«Удалось раздобыть билеты на „Люди и страсти“. Если получится, вымой посуду». Последнее слово он угадал — написать у нее уже не было времени. Вместо букв получился крючок, похожий на вопросительный знак. На подзеркальнике рядом с запиской валялось два черных комка, оказавшихся при рассмотрении свитером и шерстяными колготками. На полу, в метре одна от другой, — черные туфли на тонком прямом каблуке (хотела взять, но в последний момент передумала). Положив туфли и свитер в шкаф, Дима неторопливо прошел в ванную, сунул колготки в ящик под раковиной, завинтил крышки флаконов и баночек и, выпрямляясь, поймал свое отражение в зеркале. Поморщился, вспомнив, как утром столкнулся на лестнице с Людой Степановой. Она, вихрем вылетев из дверей, сказала: «Ой! привет, Димка, и какой же ты стал красавчик!» Потом приблизилась, так что видны стали плавающие в зрачках желтые искорки, глянула по-кошачьи: «Ммм, прямо съесть хочется», — облизнулась розовым острым язычком и, крутанувшись на одной ноге, со смехом кинулась вниз по лестнице. Воспоминание об этой сцене снова вызвало легкую тошноту. Почему, собственно?
В пятом классе они со Степановой сидели за одной партой, после восьмого она ушла в Школу торгового ученичества. Теперь была совсем взрослой, и трудно даже поверить, что это она приставала к математичке, слезно прося исправить двойку на тройку, а на контрольных усердно списывала, от напряжения и старательности высовывая кончик языка. Да черт с ним, с ее языком! Окончательно разозлившись, Дима вышел из ванной, со стуком захлопнув дверь.
«…если получится, вымой посуду». Стряпая, мать умудрялась испачкать всю кухню. Сейчас больше всего пострадал холодильник. Судя по красным пятнам на его ослепительно белом (сам вчера вымыл) боку, Дима сначала предположил, что гвоздем программы выступал фирменный борщ. Но глубоких тарелок на столе не было, а на блюде — последнем воспоминании о кузнецовском сервизе — виднелись остатки рыбы. Значит, скорее всего, в индейской раскраске многострадального холодильника повинен «на весь мир знаменитый Аленин соус». Установили. Так, дальше. Консервные банки открыты решительно все. Похоже, пир был не на шутку. Человек на двенадцать-пятнадцать, прикинул Дима, на ходу пересчитывая бутылки. Все это, в общем, не так уж и занимало, но мысль работала, вычленяя варианты. Среда. Мать с утра в институте. Последняя пара — в любимой кураторской группе. В любимой кураторской группе жизнь всегда бьет ключом, а если вдруг замирает, мамуля мгновенно находит способ ее оживить. Однако сейчас в стимуляторах нужды нет. Все и так просто раскалено. Почти месяц идет война с деканатом: пытаются «отстоять» Сашу Маврина. Саша — звезда факультета, но с прошлой сессии за ним тянутся два «хвоста». Группе, как и куратору группы Елене Дмитриевне, причины более чем ясны. У Саши невероятный, на разрыв жил, роман с Таней Брик. У него пожар в сердце не меньше, чем у В. В. Маяковского. О каком диамате или немецком он может помнить? Но деканат тупо не хочет войти в положение Саши, литературного клуба «Эврика» и предстоящего Фестиваля студенческой песни. В попытках спасти положение, группа решила устроить что-то вроде сидячей манифестации. И, судя по кухонному пейзажу, победа одержана.
«Не понимаю, как можно столько курить», — распахивая в комнате окно, Дима впускает проворный, ко всему любопытный ветер. И сразу же поднимается вихрь: летят на пол салфетки, волнуется и шуршит, словно пытаясь вырваться, занавеска. «Гляди-ка, разве что не утюги за пирогами!» Ссыпав окурки в бумажный пакет, Дима ставит на поднос чашки, рюмки, кофейник. Да, догулять у них явно не получилось. В самый разгар веселья — звонок. «Алена, скорее! Жду в вестибюле у правой кассы». И выясняется, что любовь к театру сильнее любви к кураторской группе. Ну что тут поделаешь, дорогие мои! Наша Елена Дмитриевна многогранна.
Перемыв всю посуду, Дима наконец-то проходит к себе. Привычно оглядывается: порядок образцовый. Матери сюда вход воспрещен. Давно, с того дня, когда, возвратившись из школы, он застал в комнате всю их кодлу. Развалясь в кресле, посмеивался в усы Павел Павлович Закс, он же Наш общий друг, он же Пафик. Иришка, лучшая подруга матери, пристроившись на подоконнике, вся ушла в созерцание собственных ножек. Васька Рогалик, разумеется, торчал рядом и нежно поглаживал ей колено. Впрочем, это неважно: их нравы — их дело. Противнее было другое: Татка, которую Дима всегда недолюбливал, полулежала на его письменном столе, а мать, растянувшаяся среди диванных подушек, принимала это как должное. Все они были в отличнейшем настроении и, каждый на свой лад, острили, слушая, как Кубасов — трепло! мерзкий шут! — гнусаво (видимо, кого-то передразнивая) ернически комментирует его, Димины, рисунки, прикнопленные во всю ширь стены от пола до потолка. Не здороваясь и вообще не произнося ни слова, Дима шагнул вперед и начал отдирать листы. Кубасов что-то вещал по инерции, наслаждаясь звуком своего голоса; мать и Татка по-прежнему плавали в эйфории, но умненькая Иришка смекнула, что дело серьезно. «Ребята, а мы ведь залезли в чужую берлогу, — звонко выкрикнула она. — Айда на выход! Рогалик, за мной».
Когда поздно вечером гости наконец убрались восвояси, Дима сказал веселенькой, очень довольной междусобойчиком матери: «Никто не должен без разрешения входить ко мне в комнату. Ты тоже». Кукольно приоткрыв рот, мать заморгала растопыристыми ресницами: «Я, кажется, в своем доме. Мы с тобой не жильцы в коммунальной квартире. И потом… убирать-то мне нужно». — «Не нужно, я и сам справлюсь». «Хотелось бы посмотреть!» — не понимая, как себя вести, она неуверенно захихикала. «Посмотришь».
Больше этот вопрос не обсуждался, и Дима знал, что свое слово мать держит. Кубасов попробовал как-то сострить на тему о подкаблучных родителях, но был осажен с такой ловкостью, что внимательно слушающему их Диме стало гораздо яснее, как «эта ротозейка Алена Скворцова», вечно теряющая конспекты лекций и зонтики, раз за разом одерживает победы в своих институтских баталиях.
Однажды, когда Кирилл Николаевич спросил его что-то о матери, Дима ответил: «У нее твердые принципы. Она их несет как знамя. Не понимает, что знамя давно превратилось в пыльную тряпку». Кирилл молчал, будто ждал продолжения, и Дима добавил сердито (боялся обидеть учителя, но тот ведь сам напросился): «Ее поколение десять лет как на свалке, а она этого не замечает. Тоже, скорее всего, из принципа». «Что ж, не такой плохой способ жить», — усмехнувшись, ответил химик, поднял камушек и метнул его лихо в Фонтанку.
Надо попробовать нарисовать Кирилла, подумал Дима, вынимая из нижнего, с трудом открывающегося ящика стола для надежности спрятанную еще и под кипами старой ненужной бумаги толстую зеленую папку и, как всегда, медля перед тем, как ее открыть.
Возвращаясь домой, он всегда первым делом шел к столу; не мог не удостовериться: да, все в порядке. И каждый раз руки слегка дрожали, но не столько из-за непобедимого страха перед ее возможным исчезновением, сколько от предвкушения предстоящей встречи с Эльвирой.
