Однажды в разъездах по городу, притормозив перед светофором на перекрёстке в центре города, Шарков машинально бросил взгляд на тротуар и заметил неторопливо шагавшего Дмитрия Каморина, своего бывшего соседа, которого не встречал уже лет десять. Несмотря на шестнадцать лет разницы в возрасте, они когда-то раза три ходили вместе на рыбалку и с тех пор сохраняли дружеские чувства. Почему-то (может быть, оттого, что у него было скверно на душе) Шарков поспешно опустил стекло и негромко позвал:

- Диман!

Каморин недоуменно пошарил взглядом вокруг себя. Отчуждённое удивление сменилось на его лице застенчиво-радостной улыбкой, когда он разглядел и узнал Шаркова.

- Константин! А я думал: ты всё ещё в Норильске!

- Да я уже пять лет, как вернулся! Садись, подвезу!

- Как же раньше нам не пришлось встретиться?

- Да вот так. Выходит: Ордатов - не такой уж и маленький городишко.

Каморин послушно сел в машину рядом с Шарковым, растерянно, с любопытством всматриваясь в старшего товарища, которого когда-то, будучи пацаном, обожал. Затем, после нескольких мгновений изучения пристальным взглядом, выдавил из себя короткий, сухой смешок, точно поперхнулся:

- Ха-ха! Вот странно: точно вчера ещё мы жили в одном подъезде! Увидел тебя и почувствовал: все пережитое и нажитое - шелуха, а по сути каким я был пацаном, таким и остался.

- Наверно, ближе к концу жизни это впечатление от нашей встречи будет ещё разительнее...

- Ты кем сейчас?

- Частный извозчик после того, как моя швейная фирма закрылась. Энергетиком не устроишься, а жить надо. А ты?

- А я по своей исторической специальности - в музее.

- Ха-ха! Работёнка, небось, - не бей лежачего. Куда тебе7

- Домой, по старому адресу - на Семашко.

- Не женился?

- Нет.

- Ну и дурак, - со спокойной, грубоватой фамильярностью заключил Шарков. - Всё нужно делать вовремя. А ты, наверно, всё мечтаешь о прекрасной даме...

- Я считаю нечестным и нелепым заводить семью, детей, то есть приводить в мир и ставить в зависимость от себя других людей, когда ещё не уяснил, для чего живу сам.

- Да? В самом деле так сложно? А я думал, ты повзрослел. Тебе навредило то, что ты не был в армии. Иначе смотрел бы на вещи проще. Женятся для удовольствия, а дети - необходимое приложение к нему. Стоит два года пожить в казарме, среди двух сотен молодых, постоянно голодных, мучимых вожделением, раздраженных скотов, для того, чтобы понять: человек - всего лишь двуногое животное, которому важнее всего пожрать, спариться и поспать.

- Ты сам не веришь в то, что говоришь, - сказал Каморин смущённо, чуть запальчиво. - Гедонистический идеал недостижим...

- Ну ты и чудак! - ухмыльнулся Шарков. - Причём здесь какой-то идеал, тем более гедонистический? Об этом позволительно говорить юнцам, а уж к тридцати-то годам пора понять, что жизнь может быть просто более или менее сносной. Еще Пушкин сказал: "На свете счастья нет, но есть покой и воля". В наших силах лишь сделать жизнь немного более приятной и разумной. Или ты считаешь это узким эгоизмом? Но посуди сам, как это странно получается: я, "эгоист", пекусь о благе дочки и жены, а ты, со всеми своими "идеалами", - только о своем собственном!

- Да не в идеалах дело, а в сомнении: нужно ли заводить семью и детей, когда и самому тяжёло, неуютно жить на свете? - признался Каморин смущённо.

- Да, жизнь на самом деле страшна, - вдруг согласился Шарков, помрачнев. - Как раз на днях нечто совсем кошмарное произошло в том самом "богоугодном заведении", где я работал. "Надежда" не просто крахнула - там убили директрису Лоскутову, которую я возил. Причем убили сразу после выкупа помещения ателья.

- Да что ты! - удивился Каморин. - Такие страсти в жалком заведении!

- Сначала все решили, что убил вор, который в тот вечер залез в ателье, как раз во время застолья по случаю выкупа помещения. Но оказалось, что убита она каким-то особым орудием, заточкой или шилом, а не тем ножом, который нашли у грабителя. Что самое ужасное, подозревать в убийстве Лоскутовой можно каждого, потому что её ненавидели все. Ну или почти все, мне-то не за что было ее ненавидеть: я не член товарищества и платила она мне аккуратно. А вот все бабы в ателье были на нее злы, потому что она много задолжала им по зарплате, да к тому же разоряла товарищество, где за каждой из старых работниц числился один процент уставного капитала. То есть она не просто недоплачивала бабам, но ещё и лишала их коллективной собственности и рабочих мест. Как раз в час убийства весь коллектив был в сборе, плюс арендаторы и владелец "Надежды" Чермных. У него тоже мог быть зуб на Лоскутову, потому что на собрании она вдруг стала артачиться, то ли притворно, то ли всерьёз. Она же играла роль заступницы коллектива, будто бы защищала "Надежду" от Чермных. В общем, всё было запутанно, потому что женщины склонны к отношениям любви-ненависти. Бабы в ателье одновременно ненавидели и обожали свою директрису.

- Ручаюсь, что не только они, но и ты восхищался этой змеей подколодной!

- Как странно, что тебе пришёл в голову именно этот образ! В ней на самом деле было что-то змеиное, что-то от Клеопатры, любительницы змей: гибкая фигура, черные подведённые глаза, струящийся шелк платья... Что-то театральное... И вот что любопытно, во время своего последнего застолья Лоскутова публично призналась в том, что ателье для неё, как театр. То есть она разыгрывает спектакль! И я тогда сразу подумал, что в "Надежде" события действительно развиваются по тщательно продуманному и жестокому сценарию!

- Такое не только у вас в "Надежде". Я тоже не раз думал о том, что каждый или почти каждый вокруг - актер, лицедей. Разве не все, с кем сводит нас жизнь, играют, мучаясь, какие-то роли? Где еще столько мифов и показухи, как в России?

- Это ты о чем?

- Да о том, что кругом ложь и показуха. И не оттого ли, что люди не умеют здесь жить разумно и радостно, просто для себя и своих близких? Это при том, что в глубине души каждый, конечно, хотел бы жить в своё удовольствие. Но здесь так нельзя, не положено, не дадут. Наш народ испокон веков стремится обрести смысл своего существования, воплощая странные грезы: то утвердить православный "Третий Рим", то построить на зависть и в пример всему миру "общество социальной справедливости". Люди вживаются в придуманные для них роли и привычно жертвуют собой ради химер, покорствуя своим начальникам и вождям. А эти начальники и вожди - всегда самые способные лицедеи, и именно поэтому становятся кумирами толпы! И почти все из них все-таки стараются получше устроиться не в будущей, а в нынешней, земной жизни. При этом так хорошо играют они роли заботливых пастырей для пасомых! Так мастерски подчиняют своему обаянию множество людей! Видимо, Лоскутова тоже была волчицей в овечьей шкуре. Пусть совершенно неизвестные за пределами своего круга, такие люди наделены недюжинными актерскими способностями и свои роли играют очень старательно и убедительно. Какие актёрские дарования скрыты во множестве неведомых миру офисов и контор!

- Узнаю историка, - усмехнулся Шарков. - Такие глубокомысленные обобщения! Впрочем, ещё в одной мелочи ты прав: у Лоскутовой бранным словом для её портних было "овца". Стало быть, саму себе она сознавала противоположностью - волчицей.

За окном показалась нестройная россыпь панельных девятиэтажек в окружении приземистых хрущоб. Каморин встрепенулся:

- Вот и улица Семашко. Я приехал...

Шарков простился со старым приятелем холодно. Он тотчас подосадовал на себя за это, но сознавал, что иначе просто не мог. Ну разве позволительно в нынешнее жестокое время быть таким инфантильным чудаком, как этот Каморин?

...Встреча с Шарковым нарушила планы Каморина. Собственно, сейчас ему совсем не нужно было домой. Отнюдь. Всего лишь час назад он отправился в сторону центра с намерением подольше побродить по городу, пользуясь хорошей погодой. Длительные прогулки были для него средством успокаивать нервы и доставлять себе моцион ради предотвращения сердечных и иных недугов, заменяя модный бег трусцой. Предложение Шаркова подвезти, отказаться от которого было слишком неудобно, прервало воскресное странствие почти в самом начале. Куда теперь? Ну конечно же, в библиотеку! Это полчаса быстрого пешего хода в одну сторону, затем столько же обратно. Читательский билет лежал, как всегда, в кармане, так что заходить домой было незачем. Он лишь бросил один беглый взгляд в сторону родной девятиэтажки, что возвышалась в двухстах метрах от него, полускрытая зыбкой паутиной нагих тополей, и решительно зашагал протоптанной в снегу тропкой, вившейся змейкой по склону большого пологого оврага, который отделял его район от центральной части города. Несмотря на то, что этим путем он ежедневно ходил на работу и возвращался с неё, вновь преодолевать те же несколько километров полупустынного пешего маршрута было ему не в тягость. Напротив, время, которое он затрачивал на это, всегда казалось ему едва ли не самой приятной частью дня.

Оттого, что ночью подморозило, а наутро выпал снег, Каморин физически чувствовал себя бодрее обычного. Он давно заметил, что зимние оттепели и летние дожди обычно вызывают у него сонливость, разбитость, а мороз и ясное небо, напротив, освежают, настраивают на радостное мировосприятие. Видимо, это как-то связано с изменениями атмосферного давления, считал он. Как раз нынче к полудню так распогодилось, что казалось, будто уже пришёл март. Яркое солнце розово подсвечивало пушистый иней на ветвях деревьев, свежий снежок звучно поскрипывал под ногами. Каморин с удовольствием давил хрупкий ледок лужиц, оставшихся от последней оттепели, и рассеянно думал о том, что весны ждать уже недолго, а там совсем скоро наступит тёплая пора, и это будет чем-то вроде чудесного перемещения в совсем иной мир, ласковый, благодатный, совершенно непохожий на зимний. Почему-то с самого раннего своего возраста он привык с нетерпением ждать лета...

Каморин усмехнулся, вдруг осознав странность своих радужных мечтаний: ну что же особенно отрадного ожидает его летом? Разве что отпуск, в котором на скудные отпускные не разгуляешься. На море дорого, а ездить на городской пляж, что на противоположном берегу Волги, утомительно. Обычно в самые жаркие летние дни, когда неудержимо манило к воде, он отправлялся на дикий пляж, на заросшую камышами илистую отмель и окунался в мутный, зеленоватый поток, по соседству с неунывающими пацанами. Летний отпуск был хорош, пожалуй, лишь как отдушина в изнурительном лабиринте будней, как глоток иллюзорной свободы - не более того.

Впрочем, свою работу Каморин любил. В тягость были только сотрудники. Ему казалось, что у музейных сослуживцев нет ни проблеска настоящего интереса к своему делу, ни малейшего намека на вдохновение краеведческого поиска - только унылое, чиновное, вынужденное исполнение должностных обязанностей. И при этом столько недоброжелательного, завистливого, придирчивого внимания с их стороны к тому, что делает он, такая склонность к злословию! Каморин считал, что относится к своей работе совершенно иначе. Даже проводить обзорные экскурсии по музею - то, что было для других научных сотрудников чем-то вроде тягостной барщины, - ему нравилось. За десять лет ему не приелось, оставалось постоянно как бы внове удовольствие удивлять посетителей музейными раритетами. А также все, что было связано с этим: неторопливый обход витрин во главе послушной толпы, лоск старательно натертого паркета, гулкие отголоски под высокими сводами его заученно-плавной речи, неостывающее волнение от сознания, что столько людей внимает ему и покорно следует за ним, с почтительным удивлением, а порой и восхищением на лицах... До сих все эти впечатления сладко пьянили его, как вино. Оттого он всякий раз безропотно соглашался исполнять в выходные дни обязанности дежурного по музею и проводить экскурсии, когда не хватало штатных экскурсоводов.

Ему не была в тягость даже самая непривлекательная для других обязанность дежурного - сдача музея на попечение вневедомственной охраны. Каждый сотрудник слышал передаваемые из уст в уста предания, дошедшие от прежних поколений музейщиков, о том, что когда-то некий злоумышленник прошёл в музей как обычный посетитель, спрятался в укромный закуток, а ночью вышел оттуда и сделал свое черное дело. Дежурным жутко было вспоминать об этом, совершая, как полагалось по инструкции, обход огромного пустого здания перед уходом и включением охранной сигнализации. Представлялась очень реальной опасность оказаться вдруг один на один с преступником! Женщины-дежурные нередко просили кого-то из сослуживцев остаться вместе с ними. Каморин на такие просьбы всегда откликался, с тем большей охотой, если они исходили от молодых сотрудниц, а сам высказывать их стеснялся, хотя и ему было не по себе бродить одному в гулкой пустоте старого здания.

В полумраке скудно освещенных залов, где в целях экономии почти все лампы гасили сразу после прекращения основного потока посетителей, по всем углам мерещились подозрительные тени, а полинявшие мундиры, бурки и косоворотки местных героев начинали казаться некими таинственными, одушевленными сущностями, живущими сами по себе и, чего доброго, готовыми вот-вот шевельнуться, сняться с места, снова обретя в себе некую сверхъестественную силу, как всадники без головы. И так многозначительно, грозно, иначе, чем в присутствии экскурсантов и при сиянии всех люминесцентных ламп, тускло отсвечивала сталь клинков и маузеров! И даже хрупкая красота старинного фарфора и блестящих безделушек из древних курганов не радовала, но тревожила в этот час: а что, если из-за них спустя миг огреет тебя по темени притаившийся злоумышленник? Ведь так просто недосмотреть старенькой смотрительнице...

