим другом и пламенней-шей поклонницей, миссис Спигл. Ей он посвятил свои блестящие миниатюры «Любовь среди Толстокожих»; ибо именно миссис Спигл заметила вскользь как-то за завтраком, что человеческий род следует разделить на два основных вида — на Толстокожих и на тех, чья кожа, подобно коже ее, миссис Спигл, а также мистера Меркаптана и некоторых других, тонка и «восприимчива», как выразил ее мысль мистер Меркаптан, «ко всем ласкам, и в том числе к ласкам чистого разума». Мистер Меркаптан подхватил это случайно брошенное замечание и развил его в целую теорию. Толстокожих варваров он разбил на целый ряд разновидностей: Тупоголовые, Безголовые, Богофилы, Трудолюбивые — деловитые, сплоченные и жесткие, как навозные жуки, — Филантропы, Русские и так далее. Все это было очень остроумно и тонко-ядовито. В Оксхэнгере мистер Меркаптан был всегда желанным гостем. Когда по городу бегают на свободе опасные толстокожие вроде Липиата, благоразумно было воспользоваться этой возможностью. Он знал, что миссис Спигл встретит его с распростертыми объятиями. Так оно и было. Он явился к самому обеду. Миссис Спигл и Мэйзи Фар-лонгер уже кончали рыбу.

— Меркаптан! — Казалось, миссис Спигл вложила в это восклицание всю душу. — Садитесь, — продолжала она, воркуя как горлица. Пение слышалось в каждом ее слове. Она посадила его рядом с собой. — Н'вы пришли как н'раз вовремя, чтобы рассказать нам все о н'ваших лесбийских н'похождениях.

И мистер Меркаптан, разразившись своим богато оркестрованным хохотом — писк и рычание вместе, — уселся и наполовину по-французски — отчасти a cause des valets[140], сказал он, кивнув на мажордома и лакея, отчасти же потому, что этот язык более соответствовал подобным излияниям, — принялся, прерываемый и подстегиваемый воркованьем миссис Спигл и радостными возгласами Мэйзи Фарлонгер, подробно излагать, со всем возможным остроумием, свои похождения на греческих островах. Как приятно, говорил он себе, находиться среди подлинно цивилизованных людей! В этом блаженном доме с трудом можно поверить, что существует такая порода людей, как Толстокожие.

А Липнат по-прежнему лежал, вытянувшись на своей постели, витая, как ему самому казалось, где-то далеко, в темных межзвездных пустотах. Оттуда, из этих далеких, абстрактных пространств, он, казалось, смотрел бесстрастным взглядом на свое тело, растянувшееся на закраине отвратительного колодца; смотрел назад, на свое прошлое. Все, даже его неудачи, казалось таким маленьким и прекрасным; страшные катаклизмы казались не больше чем мелкой рябью; от всех воплей к нему доносились только призрачные, нежно-гармоничные звуки.

— Нам не везет, — сказал Гамбрил, когда они снова сели в такси.

— Не знаю, — сказала миссис Вивиш, — может быть, нам как раз очень везет. Вам в самом деле хотелось повидать Меркаптана?

— Ни капельки, — сказал Гамбрил. — А вам в самом деле хочется видеть меня?

Миссис Вивиш опустила уголки своего рта в страдальческой улыбке и не ответила.

— Разве мы не проедем в этот раз через Пиккадилли-сэркус? — спросила она. — Мне хотелось бы еще раз посмотреть на огни. Они дают человеку на время иллюзию веселья.

— Нет, нет, — сказал Гамбрил, — мы едем прямо к вокзалу Виктория.

— Может быть, сказать шоферу, чтобы он?..

— Ни в коем случае.

— А, ну что ж, — сказала миссис Вивиш. — Может быть, оно и лучше без возбуждающих средств. Помню, когда я была очень молода и когда я впервые начала выходить в свет, как я гордилась тем, что открыла шампанское. Мне казалось, что быть чуточку пьяной удивительно приятно. Что этим можно очень гордиться. И в то же время как ненавидела я вино! Мне был противен его вкус. Порой, когда мы с Каллиопой мирно обедали вдвоем, и не было мужчин, и не нужно было соблюдать декорум, мы угощались роскошным самодельным лимонадом или даже малиновым сиропом с содовой. Дорого бы я дала, чтобы снова пережить то восхитительное ощущение, какое вызывал во мне малиновый сироп!

Колмэн оказался дома. После небольшой задержки он сам открыл дверь. Он был в пижаме, а лицо его было запачкано красно-коричневыми пятнами, его борода была замарана тем же самым высохшим красящим веществом.

— Что вы с собой сделали? — спросила миссис Вивиш.

— Омылся в крови агнца, только и всего, — ответил Колмэн, улыбаясь, и его глаза заискрились голубыми огоньками, как электрическая машина.

