Матео Асис попытался определить время по петушиным крикам. Наконец словно какая-то волна подхватила его и вынесла в действительность.
— Сколько времени?
В полумраке Нора Хакоб протянула руку и взяла с ночного столика часы со светящимся циферблатом. Вопрос, на который ей предстояло ответить, разбудил ее окончательно.
— Половина пятого, — ответила она.
— Ё-мое!
Матео Асис выпрыгнул из кровати. Но головная боль и резкий металлический привкус во рту заставили его убавить прыть. Ногами нащупал в темноте ботинки.
— Чуть было не проспал, — сказал он.
— Это было бы неплохо, — подколола она и, включив лампу, увидела его спину и бледные ягодицы, — тогда бы ты остался здесь на весь день до завтра.
Она была совсем нагая, лишь край простыни едва прикрывал ее лобок. При свете ее голос звучал мягко и застенчиво.
Матео Асис обулся. Был он высокий и плотный. Уже два года принимая время от времени его у себя, Нора Хакоб испытывала похожее на безысходность чувство: она была обречена хранить в тайне встречи с мужчиной, созданным, по ее мнению, только для того, чтобы женщина восхищалась им на всех перекрестках.
— Если ты не будешь за собой следить, скоро растолстеешь, — заметила она.
— Это все от хорошей жизни, — прибавил он, пытаясь скрыть недовольство. И, улыбаясь, добавил: — А может быть, я в положении?
— Если бы на то была воля Божья, — сказала она, — чтобы мужчины рожали, то вы не были бы такими эгоистами.
Матео Асис поднял с полу презерватив и трусы и направился в ванную; презерватив он выбросил в унитаз. Он умылся, стараясь глубоко не дышать: любой запах сейчас, на рассвете, был запахом Норы. Когда он вернулся в комнату, она уже сидела на кровати.
— В один прекрасный день, — сказала Нора Хакоб, — мне осточертеют эти игры в прятки и я расскажу всем обо всем.
Он посмотрел на нее только тогда, когда полностью оделся. Вспомнив, что груди у нее обвисшие, она, не переставая говорить, закрылась простыней до самого подбородка.
— Ну когда же, — продолжала она, — когда мы будем завтракать в кровати и любить друг друга до самого вечера?! Сейчас я готова на самое себя вывесить анонимку.
Он от души рассмеялся.
— А как там старый Бенхаминсито, одной ногой уже в могиле? — спросил он.
— Представь себе, — ответила она, — ждет, когда умрет Нестор Хакоб.
С порога он, прощаясь, помахал Норе рукой.
— Постарайся приехать в сочельник, — попросила она.
Он пообещал. Пройдя на цыпочках через двор, открыл ворота и вышел на улицу. Несколько мелких холодных капель упало на лицо и руки. Когда он подходил к площади, кто-то крикнул:
— Стой!
Карманный фонарик ослепил глаза; Матео Асис отвернулся.
— Ни хера себе! — воскликнул невидимый за лучом фонаря алькальд. — Вы только посмотрите, кого мы встретили! Уходишь или возвращаешься?
Фонарик погас, и Матео Асис увидел алькальда, а вместе с ним трех полицейских. У алькальда было свежевыбритое и умытое лицо, за спиной на ремне висел ручной пулемет.
— Возвращаюсь, — ответил Матео Асис.
Алькальд подошел ближе — посмотреть на часы при свете уличного фонаря. Было без десяти пять. Сделав горнисту-полицейскому знак играть отбой комендантского часа, он подождал, пока не умолкнет труба, — звуки горна внесли ноту грусти в начинающийся рассвет. Потом он отпустил полицейских и вместе с Матео Асисом пошел через площадь.
— Ну вот и все, — сказал он. — С анонимками покончено.
Однако в голосе звучало больше усталости, чем удовлетворения.
— Анонимщика поймали?
— Пока нет, — сказал алькальд. — Но я только что закончил последний обход и могу заверить, что впервые поутру не было ни одной анонимки. Стоило только прищемить хвост!..
Они подошли к дому Асисов, Матео прошел вперед — привязать собак. В кухне потягивалась прислуга. Когда вошел алькальд, посаженные на цепи собаки встретили его отчаянным лаем, но вскоре угомонились и стали миролюбиво подпрыгивать и лениво зевать. Выйдя на кухню, вдова Асис увидела: мужчины сидят и пьют кофе. Уже рассвело.
