апитан выслушал рапорт, помрачнел и сказал с тяжелым вздохом:
— Ну и дела-а… Хочешь живи, хочешь за борт прыгай.
Если бы капитан на свой манер обругал Бекасова тюрей или как-нибудь еще, у того сразу отлегло бы от сердца. Но капитан даже ни разу не ругнулся.
Он молча достал папиросу и закурил жадно, подолгу затягиваясь. И то, что капитан забыл угостить разведчиков, тоже было плохим признаком. Значит, он вконец расстроен.
Бекасов виновато переступал с ноги на ногу и при этом очень внимательно рассматривал свои сапоги. Фоминых, большой и нескладный, то и дело одергивал сзади гимнастерку, ощупывал бегающими, суетливыми пальцами пряжку ремня.
Капитан Квашнин досадовал на себя за то, что несколько легкомысленно обещал командиру дивизии прошлой ночью «языка». Следовало учесть, что немцы напуганы двумя последними вылазками и приняли меры предосторожности.
Сержант Бекасов думал о том, что подвел командира самым постыдным образом. У него было такое ощущение, словно он нахвастался, как мальчишка, наобещал, а потом ничего не сделал. Больше всего он боялся, что ему не позволят сделать третью попытку и, не дай бог, поручат дело кому-нибудь другому, а он долго не сможет избавиться от ощущения неудачи.
Фоминых тоже было не по себе. Он думал о том, что зря они затеяли поиск в тяжелый день, каким считал понедельник, но сказать об этом капитану не решался. Фоминых виновато покашливал в кулак, снова хватался рукой за пряжку ремня, опасаясь, как бы она по своей всегдашней дурной привычке не съехала набок.
В ночь под прошлую среду Бекасов и Фоминых перерезали провод, чтобы подкараулить телефониста. Способ очень простой: он пойдет по шестовке в поисках обрыва и попадется к ним в руки.
Они в самом деле захватили немца живьем. Но когда уже было рукой подать до нашей проволоки, немцы заметили разведчиков, открыли огонь и убили пленного, которого Фоминых тащил на спине.
— Продырявили «языка», — сокрушался тогда Фоминых. — И фляжку в двух местах пробили. Вся вытекла, до капли.
— И до чего подлый народ эти фашисты! — сказал в тон ему Бекасов. — Оставили группу обеспечения без водочки. Хлебнуть с горя и то не дали…
— Хороши шутки, — мрачно сказал Фоминых. — Полная фляжка.
Минувшей ночью Бекасов и его «группа обеспечения» снова ушли вдвоем за линию фронта, перерезали толстый штабной провод в девять ниток и устроили засаду.
Но в этот раз немцы отправились на поиски повреждения под охраной броневика. Бекасову очень хотелось ввязаться в драку, но в разведке он работал всегда без азарта, не горячился, а потому отказался от этой затеи, тем более что противотанковой гранаты у него с собой не было.
— Так и пришли с пустыми руками, — закончил Бекасов невеселый рапорт.
— Раз на раз не приходится, — сказал наконец капитан. Он внимательно, как бы впервые, поглядел на разведчиков, которые стояли понурив головы, и строго добавил: — А нос вешать нечего. «Язык» от нас не уйдет и доставите его именно вы. Так и знайте! Вы, и никто больше.
— Понятно, — поспешил заверить Бекасов, просияв. — Именно мы. И насчет носа тоже понятно.
— Завтра поедете оба в Шемякине, — распорядился капитан.
— Куда? — переспросил Бекасов удивленно.
— В Шемякино, в дом отдыха.
— А за что, товарищ капитан?
— Постоите недельку на якоре, отдохнете, дальше видно будет.
— Я понимаю — после дела, — сказал Бекасов, обиженный. — А сейчас? Одна маята.
Фоминых легонько толкнул Бекасова в спину: зачем упрямиться и упускать такой случай?
— Вот, — сказал Квашнин, роясь в сумке, — возьмите свои документы, ордена. Машина в Шемякине пойдет утром. Старшина поедет за хлебом, подвезет.