Бережно развязав тесемки, он принялся осторожно раскладывать листы на тахте. Направо, налево, снова налево, вниз, в центр… нет, наверх. Это был ритуал. Каждый раз он старался никак не мешать руке: пусть сама выберет каждому из рисунков место. И вот все разложено, и все вместе создает один общий, новый, еще не виданный мозаичный портрет. Эльвира в костюме Марии Стюарт, Жанны д’Арк, в золотых блестках (что-то на манер Климта), на мокрой блестящей после дождя мостовой, на прибрежном песке; Эльвира, обнимающая ствол дерева, Эльвира задумчивая, Эльвира среди тюльпанов, Эльвира в пустой белой комнате (каждый раз сердце сжимается, глядя на это ее лицо), Эльвира-циркачка, Эльвира в толпе, Эльвира у классной доски…
Рассказывая, она всегда волнуется, думает Дима, и вовсе не потому, что тревожится о реакции класса — наша реакция ей почти безразлична. Ее волнует выстраиваемый сюжет, поворот мысли, оттенок, слово. «Учебник вы прочитаете или не прочитаете сами, — сказала она, придя в класс впервые. — Наша задача — вместе подумать о том, что в учебнике не написано». «А как же программа?» — имитируя правоверный испуг, пискляво выкрикнул Борька Поповский. Цветкова хихикнула, Смирночка, ни на йоту не изменив своей позы аккуратистки-отличницы, смотрела расширенными от удивления глазами, Эдик Малинин крякнул и, предвкушая потеху, пошел в наступление. «Простите, Эльвира Михайловна, — начал он, широко улыбаясь, — я привык к разным учителям (меня из двух школ выгоняли), но вас я все же не понимаю…» Класс затих в ожидании представления, и Диме сделалось страшно, что они все поднимут ее сейчас на смех, и она, чудная, восхитительная, смолкнет растерянно, покраснеет, а потом крикнет что-нибудь жалкое и выбежит вон из класса, как выбегала, чтобы вернуться с директором «Монна Протонна, которая сонна», физичка, вынужденная-таки через несколько месяцев незаметно исчезнуть из школы. Нет, этого он не допустит. Дима собрался в комок, словно готовился, одним махом перелетев через парты, встать рядом с ней, защитить, оградить. Но она справилась сама, легко и без усилий. «Не понимаете? — спросила она спокойно негромким, красиво парящим в воздухе голосом. — Ну что же делать? Может быть, позже поймете». «Клево, — прокомментировал Борька, — птичка показывает коготки».
Она пропустила мимо ушей эту реплику и, тряхнув головой, перешла к теме урока. Говорила, вслушиваясь в слова, не торопилась, задумывалась, иногда убыстряла темп речи, легко и плавно раскручивая нить мысли. И почти сразу же ее голос увлек. Класс затих, наступила та редкая тишина, когда дыхание (внимание?) как бы аккомпанирует солирующей мелодии. Было ясно, что она победила, и Дима расцвел от гордости, будто происходившее было его заслугой.
«Нам трудно представить себе весь трагизм той эпохи, — говорила она вчера, глядя на струи дождя, хлеставшего за окном. — Мы часто воспринимаем ее идиллически, не умеем понять, что она представлялась иначе всем, кто способен был чувствовать воздух времени…» Для кого она так говорила? Не для Малинина, не для Смирночки, не для Цветковой. И все-таки для них всех… Ее голос часто взлетает ввысь, но умеет и жестко вести за собой: шаг за шагом. «…Философы стараются понять законы бытия, политики анализируют зримое; невидимые письмена умеют читать только поэты». Так закончила она свой рассказ; потом, словно проснувшись, добавила: «Урок окончен».
Рисовать ее Дима стал еще прошлой зимой, когда в середине четверти Эльвира сменила неожиданно заболевшую нудную Валентину Романовну. «Эльвира — Орлиный нос». Кто первый сказал это, было даже не вспомнить, но прилипло сразу и накрепко. Обсуждая ее наружность, девчонки спорили до хрипоты. Сравнивали то с Майей Плисецкой, то с Одри Хепберн, то с Нефертити. Диму эти сравнения не занимали. С Эльвирой для него соединялась какая-то тайна. И от того, удастся ли ее разгадать, зависело что-то очень важное. Пытаясь проникнуть в глубь ее существа, он всматривался до боли в глазах, стремился разглядеть главное, понять, из чего состоит эта странная, необычная притягательность. Она была бесконечно разной, всегда красивой, но иногда с трудом узнаваемой: то что-то высокомерное, то отрешенное, то ироническое. Все это маски, думал, кусая ногти, Дима, но, может быть, и ее взволнованность — маска? «Красота страшна, вам скажут, — красный розан в волосах». Нет-нет, она не играет и не придумывает свои настроения, просто (ну и сравнение!) течет, как река.
Порою она казалась усталой, почти изнуренной, изнемогающей от непосильного бремени… А у нее ведь нет чувства юмора, оторопело понял однажды Дима. Были дни, когда начинало казаться, что он просто сходит с ума, потом все резко менялось и приходило ощущение ясности и покоя, какого-то понимания, стержня, сути. Но Дима не доверял и ему; подозрение, что все гораздо сложнее, запутаннее, пробуждало в нем своего рода охотничий инстинкт. С упорством, которое изумляло его самого, Дима снова и снова пытался разглядеть признаки, которые указывали бы на потаенные, тщательно от всех скрытые свойства Эльвиры. С удовольствием подмечал нервность, еле заметное подергивание рта, часто контрастную спокойствию лица активность рук. Отчетливо помнилось, как в День учителя у нее на столе стоял огненно-яркий букет. Казалось, что от него идет жар, и этот жар ее притягивает. Снова и снова подходя к цветам, она быстрым движением пробегала по стеблям, по лепесткам, по мохнатым головкам, легко прикасалась к ним, как к волосам. Теряя над собой контроль, Дима бешено взревновал ее к георгинам и астрам. Дались они ей, пусть забудет о них, немедленно. И она точно послушалась, отошла от стола, заговорила, глядя куда-то вдаль. Приревновать к заоконному виду он не успел — раздался звонок. Утром он теперь часто просыпался до будильника. Лежа в еще темной комнате, ждал Эльвиру, и она приходила: садилась на край кровати, заглядывала в глаза. Лицо было мягким и нежным, днем, наяву, оно никогда таким не бывало, но почему-то в нем все сильнее росла уверенность, что оно-то и есть — настоящее. «Значит, тайна в том, что ты нежная? — спрашивал Дима. — Но ты и сильная, очень сильная, да?» Она кивала, улыбка делала черты мягче, прозрачнее. «Только не уходи, — заклинал Дима, — не уходи никогда, хорошо?» Она смеялась, браслет на руке мелодично позвякивал, глаза становились все больше, больше, ресницы взмахивали, как птицы крыльями. «Погоди! — шептал он. — Подожди…»
«Димка, вставай! У тебя что, часы отстают?» — кричала Алена. Врубая магнитофон, она начинала носиться по коридору. Коридор в их квартире был длинным: маленький Дима катался по нему на велосипеде, стремящаяся «быть в тонусе» Алена — использовала как беговую дорожку. Раз-и… — раз-два-три-четыре — прыгала она прямо у Димы под дверью. «Доброе утро», — проговорил он, стараясь быстро проскользнуть мимо. «Ты почему такой невеселый?» — откликнулась она бодро.
Накануне, вернувшись из театра, Алена долго и тяжело плакала. Не почему, просто так. Димка, который все больше молчит и ничего о себе не рассказывает, и уходящее в никуда время, и то, что снова не получилось в день памяти мамы съездить на кладбище, и то, что Закс — эгоист, а точнее, безвольная баба, и как с этим быть — непонятно. Теперь, хорошо выспавшись после слез, она чувствовала себя молодой и крепкой. Встречать Новый год решили все вместе — в Риге. Саше Маврину подписали наконец академку, а Наш общий друг, если глянуть под правильным углом зрения, все время радует то одним, то другим… Жалко, конечно, что не сумел шевельнуться и вовремя раздобыть билеты на «Синий лес», но — куда денешься? — у каждого свой потолок возможностей, а за бортом они все равно не останутся. Не хотелось опять лебезить перед Ингой, но, судя по отзывам, марсельцы стоят нескольких неприятных минут. «Димка, ты слышишь? Я в пятницу иду на „Синий лес“. Спектакль, который привозят французы. Помнишь, о нем рассказывал Кубасов? Дима!!! Иди сюда. Как тебе этот прикид? У тебя потрясающая мамаша, согласен?» И, в последний раз пролетев по квартире, она исчезла. А Дима, прибрав посуду и вынеся мусор, торопливо направился к школе.