Дверь в противоположном конце маленькой передней была открыта. Глядя через плечо Колмэна, Гамбрил видел ярко освещенную комнату и посреди нее подобный большому четырехугольному острову широкий диван. На диване, спиной к двери, полулежала энгровская одалиска, только более тонкая, более змеевидная, более похожая на гибкого розового боа-констриктора. Большая темная родинка на ее правом плече показалась Гамбрилу очень знакомой. Но когда, испуганная громкими голосами позади себя, одалиска повернулась и увидела в полном замешательстве, что бородатый дикарь оставил дверь открытой и что ее могли увидеть или, вернее, что ее видели какие-то чужие люди, — раскосые глаза с тяжелыми белыми веками, тонкий нос с горбинкой, широкий и полный рот показались еще более знакомыми, хотя они были видны всего лишь на какую-нибудь долю секунды. Лишь на какую-то долю секунды одалиска предстала в облике Рози. Потом ее рука лихорадочно схватилась за одеяло, розовый боа-констриктор изогнулся и перевернулся; и через несколько секунд там, где лежала одалиска, оказался длинный предмет, завернутый в белую простыню, похожий на жокея с проломленным черепом, когда его уносят с круга.

Ну, знаете... Гамбрил был просто-таки возмущен; он не ревновал, но был поражен и справедливо возмущен.

— Что же, когда вы кончите ваше омовение, — сказала миссис Вивиш, — вы, надеюсь, не откажетесь поужинать с нами. — Колмэн стоял между ней и дверью; миссис Вивиш не видела, что было в комнате.

— Я занят, — сказал Колмэн.

— Оно и видно. — Гамбрил говорил насколько мог саркастически.

— Разве видно? — спросил Колмэн и обернулся. — А ведь в самом деле видно. — Он сделал шаг назад и закрыл дверь.

— Это последний ужин Теодора, — умоляла миссис Вивиш.

— Все равно, даже если это его последняя вечеря, — сказал Колмэн, радуясь случаю немного покощунствовать. — А что, разве его будут распинать?

— Нет, он всего лишь уезжает за границу, — сказал Гамбрил.

— У него разбито сердце, — объяснила миссис Вивиш.

— А, финал платонического щупанья? — И Колмэн разразился своим искусственным демоническим хохотом.

— Да, пожалуй, — мрачно сказал Гамбрил.

Выведенная из своего первоначального неловкого положения тем, что закрылась дверь, Рози откинула угол одеяла и высунула голову, руку и плечо с родинкой. Она осмотрелась, широко раскрыв свои раскосые глаза. Она слушала, полуоткрыв губы, заглушённые голоса, доносившиеся из-за двери. Ей казалось, что она просыпается, что она впервые слышит этот отрывистый хохот, впервые смотрит на эти белые голые стены и на эту привлекательную и страшную картину. Где она? Что все это значит? Рози приложила руку ко лбу и попыталась думать. Ее мыслительный процесс состоял обычно из ряда картин; одна задругой проплывали они перед ее глазами и сейчас же исчезали.

Ее мать, снимающая пенсне, чтобы протереть стекла, — и ее взгляд сразу становился нетвердым, мутным и беспомощным. «Нужно всегда давать джентльмену перелезать через забор первому», — сказала она и снова надела пенсне. За стеклами ее взгляд сейчас же становился ясным, пронизывающим, твердым и внушительным. Рози боялась ее взгляда. Он видел, как она перелезала через забор раньше Уилли Хоскинса; юбка задралась слишком высоко.

Джемс, читающий книгу за столом; его тяжелая круглая голова, подпираемая рукой. Она подошла сзади и обняла его за шею. Очень осторожно, не поднимая глаз от страницы, он разнял ее руки и тихонько оттолкнул ее — это было не больше чем намек, это только подразумевалось, — показывая ей, что он в ней не нуждается. Она ушла в свою розовую комнату и заплакала.

В другой раз Джемс покачал головой и терпеливо улыбнулся. «Ты никогда ничему не научишься», — сказал он. Она ушла к себе в комнату и тоже заплакала.

В другой раз они вместе лежали в постели, в розовой постели; только не было видно, что она розовая, потому что было темно. Они лежали очень тихо. Ей было тепло и хорошо и ничего не хотелось. Иногда физическое воспоминание о наслаждении точно прикасалось к ее нервам, и она вздрагивала, она вся передергивалась. Джемс дышал так, точно он заснул. Вдруг он зашевелился. Он два-три раза погладил ее по плечу, ласково и деловито. «Я знаю, что это значит, — сказала она, — когда ты меня так поглаживаешь». И она погладила его, раз-два-три, очень быстро. «Это значит, что ты собираешься спать». — «Откуда ты знаешь?» — спросил он. «Думаешь, я тебя не изучила за все это время? Я знаю это поглаживание наизусть». И вдруг все ее теплое, тихое ощущение счастья испарилось; оно ушло без следа. «Я всего только машина для спанья, — сказала она. — Вот что я такое для тебя». У нее было такое чувство, точно она сейчас расплачется. Но Джемс только засмеялся и сказал: «Глупости!» — и неуклюже вытащил руку из-под ее спины. «Спи», — сказал он и поцеловал ее в лоб. Потом он встал с постели, и она слышала, как он неуклюже натыкается на мебель в темноте. «Черт!» — выругался он. Потом он отыскал дверь, открыл ее и вышел.

Она подумала о тех историях, которые она сочиняла, когда ходила за покупками. Изысканная леди; поэты; необыкновенные приключения.

У Тото были чудесные руки.

Она увидела, она услышала мистера Меркаптана, читающего свой «опыт». Бедный папа, читающий вслух статьи из «Хиб-бертова журнала»!

