Иди ко мне, любовь моя,
У меня есть песенка для тебя.
Иди ко мне, любовь моя,
У меня есть мечта для тебя…
Я шепотом напеваю эту колыбельную моему мальчику, моему крошечному малышу, убаюкивая его на руках. За окном нашей квартиры-клетушки грохочет уличное движение Лондона. Но здесь мы в безопасности, я и он, это маленькое сонное чудо, которое я прижимаю к себе с отчаянной радостью в сердце. И напевая, мыслями я переношусь домой, домой, в мою возлюбленную Африку.
Иди ко мне, любовь моя,
Я поцелую тебя.
Иди ко мне, любовь моя…
Эту колыбельную напевала мне вечерами у огня моя милая, кроткая мама. Эту колыбельную пела моя горячая бабуля Сумах теплыми африканскими ночами, когда разрешала себе немного расслабиться и прорывалось наружу сияние ее сокровенной любви. Эту колыбельную мой чудесный, веселый, умный отец мурлыкал мне на ушко, качая меня на коленях и пропуская пальцы сквозь мои волосы.
Иди ко мне, любовь моя,
У меня есть улыбка для тебя…
А теперь эту песенку напеваю я — и снова оказываюсь в Африке, окруженная теплом любви и защитой своей семьи. Я напеваю эту песенку, и я снова с моим племенем загава, чернокожим народом Африки, горячим и воинственным и в то же время бесконечно щедрым и радушным к страннику. Я вновь в жарком, пряном, сухом воздухе пустыни, в моей деревне — дитя, облаченное лишь в пыль и счастье, — и жизнь моя поистине волшебна.
Я дома, с моей семьей, с моим народом, в моей деревне, я в Дарфуре.
Дарфур! Я знаю, что для вас это слово насквозь пропитано страданиями и кровью. Что это имя вызывает в воображении чудовищные образы кромешного ужаса и бесконечных бедствий, боли и жестокости, немыслимых для большей части цивилизованного мира. Но для меня Дарфур означает нечто совершенно иное: он был и остается невозместимой, неизмеримой радостью — моим домом.
Иди ко мне, любовь моя,
У меня есть дом для тебя…
Я пою эту песенку моему мальчику, которому нет еще и года, и размышляю о чуде его рождения — ибо оно дало мне мужество и волю к жизни. Без тебя, говорю я блестящим сонным глазенкам, я бы покончила с собой из-за всего этого ужаса, всего этого позора. Тьма одолела бы меня, утянула бы вниз, в свой жадный водоворот.
Мы, загава, свирепые, воинственные люди; смерть — насильственную, кровавую и даже смерть от собственной руки — мы предпочитаем бесчестью. В моем племени так было испокон веков.
Иди ко мне, любовь моя,
Я обниму тебя…
— Знаешь, что такое групповуха? — Лицо солдата — маска ненависти, глаза впритык к моим, дыхание смердит.
— Думаешь, если ты докторица, то знаешь толком, что такое групповуха?
Второй солдат набрасывается на меня, придавливает к полу.
— Мы тебе покажем, что такое групповуха, сука черномазая!
— Возомнила, что можешь иностранцам лекции читать о групповухе?! — орет третий. — Уж поверь — ни хрена ты не знаешь. Зато мы на это дело мастера…
— А как наиграемся с тобой, может, и не прикончим, — изрыгает первый. — И вот тогда иди себе и болтай об этом всему миру…
Я пытаюсь отгородиться от воспоминаний, но порой ничего не получается и прошлое наваливается на меня, темное, удушливое, смердящее и злобное. Я по-прежнему вижу их лица, даже сейчас, словно все случилось вчера. Налитые кровью глаза, воспаленные от ненависти и похоти. Седоватая щетина. Нечистое дыхание, вонь застарелого пота и нестираных мундиров. Блеск клинка, когда один из них пытается срезать с меня брюки. Я с яростью брыкаюсь, метя ему в пах. Он вскрикивает от боли, приходит в себя и всаживает нож мне в бедро — мучительная боль от удара клинком и смертельная тяжесть, обрушивающаяся на мои связанные руки.
Иди ко мне, любовь моя,
У меня есть жизнь для тебя…
Я прижимаю сынишку к своему колотящемуся, испуганному сердцу. Это ты дал мне жизнь, волю к жизни, мужество продолжать. И благодаря тебе — и бесчисленным другим женщинам и детям, не сумевшим выйти живыми из этого кошмара, — я сейчас сяду за стол в нашей крошечной комнатке-спальне и, пока ты безмятежно спишь, начну записывать свою историю.