Эльвирин урок был первым. В эти дни он любил приходить заранее, неторопливо вдыхать влажный запах вестибюля, неторопливо подниматься по лестнице. Но сегодня все шло вкривь и вкось. Еще издали стало видно, что у школьных дверей собралась толпа. Начавшийся вчера дождь шел всю ночь, и теперь у порога образовалась приличная лужа. Мальчишки-пятиклассники пихали туда девчонок, а те пищали. Чистюли перебирались по кромочке. Хулиган Дрынкин из 8-го «б» с криком «ура!» метнул в лужу камень. Брызги взлетели фонтаном — и начался уже полный переполох. Не желая во все это ввязываться, Дима отошел в сторону. «Что делать? Это какое-то Средиземное море!» — раздался сзади игриво-жалобный голос. «Римма Ивановна, нерешаемых проблем нет. Па-а-а-звольте…» «Ах, что вы, — запричитал голос завучихи, — я сама, вот здесь, сбоку». «Ни за что!» — словно в спортзале гаркнул физкультурник и в следующую секунду уже пронес мимо Димы возбужденно пылающую Римму Ивановну. Мерзость! Дима почувствовал себя так, будто съел червяка. Пока не пришла Эльвира, уроки Риммы Ивановны были его любимыми. Как она здорово держала всех в струне, как ясно и весело объясняла новое. И вот теперь эта умница тает от удовольствия, что ее удостоил вниманием одноклеточный физкультурник. В девятом классе Дима наконец понял, что его гнусные занятия можно просто прогуливать. Но делать это сплошняком все же не удавалось, и раза два в месяц приходилось стоять в трусах, руки по швам, и слушать жирный, бычьим здоровьем налитый голос: «Ррав-нение! На-пра-во! — шша-а-гом! марш!» На протяжении всех сорока пяти минут урока Дима прикладывал отчаянные усилия, чтобы не видеть эту гору мяса, обтянутую васильковым трикотажем, не слышать шлеп-шлеп неожиданно оказывающихся проворными толстых ног. «Да что ты на него реагируешь? — удивлялся Борька Поповский. — Витамин. Сила есть — ума не надо. Тебе подавай физкультурника — светоча разума? Интеллигента в третьем поколении?» Борькино добродушие было необъяснимым. Ведь над ним этот мерзавец измывался постоянно. Но Борька отказывался возмущаться: «Еще чего — реагировать! Ты что, забыл? Нервные клетки не восстанавливаются. И кроме того, он нравится женщинам. Говорят, Монна Протонна была влюблена до безумия». Борькина мама возглавляла родительский комитет и иногда в самом деле имела доступ к засекреченной информации, но чаще Борька сам выдумывал истории из серии «очевидное — невероятное» и наслаждался реакцией слушателей. Нет, хватит! Усилием воли Дима попытался стереть из памяти и кудахчущую Римму Ивановну, и приторный запах одеколона, неизменно распространяемый Витамином. Но неудачи преследовали. Уже возле класса ему снова пришлось столкнуться с ненавистным васильковым костюмом. Причмокивая губами-сосисками, физкультурник прогулочным шагом неспешно двигался по коридору. Увидев Диму, остановился. «Послушай, надежда школы, еще один прогул — и у тебя двойка в четверти. Понимаешь?» «С пониманием у меня проблем нет», — тоном вежливого ученика ответил Дима. «Скот, ненавижу», — клокотало в груди.
Наконец прозвенел звонок. «Слушай, рога и копыта с достоинством сбиты — что это?» — вертелся Борька. Но Дима уже ничего не слышал. Открылась дверь — и вошел Кирилл. «Эльвира Михайловна заболела, так что сейчас мы займемся химией. В прошлый раз…»
«Не хочу слушать все эти глупости, хочу к тебе, — мысленно шепчет Дима. — Ты не можешь так обмануть меня, я не видел тебя два дня, ты должна появиться. Приходи, любым способом, ну, иди же сюда, иди». Прищурившись, Дима взглядом буравил стену. И вот наконец завертелись перед глазами цветные круги, потом раздался какой-то шорох — и он увидел. Легко ступая, Эльвира быстро шла по тротуару, неся над головой веселый, из желто-оранжевых треугольников сшитый зонтик. Дробно стучащие каблуки удивительным образом поднимали ее над толпой, широкие фалды плаща развевались как паруса, и Дима, с трудом пробираясь сквозь плотный поток людей, все время боялся отстать. Только б она не исчезла, только бы не исчезла! Ему сделалось жарко; не думая больше о вежливости, он локтями расталкивал встречных, но слепяще-яркая точка уходила все дальше и дальше. На минуту ее закрыл длинный, будто товарный поезд, трамвай. Когда шум затих, на улице уже никого не было. Обескураженный, Дима метнулся вперед, назад, влево… Толстый мопс чуть не сбил его с ног. «Осторожней, пожалуйста, — церемонно сказала старуха с облезлой лисой на шее. — Куда вы спешите? Послушайте, молодой человек, — она крепко схватила Диму за локоть, — не торопитесь, иначе все потеряете, и не бегите как сумасшедший, ведь она здесь». Жилистым пальцем с красным блестящим ногтем страшилиха указала на выпуклое окно-фонарь, и за стеклом Дима увидел что-то, чему подошло бы название «Сад скульптур». Женские фигуры, поодиночке и группами, тесно стояли на пьедесталах. Позы были безукоризненно грациозны, но от них веяло приторной сладостью. Зачем все это? Дима презрительно дернул плечом, но вдруг почувствовал какое-то дыхание: раздался шелест листьев, воздух зазвенел. Волнуясь и недоумевая, он ускорил шаг, прошел один зал, другой и в раскаленном круге света увидел Эльвиру. Она стояла посреди небольшой ротонды. Прозрачная короткая туника обвивала бедра, за спиной виден был колчан со стрелами, на губах — незнакомая Диме, волшебная, что-то немыслимое обещающая улыбка. Как же так? Такой я ее никогда не видел! Сердце подпрыгивало. Рука рисовала сама, но в то же время прислушивалась к идущему неведомо откуда наставительному голосу: «Здесь нужно сделать штриховку… Изгиб… Спокойнее, изгиб не такой резкий… Нет, не то… надо гуще положить тень… внимательней…» Весь побледнев от напряжения, Дима чувствует: вот оно, вот… И вдруг какая-то сила рывком отбрасывает его в сторону. «Зайдешь после уроков ко мне в учительскую», — говорит Кирилл Николаевич. Голос бесцветный, но в тоне звучит приказ. Эльвира, сад, почти законченный рисунок — все исчезает, будто бы и не было. Поповский изумленно оборачивается: «Что ему от тебя надо?» — «Заткнись!»