А теперь этот окровавленный дикарь. Он тоже мог бы читать вслух «Хиббертов журнал» — только задом наперед, так сказать. На руке у нее был синяк. «Вы думаете, в этом нет ничего греховного и отвратительного? — спросил он. — Ошибаетесь: есть». Он расхохотался и принялся целовать ее и раздел ее и ласкал. И она плакала, она боролась, она старалась вырваться; но под конец ею овладело наслаждение, более острое и мучительное, чем все, что ей доводилось испытывать. И все время Колмэн склонялся над ней, и борода у него была в крови, и он улыбался ей в лицо и шептал: «Ужасно, ужасно, стыд и позор!» Она лежала в каком-то оцепенении. Потом вдруг раздался звонок. Бородатый ушел от нее. А теперь она проснулась, и это — ужас, это -позор. Она вздрогнула; она соскочила с постели и стала проворно одеваться.

— Нет, в самом деле, неужели вы не придете? — настаивала миссис Вивиш. Она не привыкла, чтобы ей отвечали отказом на ее настойчивые просьбы. Ей это не нравилось.

— Нет. — Колмэн покачал головой. — Пусть это будет последняя вечеря. Но у меня здесь свидание с Марией Магдалиной.

— Ах, женщина! — сказала миссис Вивиш. — Так бы сразу и сказали.

— Зачем мне было говорить, — сказал Колмэн, — раз я оставил дверь открытой?

— Фи, — сказала миссис Вивиш. — По-моему, это очень противно. Идемте отсюда, — она потянула Гамбрила за рукав.

— До свиданья, — вежливо сказал Колмэн. Он запер за ними дверь и пошел назад через маленькую прихожую.

— Как! Собираетесь уходить? — воскликнул он, входя в комнату. Рози сидела на краю постели и надевала туфли.

— Уйдите, — сказала она. — Вы мне противны.

— Но это же великолепно, — объявил Колмэн. — Все идет так, как нужно, так, как я хотел. — Он сел подле нее на диван. — Право же, — сказал он с восхищением, — какие красиные ноги!

Рози отдала бы все на свете, лишь бы очутиться сейчас в Блок-сем-гарденс. Пусть даже Джемс живет только своими книгами... Все на свете.

— На этот раз, — сказала миссис Вивиш, — мы просто-таки должны проехать через Пиккадилли-сэркус.

— Это будет всего на каких-нибудь две мили дальше.

— Подумаешь! Это не так уж много.

Гамбрил высунулся в окошко и дал инструкции шоферу.

— И к тому же мне нравится кататься просто так, — сказала миссис Вивиш. — Мне нравится ехать ради того, чтобы ехать. Это похоже на Последнюю Поездку Вдвоем. Милый Теодор! — Она положила руку ему на ладонь.

— Благодарю вас, — сказал Гамбрил и поцеловал ее руку. Маленькое такси, жужжа, мчалось вдоль пустого Пелл-Мелла. Они молчали. Сквозь плотный воздух видны были самые яркие из звезд. Это был один из тех вечеров, когда люди чувствуют, что истина, добро и красота — одно. Утром, когда они излагают свое открытие на бумаге, когда другие читают его, оно представляется до крайности смешным. Это был один из тех вечеров, когда снова переживаешь первую любовь. Это тоже кажется немножко смешным на другое утро.

— А вот и мои огни, — сказала миссис Вивиш. — Блестят, мигают, гаснут, — да, полная иллюзия веселости, Теодор. Полная иллюзия.

Гамбрил остановил такси.

— Сейчас половина девятого, — сказал он. — Если так будет продолжаться дальше, мы останемся голодными. Подождите минутку.

Он забежал в магазин и через минуту вышел, неся пакет сандвичей с копченой лососиной, бутылку белого вина и стакан.

— Нам еще далеко ехать, — объяснил он, садясь в такси. Они съели сандвичи, они выпили вино. Такси катилось и катилось.

— Какое чудо, — сказала миссис Вивиш, когда они свернули на Эджвер-род.

Отполированная колесами и блестящая, как драгоценная старая бронза, дорога расстилалась перед ними, отражая фонари. У нее был заманчивый вид дороги, ведущей в никуда.

— Когда-то на этой улице были удивительно приятные паноптикумы, — с нежностью вспомнил Гамбрил. — Маленькие лавчонки на задних дворах, где за два пенса можно было увидеть настоящую русалку, которая оказывалась чучелом моржа, и татуированную леди, и карлика, и живые статуи, и мы, ребята, думали, что это будет что-нибудь очень голое и волнующее, а потом оказывалось, что это жалкие безработные официантки, одетые в плотное розовое трико.

— Как вы думаете, теперь их больше нет здесь? — спросила миссис Вивиш.

Гамбрил покачал головой.

— Они ушли вместе с победным шествием цивилизации. Но куда? — Он вопросительно развел руками. — Не знаю, в каком направлении шествует цивилизация — то ли к северу, к Килбэр-ну и Голдерс-грин, то ли за реку, к Элефанту, Клафаму и Сай-денхэму и ко всем этим таинственным пригородам. Так или иначе, плата за помещения здесь повысилась; и больше нет настоящих русалок на Эджвер-род. Да, нам будет что порассказать нашим детям!