Иди ко мне, любовь моя,
У меня есть сказка для тебя.
Меня зовут Халима. Вы должны запомнить мое имя, ибо это важно. Это важно потому, что его дал мне отец через семь дней после моего рождения на деревенской церемонии имянаречения. В некотором смысле отец провидел будущее, поскольку нарек меня в честь той, кем и чем мне предстояло стать.
Меня, своего первенца, отец любил больше всех. Знаю, так говорят все дети, но у нас с ним в самом деле была особенно тесная связь. Первые пять лет жизни я оставалась единственным ребенком и очень хотела братика или сестричку, с которыми могла бы играть. Но в то же время понимала, что, когда кто-нибудь появится, мне придется делить с ним родителей, а этого мне ни за что на свете не хотелось бы.
Когда отец бывал дома, я подолгу сидела рядом с ним, слушая его истории. Он рассказывал мне о нашем племени, загава, или о нашей семье, происходящей от древнего рода вождей. Еще он рассказывал мне о своем занятии — покупке и продаже скота, коз и верблюдов — и о разъездах по пустыням и горам Дарфура.
Однажды, когда я была совсем маленькой, мы лежали на циновках у огня посреди двора. В каждом углу нашего обнесенного изгородью участка стояла округлая глинобитная хижина, крытая соломой: одна для женщин, одна для мужчин, одна для моих родителей и одна для гостей. А в центре был деревянный навес с соломенной крышей. Под ним мы собирались всякий вечер, нежились у огня, смотрели на яркие звезды и разговаривали, разговаривали и смеялись.
Отец играл со мной в игру, похожую на «сороку-воровку», в которую европейцы играют со своими детьми. Он брал мою левую руку в свою и чертил на ладошке кружок.
— Тут живет верблюд, — объявлял он, глядя мне в глаза. Затем очерчивал такой же рисунок у меня на предплечье: — Тут живет корова, — затем выше: — Тут живет овечка…
Конечно, мы много раз уже так играли, и я знала, что будет дальше. Я хихикала, пыталась вырвать руку и убежать.
— Тут живет курица… — продолжал он, рисуя курятник у меня на плече. И затем, пока я отчаянно пыталась свернуться в клубочек, делал выпад в сторону моей подмышки: — А тут кто живет?!
Мы покатывались со смеху, пока он щекотал меня, а я отбивалась от него. Устав от игры, мы растягивались на циновках, растворяясь мыслями в темном ночном небе.
— Ты — моя любимая доченька, — бормотал отец, гладя меня по волосам. — Ты принесла огромную удачу нашей семье.
— А почему я приношу такую удачу, абба? — спрашивала я.
Абба — это «папа» на нашем языке загава. А я как раз была в том возрасте, когда постоянно хочется все знать.
Отец рассказал мне о празднике моего имянаречения. В нашем племени имя ребенка должно быть объявлено в течение семи дней от рождения. Мама и отец были так горды своим первенцем, что пригласили на праздник всех без исключения. Отец считался довольно зажиточным человеком в нашей деревне, поскольку владел множеством скота, овец и коз и десятками ценных верблюдов. Для того чтобы приготовить пир на всю деревню, он забил нескольких животных.
Мама отдыхала после родов — по традиции, ей полагалось лежать сорок дней. Посему моя грозная бабуля Сумах позвала нескольких деревенских женщин помочь с готовкой. Там были подносы, на которых высились горы кисры — плоских лепешек из сорго, испеченных на металлическом листе над открытым огнем. Там были чаны с льющейся через край асидой — густой кукурузной кашей. Там были миски с горами свежего салата, приправленного кунжутным маслом и лимонным соком. И было там огромное количество копченой говядины и козлятины с острыми пряными соусами.
Утром в день моего имянаречения к нам потянулись люди с дарами — пищей или сувенирами. Женщины были одеты в тобы — длинные одеяния из тонкого шифона всех цветов радуги. Незамужние девушки были одеты в самые яркие тобы с пламенно-алыми, огненно-оранжевыми и розовыми, как солнечный закат, узорами. Мужчины тоже были великолепны в своих белых парадных одеждах, покрывавших тело с головы до пят. Наряд довершал закрученный белый тюрбан — имма.
— Ты лежала в хижине, — рассказывал отец, — крошечное дитя под бочком у матери. Люди текли рекой, чтобы взглянуть на тебя. Но там была бабуля Сумах, а ты ее знаешь… Она прикрыла тебе лицо. «Можно нам посмотреть на личико малышки? Пожалуйста!» — то и дело просили ее. Но бабуля только злобно зыркала на них и невнятно бормотала, что должна охранять тебя от дурного глаза.