Как ненавидит он всех, приближаясь к учительской. Зачем он идет сюда? Что Кирилл может сказать? Тоска, какая-то тяжелая усталость. Сегодня он никого больше не хочет видеть. Надо просто уйти, зарыться, спрятаться подальше. Бродить одному вдоль канала, подойти к ее дому. «А что тут делают юные гении?» — конечно, это голос Витамина. Молчать, стиснуть зубы, не реагировать. Но физкультурник не отстает. «Меня вызвал Кирилл Николаевич. Я его жду», — с усилием произносит Дима. «Как? Неужели прокол? — В свиных глазках насмешка. — А я думал, проколы у тебя только по моему предмету». Он с удовольствием усмехается, вспомнив, скорее всего, тот злосчастный урок, когда Дима так и не смог подтянуться на чертовой перекладине. Молчать, считать про себя баранов. Да, баранов. Удачно, что есть такая прекрасная вещь, как юмор: палочка-выручалочка, которую всегда можно носить с собой. «Ты уже здесь, Скворцов, замечательно. Пойдем, проводишь меня, по дороге поговорим». «Приветствую, Кирилл Николаевич, — жирно хмыкает физкультурник, — вот это, как говорится, Бог свел. Так давайте воспользуемся, побеседуем, так сказать, по-домашнему. Этот стоящий перед нами претендент на медаль в конце прошлого месяца заработал у меня единицу. С тех пор прогуливает. Конфликта я не хочу. Но больше тройки он в четверти не получит. Тут уж я встану твердо». «Что ж я могу ответить, Виталий Трофимович? — разводит руками Кирилл. — Если вы полагаете, что по физическому воспитанию Скворцов заслуживает тройку, он ее и получит. Идем, Дима». Коротко попрощавшись, Кирилл направляется к выходу, а Витамин остается застывшим, словно фигура из немой сцены «Ревизора». «Спасибо, Кирилл Николаевич», — хочется сказать Диме, но он молчит, понимая всю неуместность такой благодарности.
Молча они выходят из школы. Холодный осенний день сверкает прозрачной, подцвеченной золотом красотой. «Ты злишься, что я отобрал рисунок, — наконец начинает разговор старший, — но ведь его в любой момент могли увидеть! Ты представляешь, какие были бы неприятности? Не у тебя, у Эльвиры Михайловны. Ведь ее имя и так у них с языка не сходит. Из роно присылали инспектора. К счастью, она сумела его пленить. — Кирилл усмехается, потом хмурит брови. — Все равно это просто оттяжка. Они ее выживут. Хорошо бы хоть без скандала».
Крупно шагая, они дошли уже до Измайловского. Как ясно нарисован в светло-сером воздухе фронтон того дома с пилястрами и барельефом на фризе. Строго и четко, словно на добром старом чертеже. Но почему же чертеж так волнует? Потому что классически ясные линии вписаны в бесконечную зыбкость воздуха?
«Зайдем ко мне, холодно, для прогулок погода скверная», — говорит химик. Дима, не вслушиваясь, кивает. Они поднимаются по крутой лестнице — лифт, как обычно, сломан. Нельзя сказать, что Дима бывает здесь часто. Всего-то и приходил раза три… четыре. И все-таки это запущенное жилище кажется ему почему-то едва не родным. Точными (а точнее, лабораторными) движениями Кирилл расставляет чашки. «У вас уютно — очень похоже на Бейкер-стрит». «Вот как? — Кирилл поднимает брови. — Все правильно: жилище старого холостяка, да еще и с камином. Но сейчас мне хотелось бы побеседовать не о Шерлоке Холмсе и интерьерах». «Да?» Дима поворачивается — и Кирилл уже не впервые с каким-то насмешливым удивлением фиксирует безусловное сходство его мальчишеского лица с лицом пожилой дамы на портрете, висящем здесь же, чуть в стороне от чайного столика. Сделанная за год до смерти, фотография была как-то необыкновенно удачна. «Себя как в зеркале я вижу, но это зеркало мне льстит», — с удовольствием повторяла Татьяна Александровна, а однажды с улыбкой добавила: «Когда умру, повесь ее на стене. Хочу видеть, кто к тебе ходит в гости». «Чего больше: грусти или облегчения, оттого что теперь она может присутствовать здесь только в виде портрета?» — в очередной раз мелькает в мозгу Кирилла, и, с раздражением откинув эту мысль, он строго спрашивает Диму: «Почему ты не говорил мне, что занимаешься рисованием?» — «Я и не занимаюсь». На Диму вдруг накатывает какая-то тяжелая и мутная волна, неужели я захлебнусь, проносится в голове, о чем я, спрашивает он сам себя и в надежде на помощь поднимает глаза на Кирилла. Тот смотрит строго: «Не надо меня разыгрывать. Рисунок показывает не только способности, но и отличную школу. Так справиться с обнаженной натурой!» Вынув отобранный на уроке тетрадный лист, он легонько пристукивает по нему ладонью, и Артемида с лицом Эльвиры, вздрогнув от гнева, выхватывает свой лук. Побледнев, Дима выдергивает рисунок, вскакивает, хватает школьную сумку. «Погоди. — Кирилл даже и не пытается встать. — Я не прав: сбой всех систем и полная потеря самообладания. Видишь ли, в очень давние времена я больше четырех лет отучился в нашей прекрасной, молью изъеденной Академии. Потом сознательно этот процесс оборвал и больше к кисти не притрагивался. Изредка ампутированная рука ныла. В последние годы редко. Но сегодня, когда я увидел эту твою на тетрадном листе нарисованную богиню-охотницу…» Он вдруг начал отплевываться визгливым злым смехом, и замусоленный эпитет «визгливый и злой» на глазах приобрел графически ясные очертания (где, на какой картине именно так смеется шут в огромном колпаке с бубенчиками?). «Да, так когда я увидел эту твою прекрасную амазонку… — Кирилл хихикнул, и в Диминой голове отчетливо пронеслось „бежать, бежать прямо сейчас“, но почему-то выполнить это было немыслимо, и он продолжал сидеть, аккуратно держа в руках чашку с еще не остывшим чаем, а Кирилл, распаляясь все больше, выкрикивал с пьяным остервенением: — Знаешь, что выяснилось? Что ко всем радостям во мне спрятан еще и маэстро Сальери. Крупный такой, мускулистый, против которого я — ничто, тьфу, былинка». Кирилл наконец замолчал, крепко провел по лицу рукой, пытаясь снять возбуждение и расставить черты по местам, но попытка не удалась. «Удивительно, что тебе вздумалось превратить ее в Артемиду-Диану. — Один глаз был почти закрыт, другой горел лихорадочным зеленым блеском. — В Эльвире намешана куча всяких кровей, но больше всего она в самом деле похожа на бабку-гречанку. В старости та превратилась в жуткую ведьму, но, странным образом…» — «Извините, Кирилл Николаевич, мне пора». Не слушая и даже в самом деле не слыша Кирилла, Дима поспешно выскакивает на лестницу. Его трясет, зубы стучат. Что это? Неважно, он во всем разберется позднее. «Чего ты испугался? — кричит ему вслед Кирилл. — Боишься вопросов или ответов? Эй, нельзя быть слабонервным! Художники — это народ стального здоровья, а все их нервы — сплошной маскарад. Так что если решил податься в искусство, то закаляйся, иначе не сдюжишь, мокрое место от тебя останется!»
«Выкрикивал он мне какие-то угрозы или все померещилось?» — думает Дима, стоя на другой день у подъезда Эльвириного дома. Обычно здесь, вблизи ее окон, все посторонние мысли просто отсутствуют. Но вчерашний, дикий, не во сне ли приснившийся разговор зацепил и не отпускает. Что-то кончилось, что-то кончилось, неотвязно стучит в голове. И куда теперь мне, куда? «А ты догадайся!» — издеваясь, танцует перед глазами насмешник с бубенчиками. Звенят бубенчики, ветер промозглый, и зубы стучат, выбивая дурацкий мотивчик, и кости пляшут. Эльвира больна. Почему эти слова так пугают? Скорее всего, простуда, банальнейшая, осенняя. И все-таки. Почему бы не взять да и не подняться на ее третий этаж? Откуда это неотпускающее предчувствие беды? Надо бороться с ним, надо что-то делать.
