Впрочем, сведение счетов с кем бы то ни было менее всего заботило Каморина. Его мир сузился до размеров палаты, и все за её пределами казалось ему уже не вполне реальным. Зато его живо интересовало то, что он видел вокруг себя. Особенно привлекал его внимание Сашка Луценко, в котором, как ни странно, он чувствовал что-то общее с собой. Ну хотя бы интерес к истории, точнее к средним векам. Конечно, у Сашки это был интерес особого рода. Он "западал" на фэнтези-боевики типа "Горца", герои которых, стилизованные под средневековых воинов, кромсали друг друга холодным оружием.

Разгоряченный просмотром очередного подобного видеофильма, Сашка не раз признавался в своей любви к колющему и режущему и заявлял о том, что ему надо было родиться во времера рыцарей. Судя по его рассказам, его с самых ранних лет тянуло к опасным забавам со смертоносными орудиями. Однажды пацаном лет десяти он умудрился во время игры с приятелями так полоснуть острым ножом по своей руке, что с глубокой раной его пришлось срочно везти в больницу. А чуть постарше он вместе с другими подростками глушил рыбу в реке и при этом, конечно, допросился, чтобы ему самому дали кинуть самодельный заряд, заключенный в обычную банку, но передержал его ради щекотки нервов, и тот, едва выпущенный из рук, взорвался в воздухе. Когда Сашка пришел в себя, то обнаружил, что кисть его иссечена до кости баночными осколками и кровь льется ручьем, однако не потерял сознание и даже, кажется, не особенно испугался. Это оценили в травмпункте, где в назидание огольцу, а также ради ускорения дела удалили осколки и обработали рану без обезболивания.

В правдивости Сашкиных слов о его природной склонности к рыцарству вся палата убеждалась трижды в неделю, когда происходили перевязки. Во время этих процедур он подчинялся медсестре не только без видимых проявлений страха, но даже, казалось, с радостным возбуждением. Расширенными глазами Сашка жадно следил за тем, как нежные пальчики в резиновых перчатках сдирали с его гноящихся обрубков заскорузлые бинты, являя на всеобщее обозрение подобия открытых кожаных мешков, из которых торчали серые кости и душно воняло испорченным мясом. Его культи все никак не могли сформироваться и затянуться гладкой кожицей, но снова и снова набухали и сочились гноем, потому что он без конца елозил по койке, а в вечернее время, в отсутствие персонала, даже совершал пешие прогулки по палате, используя для передвижения руки и волоча обрубки по полу, отчего его бинты собирали пыль и раны были постоянно инфицированы. Когда медсестра протирала их тампоном, смоченным в растворе фурацилина, он лишь жмурился и сквозь оскаленные, стиснутые зубы со свистом втягивал в себя воздух. При этом по лицу его проскальзывала гримаса, выражавшая одновременно и муку, и удовольствие, как от переживания чего-то острого, захватывающего. "Да ведь для него это способ испытать "экстрим", пощекотать нервы!" - с удивлением думал Каморин.

При всей своей монструозности Сашка был по-своему благороден. Он беззлобно, лишь с лёгким презрением рассказывал о "дуре", своей бывшей жене: о том, как она обратилась в ЗАГС с просьбой развести её, потому что "у него нет ног", именно так написав в заявлении. Ей объяснили, что расторгнуть брак в ЗАГСе можно лишь при обоюдном согласии супругов и что муж-инвалид вправе потребовать алиментов. Но Сашка согласие на развод дал сразу, без колебаний, посчитав ниже своего достоинства даже обсуждать возможность выплаты ему алиментов девчонкой, с которой он расписался всего лишь за два месяца до случившейся с ним беды. Тем более, что и эти два месяца молодые прожили плохо.

Сашка не скрывал того, что постоянно ссорился с женой и даже поколачивал её. Судя по его высказываниям, она ему очень скоро постыла. Причину этого он и сам себе не смог бы объяснить, потому что отнюдь не пресытился женским телом, скорее напротив. Те немногие любовные приключения, которые Сашке довелось пережить до свадьбы, лишь разожгли его интерес к противоположному полу. Теперь, вспоминая свои былые победы и сознавая, что все они для него уже в прошлом, он удивлялся тому, как мало запомнилось ему. В его памяти запечатлелось всего лишь несколько зрительных образов, похожих на обрывки эротических сновидений. Порой ему казалось, что то страстное, грешное и сладкое, что вспоминалось ему, на самом деле только приснилось. Наиболее зыбкими, ускользающими были впечатления от объятий, любовных ласк. Лучше запомнились запахи. От случайных дворовых подруг пахло дешёвыми духами, полудетским сладковатым теплом незрелой плоти и - неожиданнее, поразительнее всего! - едкой и острой вонью самок, текущих сук. Женское естество казалось ему притягательным и отвратительным одновременно и уже не таило для него загадок ко времени женитьбы.

На простоватой молоденькой соседке Светке он женился по настоянию матери и сестёр, желавших, чтобы он остепенился. Из всех его подружек Светка была самой доступной для его грубых ласк и наименее желанной для него. Девушка коротконогая, полная, как бочонок, с потными ладонями и терпким запахом подмышек, она вызывала у него чувство стыда: ну разве такая жена должна быть у рыцаря...

Конечно, он не женился бы на ней, если бы не вмешательство его матери: та однажды долго шепталась на кухне со Светкиной матерью, и затем обе заявили ему, что он должен покрыть свой грех. Он подчинился, но с горькой обидой: его решили окрутить помимо его воли!

Эту обиду он выместил уже на свадьбе, грубо приревновав Светку к незнакомому рослому парню, приятелю её подруги, с которым подвыпившая новобрачная расслабленно-страстно кружилась в танце, томно обвисая в его руках. Ему показалось, что в состоянии жены он распознал размягчённое, податливое вожделение, и немедленно вспыхнул ненавистью к её партнеру. Ему остро захотелось тут же сцепиться с соблазнителем, вмазать ему по морде. При этом сквозь хмель, круживший его голову, он все-таки сознавал, что гнев его наигран, что настоящего основания для скандала нет, что просто хочется выплеснуть злобу, не опасаясь за последствия: кто же бьёт жениха на его собственной свадьбе?.. Но он успел только толкнуть рослого, и их немедленно растащили. Зато уж своему языку Сашка дал волю, не поскупившись на тяжкие оскорбления по адресу несостоявшегося противника. Мимоходом он задел и новобрачную, в чем и был для него главный смысл скандала. Рослый побледнел, но сдержался и молча ушел.