Дурной глаз — это проклятие, в которое свято веруют все загава и многие другие мусульмане. Пока мать лежала, бабуля Сумах присматривала за мной, и была она весьма суеверна. Бабуля не хотела, чтобы кто-либо слишком пристально смотрел на меня — из опасения, что человек замыслил скверное и глянет на меня дурным глазом.
«Она такая миленькая — какое имя выбрали вы для нее?» — спрашивали люди. Но бабуля Сумах зыркала на них еще более злобно и отказывалась проронить хоть словечко.
Отец мой дал строжайшие инструкции. Он не собирался сообщать мое имя до появления весьма почтенной персоны — деревенской знахарки. Когда та прибыла, отец провел ее на середину нашего жилища. «Я нарекаю нашего первенца Халима в твою честь», — провозгласил он, после чего провел знахарку в хижину, с тем чтобы она могла благословить меня.
— Почему ты назвал меня в ее честь, абба? — спросила я отца.
В нашем племени детей по традиции называют в честь деда или бабки. Я всегда хотела знать, откуда появилось мое имя.
— Ах, знаешь, это долгая история, — отвечал мне отец; глаза его смеялись в теплом зареве костра. — А тебе уже и спать пора…
Я знала, что он дразнит меня, и умоляла рассказать мне эту историю. Наконец, как это случалось почти всегда, он пошел на попятный.
— Сперва я хотел назвать тебя Сумах, в честь бабули, — продолжал отец. — Но она не позволила… — Он принялся вращать глазами, и я хихикнула. Мы оба знали, какова бабуля: она спорила всегда и со всеми, при любой возможности. — А потом я вспомнил обещание, которое дал себе еще молодым человеком. Однажды я верхом на верблюде сгонял скот. Верблюд споткнулся в русле пересохшей реки, и я упал. Деревенские обнаружили меня лежащим без сознания и были уверены, что я при смерти…
— Но ты не мог умереть, абба, — возражала я. — Правда ведь не мог?
Отец довольно фыркнул.
— Ну, они делали все, что было в их силах, но ничто не могло привести меня в чувство. Не помогали ни травы, ни снадобья. Меня разрезали вот тут, — он показал толстый белый шрам на шее. — Хотели открыть мне кровь и выпустить инфекцию, но и это не сработало. Не подействовали даже хиджабы факиров…[1]
Это было странно. Хиджабы — амулеты с мощными заклинаниями, которые изготавливают факиры, деревенские святые, для защиты и исцеления людей. Мы безоговорочно верим в их силу. И если даже они оказались бессильны, отец, видимо, был очень плох.
— Казалось, что я попросту решил умереть, — продолжал отец. — Наконец, меня отвезли к Халиме, знахарке. Она ходила за мной несколько месяцев, пока я не встал на ноги. Халима, несомненно, спасла мне жизнь. Как бы то ни было, я пообещал, что назову в ее честь одного из своих детей. Вот поэтому я назвал тебя Халимой.
Я была очень рада узнать, откуда взялось мое имя. Знахарка, приветливая пожилая женщина, частенько заходила к нам. Она отыскивала меня, звала: «Поди-ка, поди сюда, девочка, которую зовут моим именем!» — обнимала меня и трепала по голове. Мне всегда казалось, ей просто очень нравится, что у нас одно и то же имя. Но теперь я узнала истинный смысл того, что это значило для нее, для моего отца и для меня.
— Но почему я приношу удачу? — не унималась я.
Отец все еще не поведал мне эту часть истории.
Он рассмеялся, и глаза его блеснули, как огненные угольки:
— Ничего от тебя не утаишь, верно, Ратиби?
Это прозвище он дал мне после того, как однажды в каком-то большом городе увидел портрет знаменитой певицы Долли Ратиби[2]. На сцене она была неистовой и вдохновенной. У нее была такая же непокорная копна пушистых волос, что и у меня. Долли Ратиби жила в стране, которая называлась Южной Африкой, и пела о страданиях чернокожих африканцев по вине тех, кто считал себя лучше нас. По той или иной причине отец верил, что я вырасту в точности такой, как она.
— В день твоего имянаречения старую Халиму привели в хижину, — продолжал отец. — Она была почетным гостем, и поэтому бабуля позволила ей увидеть твое лицо. Халима наклонилась поцеловать тебя и заметила белую ресничку: несмотря на старость, ее маленькие глазки-бусинки ничего не упускали. Она позвала меня в хижину, показала ресничку и сказала, что это особое благословение, которое принесет удачу нашей семье. Так и вышло…
Я поднесла руку к лицу и коснулась ресниц. Как только я подросла настолько, чтобы понимать, что мне говорят, родители предупредили, что моя белая ресничка драгоценна, и велели никогда не отрезать ее. По поверьям загава, белая ресница означает удачу. Отец был убежден, что его животноводческий бизнес начал по-настоящему процветать именно в год моего рождения. Он даже сумел купить себе старый лендровер — первый автомобиль в нашей деревне.