Ветер с дождем погнали его вперед, и он сам не заметил, как оказался уже на Мойке; шел, выдвинув вперед плечи, опустив голову, не обращая внимания на потоки воды, которыми щедро окатывали проезжавшие мимо машины. Таким и увидел его Кирилл, свернувший налево с Малой Конюшенной. На секунду испытал искушение окликнуть, но тут же одернул себя: зачем? Побеседовать наконец с матушкой — вот это действительно правильное решение. Подняв воротник, Кирилл деловито и твердо зашагал прежним маршрутом, но мысли, отказываясь входить в разумное русло, скакали вразброд и все снова и снова наталкивались на ту девушку, которую все звали Эль. То, что она бесследно растворилась, в общем, неудивительно. В мастерскую Петьки Артюхина ее привел Модзалевский. Но не прошло и месяца, как Модзалевский погиб. Непонятная, так и не выясненная история. Были разные версии, все обвиняли друг друга, кто-то, правда, сам каялся. От всего этого остался тяжкий привкус. И появилось желание навсегда завязать с этой их андеграундовской тиной. Но прошло около года, и желание разыскать Эль перевесило все остальные соображения. Заранее морщась, он все-таки пошел к Петьке. «Рыжая? — Хозяин старательно открывал принесенную Кириллом бутылку „Столичной“ — Да их тут дюжина была, рыжих. Когда, ты говоришь? Когда Гришка съездил по роже Вартана? Ну, тогда все набрались будь здоров, рыжих от серых не отличить было». Больше он никого не расспрашивал. Но воспоминание о девушке в нелепом, чуть с плеч не падающем грубошерстном свитере, упрямо спрашивавшей «ты кто? нет, ты ответь мне: ты кто?» и успокоившейся, только получив ответ «я неудачник», жило в нем еще долго. В последний раз ярко вспыхнуло, когда, оттрубив полагавшиеся три года учительства, он подумал: а почему бы здесь, в школе, и не остаться, в конце концов, тоже — вариант. Но все это было потом, за арктической толщей лет, а тогда, в новогоднюю ночь в мастерской, услышав наконец выбитое из него «я неудачник», Эль посмотрела на него серьезным, почти детским взглядом и счастливо улыбнулась: «Я так и думала. Увидела тебя — и сразу поняла, что мы из одного карасса». Откуда эта нелепая мысль, что мать Димы Скворцова окажется рыжей Эль, вынырнувшей из того безалаберного и наглухо заколоченного прошлого? Когда это впервые пришло в голову? Когда мелькнуло предположение, что, в общем-то…
«Давно пора было познакомиться с этой мифической Еленой Дмитриевной, — язвительно говорит он кому-то несуществующему, — но лучше поздно, чем никогда, и так далее, но что — далее?» Кирилл со злостью толкает массивную дверь, та с трудом поддается, доска с расписанием висит, к счастью, здесь же, напротив. Так. Скворцова Е. Д. в 15:40 заканчивает занятие в 314-й аудитории. На часах было 15:52, но Кирилл решил все-таки попытаться. Аудитория оказалась просторной комнатой с эркером, пустыми нишами по углам, кое-где уцелевшей на потолке лепниной. Ударивший в окно солнечный луч на мгновение ослепил, и сначала Кирилл услышал взрыв хохота, а потом уже разглядел сгрудившихся возле преподавательского стола студентов. «Елена Дмитриевна?» Лицо в очках вынырнуло навстречу. Нет, эту женщину он, слава богу, видел впервые в жизни. Сходства с сыном в ней почти не было. Худенькая, с подвижной мимикой, чуть похожа на обезьянку. Лицо покрыто сеточкой морщин, которые так и хочется подцепить осторожно пальцами и снять, как налипшую паутину.
Их разговор… Кирилл пытался потом воссоздать его в памяти, но что-то главное ускользало. С первой минуты она сумела захватить инициативу (хотя, может быть, он и сам ее к этому вынудил), и мячики реплик бессмысленно залетали по воздуху. «Димка мне столько про вас рассказывал». — «Извините, что я ворвался…» — «Наоборот, вы меня выручили. Мы уже битый час обсуждали программу „Турнира знаний“, а я ужасно опаздываю». В раздевалке она надела спортивную куртку. Капюшон, молнии, металлические заклепки — все это, как и жест, которым она залихватски закинула на плечо сумку, заставляло поежиться и все же требовало признать: сняв очки и отбросив преподавательские заботы, Елена Дмитриевна, пожалуй, могла затеряться в толпе старшекурсников. По дороге к автобусной остановке она говорила, перебивая сама себя: «Какая мерзкая погода! Но вообще я люблю дождь. Вы, естественно, не поверите, но мне стыдно, что я никогда не хожу на родительские собрания. Причин несколько. Дело не только в нехватке времени, хотя я действительно в постоянном цейтноте. Чтобы не превратиться в механическое пианино, стараюсь следить за новинками, охотно беру спецкурсы и вынуждена соглашаться на общественные нагрузки: их ведь всегда безбожно сваливают на молодых. Предполагается, что старшие свое отработали. Вам-то, наверно, странно, что я, мамаша десятиклассника, все еще хожу в младших, но, увы, в институте меня все еще числят позавчерашней студенткой. Впрочем, — она обернулась к Кириллу и с удовольствием похлопала ресницами, — в школе дело обстоит так же. Года два-три назад (когда классной была еще Валентина Романовна) я пришла на собрание и только хотела подняться по лестнице, как была остановлена завучихой: „Девочка, ты куда? Сначала надо раздеться“. Она щебетала и щебетала, но потом, то ли почувствовав раздражение спутника, то ли сама спохватившись, вдруг резко сменила тон. — Я благодарна вам за заботу о Димке. Я понимаю, почему вы пришли. Я, конечно, догадываюсь: он вызывает беспокойство. Но что же делать? Такой нестандартный мальчик. Как бы это сказать? Вне рамки. Да, именно так, вне рамки. Но как же тут быть?» — «Вы знаете, что он рисует?» — «Еще бы! Все стены завешаны. И чуть ли не половина рисунков — карикатуры на меня и на моих друзей». — «Елена Дмитриевна, вы понимаете, что он очень талантлив?» Капюшон вздрогнул: «В шестнадцать лет это часто бывает». Какое-то время они шли молча. Пытался ли он подыскать слова? Ждал ли чего-то? «А вам правда кажется, что из Димки может образоваться художник? — заговорила она наконец. — Он ведь к своим работам всерьез не относится. Отказался от предложения показать их кому-нибудь из маститых. Ни разу не говорил, что хочет учиться в Мухинке или тем более в Академии». — «Может быть, просто не видит, у кого там учиться». — «Все для него слишком плохи?» Она защищалась иронией, было понятно, что это ее единственный способ защиты и потому она от него не отступится. И свою роль джинсовой девочки, с первого взгляда неразличимой в толпе студентов, ока тоже воспринимала, скорее всего, с иронией, но что это меняло по сути? «Лет в двенадцать-тринадцать он писал очень странные сказочные истории, — неожиданно человеческим тоном сказала Алена. Голос зазвучал доверительно, но не было ли в нем и фальши? Кирилл вдруг очнулся. Зачем он идет по набережной с этой все-таки безусловно несимпатичной особой? Зачем играет роль мужественного и благородного Учителя? — В этих сказках речь шла про „Королевство глупцов“. — Ее глуховато-вибрирующая интонация словно лишала чувства реальности и куда-то засасывала. — Многие эпизоды были насквозь фантазийные, мрачноватые, другие — хорошо узнаваемые и смешные, но почти все заканчивались неожиданно и страшно. Например, дети решили устроить веселый костер и сожгли в нем все игрушки, которые им подарили на елку, а родители так рассердились на это, что выкинули детей в окошко, а потом сели и стали плакать. Но тут вошла фея, она жила рядом, почувствовала запах гари и пришла выяснить, что случилось. „У нас большое горе“, — сказали ей родители. А фея засмеялась и ответила: „Это не беда, любое горе можно съесть с кашей“. И она наварила много-много каши. Каша была очень вкусная. Они ее съели и стали все вместе водить хоровод. Здесь „Мальчик-с-пальчик“, конечно, присутствует. И вообще впечатлительным детям не надо, наверно, читать братьев Гримм. И все-таки я тогда места не находила от беспокойства. Было понятно, что он ужасно несчастен, а помочь — нечем. Но помаленьку все выправилось. Сначала он перешел на дурашливую ерунду. Про жабу, которая раздулась от важности — и лопнула, а в животе у нее, оказывается, был целый город с пряничными домами и золотыми петушками, про человека рассеянного, который забыл, куда шел, и все пытаются ему помочь, подсказывают: может, в кино, может, в милицию, может, в бассейне поплавать… Потом, думаю, и совсем перестал писать, но зато снова стал отличником. Пятерки — ерунда, но все-таки свидетельство неплохо слаженной работы организма. О том же свидетельствовали глаза. Из них наконец исчезло безнадежно-тоскливое выражение. Он стал просто серьезным мальчиком со своим внутренним миром. А ведь это не криминал? И знаете, — без малейшего перехода она словно стряхнула искренность и снова принялась жонглировать словами: — Димка ведь уже год, как ведает нашим бюджетом. Без него мы бы вылетели в трубу. А так он мечтатель, но и весьма бережливый хозяин. Ой, это мой автобус. — И, уже встав на подножку — А вы меня не узнали? Мы ведь знакомы были, — она улыбнулась, — правда, недолго и о-очень давно».