Но была для Каморина в музейном вечернем дозоре и приятная сторона: будоражащее, щекочущее нервы чувство опасности и радостное сознание своей способности преодолеть страх. Особенно, когда его рука сжимала специально прихваченную железяку, какую-нибудь зазубренную саблю времен первой мировой с потрескавшейся деревянной рукояткой или ржавый ствол винтовки без приклада - из той рухляди, что ребятня частенько приносила в музей и которая накапливалась в кладовочке возле рабочей комнаты научных сотрудников (поскольку нужно было провести научное описание собранных древностей для сдачи их в музейные запасники, "фонды", да и неохотно брали хранители ребячьи находки на свое попечение: такого добра было у них уже предостаточно). От прикосновения к старому, разбитому оружию рождалась иллюзия безопасности, горделивая уверенность в том, что он сможет постоять за себя. И еще это было сродни игре, увлекательному возвращению в детство... Как и многое иное в музейной работе...

Каморин и самому себе не смог бы толком объяснить, почему он, любя свою профессию музейщика, стеснялся ее, не мог вполне серьезно относиться к ней. Копаться в черепках, разбирать древние тексты, вдыхать аромат ушедших эпох - все это было уж слишком увлекательно, настолько, что походило больше на забаву, чем на серьезное занятие. Тем более, что и платили за музейную службу не как за настоящую работу. Сознавать шаткость своего материального положения, до сих пор чувствовать себя "юношей, подбитым ветром", было тем горше, что перед глазами были примеры совсем иного рода: многие одноклассники освоили уважаемые профессии, прилично зарабатывали, кое-кто стал бизнесменом, почти у всех давно уже есть дети. А его заработка едва хватает на собственное одинокое, скудное прозябание. И ради чего подвергает он себя лишениям, отдавая свои лучшие годы музейной службе? Неужели по отношению к ней уместно высокопарное слово "призвание"? Ну, интересно, ну, легко - и только. Может быть, настоящая работа - это та, к которой применимы слова Писания: "В поте лица добывай хлеб свой"...

В попытке как бы оправдаться перед самим собой Каморин взялся за изучение древнейших периодов истории индоевропейцев на основе данных лингвистики. Эта тема на самом деле увлекала его, прежде всего одной идеей, которая казалась очень поэтичной и величественной: если наименования степеней родства, простейших орудий труда, утвари, некоторых рано вошедших в обиход человека растений и животных звучат почти одинаково на языках разных народов от Индии до Ирландии - значит, был некогда единый индоевропейский пранарод, прообраз счастливого будущего человечества, когда оно "распри позабыв, в единую семью соединится", по слову поэта.

Каморин с живым интересом изучал пыльные фолианты по лингвистике и археологии. Казалось, это так просто: соотнести археологические находки с лингвистическими данными и доказать, что племена какой-нибудь ямной или трипольской культуры, известные до сих пор только по немым, грубым предметам, раскопанным в древних могилах, - это на самом деле арии, частью мигрировавшие на Индостан, частью ставшие предками славян и других европейских народов. Ведь изначальный пласт индоевропейских языков, общий для большинства из них, отражает тот же самый примитивный уровень материальной культуры, о котором свидетельствуют предметы, найденные в земле, в слоях, относящихся к пятому и четвертому тысячелетиям до нашей эры.

Его волновало явно не случайное созвучие слов, означающих в разных языках одно и то же, например русское "мотыга", английское "mattock" и кельтское "mattoc" или русское "иго", латинское "jugum", древне-шведское "uk", готское "juk" и древне-исландское "ok". Мерещилась возможность вывести отсюда какие-то глубокие, неожиданные для других умозаключения, сделать прорыв в исторической науке. Хотя что еще могло это означать, кроме очевидного: что существовало культурное и языковое единство Европы в пору освоения земледелия?

Основательно изучив литературу, он испытал горькое разочарование: оказывается, американка литовского происхождения Мария Гимбутас еще в середине прошлого века соединила данные археологии и лингвистики и разработала курганную теорию. Она пришла к выводу о том, что ямная культура, существовавшая в четвертом тысячелетии до нашей эры на огромной территории от Днестра до Урала, была создана праиндоевропейцами в пору их единства. Эту теорию признало большинство специалистов во все мире, кроме СССР, где были популярны совсем другие теории. Вот почему студентом Каморин ничего не слышал об этом и чуть было не взялся за изобретение "велосипеда".

Но разве нельзя и ему сказать свое слово в исторической науке? Разве нет в индоевропейской проблематике чего-то еще достаточно очевидного, но до сих пор ускользавшего от внимания историков? Может быть, попытаться соотнести находки в курганах и обозначающие их древние слова с понятиями из глубинного пласта духовной культуры индоевропейцев? Не удастся ли таким образом заставить заговорить, рассказать о своем сокровенном давно сгинувшие племена, от которых остались лишь черепки, кости и малочисленные медные и бронзовые предметы?

Уже какие-то догадки брезжили в его сознании. По всей видимости, ко времени овладения мотыгой индоевропейцы сформировали и первые представления о мистическом. И священное представлялось им прежде всего удивительным, сверхъестественным. Недаром, славянское "диво" созвучно санскритскому deva-h, древне-иранскому дэв и таджикскому див в значении "бог". Но в современных европейских языках нет слов с корнем "див" или "дэв" в значении "бог", если не считать латышского Dievs - "Бог", итальянского diva - "божественная", зато во многих языках есть devil, "дьявол". Примечательно и авестийское daeva - "злой дух".

Не свидетельствуют ли эти парадоксальные, даже кощунственные лингвистические параллели о культовом перевороте, пережитом древними индоевропейцами, об их отказе от почитания прежнего божества? Отвергнутое, оно стало владыкой потустороннего мира, преисподней. И произошло это до прихода арийцев на Индостан и до распада славяно-скифской общности, потому что славянское "бог" неслучайно, конечно, созвучно древне-персидскому baga с тем же значением, а славянское "святое" - несомненно, того же происхождения, что и авестийское spanta. Сварог, главный бог русско-славянской мифологии, назван, очевидно, арийцами: svargas на санскрите означает "небо".

Но довольно скоро Каморин испытал еще одно разочарование. После нелегкого розыска по словарям и монографиям трёх-четырёх десятков лингвистических параллелей в разных географически отдаленных друг от друга индоевропейских языках для него проступила общая закономерность: совпадения чрезвычайно часты в случае со словами, обозначающими родственные отношения, довольно много их и среди выражений, описывающих явления природы, состояния вещества (теплое, холодное, твердое, темное и прочее), представителей животного и растительного мира зоны умеренного климата и предметов материальной культуры эпохи освоения производящего хозяйства, но они редки в сфере духовной культуры и социальных отношений, за исключением явных случаев поздних заимствований.

Постепенно у Каморина возникли подозрения, еретические с точки зрения лингвистической науки: а может, праиндоевропейского языка никогда и не было? Ведь для языка нужен его носитель - народ, а историческая наука по мере погружения в прошлое все меньше обнаруживает в нем крупных народов и все больше - мелких, раздробленных племен. Известно, например, что летописец Нестор, автор "Повести временных лет", ещё помнил о полянах, северянах, древлянах, кривичах и прочих племенах, из которых сложилась древнерусская народность. А вот о том, что это были, по мнению современных историков, не племена, а союзы племен, Нестор не знал.

Может быть, для общения кочевников из разных племен во время их случайных встреч на огромных, пустынных просторах Евразии и сложился, где-то на рубеже каменного и бронзового веков, только общепринятый обиходный жаргон из сотни наиболее употребительных слов как дополнение к племенным говорам? Ведь для малых, родственных коллективов важно было избегать кровосмешения, и потому, конечно, их членам браки нужно было заключать где-то на стороне. Наверно, прежде всего ради этого и вступали в общение между собой, случайно встречаясь в дальних кочевьях, чуждые друг другу племена. И при этом договаривались с помощью "интернационального" набора терминов, наиболее употребительных при межплеменных контактах. Не оттого ли в языках, считающихся индоевропейскими, наиболее хорошо сохранившуюся общую основу составляют слова, обозначающие степени родства? Причем среди соответствующих языковых параллелей имеются не только такие широко известные, как "мать", "mother", "mutter" и так далее, но и еще более удивительные, мало кому ведомые совпадения, как русское "зять" и авестийское "zamatar", русское "свекровь" и древне-индийское "svasura", русское "деверь" и древне-индийское "devar"...

Мало-помалу Каморин уяснил, что для изысканий по проблемам индоевропеистики требуют изучения огромного количества литературы, изданной преимущественно на Западе и практически недоступной ему, провинциалу, не имеющему средств и времени для поездок в Москву и чтения нужных текстов в научных библиотеках. Да и пустили бы его туда? К тому же он владеет, и то плоховато, лишь одним иностранным языком... Не слишком ли он слаб для конкуренции в привлекательной для него области научного поиска? Ведь исследования прошлого праиндоевропейцев на стыке двух наук, археологии и лингвистики, со времени появления работ Марии Гимбутас перестали быть целиной, и за прошедшую половину века на этом поле потрудились многие...

В душу Каморина все чаще закрадывалось сомнение: то ли он делает, что следует? Не нужно ли ему жить какой-то иной жизнью, более приземленной, разумной и счастливой? И не лучше ли найти другую девушку, менее интеллигентную, может быть, чем его Ирина, но зато более ценящую простые семейные радости?

...Знакомством с Ириной Шестаковой Каморин был обязан своей музейной службе. Ирина работала в ту пору воспитателем в женском общежитии трикотажной фабрики и проводила для своих подопечных коллективные посещения кино, музеев и театров. Как ни странно, она удержалась на этой работе и в постсоветскую эпоху. В отличие от некоторых других предприятий города трикотажная фабрика после "перестройки" не остановила производство, хотя в девяносто втором пережила трудный период, когда зарплата выдавалась работницам собственной продукцией - так называемыми чулочно-носочными изделиями. И в последующие годы платили хотя и деньгами, но по-прежнему скудно. Былой двухтысячный коллектив сократился более чем наполовину: ушли все, кто только мог. Остались те, кому просто некуда было уходить: женщины предпенсионного возраста да приехавшие из деревень девушки, большей частью не первой молодости, уж слишком, до безнадёжности засидевшиеся в невестах в чужом, неприветливом городе (где, как и повсюду в России, женихи с квартирами обходили стороной насельниц общежитий). С этими несчастными и работала Ирина.

Каморину тогда сразу показалась необычной группа, которую привела Ирина. В будний день, в малолюдное утреннее время странно смотрелась в музее тихая стайка женщин, молодых и не очень: они были одеты что-то уж очень скромно, даже бедно и держались робко, скованно, резко отличаясь от обычных коллективных посетителей - беспечных, оживлённых клиентов туристических фирм. Была в облике этих фабричных работниц некая потаённая горечь, этакая молчаливая сиротская печаль обитателей казённого дома. Они стеснительно жались друг к другу, их лица выражали отчуждённую покорность школьниц, готовых выслушать даже что-то уж очень далёкое от их повседневных забот, вроде лекции о технологии производства серной кислоты.

Каморину захотелось устроить праздник для бедных золушек. Он решил выложиться на все сто процентов, как если бы имел дело с большой, важной группой экскурсантов, вроде участников регионального совещания банкиров или глав местных администраций. Обзорная полуторачасовая экскурсия была им не только проговорена полностью, но ещё и дополнена кое-чем новым, отчасти рискованным, пока не апробированным методистами. Его голос звучал под высокими сводами гулко, торжественно.

Музейные смотрительницы наблюдали за Камориным удивлённо, некоторые - с улыбками. А женщины из общежития казались одновременно и польщёнными, и смущёнными оказанным им вниманием. На лице Ирины читалось сомнение: неужели только ради них экскурсовод проявил такое рвение? Не часть ли это некоего показательного мероприятия? Но из полусумрака коридоров не выглядывали строгие члены какой-нибудь комиссии, не выпархивали корреспонденты с камерами и микрофонами. Так что уже в конце концов не оставалось сомнений в вольном, приватном характере усердия Каморина.

Желая вознаградить экскурсовода, девушки звучно шептались:

- Ирина Васильевна, как интересно!

- Сколько он знает!

- Как хорошо рассказывает!

Ирина с любопытством присматривалась к Каморину. Сначала он показался ей довольно жалок в своем тесном костюмчике, с порозовевшими от волнения щеками, с напряженным, по-мальчишески срывающимся голосом. К тому же - экскурсовод! Мужчина на такой работе - в этом было что-то неожиданное, неподобающее, даже стыдное. Но вскоре её захватила его речь, довольно красноречивая и горячая (даже не в меру патетичная и громкая - отметила она), и она уже начала переживать за него, опасаясь, что он вдруг собьётся, потеряется, осрамится. Ведь в качестве экскурсовода он, конечно, ещё очень зелен, неопытен и оттого так явно волнуется... Однако он продолжал говорить все более уверенно, умело, и постепенно беспокойство за него, не исчезнув совсем, перешло в любование им, как ребенком, из-за которого пришлось поволноваться и чей успех воспринимается теперь как собственный.

- Молодец, молодец, так держать, - мысленно повторяла она.

Затем Ирина вдруг посмотрела на Каморина по-новому, взглядом молодой женщины на молодого мужчину, заинтересованным, строгим и всё же готовым обмануться, обольститься: фигура не без наклонности к полноте, совсем не атлетическая, а в чертах, несколько мелковатых, замечалось нечто французское, по-девичьи миловидное. И всё-таки не без внутреннего сопротивления она отдала себе отчёт в том, что Каморин нравится ей. А между тем он, очевидно, был очень далёк до ее идеала - сильного, уверенного в себе мужчины, занятого каким-то истинно мужским делом. "Горячий, искренний, не очень умный и при этом, наверно, добрый, но, конечно же, эгоистичный, слабохарактерный и ... чувственный", - так интуитивно она определила его.