И тогда с досады Сашка решил всем назло тоже уйти с собственной свадьбы, в ночь, с карманами, полными денег, которые гости надарили ему на молодое счастье. Его как раз неприятно беспокоили эти уплотнения в карманах, свербила мысль о том, что наутро мать наверняка потребует отдать ей все деньги "на сохранение", если только Светка ещё раньше не успеет их прибрать к рукам. Он, конечно, противостоять их натиску не сможет. Тем более, что во всей квартире нет у него ни одного надёжного потайного уголка. Он и жил-то здесь до последнего времени в проходной комнате, и только к свадьбе молодым выделили комнатушку, выгороженную из материнской спальни путем переноса стены с бывшей смежной кладовкой.

Сашка вышел из квартиры, стремглав спустился по лестнице и зашагал по тёмной улице на манящие огни киосков на перекрестке. Уже на ходу ему в голову пришла шальная идея: просадить всю наличность за ночь. Конечно, один он с этой задачей не справился бы: как-никак денег оказалось полтора "лимона". Но пригодились наскоро собранные приятели, с которыми вместе он отправился в ночной клуб, где к утру проблема была успешно решена. Домой его привезли вдрызг пьяного и "пустого". Сашка ждал бури, но усталые мать и Светка встретили его с облегчением: видимо, они опасались чего-то худшего.

Тучи сгустились над Сашкиной головой по другому случаю. Недели через две после свадьбы он отлучился со своего рабочего места в подсобке продовольственного магазина за сигаретами к ближайшему киоску, помахивая на ходу зажатым в руке орудием труда - большим мясницким ножом. На всём коротком пути до киоска на перекрестке Сашка с удовлетворением ловил удивлённые взгляды встречных и горделиво думал о том, что он с ножом похож на древнего воина с мечом, а ещё больше - на молодого, но уже опытного и солидного мясника. Эти мысли были тем приятнее, что в магазинчике Сашка работал всего лишь подсобным рабочим, и его только изредка привлекали к разделке туш, когда не хватало рук. На перекрёстке бдительный милиционер издалека заметил Сашку с обнажённым клинком и шальной улыбкой. Оруженосец был немедленно остановлен, лишен предмета гордости и препровожден в отделение. Его клятвенным уверениям в том, что нож - всего лишь орудие производства из магазинной подсобки, не вняли. Было заведено уголовное дело по статье 222, предусматривавшей наказание за ношение холодного оружия вплоть до лишения свободы на срок до двух лет.

В ожидании суда Сашка струхнул не на шутку. Именно в это время душевного смятения с ним произошло роковое несчастье. О нём каждому новому человеку в палате Сашка рассказывал одними и теми же словами:

- Получил я зарплату, выпил, как полагается, и собрался ехать к приятелю, чтобы отдать долг. Пришёл на трамвайную остановку. Пока стоял, захотелось покурить. Смотался к киоску за сигаретами, который на противоположной стороне остановки, за рельсами. Взял пачку и вижу, что подошёл нужный трамвай из двух вагонов и остановился сцепкой как раз напротив меня. Я и подумал: может, перелезть через сцепку, чтобы не обходить вагон и сократить путь? И мне словно кто в ухо шепнул: "Иди!" Я вскочил на сцепку и уже было хотел спрыгнуть с нее, а трамвай дернулся и покатил. Я полетел под колёса. Боли сначала не было, только почувствовал, что зацепило за штаны и потащило. Я молотил кулаком по вагону, чтобы он остановился, разбил руку до кости. Трамвай протащил меня полпути до следующей остановки. Одну ногу сразу отрезало, а вторую размозжило, её ампутировали потом. Когда трамвай остановился, я потерял сознание. Вышло так, что я опередил самого себя.

Слушая Сашкин рассказ снова и снова, Каморин заметил, что своё повествование Сашка за каких-то два месяца успел отшлифовать настолько, что повторял всё каждый раз практически дословно, как эпическое сказание. В духе сказаний его история была снабжена и нравоучительной, хотя и не вполне вразумительной концовкой про "опережение" самого себя. При этом Сашка взял, наверно, за исходный образец расхожее выражение "перехитрить самого себя", желая сказать, что ради выигрыша пяти секунд потерял ноги, а по сути - и всю жизнь. Теперь с этим продуктом устного творчества Сашка уже вполне был готов к существованию в качестве безногого: всюду его выслушают сочувственно, нальют рюмку, а то и дадут денег. Каморина поразила та лёгкость, с которой недавний хулиган Сашка вжился в свой новый образ инвалида - без истерик, без слёз, даже без видимых переживаний. Все дело, наверно, было в молодости с присущими ей качествами - душевной пластичностью и желанием жить во что бы то ни стало.

Сашка впал в своего рода оптимистическое ослепление, убедив себя в том, что для него потеря ног - ещё не окончательный приговор судьбы, что эту ситуацию ещё можно как-то переиграть.

- Вот сделаю себе ноги и буду работать! - не раз говорил он.

Хотя его обрубки, пораженные гнойным абсцессом, были уже слишком малы для крепления протезов, и им ещё предстояла очередная "подрезка" - реампутация...

Кажется, лишь однажды безногий осознал весь ужас своего положения и тогда расплакался у всех на виду. Это произошло в день посещения его родственниками. Вместе с прочей родней пришёл и муж одной из сестёр, обутый в те самые зимние ботинки, которые Сашка тщательно выбрал и купил себе незадолго до катастрофы. Зоркими глазами Сашка сразу разглядел на шурине своё приобретение и немедленно разразился рыданиями и криками: "Волки позорные!" Никто в палате не понял бы в чем дело, когда б Сашкина мать не стала увещевать сына:

- Ну тебе же ботинки не понадобятся, а Николаю они в самый раз...

А дело было в том, что Сашка ещё лелеял надежду воспользоваться обновкой, восстановив каким-то чудесным способом свои ноги...

Приглядываясь и прислушивась к Сашке, Каморин догадался о том, о чём тот не говорил. О том, что перед катастрофой Сашка находился под гнетом по крайней мере трех мучивших его проблем - уголовного дела, неладов в семье и своей житейской неустроенности. Потому что он мечтал о громкой, красивой судьбе, а был только подсобным рабочим без образования и каких-либо перспектив, с ничтожной зарплатой и нелюбимой пигалицей-женой, с которой жил в комнатушке, выкроенной из кладовки. Всё, что в ближайшем будущем ему реально "светило", - уголовное наказание. Волей-неволей, хотя бы подсознательно, он должен был искать способ как-то выйти из тягостной ситуации. Не это ли и толкнуло его под трамвай? Конечно, он не хотел для себя гарантированной смерти или увечья под колесами - ему надо было лишь самоутвердиться, совершив нечто яркое, смелое на глазах у многих людей. Но и неудача в принципе не исключалась, потому что именно возможность её создавала риск - необходимое условие для красивого поступка и восхищения публики. Тем более, что давно уже было решено: дорожить ему особенно нечем.