…Не люблю акварель, думает Дима, но как иначе передать ощущение прозрачного цветного облака, которое окружает ее все последнее время колеблющейся живой дымкой (тенью?). Это странное облако иногда совсем легкое, иногда гуще. Оттенки тоже меняются. В какие-то моменты оно сиреневое, потом становится… красноватым. С чем связана разница? С ее настроением? С временем суток? Сегодня, когда он «стоял на часах» у ее подъезда, какая-то мысль вдруг мелькнула на миг — и исчезла. Надо вернуть себе то состояние. Ну-ка… Сырой влажный холод, пробирающийся сквозь подошвы ботинок, острые ножи ветра, размытость граней между реальным и выдуманным, чувство нежности к дому, в котором она живет, — надменному дому с высокими узкими окнами, ажурными решетками ложных балконов и орнаментом из цветов, змеящихся сверху донизу вдоль по фасаду. Этот дом — ее замок, убежище, крепость. Все живущие в нем — служители ее ордена. Недостойных он просто не замечает, среди тех, кто достоин быть в свите, у него есть рядовые и любимцы. Вот хлопнула дверь — и по лестнице быстрым шагом спускается человек в берете, лихо заломленном на ухо. Дверь открывается — да, конечно же, это он. Под мышкой не шпага, а старый черный портфель. Выйдя на улицу, он минуту стоит, словно заново привыкая к суете современной городской жизни, а потом быстрым и легким шагом идет направо, к троллейбусу. Еще стук двери. Танцующий шаг. Это скрипачка. Она живет на одной площадке с Эльвирой и всегда ходит в Консерваторию пешком. Возвращается тоже пешком, почему-то всегда одна. В весеннем пальто и вязаной шапочке, с горлом, трогательно замотанным толстым шарфом. Однажды Дима захотел подарить ей цветы и, купив букет белых, в золотом венчике нарциссов, дождался, когда танцующая фигурка спустится по шести лестничным маршам, выскочит чуть не балетным прыжком на тротуар и зашагает утрированно деловитой походкой, а потом, молча пожелав ей счастья, плавным движением кинул букет в блестящую черную воду канала. Но теперь… Снова стук двери. Грохот, и после паузы свистящий шепот Алены: «А, ч-черт!» Акварельная кисточка замирает у Димы в руках. Он ждет минуту, другую. Мать явно пришла в отвратительном настроении. С чего бы? Убрав рисовальные принадлежности, Дима выходит в кухню. «Добрый вечер». — «Да уж, добрее не бывает, — Алена явно прикидывает, на чем сорвать злость. — В подъезде снова разбили лампочку. Чуть ногу не сломала». — «Но обошлось?» — «Когда-нибудь не обойдется. Ну что ты смотришь покровительственным взором? Знаешь, меня твое спокойствие иногда просто бесит». — «Что у тебя случилось?» — «Как же, держи карман шире, случилось. Ты когда-нибудь видел, чтобы и вправду где-то что-то случалось? И вообще, иди спать, уже поздно». Отвернувшись, она начинает что-то пересыпать-перекладывать. Но едва Дима ушел к себе, дверь открывается и мрачная Алена, не говоря ни слова, входит в комнату. Какое-то время стоит, барабаня по косяку, потом вдруг, вцепившись в волосы, начинает выхаживать из угла в угол: «Я больше так не могу-у!» — «Но в чем дело? Поссорились? Спектакль не понравился?» — «Спектакль был просто великолепен! И если б не эта скотина…» Пауза. Яростное отшвыриванье всего, что ни попадется. Наконец она останавливается, растрепанная и смешная, с бешено горящими глазами: «Димка! Я ему месяц назад сказала, что приезжают французы и „Синий лес“ я хочу посмотреть непременно. Знаешь, что он ответил? Да, лапонька, я бы и сам не прочь, но где же достанешь билеты?» Ладно, нажала на кнопки — достала. Мсье был доволен. Третьего дня столкнулись на выставке с его школьным приятелем. Они не виделись больше года. Какие новости, как дела? И что ты думаешь? Этот гад чуть не сразу: «Неплохо, стараюсь быть в курсе событий. В четверг, например, идем посмотреть, действительно ли так хорош „Синий лес“. Приятель (он критик) с удивлением поднимает бровь: „Ты, я вижу, со связями“. А наш друг в ответ улыбается и с удовольствием мне подмигивает!.. Весь ужас, — она опять мечется, — что он вовсе не так уж надмирен, как представляется. Беспомощный бэби с плешью в полголовы — просто удобная поза. Перед другими он ее упоенно разыгрывает, а при мне даже забывает притворяться…» «Ну и что же спектакль?» — с трудом сворачивает ее с наезженной дороги Дима. «Спектакль? — Она раздраженно трет лоб. — Знаешь, это так сразу не объяснишь. Первый акт в самом деле не ах, и, конечно, в антракте наш обожаемый произносит на все лады: „Признай, лапа, что пьесу безбожно перехвалили“ и в сотый раз начинает про труппу Барро, про то, какое он получил тогда наслаждение. Причем заметь, я-то отлично помню, с кем он тогда наслаждался, а он не помнит, его занимает одно: доказать, что „Колумб“ несравним с „Синим лесом“, который мы смотрим. Терплю. Я же ангел. Я ангел с девятилетним стажем, при меньшем стаже я уже взорвалась бы, но я пью лимонад и слушаю, как он гнусавит: „Да, что поделаешь, выпадают и неудачные вечера“. Хорошо, начинается второй акт… Димка, иначе чем гениальным это просто не назовешь. Тоненькая былинка в красном — заметь, в красном — подходит к Терезе и Жаку, застенчиво смотрит на них и нежным тоненьким голосом говорит: „Я — смерть“. Те слышат, секунду ее рассматривают, а потом продолжают спорить, доказывать что-то. Смерть слушает, раза два хочет что-то сказать, но они просто не видят ее, и тогда она снова касается плеча Жака и говорит чуть погромче, чем в прошлый раз: „Остановитесь, послушайте, я же смерть, но меня можно еще отогнать, вы же видите, я совсем слабая, со мной любой справится“. В пересказе это не передашь, но главное вот что: в какой-то момент начинает казаться, что Тереза и Жак — какие-то роботы-автоматы, а смерть рядом с ними, которая только что была чуть ли не тенью на фоне кулисы, — живая. Ты понимаешь? И как это сыграно! От реплики к реплике пластика неуловимо меняется. В героях все меньше жизни, и она будто перетекает в смерть, а та вовсе не радуется, а горько раскачивается и ведет свой монолог. Зал слушает, как один человек, Димка, это вообще случается раз в десять лет… и вдруг я чувствую, возле меня что-то скребется. Смотрю и вижу: наш общий друг лезет куда-то под стул. Чешется? Уронил что-то? А он, наконец распрямившись: „Я пытаюсь определить, сколько времени. По-моему, без четверти одиннадцать“. Дима! Я его чуть не убила! На нас, как ты сам понимаешь, шипят, что делается на сцене, уже непонятно, спектакль вдрызг