Эта древняя развалюха цвета хаки, наполовину державшаяся на веревках и кусочках проволоки, казалась нам чудом современного мира. Когда я стала старше, мы пытались убедить отца продать его и купить что-нибудь получше и поновее. Но он отказывался. Слишком уж он привязался к этой машине, слишком много воспоминаний было связано с ней, и отец боялся, что они исчезнут вместе с лендровером.
Моего отца звали Абдул, но все и каждый в нашей деревне звали его Окирамай, что означало «человек, у которого много верблюдов». Было и другое значение — «тот, кто все может». Ведь человек, имеющий много верблюдов, богат и могущественен.
Своего отца — высокого, темнокожего, с удлиненным овальным лицом, с густыми блестящими усами — я всегда считала самым красивым мужчиной на свете. У него было по два вертикальных шрама на каждом виске. Ему нанесли их, когда он был еще мальчиком. Такие шрамы свидетельствовали о принадлежности к племени загава. А еще считалось, что они уберегают от глазных инфекций, поэтому мы называли их «очковыми шрамами». Если у человека их не было, его могли спросить: «Ты не носишь очков? Почему нет? Ты по-прежнему хорошо видишь?»
Согласно поверью, чем больше шрамов получит мальчик, тем более храбрым воином и бойцом он станет. У некоторых мужчин загава имелись целые созвездия шрамов по всей шее и груди, но у моего отца — нет. Он происходил из древнего рода вождей племени, и его образование и умение хорошо вести торговлю высоко ценились. Отец был скорее мыслителем и деревенским философом, нежели воином, редко выходил из себя, быстро все прощал и ни разу в жизни не поднял на меня руку.
Отец носил традиционный кинжал загава, привязанный к руке чуть ниже надплечья. У кинжала были деревянная рукоять, серебряная головка и кожаные ножны, изукрашенные змеиной кожей и тонкими геометрическими узорами. Все мужчины загава носили такие кинжалы в знак своей готовности сражаться, если понадобится. На поясе у него висела связка хиджабов — маленьких кожаных мешочков, изготовленных факирами, в каждом мешочке — зашитое в него заклинание, нацарапанное на клочке бумаги.
Отцу было около тридцати пяти, когда он женился на моей матери, Бохете. Однажды он увидел ее на деревенской улице и влюбился с первого взгляда — ей тогда только что исполнилось восемнадцать и она была истинная красавица. Он пришел к бабуле Сумах и испросил разрешения жениться на ее дочери. Бабушка уже давно не жила с мужем, и ей с детьми довелось хлебнуть лиха. Отец был богат, и бабуля знала, что человек он хороший. Она чувствовала, что из него получится отличный муж для ее старшей дочери, и дала согласие на брак.
Уже давно перевалило за полночь, а мы с отцом всё лежали у огня и разговаривали. Он рассказал, каким необычным стал день моего имянаречения, даже не считая обнаружения белой ресницы. К воротам нашего дома явился старик на верблюде. Несмотря на то что он был чужаком, его пригласили войти, ибо у нас заведено оказывать радушный прием странникам. Но стоило только ему остановить взгляд на моей матери и бабуле Сумах, как он впал в страшную ярость.
Оказалось, что это бабушкин муж, с которым она давным-давно жила врозь, и он ехал много дней, чтобы найти ее. Загава делятся на три клана: тохир, коубе и бидеят. Бабушка и дедушка происходили из разных кланов. Сбежав от него, бабуля Сумах отправилась в родные места, к своему племени, коубе. Дедушка, живший в дальних землях клана бидеят, все эти годы не мог напасть на ее след.
Но однажды он услыхал, что девушка-коубе из деревни Хадура — нашей деревни — вышла замуж за богатого и красивого мужчину из клана тохир. Дедушка выяснил имена семьи и уверился, что его исчезнувшая жена как-то к этому причастна. И вот дедушка отправился в путь, оседлав своего верблюда, чтобы выяснить, не его ли это семья, которую он так давно утратил. По прибытии он удостоверился, что так и есть и что его старшая дочь уже замужем. Дедушка, размахивая кинжалом, в ярости налетел на моего отца.