Теперь пусть очень слабым, но всё-таки утешением для Сашки могла служить мысль о том, что никому на свете он уже ничего не должен: ни работать, ни отвечать перед судом ему не придётся. Об этом Каморин знал по себе, поскольку едва ли не первое, что сам он испытал, впервые очнувшись в больнице, было облегчение: "Не надо больше идти в училище!" Недаром так спокойно и обстоятельно рассказывал Сашка о грозившем ему уголовным деле: в этом слышалось тайное удовлетворение человека, избежавшего опасность. Не значит ли это, что он, Каморин, и Сашка - в чём-то одного поля ягоды?

Внимание Каморина привлёк и другой обитатель палаты - рослый, чернявый мужик лет сорока с простреленной ногой, носивший странную фамилию Гурбо. Он обильно пересыпал свою речь украинскими словами, но всю жизнь прожил на большом острове посреди Волги в крохотной деревушке рыбаков и пастухов. По его словам, ещё до войны туда, в камышовые заросли, переселилось несколько семей потомков выходцев из Украины, каких немало в Поволжье. Они спасались от колхозной неволи, но она всё-таки настигла их и там, только после войны. А с концом советского строя обитатели островного комариного царства почувствовали себя никому не нужными и всецело предались привычному промыслу - браконьерской добыче чёрной икры и рыбы. Это занятие приносило немалые, но шальные, неверные деньги. Всегда существовал риск быть пойманным инспекторами рыбнадзора, далеко не всегда "прикормленными". Ещё большую опасность представляли разборки с браконьерами-чужаками, не признававшими негласного раздела прибрежных вод местными рыбаками.

Возможности заняться чем-то иным, кроме браконьерства, у Николая Гурбо не было. Во всяком случае, так он считал. Его судьба была сломана в двадцатилетнем возрасте, когда с ним приключилась беда: в армии он убил своего ротного командира, который изо дня в день изводил солдата шуточками о том, что солдатская жена хорошо проводит время без мужа. Может быть, невзрачный, щуплый старлей отчасти завидовал Николаю - рослому, красивому, успевшему до армии многое: окончить железнодорожный техникум, поработать помощником машиниста тепловоза, жениться и стать отцом. Тогда как ротный командир все ещё искал себе невесту.

Гурбо не помнил толком, что же произошло в тот роковой день. В памяти остались обрывки: стрельбище, он, распластанный на земле вместе с другими ребятами из его роты, целящий в мишень из автомата в тягостном ожидании неизбежного - нового издевательства ротного. А тот, конечно, уже рядом, уже присел, стараясь заглянуть в глаза Николая. Солдат старается не поднимать взгляд на ненавистное, ощеренное в глумливой усмешке лицо ротного с зализом ранней плеши поверх лба, не слышать его слова:

- О чем задумался, Гурбо? Думаешь, наверно, о том, как твою Надюху сейчас кто-то...

Но эти слова всё же невозможно было не услышать. И в голове солдата как будто что-то щёлкнуло. Он рывком поднялся и ударил ротного, все ещё продолжавшего сидеть на корточках, прикладом в висок.

Мог ли Гурбо контролировать себя в тот роковой миг? По прошествии многих лет он и сам не знал, на самом ли деле у него тогда потемнело в глазах и отключилось сознание, как он говорил на следствии и психиатрической экспертизе, или это было придумано для "отмазки". Всё-таки он запомнил и с удовлетрением вспоминал, как при виде занесенного приклада на лице ротного появился страх, как глухо хрястнул его череп...

Потом Гурбо куда-то долго везли в зарешёченном отсеке вагона и поместили по прибытии в подобие камеры, где привязали за руки и ноги к кровати и дня четыре кололи что-то дурманящее, муторное, погружавшее его в тоскливое оцепенение. А когда его сознание пробуждалось от тяжкого забытья и он просил звероподобных санитаров ослабить узлы на затёкших конечностях, его били долго, мучительно, изобретательно. Эта непрерывная пытка продолжалась и после того, как его наконец развязали. Сокрушённый телом и духом, он был к тому времени всего лишь жалкой, дрожащей плотью, без воли к сопротивлению, с трясущимися руками и единственным желанием - умереть. Его перевели в общую палату, где продолжали колоть ему какие-то ужасные уколы. Там его продержали три года, а затем выпустили с инвалидностью по психическому заболеванию - пожизненным клеймом. Жена не дождалась Николая, уехала с дочкой в деревню к родителям. Он тоже поехал к своей матери, на родной остров. В возрасте немногим более двадцати лет его жизнь, в сущности, кончилась - началось убогое, безнадёжное, беспросветное прозябание.

И все-таки Николай был по-прежнему красив неброской, мужественной красотой человека, привыкшего трудиться на природе, крестьянина или охотника, и совсем не походил на жестоко обиженного судьбой и людьми. Пожалуй, существование его показалось бы даже завидным многим городским любителям экзотики и приключений: в тёплое время года - добыча сетями рыбы, работа в огороде и заготовка сена, зимой - уход за домашней скотиной и задумчивое бдение с рыбацкой снастью у проруби. Но каково вот так безвыездно обитать на острове, в крохотном хуторке, вдали от цивилизации, круглый год - и в затяжное осеннее ненастье, и в весеннее половодье, и в свирепые зимние морозы - ему, с дипломом машиниста тепловоза, мечтавшему в юности о дальних путешествиях? Сколько безнадёжности и тоски в постылом кругозоре, постоянно замкнутом рекой, ивняком и камышами!

Волей-неволей островитяне пили - помногу, до умопомрачения. Однажды после очередной попойки сосед и двоюродный брат Николая зашёл к нему в хату с двухстволкой и, пробормотав заплетающимся языком о какой-то обиде, выпалил из обеих стволов. Два заряда дроби угодили Николаю чуть ниже левого колена. Несчастный не потерял сознание сразу и совершенно ясно запомнил, что его голень ниже места раны висела на лоскутах кожи и свободно, как тряпка, складывалась под любым углом по отношению к колену. Это показалось ему таким ужасным и безнадёжным, что он хотел было ножом отхватить кошмарную, никуда не годную висюльку. Но пришла старая соседка, когда-то обучавшаяся на курсах санитарок. Она облила водкой и забинтовала рану, а затем из деревяшек соорудила подобие шины, обеспечив неподвижность конечности. После чего Николая с превеликим трудом переправили через Волгу в "казанке" и привезли в городскую больницу, где ему поставили аппарат Илизарова.