— Вы думаете, они у нас когда-нибудь будут? — спросила миссис Вивиш.

— Кто знает?

— Такие вещи нужно бы знать, — сказала миссис Вивиш. — Дети — это будет самая отчаянная попытка из всех. Самая отчаянная и, может быть, единственная, имеющая шансы на успех. История знает случаи... С другой стороны, она знает другие случаи, доказывающие обратное. — Она часто думала об этой попытке. Было столько основательных доводов за то, чтобы не делать ее. Но когда-нибудь, может быть — она всегда формулировала свою мысль именно так.

Такси свернуло с шоссе на более тихие и темные улицы.

— Где мы теперь? — спросила миссис Вивиш.

— Въезжаем в Долину Девы. Скоро мы будем на месте. Бедный старина Шируотер! — Он усмехнулся. Чужая влюбленность всегда смешна.

— Интересно, мы его застанем? — Занятно было бы снова встретиться с Шируотером. Ей нравилось слушать, как он говорит с ученым видом, похожий на ребенка. Но когда ребенок ростом в шесть футов, шириной в три и толщиной в два, когда он пытается влезть всеми четырьмя ногами в вашу жизнь — тогда, право же, нет... «Чего вы хотели от меня?» — спросил он. «Просто посмотреть на вас», — ответила она. Просто посмотреть; больше ничего: мюзик-холл, не будуар.

—Приехали. — Гамбрил вылез из такси и позвонил в звонок третьего этажа.

Дверь открыла маленькая горничная нахального вида.

— Мистер Шируотер в амбулатории, — сказала она в ответ на вопрос Гамбрила.

— В лаборатории? — переспросил он.

— В госпитале. — Теперь все ясно.

— А миссис Шируотер дома? — коварно спросил он. Маленькая горничная покачала головой.

— Я ее ожидала, но она не вернулась к обеду.

— Не будете ли вы любезны передать ей, когда она вернется, — сказал Гамбрил, — что мистер Тото очень сожалеет, что не успел поговорить с ней, когда увидел ее сегодня вечером в Пимлико.

— Мистер — кто?

— Мистер Тото.

— Мистер Тото сожалеет, что не успел поговорить с миссис Шируотер, когда он видел ее сегодня вечером в Пимлико. Хорошо, сэр.

— Не забудете? — сказал Гамбрил.

— Нет, не забуду.

Он вернулся к машине и объяснил, что они снова проехались зря.

— Тем лучше, — сказала миссис Вивиш. — Если бы мы кого-нибудь застали, пропало бы это чувство Последней Прогулки Вдвоем. А это было бы грустно. И вечер такой хороший. И знаете, мне кажется, что на этот раз я могу обойтись без моих огней. Что, если бы мы просто покатались немного?

Но Гамбрил не мог этого допустить.

— Мы еще не поели как следует, — сказал он и дал шоферу адрес Гамбрила Старшего.

Гамбрил Старший сидел на своем железном балкончике среди горшков с высохшей землей, в которых некогда росли герани, покуривал трубку и серьезно смотрел в расстилавшуюся перед ним тьму. Скворцы, расположившиеся гроздьями на четырнадцати платанах сквера, уже спали. Не было слышно ни звука, только шелестела листва. Но иногда, примерно каждый час, птицы просыпались. Что-то — может быть, сильный порыв ветра, может быть, приятный сон с червяками или кошмар с кошками, снившийся одновременно всей стае, — внезапно пробуждало их. И тогда они начинали говорить все разом, громкими пронзительными голосами, в продолжение, может быть, полминуты. Потом они все моментально засыпали, и опять не было слышно ни звука, только шелестела колеблемая ветром листва. В такие минуты мистер Гамбрил вытягивал шею, напрягал зрение и слух в надежде увидеть, услышать что-то — что-то важное, значительное, объясняющее поведение птиц. Конечно, это ему никогда не удавалось; но тем не менее он был счастлив.

Мистер Гамбрил принял их на балконе с утонченной вежливостью.

— Я только что думал приниматься за работу, — сказал он. — Но теперь, поскольку пришли вы, у меня есть предлог, чтобы посидеть еще немного здесь. Я в восторге.

Гамбрил Младший сошел вниз посмотреть, что можно раздобыть в смысле еды. Пока он ходил, его отец рассказал миссис Вивиш о тайнах птиц. Восторженно рассказывал он ей — и легкий шелк его седеющих волос взлетал и падал от порывистых жестов — о том, как собираются, неведомо где, большие стаи, как они летят по золотому небу, оставляя здесь — небольшой отряд, там — целый легион, летят до тех пор, пока все не находят свои постоянные места ночевок и от стаи не остается ни одной птицы. В его изложении этот вечерний полет принимал эпические размеры, словно это было переселение народов или движение армии.

— И мое твердое убеждение, — сказал Гамбрил Старший, расцвечивая красками свой эпос, — что они пользуются каким-то видом телепатии, каким-то способом непосредственно передавать друг другу мысли. Когда наблюдаешь за ними, невольно приходишь к этому заключению.

— Очень милое заключение, — сказала миссис Вивиш.

