Виноватые

— Поговорить? — Я поняла бы это желание сразу же после похорон, через неделю, через две. Но через полгода, когда все, что нужно, уже проделано, когда разобрали обломки так нелепо прервавшейся в тридцать два года жизни, о чем нам говорить? — Не знаю, Глеб, по правде говоря, не хочется. — Молчание в трубке. Он не приводит никаких аргументов, он ждет. Медленно, тяжело, прерывисто тянется время, и наконец мой голос спрашивает: — Ты в самом деле уверен, что нам стоит встретиться? — Снова молчание. — Хорошо, приезжай завтра к двенадцати. Детей не будет, они идут в театр.


На другой день я поднялась чуть свет и, стараясь как можно меньше шуметь, принялась за уборку. Тополиные ветки наконец начали распускаться. Подумав, я переставила их из синей вазы в желтую, потом — в кувшин. Раза три передвинула с места на место лампу. Сняла со стены акварель «Ледоход» и заменила ее офортом «Михайловский замок». Все это было нелепо, но от вопроса «зачем?» я решительно уклонилась. В девять открыла дверь в детскую. Завернувшись, как в коконы, в одеяла, Ася с Алешкой сидели на кроватях и упоенно ругались. Вначале меня ужасно пугали эти до хрипоты доходящие перепалки. Потом стало ясно, что их надо попросту игнорировать: детки во всем разберутся самостоятельно.

— Доброе утро, если только это утро можно назвать добрым, — приветствовала я свою команду.

— А почему бы и не назвать? — отозвалась Аська, одаривая меня своей зубастой улыбкой. — У нее были крупные, ровные, ослепительно белые зубы, часто служившие нам поводом для глуповатых, но неизменно вызывавших приступы веселья шуток.

— Асюточка, ты сегодня скалишься, как аллигатор, — сказала я, пятясь к стене. — Боюсь, если завтрак будет невкусным, слопаешь нас и даже не поперхнешься.

В ответ она рассмеялась еще зубастее:

— Тебя, мама Лена, не съем, а от Алешки кусок отгрызу: что-то он стал очень толстым.

Этого Алексей не вынес.

— Я толстый, я? — закричал он, поднимаясь в полный рост, расправляя плечи и втягивая живот. — У меня фигура атлета!

Мы с Аськой покатились со смеху.

— Иди-ка ты, атлет, в ванную, вам пора собираться в театр.

Одевание-раздевание создавало проблемы. Им уже стукнуло десять, и, хоть Алешка оставался пентюхом, Ася по временам проявляла этакую кокетливую застенчивость. Будь у меня трехкомнатная квартира, я поселила бы их раздельно, но, к сожалению, трех комнатной квартиры у меня не было.


— Итак, что ты наденешь? — поинтересовалась я, когда Алешка, сунув ноги в тапки, потрусил в ванную.

— Джинсы и красный свитерочек, — без тени сомнений выпалила она.

— Дело хозяйское, но не лучше ли новую юбку и новый бежевый свитер? Красный совсем протерся.

— Нет, не протерся.

— Тебе так кажется? Значит, у тебя глаз замылен.

Формулировка вызвала одобрение, но позиция не изменилась. Впрочем, подобие уступки все-таки замаячило:

— Когда мы пойдем на «Тима, ровесника мамонта», я надену то платье, что ты подарила на Новый год.

— Отлично. Мне это будет очень приятно.

Пока они собираются, я готовлю завтрак. Когда мы с Алешкой жили вдвоем, я не очень заботилась о еде. Что-то сжевали — и ладно. Но с появлением Аси все изменилось. Мне хочется, чтобы было не только вкусно, но и красиво, я стараюсь как можно чаще придумывать что-то новенькое. Самой смешно, но помню о правилах сбалансированного питания.

Одеты, умыты, накормлены, ехать надо до Пушкинской, да, конечно, вы там уже были, напоминаю на всякий случай. Билеты у Аси, деньги у Алеши. Не лезьте в очередь за мороженым, все равно перед носом кончится. Лимонаду можете выпить. Счастливо, до встречи.

Без четверти одиннадцать. Конечно, следовало договориться с Глебом на одиннадцать. А так у меня впереди целый час. И этот час будет, похоже, нелегким.