Каморин удивлялся тому, что Николай с придыханием, расширив глаза как бы от мистического ужаса, говорил о своем двоюродном брате Витьке: "Убивец". Все-таки тот, в отличие от самого Николая, никого не убил. Витька приходил в палату в сопровождении своей дородной матери для переговоров о примирении. Ни на кого из больных он впечатления не произвёл, поскольку выглядел щуплым, жалким, хотя и замечался в нем намёк на истеричную, боязливую, срывающуюся дерзость.

Как ни странно, на мировую с "убивцем" Николай пошел без видимых колебаний. Осунувшийся, заросший за неделю в больнице щетиной, с воспалёнными от физического страдания и недосыпания глазами, увечный горячо убеждал "тетю Клаву" в том, что не будет добиваться возмездия и даст нужные её сыну показания. И это тоже показалось Каморину странным: неужели можно совершенно извратить смысл простых фактов? Ведь уже на второй день после попадания в больницу с огнестрельной раной Николай рассказал приходившему в палату следователю о том, как всё произошло. Но, с другой стороны, под стражу "убивца" почему-то не брали, он продолжал появляться в палате с гостинцами. Значит, какие-то "рычаги" были уже "задействованы"...

Впрочем, нетрудно было понять, почему Николай согласился покрыть совершённое против него преступление: всё-таки его мать приходилась матери "убивца" родной сестрой. К тому же как жить вместе на острове, если упечь единственного сына родичей и соседей за решетку? Тем более, что для непутёвого Витьки это было бы равнозначно смерти: лишь менее года назад он вернулся из "зоны" с больными почками и новую отсидку едва ли выдержал бы. Сыграли свою роль и обещанные Николаю тридцать тысяч, по-старому "лимонов" - солидная сумма в ту пору, когда работяга был рад заработать за месяц "лимон". Сберегательную книжку с записью о зачислении на счет Николая тридцати тысяч рублей принёс в палату сам "убивец", и уж как важен, горделив был он при этом!

Из своих наблюдений в палате Каморин сделал печальные выводы, которыми поделился с Жилиным. Того выписывали долечиваться дома, и он подошел проститься.

- Вы замечали, что почти каждый человек, который здесь высказывался достаточно откровенно, сломан не только физически, но и морально? - спросил Каморин тихо. - Гурбо, Сашка и ваш покорный слуга - мы все морально сломанные люди. И разве не жестокость и ложь, царящие в нашем обществе с незапамятных пор, тому виной? Мы все воспитаны в традициях лжи и жесткости и воспринимаем их как должное...

- Быть может, вы отнесете меня к числу ограниченных бодрячков, но только я не считаю, что ложь и жестокость у нас на самом деле царят безраздельно, - возразил Жилин с насмешливо-снисходительной улыбкой. - Такая резкость в оценках присуща молодым. С возрастом вы научитесь терпимее относиться к окружающим и требовательнее - к себе. Важно найти свое дело жизни и выполнять свой долг, несмотря на внешние обстоятельства, которые не всегда зависят от нас.

"Это он про то, что я взялся не за своё дело, попробовав стать педагогом", - перевёл для себя Каморин слова Жилина и из желания поддеть собеседника спросил:

- Мне интересно: как вы, философ, отвечаете на основной вопрос философии? И не считаете ли, вслед за Лейбницем и Кандидом, что "всё к лучшему в этом лучшем из миров", поскольку в нём Творцом обеспечен перевес добра над злом?

Жилин прищурился насмешливо и ответил спокойно:

- Я агностик. Что, согласитесь, прогресс для того, кто начинал в эпоху обязательного диалектического материализма. Как агностики, я склонен к позитивизму, и данные моего практического опыта свидетельствуют о том, что религиозные переживания могут иметь мощный психотерапевтический эффект, принося облегчение в трудные минуты. К примеру, нет, наверно, на свете авиапассажира, который не молился во время полёта, особенно в те мгновения, когда самолёт проваливался в воздушные ямы. А в пору тяжёлых болезней, перед операцией... Что же касается оснований для оптимизма, то разве недостаточно хотя бы фактов бесспорного прогресса человечества? Мы видим своими глазами, что жизнь становится лучше, нравы смягчаются...

- А мне жизнь кажется сносной и разумной только в очень узких рамках относительного комфорта. Если же человеку плохо, на что ему опереться? Когда моя мать умирала от рака, она признавалась в желании оборвать свои страдания. Я колол ей наркотическое обезболивающее трамал и говорил то единственное утешение, которое мог придумать: "Прими мирную христианскую кончину", - тихо сказал Каморин.

- И ведь эти слова на самом деле помогли ей, как помогли миллионам и миллиардам до неё! - воскликнул Сергей Викторович с жаром. - Всё-таки вера творит чудеса, а тем, кому недостает её, приходится плохо.

Сергей Викторович кивнул на опустевшую койку, на которой накануне стенал и жаловался на невозможность застрелиться старик, бывший военный, доставленный с переломом шейки бедра. Утром его перевели в госпиталь ветеранов войн.

- Но всё-таки я не могу повторять вслед за жизнерадостным олухом Кандидом: "Всё к лучшему в этом лучшем из миров". Хотя очень похож на Кандида тем, что как бы притягиваю к себе несчастья...

- Вы ещё молоды и успеете убедиться в том, что жизнь не совсем безутешна. Только не повторяйте ошибку, не идите больше в педагоги. Это не для вас, уж не обижайтесь за откровенность.

Хотя Каморин давно и с облегчением поставил крест на своей педагогической карьере, почему-то слова Сергея Викторовича задели его за живое.

- Это потому что я, по вашему мнению, слабак? - спросил он запальчиво. - А я считаю, что слабаки - это те музейщики, которые по указанию начальства послушно голосовали за увольнение меня. В тридцать седьмом они с таким же единодушием и энтузиазмом проголосовали бы и за смертный приговор. А ещё слабаки - это те пэтэушники, которые по наущению своих заводил, отъявленных юных негодяев, изводили меня на уроках. Слабы и те, кто приучает своих подопечных склоняться перед силой и властью как единственными источниками авторитета!

Сергей Викторович только вздохнул и отошёл прочь.

А между тем в состоянии Каморина никаких улучшений не наблюдалось. Накануне очередного профессорского обхода в палату прикатили передвижной рентгеновский аппарат и сделали снимок его больной ноги. На следующий день Сергей Антонович Макарухин, ставший лечащим врачом Каморина после перевода его во второй блок, показал снимок профессору Гнезднику. Вдвоём они сосредоточенно изучали на просвет большой тёмный негатив с размытыми млечными туманностями, вполголоса обмениваясь мнениями. Слова их были маловразумительны для непосвященного, но Каморин догадался: говорили о том, что его кости не срастаются. У него похолодело внутри: неужели отрежут? Но профессор не казался удручённым. Бегло взглянув на лицо Каморина, он с грубоватой решительностью профессионального костоправа произнёс загадочное и страшное:

- На аппарат!