Фоминых взял в огромную, как клешня, руку свою медаль, но Бекасов замялся и сказал:
— Пускай лучше мои звездочки у вас поживут. Сейчас их носить все равно совести не хватит. Какое с ними теперь хожденье? А добудем «языка» — вернете. Да еще, может, с добавочкой.
— Как хотите, — улыбнулся Квашнин и попрощался с разведчиками.
Начальник дивизионного дома отдыха, лейтенант с четырьмя нашивками за ранения, встретил всех приезжих на крыльце дома и сам отвел их в баню. Он шел впереди, ступая несколько неестественно, как всякий человек, скрывающий хромоту.
За лейтенантом шагал невзрачный рябой старшина в задымленной шинели — рыжие ожоги и подпалины хранили память о давно отгоревших кострах.
— А баня здесь, ребята сказывали, знаменитая! — несколько раз напоминал рябой старшина и щелкал языком, предвкушая удовольствие.
И все ускоряли шаг.
Старшина приехал в дом отдыха впервые, но держался как старожил, а с начальником, баянистом, поварихой и сестрой-хозяйкой Марфушей чинно поздоровался за руку.
После бани все ввалились шумной гурьбой в отведенную им избу-пятистенку. В горнице стояло семь коек; они были аккуратно заправлены, и семь подушек, взбитых, пухлых, в наволочках, гостеприимно белели на койках.
— Ну и ну! — сказал еще с порога восхищенный Фоминых.
Марфуша, миловидная и приветливая девушка, ждала, пока Фоминых справится со своим удивлением и скажет что-нибудь еще, но тот молчал.
Вперед протиснулся словоохотливый рябой старшина. В бане он парился с гиканьем и прибаутками, а пока одевался, успел всем сообщить, что он снайпер, и рассказал подробно, где служит, как давно и за что именно получил орден.
— И громко говорить можно? — спросил снайпер у Марфуши.
— Ну конечно!
— И песни петь?
— Сколько угодно!
— И курить?
— Хватило бы табачку.
— И танцы танцевать?
— Пожалуйста! Только меня не забудьте пригласить, — сказала Марфуша и засмеялась.
— Нипочем не забудем, — заверил снайпер и первым, прервав общее оцепенение, шагнул к вешалке.
Все разом начали раздеваться, так что в избе тотчас же стало тесно.
Нужно прожить долгие месяцы на переднем крае, ползать по грязи, ходить согнувшись в три погибели, а курить, воровато пряча цигарку в рукав, нужно узнать жизнь втихомолку, вполголоса и часто натощак, жизнь без сна, без тепла, чтобы понять всю прелесть пребывания в такой избе.
Весь следующий день люди, уставшие от вынужденной тишины переднего края, горланили, плясали, орали песни. Кисеты ходили по рукам незавязанные, и дым в избе стоял сизым облаком.
Даже Фоминых не устоял и принялся петь «Славное море, священный Байкал». Пел он хриплым голосом, будто не успел прокашляться.
— А ты, оказывается, песни поешь? — удивился Бекасов.
— Свои, сибирские.
— Год воюем вместе, никогда ты рта не раскрывал, — сказал Бекасов и опять плюхнулся на койку.
Почти весь день он пролежал на койке, согретый мягкой лаской подушки.
За обедом Бекасов был рассеян, ел плохо. Марфуша даже обиделась, потому что рассольник все хвалили, никто не отказался от добавки, а Фоминых уписывал третью тарелку.
Весь вечер Бекасов провалялся на койке, потом пошел слоняться по деревне и несколько раз обошел все избы, занятые под дом отдыха.
В одной забивали «козла» с таким стуком, что слышно было на улице. В другой избе кто-то читал вслух, и все жадно слушали, но Бекасов постоял в дверях и ушел, позевывая.