испорчен. А этот болван объясняет: „Нет, если ты хочешь, останемся до конца, но я не успею тебя проводить“. Мне хочется придушить его, я поднимаюсь и лезу к проходу, наш гениальный за мной, изысканно извиняясь, кто-то шипит „позор“, дражайший чуть не вступает с ним в объяснения, наконец мы выбираемся, меня уже просто колотит, а он улыбается, радостный, как младенец. Это же патология, Дима, мужику сорок четыре года, а он должен быть дома, потому что „мама волнуется“. Мама, которая отдала ему всю жизнь. Вранье это все к тому же. До двенадцати лет он жил с бабушкой, а она получила его готовеньким — готовеньким выполнять все ее маразматические требования. Дима! Это такое унижение, такая мерзость. Я не могу так, я не могу, я сдохну!!!» — «Не можешь, не можешь, все хорошо, все в порядке». Крепко обняв за плечи, Дима ведет ее в кухню. Где эти чертовы таблетки, которые Иришка принесла в прошлый раз, сказав «если снова выйдет из берегов, давай ей по две штучки; безвредно, проверила на себе»? Ага, вот они. Мать послушно проглатывает, запивает, «такой спектакль, и так его мне изгадить! У него просто талант. Или… он делает это нарочно? — Она резко вскакивает, но Диме удается снова усадить ее. — Как я устала!.. Как я устала… И еще я ужасно голодная». — «В этом, скорее всего, половина беды». Дима подсовывает ей тарелку. И Алена начинает есть. Сначала мрачно, с ожесточением, с выставленными вперед локтями, потом спокойнее и веселее. «Знаешь, что удивительнее всего? Актрисулька, игравшая Смерть. В ней было что-то такое завораживающее. Казалось: один раз посмотришь в такие глаза и пойдешь, уже не оглядываясь. Оторвешься от всех здешних дрязг — и откроется небо… Правда, уже Толстой об этом писал. Но иначе. Димка, мне все-таки очень жалко, что ты совсем-совсем не любишь театр». Позже, когда они уже разошлись по своим комнатам, Алена долго ворочается, не может уснуть, потом встает и, набросив халат, идет к Диминой двери. «Димка, — тихонько стучит она согнутым пальцем. — Димка, я давно собираюсь спросить: у тебя в „Королевстве глупцов“ что-нибудь новое появилось?» Дима слышит ее, но молчит. «Ну хорошо, — вздыхает голос матери. — Не хочешь говорить, не надо».
…Дождь сеял косо. Эльвира несла над головой светлый зонтик. Шла, как обычно, легко и неторопливо, и, чтобы поспеть за ней, Дима летел. Чувство полета было пугающим и странным, пожалуй, ему хотелось бы опуститься на землю, но тогда она ускользнула бы — это он знал абсолютно точно. Город внизу кренился, разноцветные улицы, дома, скверы — все вдруг оказывалось под углом к горизонтали, еще чуть-чуть — и они посыплются, как игрушечные, в подставленную чьей-то аккуратной рукой коробку. «Не надо, — шептал Дима, — не надо, прошу тебя, сохрани, сбереги». Он не знал, к кому обращался, не знал и о чем просил, глаза его были прикованы к ускользающей, тонкой, всю жизнь вобравшей в себя фигурке в развевающемся на ветру плаще. «Подожди, подожди-и!» И слова его были услышаны. Настала какая-то небывалая тишина. Чуткий, полный дыхания и теней, призрачный город замер. И слышен был только легкий стук ее каблуков. Цок-цок, цок… цок. Она замедлила шаг, пошла медленнее, совсем медленно, остановилась и, обернувшись, посмотрела ему прямо в глаза. Взгляд шел откуда-то из бесконечности, и за спиной у нее была бесконечность. Бесконечность была пространством, в котором они находились вдвоем, и это преобразовывало все ощущения в легчайшую взвесь, словно сеющий дождь заполняющую весь воздух. Не сводя глаз с Эльвиры, он прошел три шага, которые отделяли их друг от друга, и медленным плавным (привычным?) движением — как во сне, как в воде — бесшумно взял ее на руки. И сразу ее глаза оказались рядом с его глазами. Большие, печальные, темные, они смотрели устало и грустно. На левом — лопнула на белке жилка. На правом — чуть-чуть размазалась в уголке тушь. Со странным чувством путешественника, ступившего на вновь открытую землю, он разглядывал хрящ ее носа, обтянутый охристо-белой безукоризненно гладкой кожей, родинку, оказавшуюся и больше, и бархатистее, чем представлялось, едва заметную паутинку морщинок, бегущих к вискам, и короткие, на круглые скобки похожие складки у губ. У губ. Коснуться их он не мог — мог только пить и пить глазами. «Ну а теперь давай попрощаемся, — тихо сказала Эльвира. — Не надо больше ходить за мной, не надо ждать. Хорошо?» «Нет, — Дима мотнул головой. — Я всегда буду рядом». Она улыбнулась, и что-то, чего он не понял, мелькнуло на дне похожих на темное лесное озеро глаз. «Ну что же, как хочешь, — сказала она. — Только потом, пожалуйста, не обижайся». Откуда-то сразу вдруг появившиеся прохожие стали немилосердно толкать его со всех сторон. Резко затормозила машина. Лязг, шум, грохот улицы подхватил и понес куда-то. Эльвира растаяла.
Когда закончился первый урок, он, никому не сказав ни слова, спустился в раздевалку, оделся и вышел. Истории по расписанию все равно не было. А видеть все эти морды он больше не мог. И еще: не хотел видеть Кирилла. Слово «предательство» плавало где-то в сознании, к чему оно относилось, было неясно, думать об этом не хотелось. Последние два дня казались двумя веками. Нет, даже иначе: все прежнее располагалось на равнине, похожей на огромное плоское блюдо. Находящееся на блюде можно было рассматривать, но сам он уже был в другом измерении. Что-то переменилось. И надо было понять, как в этом переменившемся мире жить. С хохотом проскочила девушка, похожая на Люду Степанову. «Слишком простые ответы редко бывают самыми правильными», — любил повторять Кирилл Николаевич. Иногда говорил это в классе. Но, в конце концов, это суждение — тоже простой ответ. Каким легким было то время, когда все суждения Кирилла воспринимались как откровения. Надо смириться с тем, что оно прошло, и с тем, что Кирилл никогда ему этого не простит. Фраза выскочила сама собой. Он невольно остановился, повторил ее вслух. Да, так. Но за этим пластом еще много других. Ничего, постепенно он в них разберется. Идти в толпе стало заметно легче, бессознательно примеряясь к общему ритму, он углом глаза фиксировал забавные сценки, подмечал странный поворот головы, карикатурно выкаченные глаза, внезапный нелепо-царственный жест. Посмеиваясь, одобрительно улыбаясь, любопытно приглядываясь, он машинально повернул направо, снова направо, перешел через мост и, сам того не заметив, постепенно приблизился к школе.