— Ну что же, — сказала вдова, — мужчина-жаворонок — хороший хозяин, но плохой муж.
Вдова шутила, но на ее лице были видны следы бессонной и мучительной ночи. Алькальд ответил на приветствие и, подняв с полу ручной пулемет, повесил его на плечо.
— Пейте, лейтенант, кофе сколько хотите, — сказала вдова, — но оружия в мой дом не приносите.
— Ну что ты, — с улыбкой сказал Матео Асис. — Тебе нужно попросить у алькальда винтовку и с ней пойти на мессу. Неплохо?
— Чтобы защититься, мне эти штуки не нужны, — парировала вдова. — На нашей стороне — Божественное провидение. Мы, Асисы, — серьезно добавила она, — почитали Бога еще тогда, когда на много лиг вокруг не было ни одного священника.
Алькальд стал прощаться.
— Нужно отоспаться, — объяснил он. — Такая жизнь не для христиан.
Распугивая кур, гусей и индюков, уже забредших в дом, он направился к выходу. Вдова стала выгонять птиц. Матео Асис пошел в спальню, принял душ; переодевшись, снова вышел из дому и стал седлать своего мула: братья уехали на рассвете.
Когда сын снова появился во дворе, вдова была занята птичьими клетками.
— Запомни, — сказала она ему, — одно дело — беречь свою шкуру и совсем другое — уметь давать от ворот поворот.
— Он зашел только выпить чашечку кофе, — сказал Матео Асис. — Мы шли вместе и разговаривали и даже не заметили, как оказались здесь.
Стоя в конце крытого перехода, он смотрел на мать, но она, заговорив снова, к нему не обернулась. Казалось, она обращается к птицам.
— Больше я тебе об этом говорить не буду, — резко сказала она. — Но никогда впредь не приводи ко мне в дом убийц.
Наконец она повернулась к сыну и спросила напрямик:
— А где ты, собственно, шлялся?
В это утро судье Аркадио даже в незначительных событиях повседневной жизни чудилось что-то зловещее.
— У меня болит голова, — сказал он, пытаясь как-то объяснить жене свое состояние тревоги.
Утро выдалось солнечное. Впервые за несколько недель даже река не выглядела угрожающе и от нее перестало разить сырой кожей. Судья Аркадио направился в парикмахерскую.
— Правосудие, — встретил его парикмахер, — хромает, но приходит.
Пол в парикмахерской был до блеска протерт керосином, а на зеркала нанесен слой свинцовых белил. Пока судья Аркадио усаживался в кресло, парикмахер полировал зеркала тряпкой.
— Понедельники не должны существовать, — сказал судья.
Парикмахер начал его стричь.
— Но ведь виноваты воскресенья, — возразил он. — Не будь воскресений, — уточнил он, — не существовали бы и понедельники.
Судья Аркадио закрыл глаза. На этот раз, после десятичасового сна, бурных любовных утех и долгого лежания в ванне, ему не в чем было упрекнуть воскресенье. И все же понедельник оказался тяжелейшим. Когда башенные часы пробили девять и сразу вслед за этим в соседнем доме послышалось стрекотание швейной машинки, судья Аркадио содрогнулся еще от одного знамения: безмолвия улиц.
— Это город-призрак, — сказал он.
— Но ведь вы и хотели, чтобы он был таким, — возразил парикмахер. — Раньше в понедельник к этому времени я, как минимум, обслуживал уже шестого. Сегодня же воздаю хвалу Богу, что хоть вы пришли.
Судья Аркадио открыл глаза и на миг задержал взгляд на отраженной в зеркале реке.
— Вы-ы? — протянул он. И спросил: — Кто это мы?
— Вы, — неопределенно ответил парикмахер. — До вас этот городок был, конечно, такое же говно, как и все остальные. Но сейчас он хуже всех.
— Ты мне говоришь это, — возразил судья, — потому, что знаешь: я к этим сволочным делам не имею никакого отношения. А ты бы осмелился, — спросил он совсем незлобиво, — сказать то же самое лейтенанту?
Парикмахер согласился, что нет.
— Но знаете ли вы, судья, что значит вставать по утрам с ощущением, что сегодня тебя непременно убьют? И так проходит десять лет, а тебя все не убивают…
— Не знаю, — согласился судья Аркадио, — да и знать не хочу.