Заглядываю в бак для грязного белья. На дне один-единственный носок, синий в полосочку. Да, похоже, в последнее время у меня было достаточно трудных часов.

Сделав еще один круг по квартире, сажусь к столу, где разложены начатые два дня назад тезисы для преподавательской конференции. «Одной из существеннейших особенностей мировоззрения Дэниела Джонсона в период работы над „Черной башней“…» Господи боже мой! И что же, по моему мнению, является «одной из существеннейших особенностей»? Похоже, я разучилась писать. И раньше не бог весть что умела, но все-таки без «одной из существеннейших» обходилась. Почему я вообще пятый год занимаюсь «прогрессивным американским писателем Дэниелом Джонсоном»? Уже несколько статей вышло, и каждая новая хуже, чем предыдущая. А единственной в самом деле приличной работой была давняя курсовая по «Школе злословия». С тех пор прошло целых тринадцать лет, а я не только не продвинулась вперед, но и утратила что-то, дававшее мне возможность писать, не беспокоясь о том, «что скажут». Ты сам свой высший суд. В двадцать лет это было бесспорно. А теперь? Да, и как я «теперь» буду разговаривать с Глебом? В каком тоне? Не надо об этом думать. Отрепетировать разговор нельзя. В конце концов, он попросил о встрече. Я снова прошлась по квартире. Уютный, в сущности, дом. Книги, большой старый глобус, который мы все с удовольствием вертим (я, откровенно говоря, чаще всех), цветы (поливаем по очереди), в углу прихожей — три пары лыж, кухня сверкает белизной и радует глаз вышитой скатертью. Тесновато, но теснота незаметна. Пройдет каких-то полчаса, и все это увидит Глеб. Впрочем, скорее всего, увидит и не заметит. А кроме того, что я хочу этой квартирой доказать? Что Аська попала в уютный дом и этот дом стал ей родным? Но разве его волнует Аська? Он придет сюда ради Рины. И даже иначе: ради себя, ради того, чтобы в моем присутствии убедить себя в том, что он в смерти Рины не виноват. Без посторонней помощи ему это не удается, и вот он подумал, что, может быть, я… Но сумею ли я отпустить ему грех? Захочу ли? Нет, ничего не нужно решать заранее. Отрезав ломоть хлеба, я густо намазала его маслом и принялась торопливо жевать. Мы не виделись целых полгода. Нужно послушать, что он скажет, нужно увидеть его глаза. И не надо, не надо с таким надрывом к этому относиться. Рины нет, ей ничем уже не поможешь. Помогать Глебу я не обязана.

Звонок. Знакомая фигура на пороге. То же по сердцу режущее беззащитностью лицо. У каждой женщины он моментально вызывал желание приблизиться, согреть, утешить. Разум подсказывал, что утешительниц — в избытке, и все-таки его, высокого и красивого, было до слез, пронзительно жалко. И возникала уверенность, что ты сможешь стать первой, способной наконец понять, одарить и согреть. Так он смотрелся пять лет назад, когда вместе с Риной впервые переступил порог этой квартиры, так он смотрелся и сейчас, когда Рина давно уже похоронена на Богословском кладбище, во второй справа от входа аллее.

— Здравствуй.

— Ты с боем часов.

— Не хотелось начинать с извинений.

— Проходи в кухню — дам тебе чаю.

Чай. Спасибо китайцам за этот прекрасный напиток. Он дает замечательную возможность спрятаться от волнения и занять руки, ведь столько всего нужно сделать: и открыть кран, и чиркнуть спичкой, и достать чашки.

У меня в кухне Глеб бывал только до ремонта, но явно не замечает никаких перемен. А я-то все утро: на три сантиметра левее, нет, лучше на пять правее.

Ссутулившись, он вертит ложку:

— Мы с тобой так и не разговаривали — после всего случившегося.