После обхода Сергей Антонович зашёл в палату и объяснил Каморину, что ему поставят аппарат Илизарова, потому что скелетное вытяжение не принесло результатов: обломки костей по-прежнему занимают неправильное положение относительно друг друга и не могут срастись. Ближе к вечеру пришла тётка, и ей врач повторил то же самое, добавив в присутствии Каморина пугающие подробности предстоящей операции. Будто бы для фиксации обломков потребуется в одном из них высверлить полость и затем вставить в нее конец другого обломка. Поэтому левая нога может оказаться на несколько сантиметров короче правой. Не возражает ли больной против этого? Каморин, уже готовый в душе к худшему исходу, спокойно согласился с такой не самой страшной перспективой.

Лишь спустя недели две, уже с аппаратом Илизарова на ноге, Каморин с удивлением осознал: слова грузного, плешивого, солидного Сергея Антоновича об укорочении его конечности были странной шуткой, своеобразным врачебным приколом. Потому что на самом деле во время операции было проделано совсем другое: сломанные кости голени, разделённые зияющей пустотой на месте омертвевших и удалённых обломков, были зафиксированы в этом положении на расстоянии около трёх сантиметров друг от друга. Для чего врач обыкновенной бытовой электродрелью просверлил в костях отверстия, в которые вставил спицы, наружные концы которых закрепил в трёх больших стальных кольцах, надетых на ногу, и соединил эти кольца несколькими штырями. Все это вместе отдаленно напоминало птичью клетку и называлось аппаратом Илизарова. Теперь при попытке наступить на сломанную ногу нагрузка шла сначала на штыри, затем на кольца и спицы и лишь в последнюю очередь - на сломанные кости. Назначение аппарата Илизарова заключалось в том, чтобы принимать на себя часть обычной нагрузки ноги при ходьбе, стимулируя постепенное образование кости в пустоте между обломками, сначала в виде так называемой костной мозоли - некоего сгущения костного вещества, различимого лишь на рентгеновском снимке.

Операция была проведена под неглубоким наркозом. Очень смутно, как бы сквозь сон, Каморин чувствовал, что его больную ногу поднимают и прикасаются к ней чем-то жужжащим, прохладным. Очнувшись, он обнаружил, что из его ноги торчат два десятка блестящих стальных спиц, соединённых между собой тремя кольцами, надетыми на ногу на разных уровнях. Места, где спицы входили в тело, были прикрыты ватными тампонами, прижатыми самодельными фиксаторами - проколытыми серыми резиновыми крышечками от пузырьков с растворами для инъекций.

О боли как необходимом элементе лечения при помощи аппарата Илизарова Каморин узнал уже на следующий день после операции, при участии того же Сергея Антоновича. Тот присел на койку Каморина и попросил его сесть рядом, опустив ноги на пол. То есть совершить нечто очень необычное для лежачего больного, привыкшего за полтора месяца скелетного вытяжения к горизонтальному положению. Каморин с трудом оторвал спину от койки, тотчас почувствовав, как всё поплыло перед глазами, развернул корпус и неловко перевалил через край, вниз, обе ноги. Сломанная легла на пол тяжёлой колодой и сразу набрякла пульсирующей кровью. Неуловимым движением Сергей Антонович вдруг перенёс свою руку на колено сломанной ноги и сильно надавил. Каморин содрогнулся от боли. Бинт в месте перелома мгновенно покраснел. Еще больше, чем болью, Каморин был ошеломлён коварством врача.

- Зачем вы так? - пробормотал он. - Смотрите - кровь...

- Это и хорошо, что кровь, а не гной, - спокойно ответил Сергей Антонович. - А давать нагрузку на больную ногу надо, иначе костная мозоль не образуется и нога не срастётся.

Тётка Анна Ивановна принесла видавшие виды костыли, страшноватые, исцарапанные дюралевые снасти с облупившейся местами коричневой краской - "наследство" соседа, который спьяну разбился на машине и затем из-за той же пьянки недолго протянул на инвалидности. Ножка правого костыля была погнута: видимо, его использовали в качестве рычага. Хотя и жутко было вверять искалеченное тело столь ненадёжным орудиям, нужно было начинать ходить. Каморин решил, что для начала ему лучше перемещаться на костылях вдоль своей койки, чтобы в крайнем случае совершить на неё "мягкую посадку".

Рывком подняться с опорой на костыли оказалось нетрудно. Но едва только он выпрямился в полный рост, как с пугающей отчетливостью ощутил абсолютную противоестественность и ненадёжность своего вертикального положения. Все, что он мог, - это несколько мгновений проколыхаться как бы над пропастью, чувствуя, что силы его стремительно убывают подобно отворённой крови и что в голове стало пусто, тёмно и звонко. Чтобы избежать падения, пришлось немедленно опуститься на койку. В следующий подъём ему запредельным усилием тела и воли удалось совершить два неловких шажка-скачка на костылях вдоль койки, постоянно держа её в поле зрения, чтобы в приступе обморочной слабости успеть плюхнуться на неё задом, а не рухнуть на пол.

В палате все стали вдруг очень озабочены тем, чтобы Каморин почаще ходил на костылях. Без конца ему напоминали о том, что нужно усерднее нагружать больную ногу. Он понимал, что соседям просто скучно, что у них только праздный интерес к чужой проблеме, но возразить им было нечем. Снова и снова он поднимался на костылях, поначалу чувствуя каждый раз при этом, что пол грозит уйти из-под ног, как палуба во время шторма. Постепенно Каморин начал ходить и по больничному коридору, стараясь нажимать на больную ногу, "приступать" на неё, как говорил Сергей Антонович. Не обошлось и без падений, которые случились дважды во время ночных посещений туалета, но не причинили видимого ущерба. Скоро он вполне освоил нехитрую науку ходьбы на костылях с её двумя основными правилами: не ставить костыли слишком далеко друг от друга, чтобы они не разъезжались, и двигаться с лёгким наклоном вперед, чтобы избежать худшего - падения на затылок.

Но с задачей, которую поставил Сергей Антонович, - энергичнее "приступать" на сломанную ногу, всякий раз до боли, чтобы в месте перелома быстрее нарастало костное вещество, - Каморин справлялся плохо. Конечно, он "приступал", но делал это довольно осторожно, поскольку слишком устал от физических страданий и боялся навредить себе. Зачастую он припечатывал к полу ступню больной ноги внешне эффектно, но без перенесения на неё сколько-нибудь значительной части тяжести тела. Это не укрылось от намётанного глаза Сергея Антоновича. Довольно гневно тот потребовал у Каморина "не заниматься самообманом". Однажды, при встрече в коридоре, врач отобрал у него один костыль и предложил передвигаться с оставшимся. Каморин не подчинился, хорошо представляя, что от чудовищной боли упадёт после первой же попытки действительно наступить на больную ногу. Именно об этом он и заявил врачу, чтобы свое непослушание облечь в форму обезоруживающего смирения. Сергей Антонович после такого заявления несколько мгновений всматривался в Каморина, то ли раздумывая, то ли просто давая утихнуть своему гневу. Наконец он молча сунул Каморину его костыль, резко развернулся и зашагал прочь.