— Молите Бога, — сказал парикмахер, — чтобы вы этого никогда и не узнали бы.
Судья опустил голову. После долгого молчания спросил:
— Знаешь что, Гуардиола? — и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Лейтенант начинает обживаться в городке. И с каждым днем он это делает все более основательно, поскольку открыл для себя одно удовольствие, из-под власти которого он не сможет освободиться никогда: мало-помалу, без особого шума, он богатеет.
Парикмахер слушал его не проронив ни слова, и судья наконец подытожил:
— Бьюсь об заклад, что на его счету больше не появится ни одного убитого.
— Вы так думаете?
— Ставлю сто против одного, — настаивал судья Аркадио. — Для него сейчас нет дела выгоднее мира.
Парикмахер закончил стрижку, откинул спинку кресла назад и молча сменил простыню. Когда он заговорил, в его голосе чувствовалось замешательство.
— Странно, что это говорите вы, — сказал он, — и странно, что вы это говорите мне.
Если бы он мог сейчас это сделать, то судья Аркадио пожал бы плечами.
— Я это говорю уже не первый раз, — уточнил он.
— Но ведь лейтенант — ваш лучший друг, — сказал парикмахер.
Он заговорил тише, его голос стал напряженным и доверительным. Он принялся старательно изображать человека, целиком погруженного в работу, и от этого на его лице возникло выражение как у неграмотного, которому нужно расписаться.
— Скажи мне вот что, Гуардиола, — обратился к парикмахеру судья Аркадио с ноткой торжественности в голосе. — Что ты думаешь обо мне?
Парикмахер начал его брить. Прежде чем ответить, он на мгновение задумался.
— До сих пор, — сказал он, — я думал: вы — человек который знает, что уйдет, и хочет уйти.
— Можешь продолжать думать так и дальше, — улыбнулся судья.
Он позволил себя побрить, как бы, наверное, позволил себя и обезглавить, — с таким же мрачным равнодушием. Судья по-прежнему не открывал глаз, а парикмахер натирал его подбородок квасцами, пудрил его и смахивал с его одежды остатки волос мягкой щеткой. Снимая с шеи судьи простыню, он сунул ему в карман рубашки листок.
— Вы, судья, только в одном ошибаетесь, — сказал он ему. — У нас в стране еще заварится каша.
Встав из кресла, судья Аркадио огляделся и убедился: в парикмахерской они по-прежнему одни. Казалось, пылающее солнце, стрекот швейной машинки в тишине утра, неумолимо наступивший понедельник подтверждают: они совершенно одни в этом городке. Тогда он вынул из кармана листок и прочитал. Повернувшись к нему спиной, парикмахер наводил порядок на столике.
— Два года говорильни, — процитировал он по памяти. — И по-прежнему все то же военное положение, та же цензура, те же чиновники. — Увидев в зеркале, что судья Аркадио закончил читать, сказал: — Передайте другому.
Судья снова спрятал листок в карман.
— Ты смелый человек, — сказал он.
— Если бы я хоть раз в ком-нибудь ошибся, — сказал парикмахер, — уже давным-давно был бы дырявым как сито. — Потом серьезным голосом добавил: — И не забывайте, судья: это должно остаться между нами.
Выйдя из парикмахерской, судья Аркадио почувствовал: во рту у него пересохло. Зайдя в бильярдную, он заказал две порции спиртного, а потом, когда выпил обе стопки подряд одну за другой, до него дошло, что впереди еще много времени. Ему вспомнилось, как еще в университете однажды в Страстную пятницу он попытался вылечить себя от дурной болезни: совершенно трезвый зашел в туалет какого-то бара, насыпал пороха себе на шанкр и поджег.
На четвертой порции дон Роке дозу уменьшил.
— При таком темпе, — сказал он с улыбкой, — вас вынесут отсюда, как тореадора, на плечах.
Судья растянул губы в ответной улыбке, но глаза его оставались по-прежнему потухшими. Полчаса спустя он направился в туалет, помочился и, прежде чем выйти, выбросил листовку в унитаз.
Когда он вернулся к стойке, увидел: рядом со стаканом стоит бутылка с чернильной отметиной.
— Это я сделал для вас, — сказал ему, медленно обмахиваясь, дон Роке.
В бильярдной они были одни. Судья Аркадио налил себе полстакана и не спеша стал пить.