Да, не разговаривали. Привлекать его к похоронным делам было бы просто нелепо и неприлично. Ведь за все годы он так и не был представлен семейству. Рина тоже нечасто бывала у матери, а Евгения Львовна на большем и не настаивала. Для нее светом в окошке был Боря, а предметом забот и тревог — Борис Александрович. Аська бабушку утомляла, а кроме того, была слишком похожа на Геворкяна. Брака с диким кавказцем Ринке, похоже, так и не простили, причем развод не исправил, а только усугубил ситуацию. «Она живет так, как хочет, и я не буду ей в этом мешать». Эти слова Евгении Львовны передала мне Александра Львовна, всю жизнь не ладившая со старшей сестрой и потому радостно принимавшая и меня, и Глеба. Аську она баловала, а Рину обожала. На кладбище плакала безутешно, и было понятно, что хоронила не только Рину, но и себя. Ей было шестьдесят, она была старой девой, и у нее, всегда насмешливой, нарядной и подтянутой, не было сил ни скрывать, ни хотя бы прилично маскировать свое горе. Я попыталась подойти к ней, но она меня не узнала.

— Ты знаешь, что Александра Львовна в больнице? — спросила я Глеба.

— Нет. Я звонил ей месяца два назад. Хотел зайти, но она уклонилась. Даже не очень подыскивала предлог. Голос был как бумага.

— Да, ты и ее убил.

Слово не воробей. Не нужно было говорить это прямо, в лоб. Я не хотела обвинять, это он должен был оправдываться. Но теперь мы вдруг сразу же оказались на ринге. Друг против друга. Нелепая ситуация!

— Лена, мне не хотелось бы ссориться. — Сказано это было с какой-то привычной и безысходной усталостью.

— А чего ты вообще хочешь, Глеб? Зачем ты пришел сюда?

— Чтобы понять: ты действительно веришь, что я убил Рину?

— Глеб! — Я вскочила. — Разумеется, ты не толкал ее под автобус, но хорошо постарался, чтобы она там оказалась. На языке юристов это называется «доведение до самоубийства».

— Но ведь никто не доказал, что это самоубийство!

— А тебе нужны доказательства? Мне — нет! Я слишком часто видела, какой она бывала после встреч с тобой! Ладно бы просто ревела! Но я слышала, как она по-собачьи выла. Ты можешь это представить? Медленно сползла вниз, уткнулась лбом в пол и завыла!!

Вначале мой пафос, скорее всего, был искусственным, но потом сцена во всех подробностях встала перед глазами. Рина пришла тогда очень бледная, вытащила из сумки бутылку «Столичной» («у тебя разве найдется?»), брякнулась в кухне на стул, огляделась и вдруг брезгливо поморщилась: «Не здесь. Пить надо цивильно» — и, взяв бутылку, направилась в комнату: «Алешка, надеюсь, спит? Ну и отлично». — «Ринушка, что случилось??» В тон: «Ничего, моя дорогая. Просто один твой знакомый по имени Глеб Вершинин, как выяснилось, увы, не сможет поехать со мной и с Аськой в Палангу, так как супруга-с приобрела путевки в Болгарию…» Она хотела еще что-то добавить, но изо рта вырвался крик (стон? рев?). Водка так и осталась неоткрытой. Забившись в угол, Рина сначала била ладонью по колену, потом начала колотить по спинке дивана. «Нет, ты погоди, не надо меня утешать, я и похуже выдерживала. Вот в прошлом году, например… вот… в прошлом году…» Махнув рукой, она зацепила снятую мною сегодня акварель «Ледоход». «Боже, до чего я дошла, это мерзость, это конец, конец…» Вцепившись в волосы, она раскачивалась, а потом вдруг завыла и начала оползать. Я поила ее тогда корвалолом (вызывать «неотложку» — не вызывать?), в какой-то момент даже кинулась к телефону, но так и не позвонила. Что они могут, эти «неотложки»? Окончись этот припадок летальным исходом, врач написал бы в свидетельстве: «Смерть от сердечной недостаточности». А это была бы смерть от избытка — отчаяния, невезения, боли…

— Года два-три назад все действительно было ужасно. Я тогда сделал попытку…

— Избавь от ненужных признаний!

— Почему ты так враждебна? — Он протянул ко мне руку, и это застало врасплох: рука, как и взгляд, молила о снисходительности, о защите. — Мне всегда было так хорошо здесь. Помнишь ведь, сколько раз мы сидели втроем, и говорили, и понимали друг друга.