Ещё года два назад подобный невзрачный, жантильный молодой человек произвел бы на Ирину впечатление скорее отрицательное: ну что это за мужчина-барышня - фи! Но ей было уже двадцать семь, и всё чаще приходили к ней жуткие, мертвящие приступы бессильного отчаяния: время идет, а по-прежнему рядом с ней нет спутника жизни... Почему? Неужели она чем-то хуже других? Так важно было лишний раз убедиться в том, что это не так, прочитав интерес к себе во взгляде вот хотя бы такого не слишком завидного кавалера...

Ирина не смогла бы объяснить, почему по окончании экскурсии вдруг спросила Каморина о древних развалинах у реки: правда ли, что когда-то там был монастырь, как рассказывают старожилы? Может быть, она сделала это лишь из желания выказать интерес к изысканиям краеведов, к предмету забот этого бледного и нервного экскурсовода, дабы слегка поощрить его за нешуточное рвение. И еще, наверно, был в этом робкий, осторожный шажок к флирту. Хотя она, конечно, никогда не призналась бы себе в том, что на самом деле предприняла попытку завязать знакомство с музейным работником. Тем более, что особенно надеяться на это, конечно, не приходилось: чего можно было ожидать от музейного книжного червя, кроме сухой справки: да, на самом деле существовала на том месте в такие-то века монашеская обитель?..

Услышав вопрос, бойко произнесённый так понравившейся ему миловидной девушкой с золотистыми волосами, Каморин на мгновение растерялся. Что он знает о развалинах у реки? О них в одобренных методическим советом и добросовестно заученных текстах экскурсий не было ни слова. А сам он краеведческих изысканий в этом направлении не проводил. Тем более, что по характеру интересов не был краеведом. Его привлекали несравненно более глубокие горизонты прошлого, чем те, которыми он должен был заниматься в качестве научного сотрудника отдела новейшей истории. На его месте легко выкрутился бы самый обычный враль, особенно из породы прирожденных говорунов, способных с апломбом выступать перед публикой с речами на любую тему. Но Каморин к этой категории не принадлежал. А просто сказать "не знаю" и на этом закончить общение с дотошной посетительницей казалось непозволительно, стыдно: все-таки краеведение - его хлеб. И в сумятице застигнутых врасплох мыслей и чувств Каморин произнёс неожиданные для себя слова:

- Это не моя тема, я к ней не готовился, но обязательно все выясню и расскажу вам. Давайте встретимся в субботу...

И тотчас он осознал, что такое предложение должно выглядеть как неловкое приглашение к чему-то сомнительному, к какому-то легкомысленному приключению. Именно так это и восприняла Ирина, сразу смутившаяся. Но тут вмешались её подопечные:

- Вы расскажете нам в музее или на месте, возле развалин?

- Наверно, лучше на месте - это будет как экскурсия.

- Ну так давайте, давайте! Это же интересно! - сразу хором выразили живейшее согласие девушки. Все предвкушали приятное времяпрепровождение, что-то вроде пикника, и почти каждая втайне надеялась в итоге покороче познакомиться с молодым экскурсоводом.

Лишь Ирина испытывала сомнения и потому сочла необходимым уточнить:

- За новую экскурсию нужно будет платить?

- Ну что вы, это я для себя, а не для музея. Мне самому интересно разобраться, что это за руины. В субботу в одиннадцать утра - не слишком рано?

- Нормально! Отлично! - дружно согласились девушки, одарив Каморина улыбками. А ему бросилась в глаза и запомнилась только робкая, задумчивая улыбка Ирины. Так захотелось увидеть ее снова, встретить благодарный взгляд этой хорошенькой, строгой девушки с точёной фигуркой. Он сразу выделил её в толпе спутниц, простоватых, грубоватых на вид, уважительно называвших ее Ириной Васильевной. Он догадался о том, что она работает воспитателем в общежитии, и пожалел о том, что не познакомился с ней раньше, в минувшие годы, когда его нередко приглашали в общежития читать в красных уголках лекции по краеведению. В сущности, как он понимал, Ирина Васильевна была массовиком-затейником. До сих пор на подобных должностях ему попадались зрелые, бойкие дамы, и он мысленно пожалел ещё довольно юную и явно скромную, даже, пожалуй, застенчивую девушку: "Бедняжка, не смогла после пединститута устроиться в школу, и теперь ей несладко с хамоватыми, выпивающими бабами".

До конца дня Каморин взволнованно думал о Ирине Васильевне, о том, что его всегда привлекали именно такие девушки - хрупкие, нежные, мечтательные, немного не от мира сего. Он вспоминал о том, что во время экскурсии она украдкой посматривала на него и казалась живо заинтересованной им или, может быть, только его рассказом. Особенно понравилась и запомнилась ему лукавая полуулыбка, порой вдруг точно освещавшая ее маленькое лицо. Тогда она, с ее изящным, чуть вздернутым носиком и золотистыми, пышными волосами, казалась похожей на молодую лисичку, одновременно хитрую и простодушную. Хотя улыбка свидетельствовала, конечно, о том, что какие-то иные мысли, не связанные с темой его рассказа, занимали её воображение. Наверно, она решила, что усердие экскурсовода порождено амурными устремлениями...

Пикантным контрастом золотистым волосам Ирины казались её темные брови. Присмотревшись, Каморин разглядел, что темны и основания её волос. Крашеная блондинка! Обычно ему не нравились подобные косметические ухищрения, как и вообще всё ненатуральное, однако на сей раз это маленькое открытие не сделало Ирину менее привлекательной в его глазах. Осознав это, Каморин впервые подумал о том, что, пожалуй, влюбился.

Однако на следующий день радостное возбуждение Каморина исчезло, сменившись досадой. Он уже с тягостными сомнениями думал о том, что "клюнул" на каких-то девиц из общежития, что теперь ему надо готовиться к самодеятельной "экскурсии", тащиться в выходной день на пустырь с руинами вместо того, чтобы посидеть дома с книгой, что наверняка он при этом будет выглядеть странно и глупо и что в музее на такое неформальное общение с посетителями посмотрят косо, если узнают. Не лучше ли позвонить в общежитие и отменить экскурсию? Однако он не сделал этого, потому что какое-то смутные, грешные надежды все еще кружили ему голову. Все-таки в свои 29 лет он отнюдь не был пресыщен простыми радостями жизни - нет, они скорее только предвкушались...

В то памятное воскресенье с утра было пасмурно и ветрено. Небо, серое, чуть с просинью, как плёс в непогоду, грозило дождем. С тяжёлым сердцем Каморин направился к руинам, не слишком рассчитывая кого-то встретить там перед несомненным ненастьем. И такой исход сомнительного приключения представлялся ему теперь не самым худшим.

По пути и на самом деле несколько раз начинало моросить, но редкие капельки скоро иссякали, так что асфальт оставался сухим. Уже почти не надеясь на встречу с девушками, Каморин сначала и вправду никого не заметил возле руин - нестройного нагромождения камней цвета загустевшей камеди. И лишь спустя несколько мгновений он с удивлением разглядел под сводом полуразрушенного портика Ирину и двух ее спутниц. Всего три девушки - это совсем не походило на привычную группу экскурсантов. Но самое главное, здесь была Ирина. Каморин радостно осознал, что такой узкий круг слушательниц наиболее подходит для задушевного, интимного общения. Но только сначала надо как-то растопить лед первоначальной неловкости, скованности, отчуждения.

- Что же вас так мало? - спросил он, стараясь, чтобы голос его звучал весело и мужественно. - А я-то думал, что придут все...

- Кого-то недосчитались? - бойко, с улыбкой, спросила невысокая смуглянка в цветастом сарафане. - А вы бы сразу сказали: особенно жду такую-то!

Ее спутницы засмеялись, не исключая и Ирины.

- Просто веселее, когда больше народу. Особенно, если все невесты. Ведь я и сам холостой, между прочим. Ну что, готовы? Начинаем экскурсию?

- Начинайте! - хором отозвались девушки.

Каморин заговорил несколько путано. Ему хотелось захватить воображение девушек красочным рассказом, но исходный исторический материал оказался не слишком благодарен. Здешняя обитель, так называемая Карпинская пустынь, возникла не в столь уж древние времена, всего лишь в семнадцатом веке, была совсем небольшой, населённой не более чем тридцатью монахами, и затем сравнительно скоро, при Екатерине Великой, в пору общей секуляризации монастырских земель и сокращения числа монастырей, прекратила существование. После этого каменное здание монастырского храма во имя Успения Богородицы было превращено в обычную приходскую церковь городского предместья, впоследствии разорённую большевиками и окончательно разрушенную в войну. Никакие памятные события, имеющие отношение к этим руинам, в краеведческой литературе не упоминались. Так что собственно о монастыре рассказывать было почти нечего. Оставалось только вести разговор "по поводу": об общей исторической обстановке времени возникновения и существования обители, архитектурном стиле памятника и кое-каких событиях истории края, хотя бы сомнительно и отдалённо связанных с монастырем или храмом.

Сначала Каморин вкратце рассказал о незамысловатой архитектуре храма. Тот был архаичен даже в семнадцатом веке, представляя собой так называемый "восьмерик на четверике", то есть сочетание четырехгранного основания с восьмигранной верхней частью, когда-то увенчанной куполом. Затем пришлось обратиться к истории. Мысль Каморина неловко блуждала в потёмках семнадцатого и восемнадцатого веков, выискивая все сколько-нибудь уместные события и фигуры. Были упомянуты, большей частью некстати, смиреннейший царь Алексей Михайлович, петровские преобразования, суровая Анна Иоанновна с её "ледяным домом", несчастный младенец Иван Антонович, веселая Елисавет и могучая духом, любвеобильная телом матушка Екатерина Великая.

Рыжая девушка с кудряшками напряжённо хмурила лобик, изображая старательную школьницу, и смотрела прямо в рот Каморину: особа экскурсовода явно занимала её больше развалин... Смуглянка скромно держалась чуть в стороне, но зато так много огня вспыхивало время от времени в быстрых взглядах её черных глаз, затенённых длинными ресницами! В отличие от спутниц Ирина казалась холодной, недовольной, скучающей. Она внимала Каморину с безразличной покорностью виновницы неудачной затеи, безропотно готовой "расхлебывать кашу". Накануне она плохо спала и оттого была не в духе. К тому же её нисколько не занимали ни вопрос о том, почему в эпоху барокко архаичный старорусский стиль храма сохранился здесь, на окраине Московии, ни все иные краеведческие проблемы. Ей не нравилось то, что развалины были захламлены разбитыми бутылками, обрывками газет и грязными тряпками, что нечастые прохожие с ближайшей улицы Подольской посматривали в их сторону с неодобрительным, цепким любопытством, что две (всего-навсего!) её девочки откровенно кокетничали с экскурсоводом.

Мало-помалу в душе Ирины начало закипать раздражение. Неужели музейный работник не понимает, что нелепо и стыдно крутиться петушком перед тремя девицами и корчить из себя учёного умника на этих неприглядных руинах, где грязно, мокро и небезопасно?! Чтобы наказать Каморина, Ирина принялась пристально всматриваться в него. Так ещё в школе она порой смущала, вгоняла в краску стыда иного неловкого, глупого мальчишку-одноклассника, вперив в его лицо свои карие, наивно распахнутые, безмятежно-спокойные, нахальные и невинные очи. Что, взор мой будоражит тебя, сбивает с толку? Так тебе и надо!

Однако такое бесцеремонное разглядывание в упор отнюдь не смутило Каморина: он решил, что подчеркнуто-сдержанная поначалу воспитательница просто захотела пококетничать. Это лишь придало ему уверенности и подстегнуло его усердие. Его голос обрел привычный, горловой, торжественный тембр, и еще более велеречиво он стал произносить подготовленный текст, неспешно перемещаясь среди невысоких руин из красного кирпича (цвета молотого перца, как со злостью определила Ирина). Волей-неволей ей вместе со своими девушками приходилось следовать за Камориным. Обойдя руины кругом, они вышли к жидкой рощице из клёнов, ив и бересклета, тронутых ржавчиной увядания. Здесь возле монастырских стен теснилось несколько замшелых каменных плит и блоков, вросших в землю, - очевидно, остаток древнего кладбища, едва уцелевший под напором окружающих огородов и усадеб. Ирина машинально нагнулась к серой гранитной глыбе и провела пальцем по её зернистой поверхности. Из-под слоя жирной на ощупь пыли и лоскутьев паутины проступила славянская вязь. Невнятные древние слова, рельефно высеченные на камне, явились как нечто до странности не от мира сего, неожиданное в этот серый, невзрачный денек, среди покоя совсем сельского на вид предместья, на задах картофельных грядок.

Ирина не заметила Каморина, подошедшего к ней. Быстрым движением ладони он смахнул пыль с поверхности памятника. Показался восьмиконечный крест с надписью в несколько строк. Медленно, чуть запинаясь, Каморин прочёл: "Полковник Павел Феодорович Болховитинов, родился 1743 года декабря в 6 день, умер 1791 года генваря в 23 день". Каморин помолчал, смакуя всегда острое для него удовольствие от прикосновения к тайне давно прошедшей жизни. Испытанное при этом волнение ему захотелось скрыть насмешкой, и он добавил:

- "Господний раб и бригадир под камнем сим вкушает мир". Что, впечатляет? Ведь столько эпох протекло над этим камнем!

Ирине не понравился насмешливый тон Каморина. В это хмурое воскресное утро, впустую потраченное на никчёмное мероприятие, возле заброшенной могилы, у стен разрушенного храма, ей вдруг захотелось плакать. И под это отчаянное настроение она ответила с неожиданной для себя откровенностью:

- Могильные надписи всегда впечатляют, древние они или новые - всё равно. Дата рождения, дата смерти, и между ними - вся жизнь, такая всегда на удивление короткая, когда её можно сосчитать до единого дня.