— Этой способностью, — продолжал Гамбрил Старший, — обладаем, я думаю, мы все. Все животные. — Движением руки он показал на себя, на миссис Вивиш и на невидимых птиц на платанах. — Почему мы больше не пользуемся ею? Вопрос напрашивается сам собою. По той простой причине, моя дорогая юная леди, что полжизни мы общаемся с предметами, не обладающими сознанием, — с предметами, с которыми невозможно поддерживать телепатические сношения. Отсюда развитие пяти чувств. У меня есть глаза, не дающие мне натыкаться на уличные фонари, уши, предупреждающие меня, что я нахожусь поблизости от Ниагары. И доведя эти орудия до высокой степени совершенства, я применяю их же при общении с другими существами, обладающими сознанием. Я не развиваю своих телепатических способностей, предпочитая пользоваться сложной и громоздкой системой символов, чтобы сообщить вам мою мысль при посредстве ваших органов чувств. У некоторых особей, однако, эта способность развита от природы настолько — подобно музыкальности, или способности к математике, или к игре в шахматы, — что они невольно входят в непосредственное соприкосновение с сознанием других людей, хотят они этого или нет. Если бы мы умели пробуждать и воспитывать эту скрытую способность, большинство из нас могло бы сделаться довольно сносными телепатами, точно так же, как большинство из нас при желании может сделаться довольно сносными музыкантами, шахматистами и математиками. Конечно, всегда будет некоторое количество людей, не способных общаться непосредственно. Точно так же, как есть люди, не способные отличить гимн «Правь, Британия» от баховского концерта D-minor для двух скрипок, и есть люди, не способные понять природу алгебраического знака. Обратите внимание на всеобщее развитие музыкальности и математических способностей за какие-нибудь двести лет. К двадцать первому столетию, я думаю, все мы станем телепатами. А тем временем эти очаровательные птицы опередили нас. Будучи не настолько умными, чтобы изобрести язык или выразительную пантомиму, они нашли способ сообщать свои простые мысли непосредственно и немедленно. Они все засыпают одновременно, просыпаются одновременно, говорят одно и то же одновременно; они одновременно меняют направление во время полета. Без вожака, без команды, все вместе, в полном унисоне. Когда я сижу здесь по вечерам, мне иногда кажется, что я чувствую, как их мысли ударяются о мою мысль. Это случилось со мной раз или два; я знал, за секунду до этого, что птицы сейчас проснутся и начнут свою полуминутную болтовню в темноте. Погодите! Шш! — Гамбрил Старший откинул голову, прижал руку ко рту, точно приказывая себе замолчать, он мог заставить весь мир исполнить этот приказ. — По-моему, они сейчас проснутся. Я это чувствую.

Он замолчал. Миссис Вивиш посмотрела на темные деревья и прислушалась. Прошла целая минута. Потом старый джентльмен весело расхохотался.

— Глубочайшее заблуждение! — сказал он. — Никогда они так крепко не спали.

Миссис Вивиш тоже рассмеялась.

— Может быть, они передумали как раз тогда, когда просыпались, — сказала она.

Появился Гамбрил Младший; его сопровождал звон стаканов и легкое постукивание фарфора. Он держал в руках поднос.

— Холодное мясо, — сказал он, — и салат, и кусок холодного яблочного пирога. Могло быть хуже.

Они придвинули стулья к рабочему столу мистера Гамб-рила Старшего, и там, среди писем и неоплаченных счетов и эскизов герцогских дворцов, они поели холодного мяса и яблочного пирога и выпили двухшиллингового vin ordinair[141]* этого дома. Гамбрил Старший — он уже поужинал — посматривал на них с балкона.

— Я рассказывал тебе, — сказал Гамбрил Младший, — что вчера вечером мы видели сына мистера Портьюза — пьяного в доску?

Гамбрил Старший воздел руки.

— Если бы ты знал, сколько несчастий причинил этот юный кретин!

— А что он сделал?

— Проиграл в карты не знаю сколько взятых взаймы денег. А у бедного Портьюза нет никаких сбережений — даже теперь. — Мистер Гамбрил покачал головой и принялся расчесывать и сучить бородку. — Это ужасный удар, но Портыоз, конечно, сохраняет невозмутимое спокойствие и твердость... Вот! — Гамбрил Старший прервал себя и поднял руку. — Слушайте!

На четырнадцати платанах скворцы вдруг проснулись.

Поднялся страшный галдеж, как во время бурного заседания итальянского парламента. Потом все смолкло. Гамбрил Старший слушал как зачарованный. Его лицо, когда он повернул его к свету, было одна сплошная улыбка. Его волосы растрепались, казалось, сами по себе, изнутри, так сказать; он откинул их со лба.

— Вы их слышали? — обратился он к миссис Вивиш. — Интересно, о чем они могут разговаривать в такой поздний час?

— А вы чувствовали, что они готовы проснуться? — осведомилась миссис Вивиш.

— Нет, — чистосердечно признался Гамбрил Старший.

— Когда мы кончим, — с набитым ртом говорил Гамбрил Младший, — ты обязательно покажешь Майре свой макет Лондона. Она будет в восторге — в нем не хватает только электрических подвижных реклам.

У его отца вдруг сделался очень смущенный вид.