— Глеб, не надо. Ты хочешь моего признания, что это был несчастный случай. Пожалуйста: да, это был несчастный случай. Это было несчастье Рины, что она с тобой встретилась. А ты ничем не виноват. Ты хороший. Только вокруг всем плохо.

— Кого ты имеешь в виду?

— Хотя бы Асю. Думаешь, ей легко было видеть мать ослепшей от горя? — От вопроса шел паточно-сладкий дух мелодрамы, но Глеб его как будто не почувствовал.

— А что я мог сделать?

— Оставить их. Это был бы мужской поступок. И все остались бы живы. И Аська не вскрикивала бы по ночам. — На самом деле Аська кричала только однажды, и, скорее всего, это никак не связано было с гибелью матери. Но разве можно отказать себе в удовольствии уколоть его побольнее? А кроме того, разве Аське действительно хорошо? Не симптом ли ее болезненная привязанность к старым вещам, какому-нибудь «красненькому свитерочку» или истрепанным обложкам для учебников? Раньше этого не было, раньше Аську все время тянуло к новому. Уж кому как не мне это было знать! Я знала все ее вкусы.

«Если кого моя дочь и слушается, так только Лену!» — весело, с вызовом говорила Рина знакомым. Тетушка Александра Львовна придерживалась того же мнения, и когда Аську вдруг невзлюбила учительница (стерва была эта Марь Иванна, не выносила даже намека на жизнерадостность, а ведь из Аськи радость била фонтаном), решено было, что в школу пойду я. «Не надо нагружать этим Риночку, — заглядывая мне в глаза, просила Александра Львовна, — а ты такая умница, так замечательно умеешь все улаживать». «Мама Лена». Аська звала меня так с трех лет. Правда, и Алексей с того же возраста говорил «мама Рина», но это было скорее так, для симметрии. Впрочем, квартет у нас получался и в самом деле отличный. Дачу снимали, естественно, вместе. Старшие, за исключением Александры Львовны, заезжали туда не часто, но мы и сами отлично справлялись. «У нас умелые дети», — как любила говорить Рина. Вопрос о папах умелых детей не вставал. Геворкян в первые годы пытался наведываться: помогать по хозяйству и в городе, и летом. Но его тихо спровадили, тоже отчасти для симметрии (что отследила не в меру зоркая Евгения Львовна, предавшая с тех пор полной анафеме меня и частичной — дочь). О том, чтобы появлялся мой бывший муж, отец Алексея, речи быть не могло. Здесь я стояла на жестких позициях, и втайне дивилась, откуда у меня на пороге восьмидесятых этакие забавные рудименты психологии эпохи первых пятилеток. Многое в собственной биографии оставалось мне непонятным и не влезало в слова, и только однажды возник человек, разговаривая с которым я смогла бы, наверное, разгрести все эти геологические напластования. Но что делать, Волга впадает в Каспийское море, а люди, способные по-настоящему разделить с нами жизнь, чаще всего достаются другим.

«Не жалуйся — и все будет прекрасно». Этой премудрости выучил меня отчим. Холодный, спокойный, глубоко равнодушный ко всему что лежит за пределами его физики диэлектриков, единственный взрослый моего детства, о котором я думаю с благодарностью, потому что он никогда не пытался меня переделывать. Все остальные трудились в поте лица. Почему? Задумываться над этим было рискованно, а «риск чаще всего неоправдан», что опять-таки отмечал мой мудрый отчим. Именно так, не входя в зону риска, я сблизилась с Алем Девотченко. К этому времени наш квартет из двух молодых мам и двух детей-ровесников играл (имея широкий репертуар) без единой фальшивой ноты, и все-таки было ясно, что кое-какие опасности поджидают, и даже в весьма скором времени. Уже промелькнула на фоне весны какая-то горло скручивающая голодная судорога, и осадок был хоть и не слишком болезненный, но неприятный.

С Алем многие нависавшие проблемы решились мгновенно. Он был из редкой нынче породы убежденных холостяков. Тоже физик (мало того, теоретик), он был к тому же умельцем, способным поспорить с самим Левшой. Впустить женщину к себе в кухню, где царит чистота вакуумной лаборатории, а результат стряпни лучше, чем в любом «Метрополе», было бы для него разрушением самого ценного в жизни. Следовательно, и в дом ее нужно было впускать только строго по расписанию и выпроваживать прежде, чем она волей или неволей нарушит как часы заведенный порядок. В постели он был хорош, и все вместе меня чрезвычайно устраивало. Его тоже.