- А знаете, мне тоже приходила в голову эта мысль, - волнуясь и по-новому, с удивлением, вглядываясь в Ирину, заговорил Каморин. - И ещё я думал о том, что отвлечённо мы знаем, что когда-нибудь умрём, но только не чувствуем этого и даже в глубине души не верим в это. Жизнь, если продолжительность её не определена слишком явно тяжкой болезнью или дряхлостью, кажется неопределенно долгой и, в сущности, бесконечной. Хотя бы двадцать лет впереди, которые уверенно отмерит себе почти каждый, представляются баснословно-длительным сроком, границы которого теряются, растворяются в туманной дали, и ты чувствуешь себя бессмертным. А в надписи на могиле подведена черта. За датой рождения, с которой когда-то связывалось столько надежд и радостей и которая так нелепа и никому не нужна на старом, заброшенном памятнике, сразу следует дата смерти. Прожитая жизнь измерена с аптечной точностью, наглядно подведен итог всех перенесённых мук и затраченных усилий: тлен и забвение. И человеческое существование кажется не более значительным, чем эфемерное существование бабочки.

- Но ведь это невозможно принять, с этим невозможно примириться... - вполголоса отозвалась Ирина.

- Вы о бессмертии души, что ли?

- А почему бы и нет?

- Ну что ж, сейчас все веруют или, по крайней мере, раз в год заглядывают в храм. А я для себя не решил. В православии, в его обрядах меня отвращает что-то внешнее, формальное, холодное, почти официальное. Всё-таки не зря до революции церковью управлял синод, духовное ведомство. Дух казенной конторы, чиновничьего служения в ней слишком ощутим. Разве вы пойдёте в церковь, когда вам одиноко и грустно, когда вас обидели, и попросите утешения от священника, занятого исполнением платных треб? Зачем, если ответ заранее известен: нужно смириться, молиться, поставить свечку?..

- А я не верю в то, что какой-то мыслящий человек последовательно, всегда отрицает Бога. Это невозможно.

- Я согласен, - тихо признался Каморин и при этом, взглянув на молоденьких спутниц Ирины, уловил их удивленные, смущенные взгляды и отдал себе отчет в том, что разговор стал слишком странен для них. - Впрочем, об этом лучше поговорить в другое время, в другом месте...

Когда все вместе возвращались в город, Ирина казалось чем-то озабоченной, а девушки из общежития - разочарованными. Каморину хотелось договориться с Ириной о новой встрече, но он постеснялся предпринять такую попытку при её спутницах и решил, что позже позвонит ей в общежитие. Неожиданно пошёл наконец дождь, сначала редкими каплями, затем всё сильнее, превратившись вскоре в закрывшую всё плотную пелену. На всю компанию оказалось только два зонта: у Ирины и у одной из её спутниц. Ирина великодушно предложила Каморину укрыться вместе с ней под её зонтом, и тот согласился, одновременно смущенный и обрадованный. Девушки из общежития заторопились с возвращением пешком кратчайшим, незнакомым Каморину путем через предместье, а ему и Ирине надо было попасть на троллейбусную остановку. В пути Каморин с наслаждением вдыхал пряный, влажный запах волос Ирины, заглядывал в её серые, чуть навыкате глаза, то и дело касался плечом её маленькой, твердой груди и чувствовал себя необыкновенно счастливым. Хотя при этом его не оставляло ни на миг мучительное беспокойство из-за возможности совершить какой-то промах и разрушить то зыбкое, неосязаемое, что, казалось, соединило их.

К тому времени, когда они добрались до павильона остановки, у Каморина насквозь промокло левое плечо, и он от этого начал зябнуть, Ирина тоже казалась замерзшей, напряженно сжавшейся. Но зато они успели поговорить и познакомиться по-настоящему. Каморин узнал, что Ирина любит, как ни странно, поэзию Маяковского и не любит фильмы ужасов, что окончила она педагогический институт и получила специальность учителя русского языка и литературы. Отработав по распределению положенный срок в селе, она вернулась в город и после неудачных попыток трудоустроиться в школе поступила на должность воспитателя общежития. Ещё Каморин узнал о том, что Ирина - единственная дочь у своей матери. Ее родители, инженеры по специальности, давно разведены. Отец уехал в Воронеж и живёт там с новой семьей, оставив двухкомнатную квартиру в Ордатове дочери и бывшей жене. Свою работу в общежитии Ирина, конечно же, не любит и при первой возможности постарается перейти в школу...

В последующие дни Каморин на правах знакомого несколько раз звонил Ирине, заглядывал к ней в общежитие и даже прочел там в красном уголке лекцию "Наши знаменитые земляки". Так начался роман Каморина с Ириной - первый серьёзный роман за всю его без малого тридцатилетнюю жизнь.

Ирина приняла ухаживания Каморина спокойно, сдержанно и даже, как ему казалось, рассудочно. Хотя они довольно скоро стали любовниками, её истинные чувства к нему и после этого остались для него тайной. Ни разу в её словах он не услышал и намека на то, что она любит его. Несомненным было только то, что ей была приятна его мальчишеская пылкость. Порой в ответ на его ласку или нежное слово она могла вдруг вся просиять радостью, но уже через несколько минут становилась обычной - все такой же спокойной и чуть насмешливой, как всегда. Иногда она делалась недоступно-замкнутой, напряжённой, взвинченной, и тогда он напрасно ломал голову о том, что с ней: совсем разлюбила его, переживает неприятности на работе или какую-то особенно тягостную фазу женского цикла? Ему хватало трезвости для понимания того, что её редкие вспышки радости в общении с ним могли быть проявлениями удовлетворенного самолюбия: ведь он во всём уступал ей... Часто с тяжёлым недоумением он задумывался над вопросом: любит ли она его на самом деле? Спросить её об этом прямо он не решался из чувства неловкости и ясного представления о том, что на такой вопрос Ирина непременно ответит уклончивыми, ничего не говорящими словами или шуткой.

Ирина и самой себе не смогла бы дать ответ на вопрос о том, любит ли она Каморина. Он действительно ей нравился, более того, был необходим, однако разве не потому только, - порой спрашивала она себя, - что был простым, милым парнем и неплохим любовником? Мечтая о любви, она ждала совсем иного. Ей всегда казалось, что настоящее чувство должно проявиться как-то очень ярко, перевернуть её душу, преобразить все её существо, придать её жизни необыкновенную полноту и счастье. Ничего подобного не доставляли ей отношения с довольно привлекательным в ее глазах, приятным и легким в общении, но явно посредственным Камориным. Даже её школьная любовь была пережита куда более сильно и страстно. А ведь предметом её был всего-навсего мальчик-одноклассник, довольно, впрочем, рослый и красивый, из благополучной семьи. В своем воображении она щедро наделяла его необыкновенными достоинствами, долго обдумывала каждый его взгляд, брошенный в её сторону, каждое его слово. Самым потрясающим переживанием всех ее школьных лет осталось прикосновение его рук, когда однажды он, смеясь, будто ненароком прижал её к стене в раздевалке.

Это полудетское увлечение было тем мучительнее, что оказалось безответным. Из-за робости она за все время обменялась со своим возлюбленным лишь немногими незначащими фразами, но тот, конечно, замечал, как при встрече с ним вспыхивали жарким румянцем её щеки и загорались любовью её глаза. И с тем большим удовольствием флиртовал в её присутствии сразу с несколькими одноклассницами, особами смазливыми и не по годам бойкими, тоже добивавшимися его внимания. А она целых полгода лелеяла в душе отчаянную идею о самоубийстве, захваченная безумной мечтой: он после её смерти поймет, как сильно она его любила, и пожалеет о несбывшемся... В ту пору часто, стоя на остановке, она испытывала желание шагнуть навстречу потоку машин, прямо под колеса! И только к весне выпускного года это томительное и горькое умопомрачение начало мало-помалу отступать, рассеиваться. Хотя ещё на первых курсах института она вздыхала порой о красавчике Игоре. Это продолжалось до тех пор, пока новые институтские подруги не убедили её в том, что в её возрасте быть мечтательницей, недотрогой - вредно для здоровья, несовременно, нелепо и просто позорно.

Первым мужчиной в её жизни оказался студент её же института, который был всего лишь на два курса старше, но уже имел репутацию опытного повесы. Первая близость показалась ей похожей на медицинскую процедуру, доставив, вместе с болью, смешанное чувство разочарования, стыда и брезгливости. Но вместе с тем было разбужено её любопытство: что же такое на самом деле физическая сторона любви, с которой связано столько многозначительных умолчаний, намеков и запретных, страшных слов? Почему об одном и том же говорится то как о райском блаженстве, то как о чем-то чрезвычайно гадком, греховном и пагубном? Неужели только для того, чтобы завуалировать ужасную, унизительную для человека незначительность того, стремиться к чему заставляет его природа: краткое, судорожное соприкосновение влажными, дурно пахнущими частями мужской и женской плоти, которые, точно в насмешку, являются ещё и органами выделения?

Она продолжила свои опыты и скоро почувствовала, что в ней проснулась женщина, что ей открылась радостная, раскрепощающая суть физической любви. После этого она легко сходилась с мужчинами, движимая отчасти юным, бунтарским стремлением к самоутверждению в качестве вполне взрослой через прикосновение к тайному, запретному. Её манили также горячечный, исступлённый морок и наслаждение плотской страсти. Но вместе с тем из этих опытов она вынесла и печальный урок: сладострастное забытье со случайным мужчиной непременно окажется лишь мимолетным удовольствием и вскоре обернётся взаимным чувством отчужденности, недоверия. Ей захотелось остановить свой выбор на ком-то одном, кто станет для нее своим, близким, родным. При этом ей казалось не обязательным вступать в брак - одно это слово отталкивало и страшило её, означая что-то очень серьезное, налагающее слишком большую ответственность, на что можно пойти только по любви или уже в немалом возрасте, от безысходности. Пока ей казалось достаточным иметь прочную связь с мужчиной, способным быть не просто любовником, а надежным другом - тем, кому можно рассказать о своих бедах, у кого можно попросить совета, кто наверняка будет с ней и через месяц, и через год.

Именно в это время ей подвернулся Каморин, и уже два года она встречалась только с ним. Интеллигентный, мягкий, он как будто идеально подходил на роль любовника. Но вот представить его в качестве своего мужа она была не в состоянии. Он казался ей ещё не вполне мужчиной, ещё скорее только юношей, обаятельным и ненадёжным. Окидывая его критическим взглядом, она вздыхала: ну какой из него муж? Ни серьезной профессии, ни положения, ни приличного заработка. Более того: ни малейшей перспективы на обретение надежного места в жизни. Ну как с таким создавать семью?.. И потому, уже приближаясь к порогу тридцатилетия, она снова и снова отклоняла предложения Каморина о вступлении в законный брак. Она всё медлила с этим самым важным для женщины решением, словно всё чего-то или кого-то ожидая, хотя никого на примете у неё не было. Доводы Каморина о том, что пора бы им определиться, она отметала внешне шутя, а в глубине души с безотчётным, смутным страхом и раздражением. Как если бы какой-то внутренний голос упорно шептал ей: "Остерегись! Не надо этого!"

При этом ей и в голову не приходило затеять любовную игру с кем-то другим, чтобы найти замену Каморину или просто разнообразить свою жизнь. И это не столько из-за моральных запретов, никогда не значивших для неё слишком много, сколько из-за врожденной душевной брезгливости, заставлявшей с отвращением отстранять даже мысль о возможности её связи одновременно с двумя мужчинами. Тем более, что давно уже было решено: сходиться с кем-то другим надо только по достаточно веским основаниям. Довольно с неё торопливых, неопрятных и стыдных "опытов" в студенческие годы!

Для себя самой у Ирины была своего рода отговорка: раз уж всё равно за поиском мужчины прошли лучшие годы, а Каморин, привязан, видимо, крепко, можно ещё потянуть с окончательным решением. Ещё год-другой, а там уж, так и быть, выходить за него. Она отдавала себе отчёт в том, что с такой тактикой есть риск упустить "синицу в руке", но это её не пугало. Порой она сама себе удивлялась: почему её, в отличие от всех баб, не слишком манит семейная жизнь? Может быть, с ней что-то не в порядке? Ведь не в одних недостатках Каморина дело: она по опыту знала, что он всё же лучше многих. К тому же ни в кого иного она влюблена не была. Вообще после первой молодости ей никого не удалось полюбить по-настоящему. Даже обычная для мечтательниц безмолвная, безнадежная влюбленность в недоступного мужчину, например, какого-нибудь артиста, никогда не посещала её.

А для Каморина лучше Ирины никого не было. Он просто запрещал себе сравнивать её с кем-то. До Ирины у него было только несколько женщин, в основном развязных, легкодоступных однокурсниц, бравировавших свободой своего поведения. Он так и не постиг: как можно после происшедшей близости, этого окончательного, отчаянного, предельно-откровенного самораскрытия и стирания всех мыслимых границ между двумя существами, делать вид, что ничего особенного не произошло, и при следующих встречах лишь небрежно кивать друг другу и обмениваться немногими незначащими словами, как если бы вчерашних любовников связывало только самое обычное знакомство? Пожалуй, он предложил бы руку и сердце любой из этих девиц, не будь у него ясного понимания того, что подобной "жертвы" от него никто не ждёт, что он будет не только отвергнут, но и презрительно осмеян. К тому же в близости с женщиной ему нужен был не только физический, но и душевный контакт. И именно в Ирине он впервые обрел не просто любовницу, а родного человека - настолько, что порой она казалась ему кем-то вроде сестры.