В пятой избе рябой снайпер рассказывал, захлебываясь от восторга и глотая слюну:
— А наш-то Козырь засматривает в тот блиндаж и видит — немцы в карты режутся. Он тогда окошко маленько прикладом потревожил и говорит вежливо: «Простите, говорит, господа, а только мой ход сейчас будет. И между прочим, говорит, все взятки тоже мои будут, потому что козырь мой выше».
Рассказчик от возбуждения не мог усидеть на месте, он крутился на табуретке во все стороны.
— И с этими словами наш Козырь, — продолжал снайпер, — трах гранату прямо на стол, где лежали в куче деньги, или, по-ихнему сказать, марки.
— Ишь ты! — восторженно заметил кто-то из слушателей.
— Граната — это, брат, почище козырного туза!
— Сорвал банчок…
Бекасов ушел из избы, осторожно прикрыв дверь. Он знал, что кличка Козырь ходит за ним по дивизии. Правда, в рассказе все было выдумкой, кроме того, что Бекасов на самом деле подорвал темной ночью блиндаж с немцами-картежниками. Однако приятно было слушать, что выдумал про него рябой снайпер.
Рассказ снайпера не отвлек Бекасова от невеселых мыслей. «Хорош курортник, нечего сказать», — подумал он о себе со злобой. Все-таки, если бы капитан тогда обругал его тюрей или еще обиднее, стало бы легче на душе.
К ужину Бекасов явился позже всех. Он нехотя ковырял вилкой в тарелке, а Марфуша сидела за столом напротив, сложив руки и опершись подбородком на них так, что плечи ее округлились. Она напевала что-то про себя и не сводила глаз с Бекасова.
— Ну а дела ваши как? — спросила Марфуша участливо.
— Да так, ничего.
— «Ничего» у меня у самой в кармане много, — обиделась Марфуша. — А почему такой невеселый?
— Да веселого у меня сейчас мало. Как тут у вас вчера один князь по радио пел: «Ни сна, ни отдыха измученной душе…»
Ему очень хотелось поделиться с Марфушей своей неудачей. Был бы он снайпером — другой разговор. А разведка — дело щепетильное, лучше помалкивать.
— Может, я вас чем обидела? — спросила Марфуша с милым, наивным притворством и поправила волосы, свернутые тяжелым жгутом на затылке.
— Что вы, что вы! — испугался Бекасов, и его смуглое, не по-зимнему загоревшее лицо сразу стало оливковым.
Он горячо и долго расхваливал дом отдыха, и, хотя о себе опять ничего не сказал, Марфуша не обиделась, она поняла, что так нужно.
Бекасов проболтал с Марфушей допоздна, но, когда попрощался и ушел спать, у него все-таки было такое чувство, точно они не договорили о чем-то очень важном.
Ночью Бекасов долго ворочался с боку на бок. Впервые за всю войну он не смог заснуть, когда имел на то право. Странно было лежать раздевшись, без каски, без ушанки, положив голову на подушку. И он зачем-то все старался вспомнить мелодию песенки, которую напевала Марфуша.
Перед утром Бекасов, так и не осиливший бессонницу, растормошил Фоминых.
— Вставай, Тихон Петрович, дело есть.
— Что случилось? — испуганно спросил тот, садясь на койке и протирая глаза.
— План есть один. Пришло время сниматься из этого санатория. — А то фрицы могут обидеться на нас с тобой. Заждались, наверное.
— Так ведь отдых еще не весь, — сказал Фоминых, обиженно сопя, и одернул рубаху, которая топорщилась совсем как гимнастерка.
— Нет, Тихон Петрович, — мягко, но решительно возразил Бекасов, уже укладывая вещевой мешок. — Курортничать дальше никак нельзя. Вот дело сделаем — можно сюда обратно податься. А не сделаем дела, тем более нужно сматываться с этих коек, потому что, выходит, живем здесь незаконно. Нас ведь капитан в этот дом отдыха авансом послал. Так что одевайся, поскольку ты — группа обеспечения.
— Как бы луна не подпутала. Она еще дня три…
— Одевайся, одевайся. С луной мы как-нибудь поладим, — перебил Бекасов.