Каморину показалось, что врач очень обижен и что эта обида личная. Но чем же он обидел Сергея Антоновича? Лишь спустя год, уже давно освободившись от аппарата Илизарова, Каморин отыскал объяснение этой загадки. По всей видимости, Сергей Антонович был кровно заинтересован как в скорейшем исцелении конкретного больного, так и в максимальной оборачиваемости аппарата, от которой зависел важнейший показатель работы врача-ортопеда - количество успешно проведенных операций и поставленных на ноги больных. Вот почему он стремился как можно скорее залечить перелом пациента, пусть через запредельную нагрузку сломанной конечности и сильнейшую боль, а Каморин этому противился. Сергей Антонович уступил, когда понял, что ничего не добьётся от Каморина, что тот всё равно, правдой-неправдой протянет с аппаратом два-три лишних месяца. И потому, быть может, через неделю врач уже спокойно уступил и в вопросе о выписке, о которой настойчиво просил Каморин: мол, дома, в тесном коридорчике, с опорой на домашние стены, которые всегда помогают, легче будет начинать ходить без костылей. Выписка была обещана через два дня, в пятницу.

Готовясь покинуть больницу, в которой пришлось провести три долгих месяца, Каморин по-новому взглянул на окружающее. Он осознал, что в муках, тесноте и нечистоте больничного существования были и свои радости. Ну вот хотя бы возможность видеть синеватый, мглистый просвет незашторенного окна в ночную пору. Даже в пасмурную погоду всякий раз, когда выключали лампы и телевизор и спустя какое-то время глаза немного привыкали к темноте, сквозь оконные стёкла в палату начинало струиться слабое, зыбкое свечение. Казалось, это сама ночь вольно входила в больничный мирок, окутывая умиротворяющей аурой его уродливые, постылые черты, соединяя его с беспредельным космосом за окном. Правда, небо нельзя было увидеть из глубины палаты, где лежал Каморин. Его взгляд, пересекая пространство внутреннего двора, упирался с стену противоположного больничного корпуса, стоявшего в полусотне метров. Точнее, оба корпуса, "свой" и "чужой", были частями одного больничного здания, построенного в форме буквы Ш. Каморину странно было смотреть на дальние окна, видеть в них иногда маленькие фигурки людей и думать о том, что множество неведомых жизней протекает так близко от него и во многом сходно, но всё же едва ли хотя бы одна из них когда-топересечётся с его жизнью.

Отрадной, хотя бы на время, была для Каморина и возможность всласть отлежаться на больничной койке. Он сам удивлялся, замечая за собой, какой приятной представлялась порой эта перспектива: валяться в постели в ближайшие часы, дни, недели. И это при том, что не вставал он уже очень долго! Это удовольствие казалось особенно бесспорным, когда вспоминалось училище. При одной мысли о том, что он мог бы сейчас вести там урок, его душа сжималась от ужаса и тоски.

Впрочем, и лежачее существование очень часто становилось тягостным, особенно в те минуты, когда усиливались неприятные ощущения: боль в сломанной ноге, зуд немытого тела и томление одеревеневшей спины. Но зато как приятно было часов в десять утра, после перевязки, сознавать: ну вот, самое трудное на сегодня позади, а впереди лишь часы расслабленного бодрствования в залитой солнечным светом палате, с возможностью почитать, посмотреть телевизор, послушать радио, что-то поесть и подремать!

В последние недели пребывания Каморина в больнице ещё одной привлекательной стороной тамошнего житья-бытья оказалась для него возможность передвигаться на костылях по просторным, полупустынным коридорам травматологического отделения. Больных там можно было встретить нечасто, если не считать какого-нибудь обмороженного бомжа, для которого в дальнем углу коридора больничная администрация устраивала временное пристанище, не решаясь разместить его в общей палате. Но одна-две жалкие фигурки, неловко прикорнувшие на дерматиновых диванчиках, не портили общего впечатления покоя и великолепной пустоты этих гулких пространств, устланных сероватым линолеумом. Попавшего туда из спёртой атмосферы палаты сразу опьяняло свежее дыхание сквозняков - намек на торжествующую за больничными стенами здоровую, вольную жизнь.

В больничном коридоре Каморин встретил однажды странную девушку, которую везли в кресле-каталке: запрокинутое назад очень белое, как бы напудренное лицо с закрытыми глазами, с чёрной скобкой упавшей на лоб пряди. Её туловище и ноги были закрыты простыней, так что кроме лица были видны только тоненькая шея, выступающие ключицы и остренькие груди под канареечным халатиком. Почему-то Каморин сразу испуганно подумал о том, не Анжела ли это, хотя маскообразное лицо девушки в каталке совсем не походило на лицо Анжелы. Сходство могло быть только в одном: на всём облике незнакомки, на очертаниях её хрупкой плоти лежал застывший отпечаток беспредельной усталости или отчаяния. Она казалась сломанной куклой - как и Анжела в утро их встречи в подъезде. На следующий день он подслушал разговор санитарки с медсестрой об этой пациентке, переведённой в отделение из реанимации:

- Девка сиганула с четвертого этажа, сломала тазовые и бедренные кости, размозжила пятки. Ходить уже едва ли будет. Сейчас лежит плашмя, и ничего-то ей не надо, есть отказывается. Наверно, переведут в психиатрическую. Говорят, всё от любви...

И снова тревога охватила Каморина. Хотя что ему до этой девушки, которая совсем не знакома ему?..

Сергей Антонович остался для Каморина лечащим врачом и после выписки, вплоть до снятия аппарата Илизарова. На приёмы к нему надо было ездить нечасто, раз в полтора-два месяца. Во время приёмов врач осматривал ногу и подкручивал болты на штырях, соединявших кольца аппарата, корректируя положение срастающихся костей, и это было мучительно больно.