— Не думаю, чтобы он мог очень заинтересовать миссис Вивиш, — сказал он.

— Что вы, мне очень интересно. Серьезно, — заявила она.

— Да, собственно говоря, его здесь нет. — Гамбрил Старший принялся ожесточенно дергать себя за бородку.

— Его здесь нет? Что же с ним случилось?

Гамбрил Старший не стал объяснять. Он попросту пропустил вопрос сына мимо ушей и снова заговорил о скворцах. Позднее, однако, когда Гамбрил и миссис Вивиш готовились уходить, старик отвел сына в сторону и зашептал объяснения.

— Мне не хотелось распространяться об этом перед чужими, — сказал он, как будто речь шла о незаконном ребенке прислуги или о починке ватерклозета. — Но дело в том, что я его продал. В музее Виктории и Альберта давно прослышали, что я делаю макет; они все время хотели его приобрести. И я отдал его им.

— Но почему? — удивленно спросил Гамбрил Младший. Он знал, с какой отеческой нежностью — нет, более чем отеческой: он был уверен, что отец больше привязан к своим макетам, чем к сыну, — с какой гордостью он смотрел на этих детей своего духа.

Гамбрил Старший вздохнул.

— Виноват этот юный кретин.

— Какой юный кретин?

— Сын Портьюза, конечно. Видишь ли, Портьюзу пришлось продать, вместе с другими вещами, свою библиотеку. Ты не имеешь понятия, как много это значит для него. Все эти бесценные книги. Собранные ценой таких лишений. Мне захотелось купить некоторые из них, самые лучшие, для него. В музее мне дали очень хорошую цену. — Он вышел из угла и бросился помогать миссис Вивиш надеть пальто. — Разрешите мне, разрешите, — сказал он.

Медленно и задумчиво Гамбрил Младший вышел вслед за ним. По ту сторону добра и зла? Во имя уховертки... Пузатый пони бежал рысцой. Дикий водосбор, свисающий в тенистой роще орешника, крючковатые шпоры, воздушно-пурпурные шлемы. Двенадцатая соната Моцарта была как инсектицид: уховертки не заводились в ней. Груди Эмили были твердые и остроконечные, и под конец она заснула совсем спокойно. В свете звезд добро, истина и красота становились одним. Напиши об этих открытиях в газетах, quos, утром, legimus cacantes[142]. Они спустились по лестнице. Такси ждало у дверей.

— Опять Последняя Поездка, — сказала миссис Вивиш.

— Госпиталь Голгофы, Саутверк, — сказал Гамбрил шоферу и вошел вслед за ней внутрь.

— Едем, едем, едем, — повторила миссис Вивиш. — Мне нравится ваш отец, Теодор. Как-нибудь, в один прекрасный день, он улетит вместе с птицами. А как это мило со стороны скворцов просыпаться воттак, среди ночи, ради того только, чтобы его позабавить. Особенно если принять во внимание, как неприятно, когда тебя будят ночью. Куда мы едем?

— К Шируотеру, в его лабораторию.

— А это далеко?

— Невероятно далеко, — сказал Гамбрил.

— Благодарение Богу, — голосом умирающей набожно прошептала миссис Вивиш.

* ГЛАВА XXII

Шируотер сидел на своем стационарном велосипеде, непрерывно нажимая педали, как человек в кошмаре. Педали были присоединены к небольшому колесу под столом, а обод колеса, вращаясь, терся о тормоз, приспособленный специально для того, чтобы сделать работу велосипедиста тяжелой, но не чрезмерно тяжелой. Из трубки, выходившей из-под пола, вытекала струйка воды, падавшей на тормоз и охлаждавшей его. Но никакая струйка воды не падала на Шируотера. Его дело было нагреваться. И он нагревался.

Время от времени его собаковидный молодой друг Лансинг подходил и заглядывал в окошечко экспериментальной камеры—посмотреть, что творится внутри. Внутри этого деревянного домика, который мог бы напомнить Лансингу, если бы он отличался склонностью к литературным аналогиям, тот ящик, в котором Гулливер покинул страну Бробдиньянгов, творилось всегда одно и то же. Каждый раз, когда Лансинг заглядывал, Шируотер сидел на своем посту, в седле кошмарного велосипеда, и без конца нажимал и нажимал педали. Вода струилась на тормоз. И Шируотер потел. Большие капли пота сочились из-под волос, бежали полбу, повисали, как бусины, на бровях, попадали в глаза, скатывались по носу и вдоль щек, падали, точно капли дождя. Его толстая бычья шея была влажная, все его голое туловище, руки и ноги намокли и блестели. Пот лил с него, падал дождем на кусок прорезиненной ткани и стекал по ее складкам в большой стеклянный резервуар, стоявший под отверстием в центре ткани, там, где все складки сходились, как в фокусе. Автоматический терморегулятор, поставленный под камерой, поддерживал температуру на одинаково высоком уровне. Заглядывая в камеру через запотевшие стекла окошечка, Лансинг с удовлетворением отмечал, что столбик ртути неизменно показывал двадцать семьи пять по Цельсию. Вентиляторы в стенках и в крыше камеры были открыты — в воздухе Шируотер не испытывал недостатка. В следующий раз, подумал Лансинг, они герметически закроют камеру и проверят, какое действие оказывает чрезмерное потевиеплюс легкое отравление углекислотой. Это было бы крайне интересно; но сегодня их интересовало только потение. Убедившись, что температура держится на нужном уровне, что вентиляторы открыты, как нужно, и что вода по-прежнему струится на тормоз, Лансинг стучал в окошко. И Шируотер, медленно и неустанно катящийся на велосипеде по своей кошмарной дороге, поворачивал на звук голову.