Фоминых знал, что спорить с Бекасовым бесполезно, а поэтому покряхтел, повздыхал и нехотя начал одеваться.
— А не тринадцатое число сегодня? — спросил Фоминых подозрительно и перестал натягивать штаны.
— Четырнадцатое, — успокоил его Бекасов. — И понедельник тоже, слава богу, прошел. Так что одевайся. И черная кошка нам дорогу не перебежит, за это я ручаюсь.
Перед уходом Бекасов зашел проститься к Марфуше. Она хлопотала у печки в соседней избе.
— Так скоро? — спросила она и покраснела, а поняв, что покраснела, опустила голову.
— Ничего не поделаешь, — развел руками Бекасов. — Отдохнул, пора и честь знать.
— Значит, вызвали?
— Нет, сами.
— Значит, не понравилось у нас? Или, может, я…
— Что вы, что вы, Марфуша, — перебил Бекасов. — Разве я бы раньше времени сорвался? Дело требует.
Бекасов помолчал, потом оживился и весело сказал:
— Я свой срок все равно отживу. Вот только управлюсь с делами — и вернусь. Если, конечно, примете…
Ночью Бекасов и Фоминых отправились на промысел, за линию фронта. Днем сержант доложил свой план капитану Квашнину, тот одобрил его и сам проводил разведчиков в путь-дорогу до прохода в минном поле.
— Ну, ребята, малых льдов! — сказал на прощанье капитан.
Напутствие полярных моряков прозвучало довольно странно здесь, на поляне, поросшей редким ельником, на весьма сухопутной Смоленщине.
Ночь выдалась темная — молоденькая луна заплуталась где-то за облаками. Немцы жгли ракеты, пытаясь их скоротечным неживым светом раздвинуть черноту ночи.
Разведчики благополучно добрались до шестовки и зашагали вдоль нее, подальше в тыл. Провода не было видно, и шли наугад, от шеста к шесту, торопясь дойти до лесочка.
Бекасов выбрал место для засады. Он решил обмануть немцев: перерезал провод, взялся руками за концы и принялся то соединять их вместе, то вновь разъединять. Где-то в трубке, приложенной к уху немца-телефониста, в эту минуту начало циркать — будто провод перетерся и, раскачиваемый ветром, то дает контакт, то не дает.
Фоминых, как всегда, устроился в засаде с удобствами. Он подстелил на мокрый снег хвойных веток и улегся за корягой, у вымерзшего болотца.
— А места-то здесь зайчиные, — неожиданно сказал Фоминых, наклоняясь к самому уху Бекасова. — Тут хоть по чернотропу, хоть по пороше за косым ходить. И зимой по сугробам тоже хорошо. Ну а сейчас срок охоты уже вышел…
Фоминых помолчал и потом добавил, сокрушаясь:
— Чудно! На зайцев и то в мирное время сроки заводили. А сейчас на людей без сроков охотятся.
Бекасов удивился словоохотливости Фоминых — обычно тот часами лежал в засаде, не проронив ни слова, а на вопросы отвечал коротко, односложно.
«Это его, наверное, после дома отдыха развезло», — подумал Бекасов и грустно вздохнул, вспомнив теплую избу, и белоснежные наволочки, и громкий смех, и жизнерадостную Марфушу, которая мурлыкала песенки всегда, даже когда мыла пол в избе. И он опять подумал, что недоговорил с девушкой о чем-то очень важном.
Бекасов лежал на хвое и смотрел вверх, в темное, беззвездное небо. Холодная ночь в засаде всегда становится еще более холодной.
Фоминых дважды ползал к месту обрыва и долго играл концами провода. Сонливый и вялый на отдыхе, в деле Фоминых был подвижен и предприимчив.
Немец, надсмотрщик линии, все не показывался.
— Ленивые, дьяволы, — не удержался наконец Бекасов и принялся ругать немецких телефонистов, будто это ему они должны были наладить связь.
Разведчики уже отчаялись кого-либо дождаться, когда вдали замигал фонарик.