«Нет, это потрясающе!» — замахал кто-то кулаками у него перед носом. Он вздрогнул — и увидел сияющую физиономию Поповского, с неописуемой радостью восклицавшего: «Про такие поступки, милорд, принято говорить „этому нет названия“. Сбежал из школы и подвел коллектив. Смирночка с ума сходит. Мало того что Пашкова, которая обещала передовицу „Наши любимые учителя“, уехала на три дня в Псков с „Ансамблем любителей старинной музыки“ (ты вообще слышал когда-нибудь про такое? — умора), так еще и ты вдруг, не говоря ни здрассте, ни до свиданья, взял и растаял в лазурной дымке, выбросив оформление газеты на произвол злодейки-судьбы». По-прежнему захлебываясь от возбуждения, Поповский обдавал Диму потоком школьных новостей, а Дима видел его в красной чалме и костюме корсара пляшущим на волшебном блюде, тесно уставленном событиями в одночасье отплывшей куда-то в прошлое жизни. На секунду пронзил испуг. Пожалуй, хватит этих видений и прочих фокусов. «Стоп! — взял он Борьку за пуговицу. — Заткни фонтан! Хотя бы на минуту». Поповский послушался. Какое-то время они спокойно шли рядом. «Была контрольная, — лениво сообщил Борька и вдруг подпрыгнул: — Я же не сказал главного! Главное — про Эльвиру! Зуб даю, никогда в жизни не угадаешь! Да и как угадать? Но все точно. Жена Витамина явилась в школу и устроила грандиозный скандал. Пыталась впутать и Римму. А та шла пятнами и только блеяла: но при чем же тут я? При чем же тут я? А Витаминиха: вы завуч! Именно вы развели в школе этот гнилой либерализм». Борька в восторге гримасничал носом, ушами, щеками. «Нет, ты можешь такое представить?» — «Что я должен себе представить?» Дима почувствовал вдруг, как одевается ледяной коркой. Весь, с ног до головы. Корка была очень жесткая и едва не лишала возможности не только двигаться, но даже говорить. С трудом раздвигая губы, он спросил, удивляясь невнятности и бессвязности вылетавших из горла звуков: «О чем я должен представлять?» Борька в восторге захохотал: «Понимаешь! Невероятно, но факт. Эльвира на каком-то там месяце от Витамина и — вот-вот! будет! рожать!» Округло выставив руки, Борька расплылся в какой-то старушечьей сладкой ухмылке: «Да! У нашей царицы сидит вот тут маленький Витаминчик». «Ты, кажется, давал зуб? — стиснутый той же ледяной коркой, с трудом вытолкнул из себя Дима. — Ну так давай». Он ударил — и неожиданно Борька отлетел чуть не на метр. «Милиция!» — закричал женский голос, но Дима уже не слышал.
Он пробежал проходным двором, но сам этого не заметил. Вообще он понял, что бежит, и не просто бежит, а мчится с какой-то рекордной скоростью, только когда почувствовал, что сейчас сердце выпрыгнет из горла. «Эх, жаль Витамин не видит», — успело промелькнуть в голове, и он сразу же замычал от тяжелой, почти непереносимой боли. «Акх, акх, акх», — теснилось где-то в груди. По стволу дерева он медленно осел на землю, земля была влажная, и он стал ее есть. Как потом оказалось, это был скверик, маленький угловой скверик, затиснутый между домами. Здесь не гуляли дети и не было лавочек для молодых мам и пенсионеров, и здесь, никем не потревоженный, он провел сколько-то времени; гул улицы доносился издалека и не мешал, а убаюкивал. Наконец ему захотелось встать. Он поднялся и побрел куда-то, неторопливо, сутулясь, покачивая головой и что-то под нос пришепетывая. Понял, куда идет, только когда нажал кнопку звонка. Эльвира открыла и даже не удивилась. Она была очень спокойная и красивая. Поверх широкого теплого длинного платья накинута пестрая шаль. «А под ней — брюхо от Витамина», — напомнил себе Дима. «Тебе надо умыться, — сказала она, — идем». «У вас голос похож на поющих ангелов, — с трудом двигая мышцами рта, сказал Дима. — Но как же вы могли, как вы…» Он повалился к ее ногам и заплакал. Это был страшный, судорожный щенячий лай. Кажется, кто-то выглядывал из соседних дверей, кажется, она все-таки отвела его в ванную и он долго плескал в лицо теплой водой, кажется, она чистила щеткой его одежду и кормила его бутербродами, а потом он оказался снова в дверях и она тихо, но уверенно сказала: «Тебя здесь не было, Дима, тебя здесь не было. Понял?» Он кивнул и вышел на лестницу, спустился, пошел вдоль канала, завороженно глядя на отражающиеся в маслянистой воде огни фонарей. Как красиво, думал он, как красиво. Больше ни одной мысли в голову не вмещалось. В какой-то момент он сел на скамейку, заснул. Когда проснулся, резвая стайка малышей бежала со смехом в школу. Он понял, что где-то, когда-то, давным-давно потерял свою школьную сумку. Но кошелек был в кармане брюк, и, нащупав его, он обрадовался. Почему-то стало понятно, что делать дальше. Отвергнув все виды транспорта, он прошел до Финляндского пешком, сел в электричку и, успокоенный сознанием наконец появившейся цели, поехал в Зеленогорск, но, услышав, как механический голос бесстрастно произнес «Платформа Дибуны», вдруг выскочил из вагона и пошел по грунтовой, неизвестно куда ведущей дорожке, медленно повторяя: «И что за станция это, а, люди добрые, ну расскажите мне, ну что за станция?»
Далее никакой ясности. Мерещится почему-то берег залива, вытащенная на песок лодка и даже растерянная фигура почесывающего в затылке милиционера возле остывшего уже тела. Пейзаж, безусловно, напоминает окрестности Зеленогорска, но ведь Дима вышел из электрички раньше, значит, скорее всего, решение изменил. Куда вероятнее, что он вернулся… через два дня. Вошел, тихо открыв дверь ключом, рано утром. В кухне — горы немытой посуды и что-то разлитое на полу. В комнате матери пусто, зато у него — полный сбор. Мать с Иришкой спят на его диване, в кресле храпит покрытая пледом гора. Кубасов? Да, точно, Кубасов. На раскладушке, в спальном мешке, неожиданно тяжело дышит Татка; параллельно с ней, на полу — закутанный в одеяло Рогалик Дима смотрит на них, потом присаживается на корточки. Сидит, прижавшись спиной к косяку и кривя рот: «Приехал назад, ха-ха-ха, в Ленинград, ха-ха-ха».
…В школу он не пошел ни в первый день, ни во второй, ни в третий. Когда мать уходила в институт, в квартире сразу же кто-нибудь появлялся (Иришке необходимо срочно закончить статью, а ее пишущая машинка на ладан дышит, Кубасов вечером уезжает в командировку, таскаться за чемоданом к себе на Гражданку просто нет времени, и даже Наш общий друг «вдруг освободился раньше, чем ожидал»). «Не надо меня караулить, — говорит Дима, — ни резать себе вены, ни сбегать я не предполагаю». — «Господи, ну о чем ты?»
Оставшись один, Дима сначала зачем-то обходит чуть ли не все углы. Долго стоит перед зеркалом в ванной, неторопливо себя разглядывает, потом, дотянувшись на ощупь до тюбика, зубной пастой рисует на стекле крест: горизонтальная черта проходит через переносицу, вертикальная строго делит лицо на две половины. Внимательно глядя на свое взятое на мушку отражение, он ждет; потом аккуратно стирает белые линии и идет в кухню поставить чайник.
Час спустя, войдя к себе в комнату, Дима неторопливо подошел к столу, поморщившись от усилия, выдвинул нижний правый ящик, достал из него зеленую папку, вынул рисунки и, понимая, что работа будет большая, принялся не спеша, деловито, сосредоточенно разрывать их на куски. Когда все было закончено, принес из кухни два ведра и запихал туда, уминая, обрывки бумаги, а также кисточки, акварельные краски, белила, гуашь. Чуть помедлив, содрал рисунки со стен, связал их в пачку, сунул в старый рюкзак и спустился во двор, к помойке.
Несколько следующих месяцев он усиленно занимался. С Витамином проблем, к счастью, не было: Татка, имевшая нужные связи, помогла раздобыть освобождение от физкультуры.