— Как ты осмелился жениться на моей дочери? — кричал он. — Кто дал тебе на это разрешение? Уж точно не я, ее отец!
Прежде чем мой отец успел сказать хоть слово, бабуля Сумах вскочила на ноги и выхватила из платья кинжал. Женщинам загава не полагается носить кинжалов, и все уставились на нее с отвисшей челюстью. С тех пор как бабуля в последний раз видела своего мужа, прошло пятнадцать лет, но ей не составило труда узнать его.
— Только попробуй подойти ко мне! — завопила она; лицо ее превратилось в грозовую тучу. — Оставь в покое меня и моих детей!
Как и следовало ожидать, бабушкино вмешательство мало чему помогло. И когда дедушка обнаружил, что пир устроен в честь имянаречения новорожденной, это только подлило масла в огонь. Мало того что жена сбежала от него, а старшая дочь вышла замуж без его благословения, у него уже появилась внучка! Дед потребовал, чтобы меня отдали ему, пригрозив навеки проклясть брак дочери и зятя.
В традиции загава худшее, что может сделать один мужчина другому, — это опозорить его, и отец знал, что должен подойти к вопросу весьма осмотрительно. Он созвал старейшин деревни — мужчин дедушкиного возраста и старше, — и они попытались действовать уговорами: ничего не поделаешь, сделанного не воротишь, молодые люди поженились, ребенок родился, и ему дали имя этим утром.
Мой отец оставил старейшин беседовать и вернулся с наволочкой, набитой деньгами. Он отдал их дедушке, объяснив, что это задаток за приданое, которое он будет выплачивать за руку его дочери. Должно быть, дедушка решил, что лучше поздно, чем никогда, ибо настроение его внезапно улучшилось.
Отец забил очередную корову и объявил, что ныне тройной праздник. Первый повод для него — имянаречение, второй — обнаружение белой ресницы у ребенка, а третий — воссоединение давно разлученной семьи. Единственным человеком, который не особо радовался такому повороту событий, была бабуля. Она не удостоила дедушку ни словом, а просто стояла и пожирала его глазами, сжимая кинжал и проверяя на руке остроту клинка.
Дедушка прогостил у нас день-другой, прежде чем отправиться назад, в свою деревню. Он сказал бабуле, что теперь, узнав, где она живет и что она счастлива, со спокойной душой может возвращаться домой. Но бабуля по-прежнему только пригрозила ему кинжалом и велела убираться восвояси.
История о том, почему бабуля сбежала от дедушки, была замечательной, добавил отец. Теперь он стал гораздо лучше понимать, отчего она так свирепствует. Но эту историю, воистину потрясающую, он приберегает для следующего раза. Все уже разошлись спать по своим хижинам, и нам пора последовать их примеру.
Он взъерошил волосы на моей сонной голове:
— Теперь тебе известно, откуда у тебя такое имя. И как знать, может быть, однажды ты станешь целительницей, так же как наша знахарка Халима.
Отец не знал, что его слова окажутся пророческими.
Отец уехал рано, ему предстояло провести день в полях, присматривая за скотом. За завтраком, состоявшим из асиды, я не могла выбросить из головы историю деда и бабушки. Чем же он так обидел ее, ломала я голову, чем довел до того, что она сбежала?
Я украдкой покосилась в сторону дымного очага. Бабуля свирепо таращилась в громадный черный горшок, помешивая кашицу до тех пор, пока та не дошла до нужной консистенции. Меня подмывало пуститься в расспросы, но я сразу же отказалась от этой мысли. Слишком хорошо я знала бабулю. Она частенько бранила меня, а то и задавала взбучку. Глубоко в груди у нее билось золотое сердце, но она всегда была строгой, и все побаивались ее.
Я называла бабулю абу — на языке загава это значит «бабушка». Высокая, сильная, с круглым лицом, обрамленным косичками — загавские женщины исстари заплетали их близко к черепу. Один ряд шел вдоль лба, а остальные — назад, ниспадая на шею. Глубокие диагональные шрамы пересекали ее виски, а левая сторона лица была испещрена крошечными резаными отметинами — рубцами клана коубе. У каждого клана есть своя система отличительных знаков.
У нас, загава, считается, что шрамы украшают женщину. Как-то раз бабуля рассказала мне, что ее мать и бабка провели несколько часов, нанося ей надсечки, когда она была совсем еще малышкой. Эти два шрама на висках были сделаны бритвенным лезвием, а крошечные шрамики на щеках — с помощью острого каменного обломка. Мне это тогда казалось восхитительным, и я просто не могла дождаться, когда подрасту и мне сделают такие же.