— Ну как? — шевелились губы Лансинга, и его брови вопросительно подымались.

Шируотер кивал своей большой круглой головой, и капли пота, повисшие на бровях и усах, падали, как маленькие жидкие плоды от порыва ветра.

— Хорошо!— И Лансинг возвращался к своим толстым немецким книжкам у настольной лампы в другом конце лаборатории.

Постоянный, как температура, Шируотер медленно и неуклонно катился вперед. С небольшими короткими перерывами на еду и отдых, он катился с самого завтрака. В одиннадцать он ляжет на складную кровать, стоящую в лаборатории, а завтра в девять часов утра снова войдет в камеру и снова покатится дальше. Он будет ехать весь завтрашний день и послезавтрашний; и после этого, пока хватит сил. Раз, два, три, четыре. Катись, катись, катись... За сегодняшний день он проехал, должно быть, миль шестьдесят или семьдесят. Он подъезжает к Свиндону. Он почти у самого Портсмута. Кембридж и Оксфорд остались позади. Он скоро будет в Гарвиче, он катится по зелено-золотым долинам, где писал свои пейзажи Констебл. Он где-то в окрестностях Винчестера, у Чистой реки. Он минует березовые леса Арунделя и выедет к морю...

Во всяком случае, он далеко, он спасается бегством. А миссис Вивиш следует за ним, она неспешно идет за ним, покачиваясь, осторожно ступая между двумя пропастями. Катись, катись! Концентрация водородных ионов в крови... Величественно и спокойно смотрят ее глаза. Веки вырезаются арками на этих светлых кругах. Когда она улыбается, это похоже на распятие. Завитки ее волос — как бронзовые змеи. Ее неширокие жесты сдвигали со своих мест огромные куски Вселенной, и при сла-

бом умирающем звуке ее голоса эти обломки обрушивались на него, Шируотера. Его мир не был больше безопасным, он больше не стоял на прочном фундаменте. Миссис Вивиш ходила среди развалин и даже не замечала их. Нужно строить все сызнова. Катись, катись! Мало того, что он спасается бегством: он еще приводит в действие строительную машину. Нужно строить, соблюдая пропорции. «В пропорции», — сказал старик. Старик появлялся посреди расстилавшейся перед ним кошмарной дороги; он сучил свою бородку. Пропорции, пропорции! Сначала была груда беспорядочно сваленных грязных камней; потом стал собор Святого Павла. Из этих обломков нужно построить жизнь, соблюдая пропорции.

Есть работа. И есть разговоры о работе и о теориях. И есть люди, способные говорить о работе и теоретизировать. С его точки зрения, это было все, на что они способны. Ему придется выяснить, что они делают еще; это интересно. И ему придется выяснить, что делают другие люди; люди, не способные говорить о работе и не очень способные теоретизировать. Почки у них такие же хорошие, как у всех прочих.

И есть еще женщины.

На своей кошмарной дороге он оставался неподвижным. Педали вертелись под его ногами, пот градом катился с него. Он спасался бегством и в то же время приближался. Ему придется приблизиться еще больше. «Женщина, что мне до тебя?»

Ничего: слишком много.

Ничего. Он замуровывал ее в свою постройку, большая колонна рядом с колонной работы.

Слишком много — он спасался бегством. Если бы он не заключил себя, как в клетку, в эту камеру, он продолжал бы бегать за ней, продолжал бы — весь из обломков, разбитый и ненужный — бросаться к ее ногам. А она не хотела его. Но пожалуй, было бы хуже, пожалуй, было бы в тысячу раз хуже, если бы она захотела.

Старик стоял на дороге перед ним, он громко кричал, суча бородку: «Пропорции, пропорции!» Шируотер вертел и вертел ногами свою строительную машину, составляя отдельные части своей жизни, неуклонно, неустанно составляя из них единое пропорциональное целое, купол, который будет висеть, легкий, просторный и высокий, не опираясь ни на что, в пустом воздухе. Он вертел и вертел, спасаясь бегством, миля за милей, в усталость, в мудрость. Теперь он в Дувре, он катится через Ла-Манш. Он пересекает пролив, разделяющий две страны, и поту сторону его он будет в безопасности: дуврские утесы уже остались позади. Он повернул голову, точно для того, чтобы еще раз взглянуть на них; капли пота упали с его бровей, с отвислых кончиков его усов. Он отвернулся от голой деревянной стены и посмотрел через левое плечо. Лицо смотрело на него через наблюдательное окошко — лицо женщины.

Это было лицо миссис Вивиш.