— Знаете что? — спросил он. Но дон Роке, казалось, его не слышал. Тогда судья сказал: — Каша в стране еще заварится.
Когда дону Сабасу сообщили, что снова пришел сеньор Кармайкл, он взвешивал свой завтрак.
— Скажи ему, что я сплю, — прошептал он на ухо жене.
И в самом деле, десятью минутами позже он уже спал. Когда проснулся, воздух был знойным, жара парализовала весь дом. Было уже за полдень.
— Что тебе снилось? — спросила его жена.
— Ничего.
Она не будила мужа, ждала, пока он не проснется сам. Вскоре она уже кипятила шприц, и дон Сабас сам себе сделал укол инсулина в бедро.
— Уже три года тебе ничего не снится, — сказала жена с несколько запоздалым разочарованием.
— Дура! — воскликнул дон Сабас. — Что тебе от меня надо? Ведь нельзя видеть сны по заказу!
Несколько лет тому назад во время короткого полуденного отдыха приснился дону Сабасу дуб, но вместо листьев были на нем бритвенные лезвия. Жена правильно истолковала этот сон — и действительно выиграла в лотерее.
— Ну, если не приснилось сегодня, приснится завтра, — успокоила она.
— Ни сегодня, ни завтра, — раздраженно возразил дон Сабас. — Не думай себе, что я буду видеть сны специально для того, чтобы только ублажить тебя.
Он снова растянулся на кровати, а жена принялась наводить порядок в комнате. Из комнаты уже давно были вынесены все колющие и режущие инструменты. Через полчаса, стараясь не раздражаться, дон Сабас медленно поднялся и стал одеваться.
— Ну, — спросил он, — так что же сказал Кармайкл?
— Что придет попозже.
Они замолчали и вновь заговорили только тогда, когда сели за стол. Дон Сабас клевал по крошке свой более чем скромный завтрак. А у жены завтрак был обильным; если учесть ее хрупкую фигуру и томное выражение лица, можно сказать — слишком обильным. Она долго собиралась с духом, прежде чем решилась задать вопрос:
— Чего хочет Кармайкл?
Дон Сабас даже не поднял головы:
— А чего он может хотеть?! Разумеется, денег.
— Я так и думала, — вздохнула жена. И жалостливо продолжала: — Бедняга Кармайкл! За долгие годы столько денег прошло через его руки, а ему приходится у всех просить!
Она так разволновалась, что потеряла всякий аппетит.
— Не откажи ему, Сабитас, [18] — попросила она. — Бог тебе воздаст. — Она сложила на тарелку крест-накрест вилку и нож и поинтересовалась: — А сколько он просит?
— Двести песо, — невозмутимо ответил дон Сабас.
— Двести песо!
— Представь себе!
В отличие от воскресений — а в воскресенья у дона Сабаса всегда было полно работы — понедельники у него обычно были спокойными. Он мог часами, усевшись перед вентилятором, дремать в конторе, а в это время скот в его стадах рос, нагуливал жир и размножался. В этот день, однако, он не смог отдохнуть ни минуты.
— Это из-за жары, — сказала жена.
В выцветших зрачках дона Сабаса вспыхнула искра сильного раздражения. В тесной конторе, где стояли старый деревянный письменный стол, четыре кожаных кресла, а в углах были свалены сбруи, жалюзи на окнах были закрыты и воздух был душным и вязким.
— Может быть, — сказал он. — В октябре никогда не было такого пекла.
— Пятнадцать лет тому назад, когда стояла такая же жара, случилось землетрясение, — сказала его жена. — Помнишь?
— Не помню, — рассеянно ответил дон Сабас, — ты ведь знаешь: я никогда ничего не помню. И кроме того, — добавил он раздраженно, — я сегодня не намерен вести разговоры о всяких бедах.
Закрыв глаза и скрестив руки на животе, он сделал вид, будто засыпает.
— Если придет Кармайкл, — пробормотал он, — скажи, что меня нет.
Лицо жены сделалось умоляющим.
— Зачем ты так?!
Но он не сказал больше ни слова. Она вышла из конторы, бесшумно прикрыв за собой забранную проволочной сеткой дверь. Уже наступил вечер, когда, и на самом деле поспав, дон Сабас открыл глаза и увидел перед собой, словно продолжение сна, алькальда, сидящего в кресле и дожидающегося его пробуждения.