Посещения больницы были сопряжены не только с физическими страданиями. На первом же приёме Каморин испытал тягостное чувство стыда за себя и врача. Как всегда в ходе осмотра, потребовалось поменять бинты на ране и ватные шарики в тех местах, где спицы входили в больную ногу. Неожиданно Сергей Антонович предложил заплатить за всю процедуру тридцать рублей, пояснив, что Каморин уже не числится пациентом больницы, поэтому израсходованные марля, вата, фурацилин и спирт не могут быть оплачены из фонда обязательного медицинского страхования. Каморин подумал, что Сергей Антонович просто хочет поиметь с него небольшой навар, и тотчас устыдился этой мысли: ведь врач спас ему ногу! Тетка Анна Ивановна, сопровождавшая Каморина, выгребла из своего кошелька наличность: за вычетом того, что требовалось на обратный проезд, у нее набралось двадцать четыре рубля мелочью. Эти монеты из медно-никелевого сплава - поистине "медные гроши", как с горечью подумал Каморин, - она протянула Сергею Антоновичу, и тот спокойно их принял.

Эту сцену Каморин потом не раз вспоминал с чувством стыда и обиды за врача и за себя. Искусство хирурга спасло ему ногу - чего же можно пожалеть для такого человека? А целителю сунули, как нищему, медяки. И это восприняли как должное все: и врач, и Анна Ивановна, и сам больной, которому больше всего хотелось поскорее позабыть всё, связанное с больницей. Тем более, что денег тогда у него совсем не было: во время болезни его скудными финансами распоряжалась Анна Ивановна.

В первый же день после выписки Каморин набрал номер телефона Ирины. Её голос, такой знакомый, родной, прозвучал на этот раз с новой интонацией, в которой ему сразу послышались неловкость, тягостная принужденность и вина:

- Я очень рада, Дима, что ты наконец дома. Как себя чувствуешь?

- Неплохо. Когда встретимся?

- Загляну в ближайшие дни. Ты же теперь всё время будешь дома? Только сразу хочу предупредить: в моей жизни появился новый человек. Меньше всего хочу выглядеть стервой, просто так совпало: твоя болезнь и моё новое увлечение. К этому шло давно. Ты же помнишь, как непросто всё у нас было...

- Тогда не приходи, пожалуйста.

- Что, ты уже не хочешь встречи со мной?

- Незачем, - кратко ответил Каморин, положил трубку и только после этого кратко всплакнул. В голову его почему-то пришли стихи: "Сокол в рощу улетел, на кобылку недруг сел, а хозяйка ждет милого не убитого, живого". Он заставил себя сквозь слезы рассмеяться и сказал громко, как бы обращаясь к невидимому собеседнику:

- Ах, чёрт! Я становлюсь непозволительно сентиментален!

Ирина, к счастью, больше не приходила. Зато в один из первых дней по возвращении Каморина из больницы к нему на дом наведался нежданный посетитель.

- Вербилов Валерий Павлович, следователь районной прокуратуры, - представился незнакомец, рассматривая Каморина сверху вниз, с высоты своего немалого роста, прищуренными водянистыми глазами. - Наверно, вы понимаете, по какому я делу. Насчет подброшенного ритона. Разрешите войти?

- Проходите, конечно.

Каморин запрыгал перед своим гостем на костылях, а следом за ним в большую комнату, так назывемый "зал" советских квартир, прошел следователь.

- Странная эта история, - начал Вербилов, устроившись в древнем кресле напротив Каморина и достав из портфеля бумаги. - Кто-то взял на себя труд сначала украсть ритон, а потом подбросить его вам. И вы не видели того, кто подбросил?

- Я уже говорил, что не видел.

- Ну хорошо, давайте всё по порядку. Значит, 4 апреля утром в вашу дверь позвонили...

- Я всё случившееся 4 апреля помню плохо, потому что в этот самый день попал в ДТП, в котором получил перелом ноги и сотрясение мозга.

- Ах, да! Конечно! Это называется ретроградная амнезия. И приблизительное время, когда позвонили, вы не сообщите?

- Кажется, я тогда завтракал... Стало быть, около восьми...

- После звонка вы открыли дверь и что увидели?

- Под дверью был перевязанный скотчем свёрток из сложенного в несколько раз полиэтиленового пакета.

- Вы сразу подняли этот свёрток?

- Да.

- На свёртке и внутри него какие-то надписи были?

- Нет.

- Полиэтиленовый пакет у вас сохранился?

- Нет.

- Что вы сделали со свёртком?

- Сразу развернул, увидел ритон и поехал сдавать его в музей.

- И это всё?

- Всё.

- Да, негусто! - с досадой сказал Вербилов, оторвавшись от бумаги, в которой записывал ответы Каморина. - А ведь ранее вы сообщили интересную информацию о визите в музей Анжелы Чермных и её парня Котаря накануне кражи ритона. Этот Котарь - опасный авантюрист. Я проводил следствие по делу об убийстве директрисы ателье "Надежда" Лоскутовой, и Котарь был сначала главным подозреваемым. В вечер убийства его поймали в ателье с деньгами из кабинета Лоскутовой и ножом в кармане. А затем шило со следами крови Лоскутовой нашли в шкафчике для сменной одежды швеи Бауловой. И всё же я совсем не исключаю вероятность того, что Котарь убил Лоскутову и затем подбросил шило Бауловой. Потому что его дальнейшие похождения доказывают, что он ловкий парень. Думаю, в музей он захаживал не просто так. Скорее всего, хищение ритона - его рук дело. Но без свидетелей нам это не доказать.

Вербилов посмотрел на Каморина выжидательно. Тот встретил взгляд следователя с внешним невозмутимым спокойствием, уже решив для себя: Анжелу, доверившуюся ему, он не выдаст. Этого никому не нужно, кроме Вербилова, а ей, несчастной, болезненной девушке, навредит. К тому же он вполне мог не встретить её в то утро, поскольку совсем не обязан был бросаться за незнакомкой вниз по лестнице, теряя на ходу домашние тапочки. Так что перебьётся Вербилов без его показаний.

- Значит, вам нечего больше сказать? - не столько спросил, сколько заключил Вербилов, выждав паузу. - Что ж, прочитайте и подпишите свои показания. Это дело уходит от нас, его затребовала городская прокуратура. А вас едва ли ещё потревожат, поскольку с аппаратом Илизарова вы не слишком мобильны, да и сомнительно, что расскажете что-то новое.

Когда Каморин пробежал взглядом и подписал коротенькую запись своих показаний, Вербилов сразу ушел. Каморин подумал, что следователю нужно было не только закончить оформление дела, передаваемого "наверх", но и выяснить физическое состояние важного свидетеля. По всей видимости, аппарат Илизарова и костыли произвели на Вербилова убедительное впечатление, о чём будет доложено "по инстанциям" и вследствие чего Каморина действительно оставят в покое. Да и само дело о хищении в музее, скорее всего, лишь немного помурыжат для проформы и тихо прикроют, поскольку улик нет, а ритон всё-таки нашелся.