Очевидная опытность Ирины не сделала её для Каморина менее желанной. Напротив, этим она приобрела в его глазах дополнительно к другим своим достоинствам ещё и очарование зрелой, умудрённой женщины. Оттого порой, особенно когда нужно было подчиниться её желаниям, ему легче было представить ее себе старшей сестрой или даже матерью, тем охотнее уступая ей. И при всем этом, как ни странно, он постоянно, зорко, жадно выискивал и находил в её облике и поведении нечто от неопытной, наивной, беззащитной девочки. И как любил он её именно за эти полудетские черты и манеры! Вместе с тем он всегда был внутренне убежден в том, что Ирина лучше него сделает самый разумный для них обоих выбор. Это помогло ему пережить разочарование, самое горькое в истории их отношений: когда Ирина сказала, что беременна от него, но выходить замуж и рожать не будет, добавив, в ответ на немое отчаяние в его взоре, очень спокойно, с лёгкой улыбкой:

- Мы пока слишком мало знаем друг друга. Надо подождать.

Внешне он смирился с её решением и часто, особенно в выходные, проводимые вместе, чувствовал себя вполне счастливым. Но в будни, по вечерам он частенько тосковал оттого, что её нет рядом, что невозможно после дня суеты и нервотрепки на работе просто прижаться к ней, чтобы ощутить: он не один. Порой в нём вскипал гнев: выходит, он всё ещё недостаточно хорош для неё и потому она оставляет для себя шанс найти кого-то другого! Тогда, мстительно думал он, и ему надо искать другую! Однако ничего или почти ничего не делал для этого. Ведь по-настоящему он не чувствовал себя униженным: разве может быть унижение в подчинении себя любимой? Просто иногда ему ужасно не хватало родного тепла и запаха её тела, её голоса, в котором он уже научился, кажется, распознавать все оттенки настроения, внимательного взгляда её серых глаз, таких порой мечтательных, задумчивых, а чаще насмешливых. Но зато при каждой встрече в выходные появлялось восхитительное ощущение новизны и праздника, маленького чуда. Их роман длился уже два года, и в последнее время Каморину всё чаще казалось, что его отношения с Ириной стали прочными и надежными, почти супружескими. Хотя каждый раз, прощаясь с ней до новых выходных, он остро тосковал, точно расставался навсегда, и чувствовал, что в душе его что-то умирает.

Может быть, оттого, что и на работе, и в отношениях с Ириной у него было не слишком благополучно, Каморин и загорелся желанием стать ученым. Хоть в чем-то преуспеть! Но выбрал для этого не проторенный путь, через поступление в аспирантуру, а вольные штудии, прекрасно понимая, что это, скорее всего, ни к чему его не приведет. Внешне жизнь его текла размеренно и гладко, а внутренне он чувствовал себя потерянным, живущим как бы по инерции, без смысла и цели. И все чаще ему вспоминались знаменитые слова:

Земную жизнь пройдя до половины,

Я оказался в сумрачном лесу...

Его мучило чувство усугубляющегося неблагополучия, надвигающейся беды. Время протекало, как песок сквозь пальцы, и за нынешнее расточительство наверняка придется заплатить. Ему уже четвертый десяток, а ни в чём в его жизни нет ничего прочного, менее всего - в его музейной службе. Эх, недолго ему ещё чахнуть Кащеем над одними и теми же не бог весть какими впечатляющими раритетами и повторять на экскурсиях одни и те же заученные тексты. Даже если бы хотел, не дадут. А всё потому, что с первых шагов в музее он недооценил самую реальную для него угрозу - склоки и подсиживания, неизбежные в маленьком, преимущественно женском коллективе. Особенно по отношению к нему, не умеющему скрыть свою нелюбовь к служилым стервам - этому повсеместно распространённому типу современных дам, озабоченных карьерой и заработком. Особы хваткие, бойкие, в погоне за успехом способные на многое, они казались ему и не вполне женщинами, а скорее некими бесполыми существами, коварно присвоившими некоторые наружные признаки женского пола.

Хотя он побаивался сотрудниц и старался не задевать их, они раскусили его быстро, распознали в нем нечто непримиримо враждебное себе. Интересно, что именно? Как называют они его между собой? - думал он иногда. Энтузиастом? Идеалистом? Мальчиком-чистоплюем? Нет, вероятнее всего, придумали что-то куда более злое, ядовитое, до чего он сам сроду не додумается... Он осторожно сторонился их, стараясь ничем не навлечь на себя их гнев, а они до поры до времени относились к нему с небрежной, снисходительной благосклонностью матрон, привечающих юнца. Он тешил себя надеждой на то, что приобрел в коллективе репутацию неплохого, полезного работника и что потому в своих интригах и подсиживаниях злые фурии его не тронут.

На самом деле музейные дамы уже давно сошлись в нелестном мнении относительно Каморина. Во-первых, все согласились с тем, что он нехорош собой: невысок, непредставителен, с мелковатыми чертами лица, к тому же в поведении заметно нервен и застенчив - словом, похож скорее на юношу, даже на мальчика, чем на мужчину, и потому настоящей женщине нравиться не может. Ещё было дружно решено, что по службе Каморин не продвинется, поскольку довольно недалёк, не способен четко излагать свои мысли, во время экскурсий слишком эмоционален, "форсирует" голос, отчего говорит неестественно громко и напыщенно, так что порой даже неловко и неприятно бывает его слушать. Разве что ближе к пенсии, в награду за многолетнюю преданность музею, его могли бы произвести из младших научных сотрудников в старшие. Но и то лишь при условии безупречного поведения и чёткого соблюдения важнейшего служебного требования: знать своё место.

Самой же главной основой общей неприязни музейных дам к Каморину было ясное понимание всеми того, что он, будучи одним из немногих в музее мужчин да к тому же с профильным образованием, вполне может претендовать на продвижение на какую-то начальственную должность. Стало быть, то, чего Елена Андреевна или Вера Степановна добивались десятилетиями службы и бог весть какими ухищрениями, могло достаться этому розовощёкому юнцу шутя. Отсюда и проистекало дружное желание осадить, подрезать в зародыше потенциального "выскочку". Тон задавали две-три музейные дамы, особенно жёсткие в делах и суждениях. Будь они помоложе, наверняка сделали бы карьеру в бизнесе. А так, не имея лучшего выбора, состарившись среди пыльных раритетов, они могли только соперничать друг с другом за скудные блага, перепадающие работникам культуры. Сплотиться для борьбы насмерть с тем, кто казался очень опасным соперником в борьбе за престижную должность методиста, начальника отдела или иную подобную, они были просто обречены.

Смутно догадываясь о причинах нелюбви к нему музейных дам, Каморин пока не слишком расстраивался из-за этого. Что ему было до этих ведьм! Для него в мире существовала только одна женщина - Ирина. И по-настоящему плохо, на его взгляд, было лишь то, что она упорно отказывалась стать его женой.

5


После гибели Лоскутовой Чермных приехал к себе домой, заперся в кабинете и стремительными шагами начал мерить тесное пространство от двери до окна и назад, размышляя на ходу по своей старой привычке. "Каким разумным, дальновидным и стройным казался замысел завладения "Надеждой" первоначально!" - думал он с тоской. Нежизнеспособное товарищество портних закономерно должно было умереть, освободив место для настоящего бизнеса. Но разве помышлял он о физической гибели кого-то? Мизерный, в общем-то, масштаб делишек Лоскутовой совершенно не позволял предвидеть, что дело примет такой трагический оборот. Тем более, что ему казалось совершенно необходимым избежать любого шума и скандала при переходе собственности "Надежды" в его руки. Потому что в противном случае можно ждать любых неприятностей, имея несчастье родиться и жить в непредсказуемой стране. И ещё накануне он всерьез верил в то, что все будет хорошо!..

А теперь "Надежда" и всё, связанное с нею, надолго оказалось в центре внимания местных властей, прессы и публики, жадной до слухов. Завязался опасный узел, который не развяжется и после осуждения убийцы, потому что останется почва для пересудов, для злобных инсинуаций. Какая шумиха может быть поднята в газетах: алчный деляга ради захвата помещения под супермаркет устроил убийство своей противницы! Той, которая защищала интересы товарищества портних! "Он делает свой бизнес на крови!" - будут говорить о нем! И что в итоге? Кто после этого захочет сотрудничать с ним, кто пойдёт в его торговый центр?!

А ведь всё могло быть так хорошо! Не потеряли бы и портнихи. Он действительно позаботился бы о них и сохранил бы их рабочие места. Не все, конечно, поскольку из тысячи квадратных метров мог бы выделить для них лишь сотню, с окнами во двор, под швейную мастерскую. Затем, чтобы и по истечении оговоренного пятилетнего срока формально не нарушать условие приватизации помещения "Надежды": сохранение прежнего производственного профиля ее помещения. И еще для того, чтобы выпустить лишний пар недовольства и напряжения. Он оставил бы с десяток рабочих мест для немолодых швей - тех, кому немного осталось до пенсии и слишком трудно было бы добираться в отдалённые районы города, где ещё дышат на ладан швейные фабрички. А кто помоложе - те довольно легко найдут себе что-то получше. И итоге он убил бы двух зайцев! Ведь просто невозможно для задней, смотрящей во двор части цокольного этажа придумать какое-то более выгодное применение, чем отдать её под мастерскую. А как все повернется теперь?..

Примут ли во внимание то, что это ведь не он, а Лилия не платила бабам из товарищества вовремя? Она делала это, чтобы покупать себе квартиры. Настоящей волчицей, пасущей овечье стадо, была для портних покойная, которую они, конечно, считали хорошей, своей в доску, заступницей. Красавица и умница Лилия держала их в узде. Ха-ха! Они ей верили - ей, этой бестии, которая бесконтрольно распродавала швейные изделия, выручку присваивала себе, покупала на неё квартиры и машины, содержала любовника и практически совсем не платила за отопление и электроэнергию, а заодно налоги и взносы в социальные фонды, накапливая многомиллионные долги, портнихам же выдавала жалкие крохи - ровно столько, чтобы они не умерли с голоду и не взбунтовались. И при этом смотрела на всех искренним, сострадающим взором, говорила жалобным голосом! Как ловко у неё всё получалось, точно всю жизнь она в этом совершенствовалась, не зная ничего иного, кроме нынешнего дикого рынка! И точно никогда не боялась, что коммунисты ещё вернутся к власти!

Чермных судил по себе: ему становилось порой жутко при мысли о том, что все происходящее - лишь временное отклонение от естественного хода событий, следствие преходящего общего заблуждения, ослепления, помешательства. Ведь ещё недавно прежний порядок казался таким прочным! Несколько поколений родилось и прожило при нем, не зная ничего иного. Население прибавлялось, благосостояние росло... Может быть, в этой стране с тяжелым климатом и малоплодородными почвами общество должно быть устроено именно так, по образцу пчелиного роя, нерассуждающего, спаянного жёсткой и безусловной, на уровне инстинкта, дисциплиной, ради одной задачи: выжить? Если это так, то коммунисты ещё вернутся. И тогда каково будет держать ответ? В лучшем случае отнимут всё нажитое и по-китайски отправят на перевоспитание в деревню... Впрочем, думал он об этом не часто, старался гнать от себя подобные мысли, как и сознание о том, что когда-нибудь умрет.

Чем больше тревог и огорчений доставляли ему дела, тем чаще он думал о дочери Анжеле, черпая в этом свою силу. Это же ради неё все его ухищрения и плутни с людьми! Помня о ней, он спокойно встречал угрюмые взгляды портних из "Надежды", своих продавцов и строительных рабочих - всех тех, с кем приходилось лукавить. Все эти чужие лица заслонял образ Анжелы, всегда живший в его сознании. С ней он чувствовал себя оправданным. Он усмехнулся недобро, вспомнив о костлявой швее Грядуновой с ее желтоватым, осунувшимся лицом, которая посмела возразить ему на собрании. Эта преждевременно состарившаяся стерва наплодила с хахалями троих щенков и теперь ждет, что о ней и её отродье кто-то позаботится! А ему есть о ком заботиться - о своей больной дочке! Желечка, родной ребеночек, бедная, больная девочка, одна для него что-то значит в этом мире! Что будет с ней, если его осудят или разорят?

Чермных прислушался: что-то неслышно Жельки в ее комнате. Дремлет или читает? Или, может быть, слушает плейер в наушниках? Ой, кажется, не очень хорошо смотрит за ней горничная, эта раззява Мареева! Надо взглянуть самому!

Он тихо подошёл к комнате дочери, осторожно приоткрыл дверь. В полутемной комнате на фоне мерцающего экрана компьютера проступил девичий силуэт. Чермных облегчённо перевёл дух и мягко прикрыл дверь. С Желей все в порядке.

Чермных не любил полного имени дочери: Анжела. Угораздило же так назвать! Звучит невыносимо фальшиво, "не от мира сего", заставляя вспомнить что-то уж очень далекое, чужое: чернокожую американскую коммунистку Анджелу Дэвис и героиню бульварной псевдоисторической киноэпопеи Анжелику, "маркизу ангелов". Однако благоверная еще до родов настояла на своем, желая дать ребенку не менее затейливое имечко, чем ее собственное: Мирра. Родись мальчик, его нарекли бы Роландом. Чермных тогда уступил из любви к молодой жене, хотя и в ту пору ему ужасно не нравились эти имена, "романтические" с галантерейным привкусом, похожие на названия дешевого одеколона, или, прости господи, на собачьи клички. Но Мирра полагала, что обеспечивает ребенку успех, нарекая его так "красиво", необычно. Если же супруг категорически против того, чтобы назвать дочку Анжелой, есть вариант: Иоланта. Услышав такое, Чермных скривился и выбрал меньшее из двух зол. Все-таки "Анжела" слегка походило на более привычное: "Ангелина"...