Шируотер вскрикнул и сейчас же отвернулся. Он с удвоенной энергией заработал ногами. Раз, два, три, четыре — он бешено мчался по кошмарной дороге. Теперь она преследует его в галлюцинациях. Она преследует, и она настигает его. Так, значит, воля, мудрость, решимость и знание бесполезны? Остается только усталость. Пот стекал по его лицу, струился по зубчатому руслу спинного хребта, вдоль ключиц к тому месту, где сходятся ребра. Его набедренная повязка была мокра, хоть выжимай. Капли непрерывно падали на прорезиненную ткань. Икры и мускулы бедер болели от усталости. Раз, два, три, четыре. Он сделал по сто оборотов каждой ногой по очереди. После этого рискнул еще раз обернуться. Он почувствовал облегчение и в то же время разочарование, когда увидел, что лица в окошке больше нет. Он заклял видение. Он снова принялся нажимать педали, но уже не так лихорадочно.

В пристройке к лаборатории животные, предназначенные для служения физиологии, были разбужены внезапно открывшейся дверью, внезапно вторгшимся светом. Морские свинки-альбиносы выглядывали из-за проволочной сетки своей конуры, и их красные глазки были, как задние огни велосипедов. Беременные крольчихи повылезали из своих углов и двигали ушами и тыкались дрожащими носиками в загородку. Петух, которому Шируотер привил яичники, вышел на середину комнаты, не зная, что ему — кукарекать или кудахтать.

— Когда он с курами, — объяснил Лансинг посетителям, — он думает, что он петух. А когда он с петухом, он убежден, что он курица.

Крысы, которых кормили молоком из лондонской молочной, вылезли из своего гнезда, нетвердо держась на ногах, с беспокойным голодным писком. Они тощали и тощали с каждым днем; через несколько дней они подохнут. Но зато старая крыса, сидевшая на диете деревенского молока сорта А, не потрудилась хотя бы шевельнуться. Она была жирная и гладкая, как бурый волосатый плод, созревший и готовый лопнуть. Для нее не существовало ни подкрашенной мелом водички, ни сушеного навоза и коховских палочек. Она каталась как сыр в масле. На следующей неделе, впрочем, судьба готовила ей заражение искусственным диабетом.

В своей стеклянной пагоде маленькие черные аксолотли, геральдическая эмблема Мексики, пресмыкались среди скудной травы. Жуки, у которых были отрезаны головы и заменены головами других жуков, неуверенно ползали взад и вперед; одни из них повиновались своим головам, другие — половым органам. Пятнадцатилетний павиан, омоложенный по Штейнаху, осветился электрическим фонарем Лансинга: он тряс прутья решетки, отделявшей его от голозадой бородатой юной красавицы с зеленой шерстью в соседней клетке. Он скрипел зубами, сгорая от страсти.

Лансинг раскрыл перед посетителями все секреты. Огромный, невероятный, фантастический мир открывался перед ними по мере того, как он говорил. Были тропики, были холодные моря, кишащие живыми существами, были леса, полные ужасных деревьев, тишины и мрака. Были ферменты и бесконечно малые частицы ядов, носящиеся в воздухе. Были левиафаны, кормящие молоком своих детенышей, были мухи и черви, были люди, живущие в городах, мыслящие, познавшие добро и зло. И все непрерывно менялись, минута за минутой, и каждый, в силу какого-то немыслимого колдовства, оставался все время самим собой. Все они были живы. А по другую сторону двора, в загоне, где спали или беспокойно двигались животные, в огромном госпитале, подымавшемся к небу, как прорезанный окнами отвесный утес, мужчины и женщины переставали быть самими собой и боролись, чтобы остаться самими собой. Они умирали, они цеплялись за жизнь. Другие окна выходили на реку. Огни Лондонского моста были справа, огни Блекфрайср-ского моста — слева. На противоположном берегу собор Святого Павла парил над землей, словно поддерживаемый лунным светом. Как время, текла река, безмолвная и черная. Гамбрил и миссис Вивиш облокотились о подоконник и смотрели в окно. Как время, текла река, неустанно, точно кровь из раны в теле Вселенной. Они долгое время молчали. Они смотрели, не говоря ни слова, через поток времени на звезды, на созданный человеком символ, чудесно повисший в лунном свете. Лансинг вернулся к своей немецкой книге: ему некогда было бессмысленно глазеть из окна.

— Завтра... — задумчиво прервал молчание Гамбрил.

— Завтра, — перебила миссис Вивиш, — будет таким же ужасным, как сегодня. — Она изрекла эти слова голосом умирающей, как истину из потустороннего мира, преждевременно раскрывшуюся ей, лежащей на смертном одре.

— Что вы, что вы! — запротестовал Гамбрил.

В своей термокамере Шируотер потел и нажимал педали. Теперь он был по ту сторону Ла-Манша: он чувствовал себя в безопасности. Но он все катился и катился: если он будет продолжать в таком темпе, к полуночи он достигнет Амьена. Он спасался бегством. Он спасся. Он строил прочный легкий купол своей жизни. «Пропорции, — кричал старик, — пропорции!» И купол висел, пропорциональный и прекрасный в темном страшном хаосе его желаний, крепкий и прочный и непоколебимый среди его разбитых мыслей. Темная река времени текла и текла.

— А теперь,— сказала миссис Вивиш, выпрямляясь и встряхиваясь, — теперь мы съездим в Хэмпстед взглянуть на Пайерса Коттона.


Загрузка...