Бабуля любила носить яркие тобы всех цветов радуги, словно по-прежнему была юной незамужней девушкой. Ей было за сорок, но она оставалась красивой, с царственной осанкой и в отличной форме для тяжелой работы. Она носила золотые серьги, браслеты и ожерелья, украшенные сверкающими алыми самоцветами. Некоторые драгоценности перешли к ней от предков. Дарфур богат золотом, особенно если искать глубоко в горах.
Не рискнув попросить бабулю рассказать мне о том, как вышло, что она оставила дедушку, я решила припереть к стене маму и вытянуть эту историю из нее. Мою красавицу-мать считали в нашей семье доброй душой. У нее были совершенно такие же шрамы, как и у бабули, и всякий, кто видел их вместе, сразу понимал, что они состоят в близком родстве. Стиль и форма шрамов специфичны для каждой семьи.
Мама была пониже бабули и полненькая — именно такими мужчины загава предпочитают видеть своих женщин. Перед свадьбой невесту откармливают дамиргой — кашей из твердой пшеницы, молока и простокваши. После рождения ребенка мать должна сорок дней лежать в постели и опять-таки есть дамиргу, чтобы она оставалась в теле и у нее было много молока для младенца.
О бабуле говаривали, что она никогда не пополнеет, что она так «горяча», что ее огонь сжигает любую пищу. Даже сама бабуля жаловалась на это. «Ты никогда не будешь тощей, как я, — ворчала она на мать. — У тебя жизнь слишком легкая и безбедная». Что до меня, я твердо решила быть такой же, как мама: достаточно пышной, чтобы считаться красивой, но чтобы вес мне при этом не мешал.
И я пошла к маме, чтобы спросить, почему бабуля оставила дедушку. Я точно знала, где ее найти. Мама только что родила, но младенец умер во время долгих схваток. В нашей части Африки это в порядке вещей: как и в большинстве деревень Дарфура, у нас не имелось ни хороших акушерок, ни докторов, ни медсестер. Похоронив малыша, о нем быстро забывали. Но матери все равно полагалось сорок дней лежать, приходя в себя.
В ее хижине было прохладно и темно, и мне понадобилось некоторое время, чтобы глаза приспособились к освещению. На ощупь, касаясь руками гладкой глинобитной стены, я пробралась к низкой кровати — простому деревянному каркасу, перетянутому старой мешковиной. Такие кровати были легкими и удобными для переноски. В жаркий сезон мы выносили их на воздух и спали под звездами под мягким летним ветерком.
Я осторожно прикоснулась к маме. Она лишь дремала, поэтому тут же открыла глаза и улыбнулась:
— Что такое, Ратиби?
Я уселась на краешек кровати.
— Почему бабуля такая злая, эйя? — Эйя на языке загава означает «мамочка». — У нее всегда такое сердитое лицо.
Мама вздохнула:
— Ну теперь-то что она натворила?
— Ничего, просто у нее такой злющий вид. Ты тут лежишь в хижине, папа уехал, а я там с ней все время…
— Ей пришлось нелегко, Ратиби, много лет она была совсем одна. Она неплохой человек. У нее доброе сердце.
— Ну вот, все говорят, что ей пришлось нелегко, но никто не говорит мне почему. Если бы я знала почему, я по крайней мере могла бы ее пожалеть. Это из-за того, что случилось между ней и дедушкой, да?
Мама обреченно пожала плечами.
— Ладно, когда-нибудь тебе все равно пришлось бы об этом узнать, — она притянула меня поближе к себе и понизила голос на случай, если бабуля где-то поблизости. — Когда бабушка и дедушка поженились, они уехали жить к нему в деревню, далеко-далеко отсюда. Много лет они были счастливы, но в один прекрасный день бабушка обнаружила, что дедушка взял вторую жену. Он ездил в дальние края и женился на женщине помоложе. Все говорят, что он сделал это подальше от дома, чтобы держать вторую жену в секрете от бабушки.
Я улыбнулась. У дедушки были все основания опасаться. Никто, находясь в здравом уме, не захотел бы рассердить бабулю.
— Как только бабушка проведала об этом, она решила уйти от дедушки. Его родителям она сказала, что хочет наведаться в родную деревню. Дедушка был человек богатый, но бабуля оставила ему все, даже собственную одежду — ушла в чем есть. Она отправилась в путь, забрав с собой меня и двух моих братьев, а потом вернулась за моей младшей сестренкой, твоей тетушкой Маккой. Бабуля привязала малышку Макку к себе на спину и уже собралась уходить, когда родственники дедушки остановили ее…
— Но почему? И что они сделали? — перебила я, тараща глаза от любопытства.