Как Бекасов и предполагал, телефонисты пришли вдвоем.
На немца, шедшего впереди, набросился Фоминых. Он вырос как из-под снега и расправился с ним быстро и бесшумно.
Бекасов бросился под ноги второму и свалил его. Тот оказался дюжим верзилой и сопротивлялся отчаянно, но ему мешала катушка с кабелем на спине, да и не так легко было устоять против широкоплечего Бекасова, хотя боролся тот одной рукой, потому что другой крепко зажал немцу рот.
А тут еще подоспел Фоминых, и через минуту телефонист лежал со связанными руками, с кляпом во рту и с забинтованным подбородком — словно у него болели зубы.
Немец лежал на снегу и тяжело дышал. Он долго артачился, никак не хотел подыматься на ноги и идти с разведчиками. Он уже понял, что его обязательно хотят взять живьем, что его жизнью дорожат, а потому начал капризничать и упираться.
Бекасов нарочно громко заговорил с Фоминых. Он не видел лица немца, но по тому, как тот перестал сопеть и насторожился, убедился, что он кое-что понимает по-русски.
— Пожалуй, придется фрица прикончить, — внятно, повысив голос, сказал Бекасов. — В куклы с ним, что ли, играть?
Пленный тотчас же послушно вскочил на ноги.
Так они и двинулись в обратный путь — впереди всевидящий, не признающий компаса Фоминых, за ним на поводу немец со связанными руками, сзади Бекасов.
Ночь такая темная, что не видно снега под ногами, не видно кисти руки, протянутой вперед. Но Фоминых обладал кошачьим зрением, он шел быстро, уверенно. Никто не мог сравниться с ним в искусстве ходить и воевать ночью.
Когда немец слишком громко сопел или шаркал ногами, Бекасов призывал его к порядку легким подзатыльником.
«Язык» был доставлен, как выразился Фоминых, «в исправном виде» и сдан капитану «на ходу», даже с катушкой кабеля в пунцовой обмотке. Катушку пленный так и приволок на спине — «зачем же пропадать добру?».
В блиндаже Квашнина при свете «летучей мыши» Бекасов мог наконец как следует разглядеть немца. Бекасов спросил у переводчика, как зовут немца, и записал имя в книжечку. Он вел список своих «языков», и все они значились под именами: Курт, Вилли, Рихард, еще один Курт, Фриц, Хельмут, Михель, Адольф и еще один Рихард.
Бекасов, выяснив, что немца зовут Карлом, потерял к нему всякий интерес. Все равно, кроме «капут», «цурюк» и «хенде хох», Бекасов не понимал по-немецки ни слова.
Капитан Квашнин протянул Бекасову документы, ордена и пошутил:
— Ох, боюсь я, что придется вам в третий раз гимнастерку дырявить.
Бекасов сделал вид, что не понимает, о чем идет речь, и собрался уходить. Ему бы уже давно пора собраться и уйти, но он все медлил, мялся и, наконец набравшись духу, сказал:
— Мы там, в доме отдыха, пять суток не дожили. Так что, если требуется, можем вернуться.
— Это совсем не обязательно. Еще за наказание примете.
— Да мне-то все равно, но вот моя группа обеспечения обижается, что я ему курорт испортил.
— Ну что же, пошлем одного Фоминых, если вы отказываетесь, — сказал капитан, с трудом удерживаясь от смеха.
— Да как сказать, — замялся Бекасов. — И самому не мешает после Карлушки проветриться. Все-таки поспать на простынях и на других постельных принадлежностях…
Квашнин расхохотался, разрешил вернуться в дом отдыха, да еще приказал отгулять те два дня, которые занимались делом.
В тот же день полковник вручил Бекасову и Фоминых ордена Славы III степени и приказал отвезти разведчиков в дом отдыха на своей машине.
Бекасов ввалился в дом отдыха шумный, каким его здесь не видели, а к обеду вышел в новенькой гимнастерке, при всех орденах. За ним, одергивая гимнастерку и водворяя на место пряжку, вошел Фоминых.