Бедняжке Анжеле с её диковинным иноземным именем следовало иметь внешность девушки-"конфетки", этакой изящной, обольстительной лолиты. Она и была бы такой, уродись в мать. Мирра, в юности хрупкая темноволосая красавица с нежным, фарфоровым личиком, кружила головы многим. Но Анжела пошла в тетку по отцу - худую, сутулую старую деву. К шестнадцати годам, когда ее сверстницы превратились в очаровательных барышень, у Анжелы было полудетское костлявое маленькое тело и бледное личико со скошенным лобиком и глубоко сидящими совиными глазками. Она казалась ещё совсем девочкой, едва вступившей в пору созревания, болезненной и некрасивой, почти уродливой. И при этом, точно в насмешку, её звали не Татьяной, Ириной, Ольгой или иным обычным, скромным именем, а Анжелой!

В шестнадцать лет Анжела пыталась отравиться - молчком, без намёков, сцен и оставленных для общего сведения предсмертных писем. Её хватились утром, когда она слишком запоздала с подъёмом и сборами в школу, и нашли в постели, в глубоком забытьи. В прикроватной тумбочке лежала пустая коробочка из-под снотворных таблеток, которые принимала Мирра. Из реанимации Анжелу отправили в детское отделение психиатрической больницы, а там на все вопросы о том, почему она пыталась расстаться с жизнью, девочка отвечала тихо, как будто совсем спокойно, с безучастным лицом и потупленным взором:

- Было просто тоскливо, а так причин никаких нет...

Депрессия без видимых внешних причин, "эндогенная" на языке психиатров, хорошо вписывалась в схему развития простой формы шизофрении, характерной для юного возраста, и Анжелу стали лечить от этого недуга. После больницы она ещё больше подурнела: кожа и волосы стали сальными, над верхней губой появились редкие жесткие волоски. Она теперь больше потела, распространяя запах кислый и тяжелый, похожий на звериный. При этом выражение её лица осталось детски-наивным, растерянным, с застывшей печатью страдания.

Что теперь делать с Анжелой, Чермных не знал. Это был для него самый трудный вопрос. Ясно, что в жизни дочки произошла непоправимая катастрофа. Уж слишком очевидны были признаки этого. Снова и снова Чермных ловил себя на мысли о том, что, пожалуй, Анжеле лучше было бы не появляться на свет. Или, может быть, следовало дать ей умереть? Не оттого ли страдает Анжела, что понимает: ни ему, ни Мирре дочка никогда не была особенно нужна? Они завели ребенка совсем молодыми, вскоре после женитьбы, просто потому, что принято, живя в браке, иметь детей. Уход за маленькой Анжелой лёг на плечи бабушки Клавдии Ивановны. Мирра всегда была слишком высокого мнения о своих достоинствах, чтобы много заниматься дочкой. Она считала себя рожденной очаровывать и блистать и хотела быть на виду, выступать на публике. По образованию учитель химии и биологии, она предпочла работать не в школе, а в областном краеведческом музее: пусть там поменьше зарплата, зато можно видеть вокруг себя не одни только глупые детские рожи и не трепать нервы из-за малолетней шпаны. К тому же так приятно в качестве экскурсовода чувствовать на себе заинтересованные, взволнованные мужские взгляды! Погружённая в каждодневную суету с экскурсиями, выставками и лекциями, Мирра имела все основания говорить, что на домашние дела у неё совершенно не остается сил, что она приходит домой выжатая, как лимон.

И Чермных, делавшему быструю карьеру в "Ордатовэнергоремонте", работавшему зачастую и по выходным, было не до возни с Анжелой. Теперь, припоминая ранние, младенческие годы дочери, Чермных удивлялся тому, как быстро, незаметно они пролетели. С девочкой была в основном Клавдия Ивановна. Анжела воспринималась тогда как маленькая, тихая мышка, почти незаметная, лишь изредка пищавшая где-то вдалеке, за плотно притворенными дверями. Только начиная с пятилетнего возраста, когда появилась возможность брать дочь на курорты и в гости, родители стали уделять ей больше внимания. Может быть, стоило жить иначе и посвящать Анжеле больше времени? И тогда она, вероятно, выросла бы здоровой? Кто знает...

Ему так важно было сделать карьеру, вырасти из сменного мастера в директора. Именно сейчас особенно ясно, что все его тогдашние труды оказались не напрасны. В послеперестроечные годы должность директора хотя бы небольшого предприятия стала для многих, в том числе и для него, стартовой площадкой для превращения в солидного бизнесмена, нового хозяина жизни. Ради этого стоило в свое время пропадать на производстве днем и ночью, мучиться и врать на заседаниях райкома, горкома, обкома, комиссии партийного контроля и иных идеологических камланиях. Ныне он вправе гордиться своей прозорливостью, настойчивостью, целеустремлённостью. А Анжела... Ну что такое, в сущности, она - маленький, некрасивый, дурно пахнущий комочек плоти, хотя бы и родной, со слабым проблеском больного, непонятного сознания... Наверняка она все равно была бы такой же, даже если бы родители занимались ею непрерывно...

Он тотчас спохватился, как всегда, когда в голову приходили подобные мысли, казавшиеся кощунственными: да нет же, на самом деле он любит Жельку! Она всегда будет для него такой же родной, милой девочкой, какой запомнилась ему в двухлетнем возрасте: с блестящими бусинами-глазами, с крошечными, точно кукольными, ручками, с прозрачными, как дым, русыми волосиками, сквозь которые проглядывала розовая макушка, с пухленькими ножками, делавшими тогда первые, нетвёрдые шаги по земле... Желечка - самое дорогое для него существо на всем белом свете! Вот только дать ей, кроме материальных благ, он может немного. Это доля таких натур, как он, - холодных, рассудочных, эмоционально бедных...

Чермных вздохнул, представив, как Анжела весь день опять проторчала перед компьютером. Раззява Бэла Мареева, сиделка и гувернантка в одном лице, должна чаще вытаскивать её на прогулки, даже через "не могу" и "не хочу"! Не то, чего доброго, опять что-то случится...

Чермных так и не понял, почему Анжела травилась. На все его попытки расспросить об этом она отвечала только плачем. Вообще по-настоящему близких, откровенных и сердечных отношений между ними не было, кажется, никогда. Во всяком случае, с тех пор, как она достаточно выросла для того, чтобы от неё можно было ожидать сознательного общения. Уже начиная лет с двенадцати всякий раз, когда он подходил к ней, чтобы приласкать или узнать о её делах, она встречала его настороженным взглядом и неловким молчанием. При этом её маленькое некрасивое лицо напрягалось, и на нём проступало выражение детского, боязливого недоумения. "Я точно чужой для неё", - с горечью думал Чермных. Если он заводил с ней разговоры на бытовые темы или о кино, телепередачах и книгах, Анжела отвечала нехотя, печально, скованно, как если бы он был учителем, с которым надо было разговаривать поневоле. В своих суждениях она казалась такой простенькой, что впору было дивиться: откуда у нее желание умереть и знание о том, что для этого нужны снотворные в сочетании с алкоголем, и, самое главное, откуда решимость и упорство, с какими она делала это.

Врачи рассказали, что нембутал Анжела приняла в комбинации с водкой, в той именно пропорции, которая требовалась для верной смерти. И сделала она это на ночь, запершись в своей комнате. Она умерла бы наверняка, когда бы ночью Клавдии Ивановне, её бабушке по матери, гостившей у них, не понадобился аппарат для измерения давления, забытый накануне в комнате внучки. Старуха, похоже, чуяла недоброе, оттого и прихватило у неё сердце. И она стучалась к Анжеле долго, упорно, не стесняясь нарушить крепкий молодой сон, до тех пор, пока стало ясно, что с девочкой что-то случилось и нужно выломать дверь.

Чермных был убеждён в том, что Анжела не могла обойтись без сообщника. Хотя бы потому, что в доме никогда не держали ничего крепче шампанского и "Romanee Conti" для приготовления любимого Миррой Чермных глинтвейна (Сергей Чермных отличался врождённой непереносимостью алкоголя и за вынужденное употребление в компании чего-то крепкого всегда расплачивался недомоганием, бессонницей и чувством тоски). "Вычислить" сообщника оказалось нетрудно, поскольку круг общения Анжелы был очень узок. У неё была единственная подруга - её одноклассница Света Чекунова, дочь медсестры. У девочек было так мало общего, что Чермных поначалу удивлялся: что же их сблизило? В отличие от Анжелы, Света казалась вполне благополучной: милое, нежное личико, изящная фигурка со всеми признаками нормального девичьего созревания, хорошие отметки в гимназии. Вот только отца у неё не было и одевалась она хуже многих одноклассниц. Может быть, Анжела была интересна для Светы как дочь богатых родителей? Анжела первая в классе получила в подарок мобильник, первая съездила в Египет...

Поразмыслив, Чермных пришел к выводу о том, что Свету привлекала в Анжеле именно та "золотая аура", которая в восприятии рядовых людей окутывает "новых русских". Что это именно так, ему самому приходилось убеждаться постоянно. Сколько вокруг желающих приблизиться к нему, установить с ним хоть какой-то контакт, затесаться в число его знакомых и друзей, чтобы и на них упала толика "золотой пыли" успеха и благополучия! Анжеле, болезненной дурнушке, нравилось, конечно, играть роль "гранд-дамы" по отношению к красивой девочке, "покровительствовать" ей, водить в театр, на концерты заезжих звёзд эстрады, приглашать на дачу. А в гимназии роли менялись: там уже Света помогала Анжеле: подсказывала, давала списать из своей тетради решения задач по математике и физике. Таким образом, у Анжелы и Светы всё же была почва для сближения. Но только почему Света решила помочь Анжеле умереть? Может быть, затаённая зависть к подруге побуждала Свету желать ей зла? Ясных ответов на эти вопросы не было. Обе девочки категорически отрицали свой сговор и соучастие в попытке самоубийства. Особенно убедительно это делала Света, державшаяся смело, смотревшая на всех искренними, чистыми глазами. Чермных сумел добиться лишь того, чтобы Света больше не появлялась на пороге его квартиры. С тех пор вообще никто из сверстников Анжелы не навещал её.

Чермных вздохнул, представив, как Анжела весь день опять проторчала перед компьютером. Нужно ещё раз сказать раззяве Бэле, что Анжелу надо чаще вытаскивать на прогулки. Почему дочери не слышно так долго? Неужто настолько увлечена интернетом? Ступая осторожно, неслышно по мягкому ковру, Чермных снова подошёл к двери её комнаты и заглянул: Анжела сидела спиной к нему, облокотившись о стол обеими руками, почти уткнув лицо в мерцающий дисплей компьютера. Что-то в её позе показалось ему странным, и столь же тихо он подошел ближе. Спустя миг он застыл, изумлённый: то, во что Анжела пристально всматривалась на дисплее, выглядело как месиво округлых форм розоватого цвета. Он не сразу понял, что это нагие, сплетённые человеческие тела. Но более всего его поразило состояние Анжелы: она тяжело дышала, её бедра подрагивали, терлись друг о друга. Ещё через несколько мгновений Анжела почувствовала, что кто-то находится рядом с ней. Её бедра перестали дрожать. Щелчком "мышки" она прогнала картинку с дисплея и обернула к Чермных свое покрасневшее, испуганное лицо с влажно блеснувшими, как от слёз, глазами.

- Ты здорова? - спросил Чермных только для того, чтобы что-то сказать.

- Здорова, - ответила Анжела тихо, чуть хрипловато.

- Это хорошо, - пробормотал Чермных и поспешно вышел из комнаты. С досадой и острым чувством стыда он вспомнил заученный еще в школе смешной набор слов из правила на правописание шипящих: "Замуж, уж, невтерпеж". Ну вот и ещё одна проблема, о которой он до сих пор всерьёз не помышлял: девочка созрела, ей нужен мужчина. А кому нужна она? Кого не испугает? Хороший её не возьмет, а проходимец, который польстится на отцовские деньги, опасен. Но ясно, что отныне необходимо искать подходящего жениха, не затягивая дело, иначе Анжела совсем сбрендит или достанется первому прохвосту, который наловчится задрать ей юбку. И тогда понапрасну пропадёт всё, ради чего жил он, Чермных. Чтобы этого не произошло, нужен парень смирный, непьющий, не наркоман, пусть не самый толковый, лишь бы не плут. Да где же взять такого? Все-таки Анжела дика, страшновата... И почему так долго нет Мирры? Наверно, очередное музейное "мероприятие"...


6


Три месяца в следственном изоляторе показался Котарю одним сплошным, бесконечно долгим днем. Или одной столь же долгой ночью. Время суток мало замечалось там, где он оказался, - в дальнем углу камеры, неподалёку от двери и унитаза, под постоянным, изнуряющим сиянием электрической лампочки. Ему было и мучительно, и тоскливо до чувства ноющей пустоты в душе, и, самое главное, страшно. Потому что очень скоро ему стало ясно, что по незнанию здешних порядков или из-за мимолётной рассеянности ему легко совершить роковую ошибку, которая может стоить жизни. И ещё было противно. Отвращение было и к сокамерникам, в основном людям заурядным и примитивным, и к окружающей нечистоте и тесноте, и к самому себе - глупо попавшемуся, грязному, дурно пахнущему.