— Хм-м… Они обвинили бабушку в похищении детей. Была крупная ссора, и в конце концов бабуле пришлось оставить малышку Макку у них. Дедушкины родственники вскоре осознали, что встревожились не напрасно: бабушка ушла навсегда. Они страшно разозлились и решили держать малышку Макку в доме, не спуская с нее глаз, — знали, что мать вернется за девочкой, и тогда они сумеют схватить ее. Но бабулю ведь на мякине не проведешь…
— И что она сделала?! — воскликнула я.
— Ш-ш-ш-ш… Потише… Четыре года спустя бабушка, переодевшись до неузнаваемости, вернулась в деревню. Она пошла к соседям, дала им золота и попросила пригласить Макку поиграть с их дочкой. А затем сняла свою маскировку, и твоя тетушка признала свою маму. И бабуля похитила Макку, предупредив соседей, чтобы те пикнуть не смели.
Я восхищенно покачала головой:
— Ну и ну… отчаянная была бабуля, уже тогда.
Мать кивнула:
— Она отроду такая. Когда мать дедушки явилась за Маккой, то нигде не могла ее найти. Искала, искала и в конце концов сообразила, что Макка пропала, и поняла, что бабушка тайком приходила за дочкой. Мать дедушки плакала, плакала целый месяц… И сноху потеряла, и всех своих внуков.
Дедушка был богат, и бабуля могла бы жить с ним в полном достатке. Брать больше одной жены для мужчин загава — дело обычное, но бабуля Сумах не стерпела, что на такое пошел ее муж, причем тайком. В ее жилах — жилах дочери вождя — текла благородная кровь. Именно неуважение она сочла неприемлемым. Бабуле пришлось в одиночку поднимать четверых детей. Они получили только самое примитивное образование, потому что у нее не было средств платить за школу.
— Бабушка поступила как надо, — добавила мать. — Она правильно сделала, что сбежала, и не слушай никого, кто станет говорить, что она поступила скверно. Она сделала это для нас, ради чести нашей семьи.
Отчасти бабуля согласилась на брак отца с моей матерью потому, что у его отца была только одна жена. Тот был достаточно богат и мог бы содержать много жен. Но его жена сказала ему: «Я дам тебе столько детей, сколько ты захочешь. Я даже согласна рожать в год по ребенку. Но не смей брать вторую жену». И она свое слово сдержала: родила тринадцать детей. У моего отца были четыре брата и восемь сестер.
Отец же бабули, напротив, взял девять жен. Его семейство настолько разрослось, что он даже не мог запомнить имен всех своих потомков. Приходя навестить его, бабуля была вынуждена стоять в очереди со всеми своими единокровными братьями и сестрами. И всем он задавал один и тот же вопрос: «Кто твоя мать?» Только так прадед и мог отличить одного отпрыска от другого.
Бабуля всегда над этим посмеивалась, говоря, какое великое дело совершил ее отец. «Он мог бы армию создать из собственной семьи», — похвалялась она. Но, думаю, она просто куражилась. Ее побег от дедушки показывал, какого она на самом деле мнения о мужчинах, которые берут себе много жен.
Женившись на матери, отец построил новое жилище — баа. Это были четыре округлые глинобитные хижины, крытые тростником. В центре каждой имелся столб, подпиравший балки, а рядом со столбом — очаг. Одна хижина предназначалась для моих родителей, в другой, женской, спали мы с бабушкой. Напротив были хижина для мужчин и еще одна, для гостей.
На задворках был курятник; я любила искать куриные яйца. Курятник был двухъярусным: внизу — насест для кур, а выше с брусьев свисали деревянные клетки для голубей. Большинство семейств загава держали голубей: их дарили на свадьбу и рождение ребенка.
Бабуля собирала голубиный помет и смешивала сухой порошок с растительным маслом, делая из него мазь. Она втирала ее нам в кожу при порезах или аллергии, и, похоже, это нередко помогало.
Все наше баа — хижины, двор и птичник — окружала изгородь из воткнутых в землю веток. Она была слишком высокой, чтобы я могла выглянуть из-за нее, но для взрослого — в самый раз, чтобы приветствовать проходящих мимо. Когда я подросла, мне сказали, что эта изгородь служила в основном для защиты, поскольку над нашим краем всегда нависала угроза конфликта.