Естественно, Рина все знала о Девотченко, и иногда мы вместе раздумывали, где бы найти второй такой экземпляр. Но второй экземпляр не появлялся, а вместо него возник Глеб. То, что это совсем другой коленкор, стало ясно, когда она жестко сказала: «Женат. Обсуждать не хочу. Пожалуйста, не задавай вопросов». Я и не задавала. Просто купила новый диванчик, чтобы Аське было удобнее оставаться у нас ночевать. Ребятам было уже по шесть лет, они замечательно ладили, и как-то раз в парке какая-то дама бальзаковских лет с чувством воскликнула: «Как я вам завидую! Редко увидишь таких прелестных и дружных детей!» Осень сменилась весной, потом стаял снег, и ввиду приближающегося лета я поинтересовалась, не собирается ли Ринка куда-нибудь съездить. Недели две-три мы справимся и втроем. В первый момент она как бы даже не поняла, а потом вдруг заплакала. «Ринуша, ты что?» — «Не обращай внимания, я от счастья».

Но счастье было недолгим. Сначала оно сменилось резкими перепадами настроения, потом унынием с неожиданными всплесками болезненной веселости. За что-то она боролась, к чему-то приспосабливалась, что-то пыталась придумать, однако со стороны было видно: в этой истории от нее не зависит ничего, и никакие тактики не помогут. «Ринка, прости, но это полный безнадюг, — сказала я тогда. — Если ты принимаешь такой вариант, успокойся, не дергайся, но если надеешься на перемены…» «Ты ничего не поняла, — яростно выкрикнула она. — Я приведу к тебе Глеба, и тогда ты увидишь». Она действительно привела его, и на меня глянули вот эти, единственные на свете глаза.

— Ты, кажется, никогда не верила, что я действительно любил Рину. Пыталась ей это внушить, доводила ее до абсурдной ревности, до желания уличать меня, загонять в угол, ставить ловушки!

Он вдруг вскочил, заметался по кухне, дернул зачем-то висевшее возле раковины полотенце, и оно полетело на пол, а заодно обрушилась и конструкция из двух полочек, которую я придумала и которой очень гордилась. Но Глеба это не успокоило. Схватив тарелку, он повертел ее секунду, словно раздумывая, и швырнул об пол. Естественно, тарелка разлетелась вдребезги. Мы оба смотрели на все как будто со стороны.

— Прости, — сказал он наконец.

— Поскольку несервизная, прощаю.

Я и не думала шутить, но он вдруг рассмеялся, и вспомнились давние замечательные вечера, которые мы проводили на этой кухне втроем. Глеб объявил тогда, что решился. Хватит. Действительно, сколько можно?! Надо только дождаться, чтобы Наташа (дочка) закончила школу. Дело было зимой, до выпускного бала Наташи оставалось несколько месяцев, и все мы были очень веселые и легкомысленные, хотя временами меня и грызло, что веселюсь на чужом балу. Ведь как ни крути, но квартет (если у Ринки с Глебом и впрямь все получится) вынужден будет сыграть финал. Квинтет, правда, тоже хорошая музыкальная форма, но встречается куда реже. Обо всем этом я как-то задумалась, лежа рядом с Девотченко, и он, вдруг приподнявшись на локте, с непривычной серьезностью заглянул мне в глаза: «Тебе не кажется, мне пора уже познакомиться с твоим сыном?» — «Господи, с какой стати?» По инерции я еще думала о своем, но он, не расслышав мою интонацию, продолжал: «Думаю время уже понять, насколько дуэт в состоянии перерасти в трио». Вот уж, что называется, попадание в яблочко! Я чуть не прыснула со смеху, а перед глазами мелькнула эстрада заполненная ансамблями всех сортов и размеров, играющими, разумеется, каждый свое «Боюсь, что получится какофония», — вновь обретя серьезность и даже почувствовав грусть, сказала я. Было понятно, что состоявшийся разговор существенно приближает конец отношений с Алем Девотченко, но не только исправлять что-либо, но и думать об этом всерьез не хотелось. Куда важнее было происходившее дома.