Никакого романтического посвящения в блатное звание и приобщения к традициям и тайнам воровского мира, о чём мечталось на воле, не произошло. В камере подобрались преимущественно люди, впервые совершившие преступление или не склонные распространяться о своем тюремном опыте. Было только несколько человек, в которых с первого взгляда распознавались бывалые зэки. Из-за множества характерных наколок их остальные вполголоса называли "синими". Они держались особняком, занимая лучшие нары у окна. Весь день напролёт они играли друг с другом в карты, как бы не замечая остальных, пока у кого-то из них не возникало желание отнять у простого, "серого" сокамерника вкусный кусок или понравившуюся вещь. Котаря они сначала не трогали, и он стал думать, что, может быть, понравился блатным, пока однажды у него вдруг не вырвали из рук миску с редкой в тюремном рационе котлетой, плеснув при этом разваренной белёсой слизью сечки прямо в лицо. Он поднял голову, и увидел над собой хилого, немолодого, невысокого урку: тот деловито запустил пальцы в кашу, доставая котлету, затем швырнул миску на Котаря. Горячая, мокрая масса расползлась по коленям ограбленного, а с верхних нар грянул одобрительный гогот блатных. Котарь только молча стёр с себя липкую слизь, давясь беззвучными слезами.

"Ладно, ладно", - думал Котарь в приступе бессильной, потаённой ярости. - "Зато я знаю что-то, чего никто из этих скотов не знает, даже не подозревает. Я обману их всех, и это будет очень просто: надо лишь, совсем по Станиславскому, совершенно вжиться в свою роль, быть именно тем жалким дурачком, каким тебя все считают".

Но и это оказалось нельзя. Скоро стало ясно, что в камере к нему внимательно присматриваются. От роковых ошибок его предостерёг ближайший сосед - совсем молодой парень Игорь Лучнев, которого все звали Игорьком. Узколицый, длинноносый, с шапкой чёрных волос и бровями в разлёт, Игорёк смахивал на латиноамериканца и внушал окружающим уважение своим решительным видом. Его в камере не задевали, то ли из симпатии к нему, то ли из опасений дать ему повод продемонстрировать свой молодой задор.

Случилось так, что однажды Котарь, торопливо дочищая корочкой хлеба свою миску ("кормушку"-окошко в двери уже открыли, требуя возврата посуды), уронил на пол кусок сахара. Это был один из тех трёх кусочков, что он зажал левом кулаке в предвкушении мига, когда в награду за возвращение миски в его жестяную кружку плеснут жиденького чая. Сахаром с ним поделился всё тот же Игорёк, получив на днях передачу. Кося одним глазом на "кормушку", где маячила нетерпеливая физиономия контролёра, Котарь поднял упавший кусок и уже поднёс было его ко рту, чтобы сдуть пыль, как Игорёк ловким ударом выбил весь сахар из руки соседа.

- Ты что? - оторопело пробормотал Котарь, переводя взгляд с маленьких белых кусочков, таких жалких на грязном полу, на сумрачное, сосредоточенно-злое лицо Игорька.

Котаря поразила наступившая в камере тишина. Он взглянул по сторонам и увидел, что все теперь смотрели на него.

- А то! - тихо, но с жесткой угрозой ответил Игорёк. - Жадность фраера сгубила! Поднимешь - чуханом станешь!

Котарь не посмел ослушаться, хотя не понял, о чём идет речь. Белые кусочки так и пролежали весь день под нарами, пока на следующее утро их вместе с прочим сором не замёл в свой совок дежурный по камере. А ночью Котарь тихо спросил у Игорька, кто такой чухан.

- Ну, это тот, кого опускают, - нехотя пояснил Игорёк. - За что? За то, что подбирает упавший кусок, ложку или полотенце. За то, что ест, когда кто-то сидит на "толчке". Будешь так поступать - тебя назовут чуханом и непременно "опустят". Не здесь, в камере, так потом, на зоне.

- А как на зоне узнают?

- Из тюрьмы "ксива" придет, в ней сообщат. Но чухану лучше самому сразу всем рассказать, кто он такой, чтобы его не убили. Потому что тот, кто берёт что-то у такого или случайно прикасается к нему, сам становится чушкой. Это воровской закон.

- Игорёк, а ведь ты мог и не вмешаться. Ты меня пожалел, что ли?

- Ну, просто мне западло смотреть, как ни за что ни про что пропадёт совсем молодой парень... Что мне в этом хорошего? Тебя загнали бы под нары, а на твоё место положили бы какого-нибудь вонючего бомжа...

После истории с куском сахара Котарю впервые стало в тюрьме по-настоящему страшно. Так просто может пропасть здесь человек! Несколько день он был точно сам не свой: вздрагивал от громких голосов, пугливо озирался по сторонам. Он ожидал чего-то ужасного. А вдруг ему захотят устроить "прописку" - издевательское испытание для тех, кого наметили в "опущенные"? Игорёк сказал, что и такое возможно...

Но именно в первые, самые мрачные дни заключения пришла к нему утешительная надежда: стало ясно, что обвинить его в убийстве Лоскутовой сложно, поскольку убедительных улик против него нет! Тот складной нож, что был найден в кармане его куртки, следователя не интересовал.

- Говори, куда ты дел заточку или что там у тебя было! - на первом же допросе потребовал от Котаря следователь районной прокуратуры Вербилов.

- Какую заточку?

- Я говорю об орудии убийства, - как будто совершенно спокойно пояснил Вербилов. При этом он поднялся со своего места, обошёл письменный стол и приблизился к Котарю, зависнув над ним. Тот невольно сжался в ожидании удара, который все же не последовал.

- Ах да, тебя же надо просветить. Хорошо. Результаты криминологической экспертизы показали, что смертельный удар был нанесен Лоскутовой не ножом, а орудием наподобие острой заточки. Вот и возникает вопрос: где это орудие?

Вербилов близоруко сощурил водянистые глаза со светлыми, длинными, как у девушки, ресницы, вглядываясь в лицо Котаря. Тот невольно опустил взгляд, не зная, что сказать в ответ.

Вербилов был неприятен Котарю по многим причинам, прежде всего своим обликом: молодой, довольно рослый, но слишком худой, сутулый, с впалой грудью и редкой, точно выщипанной щеточкой рыжеватых усиков. К тому же слабый голос, нервозность, неуверенные жесты - всё свидетельствовало об отсутствии в его характере начала основательного, твёрдого, мужского. Вместе с тем хорошо было заметно, что он болезненно самолюбив и хочет казаться значительнее, чем выглядит. Ради этого, наверно, он порой принимал угрожающую позу, как бы зависая над подследственным. И всё же в душе Котаря шевельнулась зависть: Вербилов был совсем молод, всего, может быть, на пять лет старше его, а уже на такой важной должности...

Следователь курил сигарету за сигаретой, спрашивал долго о малозначащем, а потом, без подготовки, "в лоб" - всё о том же:

- Сознаться не думаешь?

- В чём?

- В убийстве Лоскутовой. В чём же еще... Кто-то же её убил и, скорее всего, именно ты...

- Ну так докажите, - бледнея, дрогнувшим голосом возражал Котарь. - А я её даже ни разу не видел...

Влажно блестя глазами, Вербилов усмехался и повторял одни и те же доводы:

- Ты проник в кабинет убитой Лоскутовой незаконно, похитил её деньги - это доказано. Какие ещё нужны доказательства?

- Ну так я же не убивал её! Обвинение меня в убийстве ничем не подтверждено!

- Не хватает лишь заточки с отпечатками твоих пальцев. А так вполне логично заключить, что грабитель Лоскутовой и её убийца - одно лицо. Тем более, что иного подозреваемого не имеется. Кстати, в Уголовно-процессуальном кодексе записано: "Суд, прокурор и следователь оценивают доказательства по своему внутреннему убеждению". То есть нет нужды в математически-безупречном доказательстве вины. Можно обойтись и без отпечатков пальцев. Если суд убеждён в чьей-либо виновности, этого достаточно. Субъективизм судебных решений - явление неизбежное, общепризнанное. Так что чистосердечное раскаяние и признание будут тебе на пользу.

- Ну так и доказывайте суду, а мне сознаваться не в чем! - раздражённо отвечал Котарь на такие уговоры, слегка хмелея от собственной смелости.

Он ожидал, что следователь не выдержит, вспылит, станет угрожать или даже ударит. Или попытается в ходе изнурительного допроса запутать подследственного в паутине двусмысленных слов, вымучить полупризнание. Но Вербилов только усмехнулся:

- И докажем. Только тебе это выйдет дороже. Понимаешь, убийство - это такое дело, которое не принято спускать на тормозах. Не получится у меня - назначат на моё место другого. И не мытьем, так катаньем тебя расколят. Так что не доводи нас и себя до крайности. Хотя... Знаешь, я уже сомневаюсь в том, что Лоскутову убил ты. Потому что ты ещё мог пырнуть её от испуга, но вот так хитро спрятать заточку - едва ли. Попробую я другой путь, а ты пока возвращайся в камеру...

Через пять дней к Котарю в камере подошел один из "синих", жилистый, уже седой урка, которого приятели называли Гочей. Цыкнув слюной, он презрительно-ласково осведомился у Котаря о том, как идет следствие.

- Да так себе... - пробормотал тот, пожав плечами. - Требуют признаться в том, чего я не совершал...

- С тобой возится Вербилов? Ха-ха! Знаем его! Он добренький, чистоплюй! Специально назначили такого, чтобы провернул дело тонко! А всё оттого, что замешан туз, известный предприниматель!.. Хотя убил, конечно, не ты. По городу прошел слух, что в ателье проведён обыск, и у одной портнихи нашли окровавленное шило. Экспертиза установила, что это кровь директрисы, и портниха уже созналась. Везёт же дуракам!..

Спустя неделю Вербилов снова вызвал Котаря на допрос. На этот раз следователь пребывал явно в смятённом состоянии, и мысли его были где-то далеко. Он то устремлял взор в пыльное зарешёченное окно своего кабинета, то вдруг начинал расхаживать по кабинету. Прошло минут пять, прежде чем Вербилов задал вопрос:

- Стало быть, ты никого в городе не знаешь и в ателье сунулся наобум?

Хотя слова следователя прозвучали скорее как констатация факта, Котарь ответил:

- Да, я никого в Ордатове не знаю.

- Получается так, что ты сунулся в ателье в тот самый вечер, когда там кому-то понадобилось убить директрису. Во всяком случае, так это выглядит со стороны. Мы провели в ателье обыск и в одном из шкафчиков для сменной одежды, что стоят в коридоре, нашли шило со следами крови на рукоятке. Этакое совсем маленькое бурое пятнышко в том месте, где металл входит в дерево. Кстати, от удара шилом в сердце крови всегда выделяется чуть-чуть. Тем не менее экспертиза установила, что это кровь Лоскутовой. Шило было спрятано в нижней части шкафчика в ворохе тряпья. Отпечатков пальцев на рукоятке не обнаружено. По всей видимости, их стёрли тем же тряпьём. На одной из тряпок тоже обнаружены следы крови убитой. Этот шкафчик не запирается, как и половина соседних: у всех давным-давно сломаны замки. Поэтому подбросить шило мог в принципе кто угодно. Так что старая портниха Баулова, которая пользовалась шкафчиком, могла легко всё отрицать. Но она призналась, что под шумок зашла в кабинет Лоскутовой и ударила её шилом в сердце, а шило сунула затем в свой шафчик. Ты видишь, парень, как тебе повезло? - подмигнул следователь.

Котарь молча кивнул головой. Он смотрел прямо перед собой, в зеленоватую стену кабинета, чувствуя, как в висках бухает кровь. "Это же та самая карга, что пришла в вестибюль позже остальных и пробормотала какой-то вздор про попавшегося голубка", - подумал он.

- Я на неё не давил. Ну или почти не давил, - поправился Вербилов с оттенком смущения. - Только сказал, что улика указывает на неё и что нам известно, что когда-то она была судима за корыстное преступление. Поэтому, мол, пусть подумает получше, чтобы не отягощать свою вину. Я просто обязан был отработать все версии... Она подумала немного и выложила признание в убийстве. И даже мотивы назвала. Мол, директриса задерживала ей зарплату дольше, чем другим, да и платила меньше - считала, наверно, что убогой с мизерной пенсией все равно деваться некуда. Был и другой мотив, может быть, главный - зависть. Баулова на вид такая страшноватая, хромая, худая, изможденная - одним словом, ведьма. Бабы в ателье не любили её. Гуляй-Нога - так её за хромоту звали. Она призналась, что ужасно завидовала хозяйке - её красоте, молодости и особенно той дерзости, с которой она обкрадывала коллектив и сколачивала капитал.

Вербилов вздохнул, сел за свой стол, достал из папки бумаги и продолжил, глядя в напечатанный на принтере текст:

- Старуха сказала буквально следующее: "Я-то пыталась украсть малость и за это поплатилась жестоко - сроком за решёткой и клеймом воровки, а Лоскутова ворует открыто и безнаказанно столько, что хватает и на машины, и на любовника, и на квартиры. Она в дополнение к квартирам в Ордатове недавно купила ещё квартиру в Москве. То есть она хотела обанкротить "Надежду" и уехать в Москву, чтобы жить припеваючи. Кто-то должен был убить эту стерву. Я и убила, мне наши бабы за это спасибо скажут. Потому и приковыляла в тот вечер в вестибюль позже всех. Все думали, что из-за больной ноги. А у меня дело было в директорском кабинете..."

Следователь закурил сигарету и задумался на минуту, затем взглянул на Котаря:

- А ты не куришь?

- Нет.

- И правильно! Томиться в камере без курева - это мука! Ведь никто тебе не принесет, никому ты в Ордатове не нужен. А я приобрел эту привычку, потому что курение проясняет сознание, наводит на кое-какие идеи. Ну и результат в данном случае налицо! Не так ли?

- "Как же он все-таки молод!" - удивился Котарь наивной похвальбе в словах следователя, а вслух ответил:

- Да, конечно.