— Такому человеку, как вы, — улыбнулся алькальд, — не следует спать с открытой дверью.
Дон Сабас, чтобы не выдать свою растерянность, и бровью не повел.
— Для вас, — нашелся он, — двери моего дома всегда открыты.
Он протянул руку, чтобы позвонить в колокольчик, но алькальд жестом остановил его.
— Кофе будете?
— Не сейчас, — сказал алькальд, обводя комнату печальным взглядом. — Пока вы спали, мне было здесь хорошо. Словно оказался я в другом городе.
Дон Сабас потер глаза тыльной стороной руки:
— Который час?
Алькальд глянул на часы.
— Скоро пять, — сказал он. Потом, усевшись в кресле поудобнее, спросил вкрадчивым голосом: — Ну что же, поговорим?
— Разумеется, — ответил дон Сабас. — А что мне еще остается?!
— Да и был бы смысл держать язык за зубами, — сказал алькальд. — В конце концов, все это известно уже всем. — И все так же спокойно, не повышая голоса, не жестикулируя, добавил: — Скажите мне, пожалуйста, дон Сабас, сколько голов скота, принадлежащих вдове де Монтьель, вам удалось выкрасть и переклеймить с тех пор, как она предложила вам их купить?
Дон Сабас пожал плечами:
— Не имею ни малейшего понятия.
— Вы, наверное, не забыли, — сказал алькальд, — как это называется?
— Кража скота, — ответил дон Сабас.
— Именно так, — подтвердил алькальд. — Предположим, — продолжал алькальд, не меняя тона, — что угнали двести голов за три дня.
— Если бы! — хмыкнул дон Сабас.
— Итак, двести, — сказал алькальд. — А условия вы знаете: пятьдесят песо муниципального налога с каждой головы.
— Сорок.
— Пятьдесят.
Молчание дона Сабаса было знаком согласия. Откинувшись на спинку кресла, он вертел на пальце кольцо с черным отполированным камнем, глаза его смотрели пристально, словно он всматривался в шахматную доску.
Алькальд без тени малейшей жалости внимательно наблюдал за ним.
— Однако точку ставить рано, — продолжал он. — С сегодняшнего дня весь скот Хосе Монтьеля, независимо от его местонахождения, — под защитой муниципалитета. — И, не дожидаясь ответа, пояснил: — Как вам известно, эта бедная женщина совершенно не в своем уме.
— А Кармайкл?
— Кармайкл, — сказал алькальд, — уже два часа как арестован.
Дон Сабас посмотрел на алькальда долгим взглядом, который можно было бы назвать и восхищенным и недоуменным. И неожиданно, уже и не пытаясь сдержать рвущийся наружу смех, дон Сабас лег всем своим мягким и большим телом на письменный стол.
— Ну, лейтенант! — сказал он. — Такое только в сказках бывает!
Под вечер доктор Хиральдо окончательно уверовал, что ему удалось вернуть свою молодость. Миндальные деревья на площади снова были покрыты пылью. Уходила еще одна зима, и ее неслышная поступь оставила глубокий след в памяти. Возвращаясь со своей вечерней прогулки, падре Анхель увидел, как врач пытается вставить ключ в скважину замка своего кабинета.
— Вот видите, доктор, — сказал он с улыбкой, — даже дверь без Божьей помощи не открыть.
— Или без карманного фонарика, — улыбнулся в ответ доктор. Он повернул ключ в замке, а потом повернулся к падре Анхелю. В сумерках тот казался расплывчатым багровым пятном.
— Минутку, падре, — сказал доктор. — Мне кажется, у вас шалит печень. — И взял его за локоть.
— Вы так считаете?
В небольшой приемной врач включил свет и всмотрелся в лицо священника, скорее просто с человеческим сочувствием, чем с профессиональным интересом. Затем он открыл забранную металлической сеткой дверь и зажег свет в кабинете.
— Не будет лишним, падре, если минут пять мы уделим вашему телу, — сказал он. — И давайте-ка проверим ваше давление.
Падре Анхель спешил, но, повинуясь настояниям врача, прошел в кабинет и закатал рукав.
— В мое время, — сказал он, — никаких приборов не было.
Доктор Хиральдо поставил напротив него стул, сел и стал прилаживать тонометр.