А дома, конечно, делалось все мрачнее. Сначала выяснилось, что выпускные экзамены вовсе не главное. Самое трудное — поступление в институт. Вот если Наташа благополучно станет студенткой… Все это можно было предусмотреть, и я ругала себя за то, что не высказалась гораздо раньше, конечно, не в тот самый вечер, когда Рина с Глебом пришли сияющие, с шампанским, и мы, так сказать, праздновали помолвку, но вскоре — через месяц, полтора…

Глеб вдруг поежился:

— Вот такое лицо бывало у тебя не раз. Знаешь, как я называл его про себя: маска следователя.

— Почему маска?

— Потому что вообще тебе это не свойственно. Ты принимаешь людей такими, как они есть. А это милосердный и ох как редко попадающийся дар.

Его огромные голубые глаза заискрились, сделались еще больше, и я в них утонула. Тишина. А теперь что, нежная скрипичная мелодия? Я вдруг встряхнулась:

— Пожалуйста, не затыкай мне рот комплиментами.

Усмехнулся. И выражение глаз сразу же изменилось. Вот такими я их любила больше всего: насмешливыми, умными, цепкими. Такими они всегда были во время наших с ним пикировок, когда Рина в конце концов не выдерживала: «Ребята, ну хватит, ничья, победила дружба!»

Я словно услышала ее голос, мало того, почувствовала ее присутствие в кухне, детское удивление при виде всей этой встроенной мебели, раковины, зашитой в шкафчик под дерево. Похоже, я упустила нить мысли, хотя нет, вот она:

— Ты понимаешь хоть, сколько врал Рине? Понимаешь, как ее унижала эта ложь? Нет, даже не так… — Теперь я встала и заметалась по кухне (интересно, тарелки тоже бить буду?). — К униженьям ей было не привыкать, она еще дома, девочкой, натерпелась и вообще была чуточку мазохисткой. Но ложь лишала ее равновесия, ориентиров.

— Я не лгал!!! — Мы стояли теперь друг против друга, и его трясло. Как в лихорадке? Да, наверно, как в лихорадке.

— Сядь, — сказала я наконец. Доказать, что происходившим в последние полтора-два года он убил Ринку так же верно, как если б собственной рукой толкнул под тот автобус, было нетрудно. Но было бы это правдой? — Шофер тоже не был безукоризненно чист, — сказала я, чувствуя, как со всех сторон коварно подкрадывается черная и душная усталость, одеялом ложится на плечи, придавливает. — Если бы не мои показания, что Рина выбежала отсюда почти не владея собой, он вполне мог бы получить свои три года.

— Да, говорят, что на суде ты выступала очень ярко. — В голосе был не только сарказм, но и ненависть. Впрочем, ненависть не ко мне, а ко всей ситуации, ко всей этой чертовски запутанной жизни. Мне стало теплее от мысли, что я по-прежнему хорошо его понимаю. Но вот вопрос: так же ли хорошо я понимаю себя?

— Больше всего в смерти Рины виновны ее родители, — неожиданно для себя сказала я твердым голосом. — И уж если их посадить нельзя, всех прочих следует оправдать. Это гуманно и разумно. И хватит уже сидеть на кухне: пошли, я тебе покажу, как у нас оборудована детская.

— Что ж, очень интересно посмотреть. — В голосе ясно слышится издевка, и я вдруг не выдерживаю:

— Глеб, я тебя не приглашала, у нас нет общих дел. Позвонил — ты, я согласилась тебя выслушать, а теперь уходи, ради бога, тебе здесь нечего больше делать!

Словно не слыша, он тяжело опустился на стул, посидел молча, вертя в руках чашку (надо бы отобрать ее у него, это одна из наших любимых, и их ровно три), потом поднял глаза:

— Я должен тебе сказать. Для меня это важно. — Оставив чашку в покое, он теперь занялся ножом, но это было нестрашно: ножи у нас все тупые. — Так вот. — Еще одна пауза. — Когда мы в последний раз виделись с Риной, она была очень враждебна. Я пытался перебить это шуткой, пытался отмалчиваться, но все было бесполезно. Она втянула меня в изнуряющий и бессмысленный разговор, ходила по комнате, обвиняла меня, потом сама себя обрывала. Задавала вопросы в лоб, расставляла ловушки и в конце концов вынудила сказать, что да, мой брак давным-давно висит на волоске, но перерезать этот волосок я не могу.