— Это когда же ты, братишка, успел? — поразился рябой старшина. Он сидел в красном углу, на самом почетном месте, куда его в качестве самого знатного отдыхающего усадил лейтенант в день приезда.
— Старые дела, — небрежно, стараясь казаться равнодушным, сказал Бекасов и принялся за борщ.
Обедающие многозначительно переглянулись, старшина так и остался сидеть с пустой ложкой в руке, уставившись на грудь Бекасова, но вопросов больше никто не задавал, тем более что борщ был знаменитый и все проголодались после прогулки на лыжах.
Фоминых на лыжах не ходил, но в аппетите не уступал никому и дважды просил добавку — тарелка всегда казалась Фоминых мелкой посудой. Тарелки — это, пожалуй, единственное, что не устраивало Тихона Петровича в доме отдыха.
Марфуша подкармливала Фоминых, но улыбалась при этом Бекасову и чаще, чем нужно, поправляла прическу.
— Аппетит у моего Тихона Петровича — уйди с дороги, — посмеивался Бекасов. — Его сразу нужно большими калориями кормить, а мелкие калории для него без последствий. Он может три комплекта борща съесть…
Вечером, когда все в доме отдыха узнали, что разведчик «Козырь» это и есть их сосед, скромный парень со смеющимися голубыми глазами, Бекасову не удалось отвертеться от рассказа о последней вылазке.
Он никогда не распространялся о происшествиях по ту сторону фронта — в этих делах Бекасов был скромен и немногословен, как Фоминых. Но сейчас он разболтался и, кто знает, может быть, виной тут была Марфуша, которая тоже пришла послушать. Она уселась у печи в любимой позе, опершись подбородком на руки, и не сводила с рассказчика блестящих глаз.
— Я ему сую кляп в зубы, а мой Карлуша нос воротит, брезгует. А чего, спрашивается, брезговать-то? Что ему грязную портянку в рот суют или тряпку половую? Нет, я на него индивидуальный пакет потратил. Вата с гарантией, кипяченая. И бинт, чтобы он вату не выплюнул, — из того же пакета. Полная гигиена!
Все вокруг засмеялись, рябой снайпер даже крякнул от удовольствия и стал крутиться на табуретке во все стороны, а Марфуша посмотрела на Бекасова с восхищением и зачем-то опять стала поправлять пышные волосы.
Потом все начали собираться ко сну. Бекасов накануне ночью не сомкнул глаз, но ему все-таки захотелось сейчас прогуляться.
— Ты оставайся, Тихон Петрович, — мягко сказал Бекасов, нахлобучивая ушанку. — Мне сегодня группа обеспечения не требуется. Да и луна светит во всю железку…
Бекасов вышел на крыльцо и оказался лицом к лицу с Марфушей, глаза ее ласково светились. Бекасов не уславливался о свидании, но не удивился, найдя ее на крыльце.
— Это я, Марфуша, — сказал Бекасов, как будто она не стояла рядом и не видела его лица, потерявшего при лунном свете весь загар.
Они пошли по деревенской улице, которая сейчас была видна из конца в конец.
Снег, расплавленный дневным солнцем, лоснился при свете молоденькой луны, как если бы его корка была смазана жиром. Крыши отбрасывали резкие тени, и дым, который валил из трубы соседнего дома, стлался по снегу смутным движущимся пятном.
Вода в колеях на дороге и в черных копытных следах успела покрыться ледком, но Марфуша опасливо переступала через подмерзшие лужи, будто, ступив на них, можно было промочить ноги.
Она доверчиво опиралась на руку Бекасова, а он с веселым удивлением думал, что луна, оказывается, вовсе не всегда вызывает у разведчика раздражение, досаду и не всегда мешает жить.
Студеный ветер дул так же, как вчера, когда они лежали с Фоминых на хвое в чужом перелеске, но ветер казался сейчас совсем теплым и ласковым — это было предчувствие весны.
1944