- Кстати, ты должен быть благодарен экспертам, которые очень быстро определили, чем была убита Лоскутова. Эксперты подготовили заключение о том, что орудие убийства - это что-то вроде очень узкого стержня диаметром полтора миллиметра, без явных признаков конусовидного сужения на конце, обычного у заточек. Это похоже на вязальную спицу, а еще больше - на портновское шило. Знаешь такое? Оно значительно длиннее сапожного. Сапожным едва ли можно убить взрослого человека, а вот портновским, длиной шестьдесят восемь миллиметров, - запросто. Поэтому его снабжают деревянным колпачком. Портновское шило редко где встретишь. В быту люди чаще пользуются сапожным. Использование такого специфического предмета - это косвенное доказательство того, что убийцей был кто-то из работавших в ателье. Сходится и другое: директриса на самом деле многим задерживала зарплату и разоряла предприятие. И квартиры она покупала, в том числе одну в Москве, чтобы сберечь свои денежки от инфляции. Так что подчинённым было за что её ненавидеть. Изрядная стерва была эта самая Лоскутова!

Помолчав, Вербилов встал из-за стола, подошел к Котарю вплотную, наклонился, заглянул ему в глаза и сказал так громко, что тот вздрогнул:

- А всё-таки я думаю, парень, что убил Лоскутову ты! И я даже знаю, как это случилось: Лоскутова вошла в свой кабинет, когда ты шарил в её столе, и от испуга, чтобы только она не закричала, ты ударил её шилом, которое было там где-то на виду! Наверно, какая-то закройщица забыла его, когда вместе с Лоскутовой обсуждала заказ. Потом ты выскочил в коридор и сунул шило в первый попавшийся шкафчик, не забыв вытереть тряпьём рукоятку, чтобы не оставить отпечатков. Но только этого уже не доказать после признания Бауловой, которая решила завершить свою жизнь в роли убийцы Лоскутовой. Она получит лет восемь и выйдет по УДО за примерное поведение года через четыре. Если будет жива к тому времени. Всё-таки она стара, а колония - не санаторий. Что же касается тебя, то поскольку ты не сообщник Бауловой, твоё дело выделено в особое производство и слушаться будет отдельно. Твоё обвинение - всего лишь кража, совершенная с незаконным проникновением в помещение, статья сто пятьдесят восьмая, часть вторая. Как прежде несудимый ты получишь небольшое наказание, возможно, даже условное с испытательным сроком, в течение которого будешь находиться под надзором уголовно-исполнительной инспекции.

Вербилов сделал паузу и добавил:

- Так что считай парень, что на этот раз отделаешься легко. Но я думаю, что ты ещё попадёшься. Ты из тех, кто склонен играть с законом, ставя на кон свою и чужие жизни. Следователь же не всеведущ и, главное, не всесилен. Результат его работы - это зачастую лишь какое-то приближение к истине. Но если ты продолжишь свои опасные игры, то рано или поздно проиграешь по-крупному. Ты уже получил судимость и попал в нашу базу данных, отпечатки твоих пальцев отныне будут учитываться при расследовании любого преступления, совершённого в России.

Усмехнувшись одними губами, Котарь спросил:

- Можно идти?

- Подпиши вот это и иди.

Вербилов достал из папки и протянул Котарю несколько листов, на первом из них тот сразу разглядел слова: "Обвинительное заключение... Котарь Владимир Анатольевич обвиняется в совершении кражи..."

- Ты не старайся сразу во всё вникнуть и запомнить, - с насмешкой сказал Вербилов, заметив, как напряглось лицо Котаря. - Второй экземпляр возьмешь с собой в камеру, там будет время на изучение. И радуйся тому, что следствие закончено и твоё дело передаётся в суд. Прочти и напиши в конце: "С обвинительным заключением ознакомлен". Число и подпись.

Подписывая бумагу, Котарь подумал, что вполне может загреметь в колонию, а там велик риск оказаться искалеченным. И тогда вся чудесная жизнь со всеми её радостями и соблазнами пройдет мимо несбыточным сном... В камеру он вернулся сам не свой, на ватных ногах...

Через две недели Котарь был вызван в комнату для свиданий для встречи с назначенным ему адвокатом. Перед ним оказалась совсем молодая Елена Викторовна Лощинина - худенькая остроносая девица с пышными рыжеватыми локонами до плеч. Она смотрела на подзащитного с живым любопытством. Ему даже почудилось в её взгляде что-то чисто женское, похожее на интерес молодой дамы к молодому мужчине. Это и слегка покоробило его (не могли дать более серьезного адвоката!), и польстило его самолюбию.

- Значит, так. Я просмотрела материалы следствия, и там всё ясно, - деловито начала Елена Викторовна. - Взяли вас на месте преступления, с похищенными деньгами, при многих свидетелях. Все улики налицо. К тому же в ходе возникшей из-за вас заварухи под шумок была убита руководительница предприятия. Поэтому единственный способ склонить суд в пользу условного наказания - убедить его в полном раскаянии. Готовы к этому? - Лощинина бросила на Котаря быстрый испытующий взгляд и чуть помедлила, словно ожидая возражений. И после паузы, как бы ободрённая его молчанием, продолжила.

- И ещё, конечно, надо сделать упор на том тяжёлом положении, в котором вы оказались.

Котарь подумал о том, что адвокатесса рисуется своим хладнокровием, обсуждая предстоящий процесс. Наверно, ей хочется показать, что у неё подобных дел было уже много. И что исход очередного не имеет для неё особого значения. Подумаешь: неплатёжеспособный клиент, мелкий жулик...

Через месяц в "автозаке", пахнущем чем-то кислым, Котаря доставили в Пролетарский районный суд. Он не удивился ни обшарпанному фасаду двухэтажного здания ранней послевоенной постройки, ни деревянной лестнице со скрипучими ступеньками, ни тесному залу заседаний - эти признаки убожества воспринимались им скорее как естественные для учреждения, которое не уважал никто из тех, кого он знал. Но произвело гнетущее впечатление, почти испугало неожиданное многолюдство публики: на двух рядах стульев сидела добрая дюжина людей, в основном женщин. Они рассматривали его жадно, точно желая что-то прочесть на его лице. Подумав, он понял, в чём тут дело: ведь не каждый день они бывают в зале суда и видят преступника на скамье подсудимых.

Лица многих из пришедших были ему знакомы: одни запомнились на очных ставках, другие - ещё в день преступления. Он сразу узнал полную, крупную женщину, похожую на армянку, с черными, точно бархатными глазами. Из материалов дела ему было известно её имя: Акопова Зоя Ашотовна, приёмщица заказов. А в её соседе - плотном рыжеватом мужчине - Котарь тотчас узнал ударившего его. Тот глянул на подсудимого презрительно.

"Гордится, рыжий боров!" - с ненавистью подумал Котарь, вновь ощутив на своем лице хрясткий, обжигающий удар. Так глупо всё вышло... И рядом свидетели его унижения - работницы ателье. Он почти физически, как давящую тяжесть, ощущал на себе их любопытные взгляды. Надо было всё-таки тогда попытаться разбить проклятую витрину...

Девушка-секретарь, нескладная, светлобровая блондинка с мальчишескими бедрами, оторвала взгляд от бумаг и негромко провозгласила:

- Встать! Суд идет!

Все поднялись, с неловкостью, как бы с сомнением, посматривая друг на друга. В зал вошли и заняли места в черных судейских креслах с высокими спинками три женщины, которые сразу приобрели зловещий вид, а сбоку от длинного судейского стола за отдельными столами уселись девушка-секретарь и прокурор в темно-синем мундире, с лицом широким, мясистым и обширными залысинами, похожий на типичного чинушу. Его угрюмый взгляд быстро отыскал подсудимого и несколько мгновений изучал его, что-то, кажется, разглядев в облике молодого человека и мысленно для себя отметив, затем погрузился в раскрытую папку. Женщина-судья в черной мантии, немолодая, почти старуха, с зачёсанными назад гладкими бронзовыми волосами и недовольно поджатыми губами, бросила небрежно:

- Можете садиться.

Котарь заметил, как она взглянула на него - торжественно, надменно, - прежде чем стала вчитываться в лежавшие перед ней бумаги. Немолоды были и обе заседательницы. Одна, сухонькая, в бежевом костюмчике, с рассеянным взглядом близоруко прищуренных глаз, походила на старую учительницу. Другая, полнотелая, с высокой прической и гордым лицом, смахивала на торговую бой-бабу. У Котаря упало сердце: ничего хорошего от этой компании ему ждать не приходилось.

Судья объявила:

- Слушается дело по обвинению Котаря Владимира Анатольевича, несудимого, неработающего, в совершении преступления, предусмотренного статьёй 158-й, частью 2-й Уголовного кодекса. Секретарь, доложите о явке свидетелей.

Девушка-секретарь поднялась и бойко протараторила звонким, почти девчоночьим голосом:

- На судебное заседание прибыли свидетели Бакина, Радюкевич, Грядунова, Зеленчукова, Купряшина, Шаев, Акопова, Михалин, Сутырина, Чермных, Колганова.

Судья окинула беглым взглядом свидетелей, как бы принимая к сведению, что каждый из названных на самом деле налицо, и предложила им удалиться в коридор для ожидания вызова.

После того, как названные неохотно покинули свои места, зал опустел. Котарь тогда понял, что никакой публики нет, что явились только вызванные в качестве свидетелей, и с облегчением почувствовал, что исчезло давление на него недобрых, любопытных взглядов. Ему были заданы вопросы о дате и месте рождения, образовании и роде занятий. После чего, кашлянув, судья объявила скороговоркой:

- В судебном заседании участвуют судья Кухтина и народные заседатели Ершова и Федулова при секретаре Цымбал, а также прокурор Першуков. По поручению Ордатовской коллегии адвокатов обвиняемого защищает адвокат Лощинина. Подсудимый, вы имеете право заявить отвод всему составу суда или кому-то из судей и прокурору. Желаете ли воспользоваться этим правом?

- Нет.

- Подсудимый, вы имеете право давать объяснения по предъявленному вам обвинению, представлять доказательства, заявлять ходатайства, знакомиться со всеми материалами дела, участвовать в судебном разбирательстве, приносить жалобы на действия и решения суда и прокурора, а также право на последнее слово.

"Неужели так много прав?" - с мимолётным, насмешливым удивлением подумал Котарь. А судья Кухтина приступила уже к чтению обвинительного заключения. Воспринимать всё это ещё раз ему было тошно, захотелось отключиться от происходящего вокруг него. Чтобы думать о приятном, он затеял сам с собой своего рода игру, представив, что он уже свободен, имеет деньги и может поехать куда-то. Куда бы он поехал? Хорошо бы в Сочи, где он был еще в детстве. Там он встретит девушку...

Но вот слова судьи вывели его из мечтательного забытья:

- Подсудимый, поднимитесь и ответьте на вопрос: понятно ли вам обвинение и признаете ли вы себя виновным в краже?

Ему пришлось подняться и произнести:

- Обвинение понятно. Я признаю себя виновным в том, что взял деньги из стола в кабинете...

Судья как будто удовлетворилась этим ответом, и тогда он попытался снова скрыться в свое убежище, проскользнуть в зачарованный сад прежних, утешительных мыслей. Но уже через несколько минут его снова властно выволокли в тоскливую явь: после небольшой процедурной заминки Кухтина предложила ему дать объяснения по поводу обвинения и всех существенных обстоятельств дела.

Котарь с отвращением, но довольно связно рассказал историю, выученную назубок, не раз уже проговоренную на допросах. В его изложении всё было просто и логично: он забежал в пустой кабинет, нашёл в ящике стола женскую сумочку, достал из неё деньги и попытался покинуть ателье - вот и всё. А Лоскутову не встречал, вообще никогда не видел. Ему внимали как будто холодно, недоверчиво.

Затем выступила адвокатесса. Она говорила спокойно и просто, без претензии на красноречие, но Котарь сразу почувствовал, что в этой простоте есть расчёт: она хотела взять именно своей молодостью, кажущейся безыскусностью и искренностью, обратив свои слабые стороны в достоинства... Она перечислила все благоприятные для подзащитного обстоятельства дела: он впервые перед судом, совершил преступление из-за голода и неприкаянности в незнакомом городе, при этом никому не угрожал имевшимся у него складным ножом.

Котарю задали несколько малозначащих вопросов, а затем начался допрос свидетелей, которых вызывали поочередно. Они заметно робели, особенно после предупреждения об ответственности за дачу заведомо ложных показаний. Почти все они говорили скованно, немногословно и однообразно, повторяя друг друга. Но рыжеватый Шаев, владелец мебельного магазина, один из арендаторов "Надежды" и именно тот, кто ударил Котаря в вестибюле ателье, припомнил, что видел подсудимого ещё днём, за несколько часов до происшествия. Оказывается, Шаев обратил внимание на молодого человека, который ходил вокруг ателье и заглядывал в окна, в том числе и его магазина. Котарь за время заключения наслушался от сокамерников разборов уголовных дел и потому сразу понял смысл этого свидетельства: подсудимый изучал место будущего преступления и действовал по заранее разработанному плану. Это могло послужить основанием для более сурового наказания. Тем более, что судья Кухтина выглядела мрачной, недовольной...

Кухтина в тот день на самом деле была не в духе. Ей ужасно не хотелось рассматривать то, что являлось, по её мнению, следственным браком. В голове её не укладывалось: как можно осуждать только за кражу и выпускать на свободу со смехотворным условным сроком молодчика, пойманного с деньгами убитой в десяти шагах от тёплого трупа? Об этом накануне она говорила по телефону со следователем Вербиловым.

- Что же это получается? - спросила она Вербилова. - Преступника, из-за которого произошла тёмная история с гибелью человека, приравнять к простому воришке?

- Но что же ещё остаётся, если есть признание Бауловой в убийстве с объяснением мотивов и явная улика, подтверждающая её слова, и если нет улик, изобличающих Котаря? К тому же у меня ещё тридцать разных дел...

- Но если выяснится, что Баулова психически больна и оговорила себя? - Она прошла психиатрическую экспертизу и признана здоровой.

- Она хоть объяснила, зачем держала окровавленное шило в своём шкафчике?

Загрузка...