— Что значит «не могу»? Боюсь? Не имею права?

Искривившая губы улыбка опять резанула по сердцу. «Не умею». Кажется, он сказал это беззвучно, но так ли это было, не разобрать, потому что в тот же момент квартиру заполнил веселый, настойчивый, резкий звон. Да, это уже мы, все здорово, но ты знаешь, там не было фрекен Бок, а мама у малыша старая, но как он поет, вот послушай. Все вместе мы вошли в комнату.

— О! У нас дядя Глеб! — Их радость была неподдельной. И эта радость давала мне разрешение, вливала уверенность и наполняла силой. Вот оно: в разные стороны разбегавшиеся тропинки, слились в одну, по которой (спасибо, Господи) мы могли крепким шагом идти все вместе. И все же полгода спустя, усадив Асю с Алешкой за стол и поставив вопрос на всеобщее рассмотрение, я была искренна и серьезна. Если б они сказали «нет», это действительно означало бы нет. «Так вот, согласны ли вы, чтобы дядя Глеб жил с нами?» Они помолчали, Алешка набычился (видно было, как шатуны-поршни мыслей натужно ходят вверх-вниз), но Ася уверенно заявила: «Конечно, нам всем будет веселее». Так, подумала я, отныне одна из моих обязанностей — массовик-затейник.


Последующие три года показали, что со своими обязанностями я справилась, и, судя по настроению и успехам всех членов семьи, — на «пятерку». Глеб был спокойнее, чем во времена своей двойной жизни, глаза уже не молили о помощи, исчезла казавшаяся врожденной морщинка у губ. «Девочка уж и не знаю в кого, а мальчик — весь в папу», — сказала толстуха-хозяйка, у которой мы замечательно жили в Анапе. Я с удовольствием выслушала это нелепое заявление (эх, жалко рассказать некому!), но когда четверть часа спустя калитка открылась и с криком «ну как, все готово?» мое вернувшееся с пляжа семейство уселось за стол, вдруг осознала то, что прямо било в глаза. Лишенный ореола мученика, Глеб действительно был ужасно похож на моего первого мужа — отца Алешки.

А буквально на другой день после возвращения в город, случайно оказавшись среди дня на Петроградской, я нос к носу столкнулась с Алем Девотченко. «Загорелая, но усталая. Почему?» — спросил он, с ног до головы окинув меня взглядом. От него веяло спокойствием и привычной уверенностью в себе, и, не отдавая себе отчета, я, как могла глубоко, втянула в себя этот запах. «Адрес и телефон прежние», — сказал он, прощаясь, но сил и храбрости для походов налево у меня, к сожалению, не было. От уверенности в своей правоте не осталось даже клочков, и единственное, чего мне хотелось, — это выговориться, сидя напротив Ринки, выговориться, не притворяясь ни умной, ни опытной, не играя никакой роли, постепенно, слово за словом и шаг за шагом, доискиваясь, какая же я. С каждым годом желание исповеди и покаяния становится все сильнее, а мысль, что останови я тогда Ринку и это было бы возможно, все мучительнее. «Асю я оставляю тебе, — сказала она в тот последний вечер, с трудом натягивая пальто, — и Глеба тоже». У нее уже не осталось сил жить, и помочь невозможно, сказал мне глубокомысленный внутренний голос, и, с подловатой готовностью признавая его вердикт, я даже не попыталась сопротивляться, а только фальшиво вздохнула: «Не мели околесицу. Просто выспись».

На кладбище, куда мы все вместе ездим два раза в год, я, глядя на Ринкино имя, на даты рождения и смерти, угрюмо думаю: «Твоей душе, наверное, легко. Все, кого ты любила, благополучны. Ты свой долг выполнила, а я вот справляюсь с трудом. Если можешь… пожалуйста, помоги».

Загрузка...