Спустя полмесяца после визита следователя в прихожей Каморина снова раздался неожиданный звонок. Открыв дверь, он увидел на пороге незнакомку. Невысокая женщина стояла перед ним, приветливо улыбаясь. В следующий миг её сияющие глаза показались ему знакомыми. Ещё через миг он догадался: да это же Анжела! Но как изменилась она! Ее лоно округлилось, тело стало более плотным, а лицо казалось загорелым, с чуть заметным румянцем, и вся она светилась радостью предстоящего материнства.

- Здравствуйте, Дмитрий Сергеевич! Я к вам по делу.

- Здравствуйте, Анжела... Сергеевна, - растерянно, запнувшись на отчестве посетительницы, которое почему-то не сразу пришло ему в голову, ответил Каморин. - Проходите.

Вместе они прошли в ту же комнату, где недавно Каморин принимал следователя. Там Анжела осмотрелась и слегка усмехнулась снисходительно при виде непритязательной обстановки. Усевшись в предложенное ей древнее кресло, она произнесла то, чего Каморин никак не ожидал от неё услышать:

- У меня к вам деловое предложение. Видите ли, мой отец приобрел газету "Ордатовские новости", и я там теперь редактор.

- Редактор? - удивлённо переспросил Каморин.

- Да, и даже главный, - спокойно подтвердила Анжела. - Еще есть выпускающий редактор Владимир Иванович - старый профессионал. А вас я приглашаю в нашу редакцию сотрудником. Может быть, вас заинтересует такая работа, хотя газета не очень популярная, потому что до сих пор печатала в основном рекламу. Но я думаю сделать её более информативной, интересной. Что скажете?

- Никогда не работал в газете и даже не думал об этом, - осторожно, не веря неожиданной удаче, ответил Каморин. - Но это, наверно, такое предложение, от которого невозможно отказаться. Если, конечно, вы подождёте, когда я вполне встану на ноги. Потому как деваться мне, откровенно говоря, некуда. Хотя журналистом я, наверно, буду таким же слабым, как педагог. После музея я немного преподавал в училище и вот результат - хожу теперь на костылях.

- Я вас подожду, сколько будет нужно. А что касается ваших качеств педагога, то по опыту работы в училище об этом судить нельзя. Туда вам точно не надо было идти. И с нормальными школьниками педагогам сложно, а про шпану в училищах и говорить нечего!

- По правде говоря, я так и не понял, на чём вообще держатся эти училища. Ведь оттуда выгнать хулигана нельзя, поскольку профессиональное обучение для него - форма социальной защиты. Если только он не отличился чем-то уже совсем из ряда вон выходящим. А когда подростки изводят преподавателя скопом, всей группой, то он перед ними бессилен. Не выгонять же их всех! В принципе они могут выжить любого педагога, который им не нравится. Я, по всей видимости, категорически им не понравился. Не пойму только, чем именно. Слаб, что ли, показался характером?

- Уж вы не обижайтесь, Дмитрий Сергеевич, но характер у вас на самом деле мягкий. У меня, кстати, тоже. Точнее, это тип нервной деятельности или темперамент. Был такой физиолог Павлов, он описал четыре типа нервной деятельности, в том числе слабый - это то же самое, что обычно называют меланхолическим темпераментом. В неблагоприятных условиях это проявляется как психастения, или, в буквальном переводе с греческого, слабодушие - состояние, при котором человек подвержен постоянным сомнениям, страдает от неуверенности в себе и приступов депрессии. Мне кажется, психастеников вокруг меня довольно много. В подростковом возрасте психастеником становится почти каждый и рискует остаться им на всю жизнь, если "сломается". Я думаю, есть один верный способ преодолеть в себе психастеника - избавиться от комплекса жертвы, этакой невинной, беззащитной овечки. Его нам с детства прививают взрослые строгим воспитанием. Чтобы не чувствовать себя овечкой, надо стать дерзким и грешным, стремиться урвать от жизни то, что возможно. То есть бунтовать. Недаром молодёжь во все времена бунтует.

- Интересная теория! Это вы сами придумали?

- Сама. Никакой специальной литературы не читала, кроме учебника психиатрии. Там психастения трактуется как разновидность психопатии, то есть как стойкое психическое уродство, которое можно лишь немного корректировать медикаментозными средствами. А я считаю, что нужно лишь попытаться стать дерзким, готовым постоять за себя. С помощью моей теории можно понять, что произошло с вами в училище: там собрались подростки, которых школа рассматривала как неудачников и навязывала им комплекс жертвы, а они избавлялись от него, самоутверждаясь за ваш счет.

- Но стать дерзким сможет не каждый...

- Да. И на этом пути можно зайти слишком далеко, как это случилось с моим бывшим парнем. Поэтому психастения в сущности - это не так уж плохо. Мы же все очень злы, и порой только слабость делает нас человечными.

- Вот уж утешили, спасибо! - улыбнулся Каморин печально.

- Мне кажется, что мы способны хорошо понимать друг друга. Потому и зову вас на работу. Мне нужна помощь. Владимир Иванович уже пенсионер, ему тяжело. А у меня будет ребёнок, который потребует много внимания...

- Ну хорошо, попробую...

- Смотрите же, я на вас рассчитываю!

После этих слов Анжела сразу поднялась, заканчивая разговор, но в прихожей, прежде, чем переступить порог, обернулась к Каморину, пристально посмотрела ему в лицо и улыбнулась. Он разглядел, что глаза у неё ореховые и на левой щеке небольшая родинка... Когда она скрылась за дверью, он с улыбкой стыда подумал о том, что его, наверно, наметили в заместители Котаря. Он с минуту поиграл этой мыслью, думая о том, как сейчас одинок, без Ирины, без привычной работы, с переломанными и еще несросшимися костями. Ему на самом деле так нужно, чтобы кто-то был рядом с ним! И ещё ему нужно немного покоя, передышки от физических и нравственных мук, от изнурительного бега в колесе за недостижимыми целями вроде научной или педагогической карьеры. Он так долго мечтал об этом, томясь на больничной койке! Такой отдых - это, наверно, самое скромное воздаяние за его потери и муки...

Он попытался представить Анжелу в своих объятиях, и это ему не удалось: вместо неё в его воображении возник образ ухоженной, надменной матроны - её матери. Он понял, что для него Анжелу всегда будет заслонять Мирра Чермных вместе со шлейфом тягостных музейных воспоминаний, что эта девушка останется чужой для него.


Вместо эпилога

Анжела родила мальчика, названного в честь своего деда - Сергей Чермных. Котарь исчез из Ордатова. Дело о хищении хазарского артефакта было закрыто. Каморин работал в газете "Ордатовские новости" и выглядел вполне довольным жизнью, но в глубине души чувствовал, что потерпел поражение. А победил, как всегда, Чермных - расчётливый стяжатель, жестокосердный вершитель чужих судеб.




















































Загрузка...