— Сейчас тоже ваше время, падре, — сказал он с улыбкой, — не надо старить себя.
Пока врач смотрел на показания тонометра, священник рассматривал помещение тем бездумно-праздным взглядом, каким и осматривают обычно врачебные кабинеты. На стенах висели уже пожелтевший диплом, литография фиолетовой девочки с покрытой синими язвами щекой и картина, на которой врач оспаривает у Смерти обнаженную женщину. В глубине — шкаф, заполненный пузырьками с надписями, перед шкафом — железная больничная койка, выкрашенная в белый цвет. У окна — застекленный шкаф с инструментами, рядом еще два — набитые книгами. Резко пахло медицинским спиртом.
Доктор Хиральдо закончил измерять давление; на лице его не дрогнул ни один мускул.
— В кабинете не хватает святого, — пробормотал падре Анхель.
Врач скользнул взглядом по стенам.
— Не только в кабинете, — ответил он. — Во всем городе.
Спрятав тонометр в кожаный футляр, доктор резко закрыл его и сказал:
— К вашему сведению, падре, давление у вас прекрасное.
— Я так и полагал, — отозвался священник. А потом удивленно добавил: — Никогда в октябре я не чувствовал себя так хорошо.
Он стал медленно спускать рукав. Его сутана с заштопанными краями, рваные туфли и грубые руки с ногтями, напоминающими по цвету обожженный рог, лучше всяких слов говорили о крайней бедности святого отца.
— Тем не менее, — возразил врач, — ваше самочувствие меня беспокоит: надо признать, для такого октября, как нынешний, ваш образ жизни не подходит.
— Господь наш взыскивает с нас, — сказал падре.
Повернувшись к священнику спиной, врач посмотрел в окно на темную реку.
— Я задаюсь вопросом: до каких пор? — сказал он. — До каких пор будет продолжаться это противное Богу дело — беспощадное подавление в людях их чувств на протяжении уже стольких лет, — а ведь надо признаться: под прессом насилия все остается по-прежнему.
И после долгого молчания снова спросил:
— А не считаете ли вы, что в последние дни плоды вашего неустанного труда погибают?
— На протяжении всей моей жизни каждую ночь я прихожу к подобному итогу, — ответил падре Анхель. — Поэтому знаю: на следующий день я должен отдать своему делу еще больше сил.
Он встал.
— Уже, наверное, шесть, — сказал падре, собираясь уйти.
Не отходя от окна, врач простер к нему руку, словно хотел задержать его, и сказал:
— Падре, мой вам совет: в одну из ночей положите руку на сердце и честно спросите самого себя, а не помогаете ли вы нравственности так же, как примочки покойнику?
Падре Анхель не смог скрыть охватившее его волнение.
— На смертном одре, — сказал он, — вы, доктор, узнаете, сколько весят ваши слова. — Он попрощался и тихо затворил за собой дверь.
Сосредоточиться на молитве падре был уже не в силах. Когда он закрывал церковь, подошла Мина и сказала, что за два дня в мышеловку попалась всего лишь одна мышь. Но падре полагал: пока Тринидад больна, мыши настолько расплодились, что могут подрыть стены церкви. Хотя Мина расставляет мышеловки, кладет отравленный сыр, отыскивает мышиный помет и заливает асфальтом норки, которые помогает ей находить сам падре.
— Вложи в свою работу хоть немного веры, — сказал падре, — и мыши сами, как ягнята, пойдут в мышеловки.
Падре долго ворочался на голой циновке, прежде чем уснул. Измученный бессонницей донельзя, падре вдруг со всей ясностью осознал: слова врача вызвали в его сердце горькое чувство поражения. Душевная смута, суматошная беготня по церкви и пугающая реальность комендантского часа, словно сговорившись друг с другом, с неодолимой силой бросили его в водоворот самого страшного воспоминания.
Его, только что приехавшего в город, разбудили среди ночи и попросили причастить Нору Хакоб. В спальне, в которой уже ощущалось дыхание смерти, где не осталось уже ничего, кроме распятия над изголовьем кровати и пустых стульев у стены, он услышал трагическую исповедь, рассказанную спокойно, просто и подробно. Умирающая призналась: ее муж Нестор Хакоб не был отцом дочери, которую она только что родила. Падре Анхель согласился отпустить грехи, только если она повторит исповедь и покается в присутствии мужа.