В раннем детстве мне, по-прежнему единственному ребенку в семье, никогда не было одиноко. Целыми днями я бегала, прыгала и смеялась на улице с деревенской детворой, а вечером возвращалась домой — слушать рассказы отца. Где-то мычал скот, лаяли собаки, перекликались друг с другом верблюды. Иногда я улавливала отдаленные звуки леса — рык леопарда, хьяра, или жутковатые вопли гиен, от которых у меня по спине пробегали мурашки.
Когда наступало время готовиться ко сну, я обычно укладывалась с бабушкой, поскольку старших никогда нельзя оставлять одних. Но когда отец уезжал в свои поля, я тайком пробиралась в хижину матери. Днем она выкраивала время, чтобы приготовить отцу особое блюдо, которое мы прозвали «кроватная ножка». Обычно это было острое рагу из курицы. Предполагалось, что оно придает мужчине особые силы, помогающие зачинать красивых, крепких детей.
Каждый вечер блюдо оставляли у подножия кровати — отсюда и название. Я лежала в постели, притворяясь спящей, однако поглядывала на глиняную миску с «кроватной ножкой» и смаковала восхитительный пряный запах в недвижимом воздухе хижины. В конце концов, когда становилось понятно, что для возвращения отца уже слишком поздно, мама отдавала миску мне. Приходилось притворяться, что я понятия не имею, что это такое.
Мама говорила, что это просто пища, оставшаяся от обеда, и что мне можно ее съесть. Я открывала миску и заглядывала в нее. Если это было в холодное время, в хижине горел огонь, чтобы мы не мерзли. Я пододвигала миску к огню: мне хотелось видеть, что я ем. А в жару я спала на улице и все видела при слабом свете звезд. «Кроватная ножка» была весьма убедительной причиной ночевать у мамы.
Возвращаясь из своих торговых разъездов, отец привозил подарок для бабули — обычно кусочек мяса с деревенского базара. Бабуля никогда не ела в присутствии моего отца, да и других мужчин. Но она частенько готовила для него специальное «добро-пожаловать-домой» блюдо: вареного цыпленка, обжаренного в кипящем масле, или закопченную на огне баранину. Заставая бабулю за приготовлением этого лакомства, я умоляла отдать его не отцу, а мне. Но она только сердито зыркала на меня и говорила, что это не для ленивой никчемной девчонки. Это для кое-кого особенного — для моего отца.
Моей закадычной подружкой в деревне была Кадиджа, ровесница, жившая в соседнем доме. Мы носили незамысловатые одежды — простые ситцевые платья, прямые от плеч до лодыжек — и постоянно бегали босиком и с непокрытыми головами. Волосы мы укладывали так же, как бабуля. Эта прическа называлась беери. Бабуля пыталась заплетать мне волосы, но мне гораздо больше нравилось, когда это делала мама. У нее это выходило куда бережнее, и конечный результат всегда казался гораздо более красивым.
Вообще-то я предпочитала гумбор — прически женщин племени фур — чернокожих африканцев, чьи земли граничили с землями загава. Тамошние девушки собирали косички в жесткий конский хвост. Однако бабуля сказала мне, что все девушки загава должны причесываться в стиле беери. О стиле женщин племени фур она пренебрежительно отзывалась как о годном только для насарра — иностранцев. Но величайшим грехом бабуля полагала «стиль Боба Марли», когда девушки заплетали волосы в свободно торчащие косички.
Когда Кадиджа заходила за мной, бабуля ворчала, чтобы мы покрыли головы, не то нас погубит дурной глаз. Но мы, как правило, удирали, не обращая на нее внимания. Кадиджа была сильной и отлично дралась. Мы с ней вставали спина к спине, когда затевали шуточную драку с деревенскими ребятами. У нее было прозвище Сундха — «та, у которой светлое лицо». Золотисто-красный цвет ее лица заметно отличался от моего, сажисто-черного, и о ней говорили, что она красивее.
Мужчины нашего племени предпочитали женщин с более светлой, красноватой кожей. Они вообще сходили с ума по всему красному. Раскрашивали кожаные ножны своих кинжалов ярко-красной краской. Ели мясо, приготовленное в остром томатном соусе. Даже пили при любой возможности фанту — просто из-за ее красного цвета.
Девушки выходили замуж всегда в красном. Невеста надевала красный тоб, красный головной шарф, красные туфли и украшения, инкрустированные красными камнями, и ее ладони и ступни были выкрашены красной хной.
Но я всегда говорила себе, что моя черная кожа — лучше: ее не может повредить яркое солнце и это наш исконный африканский цвет. Я была куда более крепкой и более пригодной для жизни в Африке, чем Кадиджа, которую я дразнила сходством с арабкой, советуя ей выкраситься в черный цвет. Кадиджа в ответ язвила, что это черным девочкам вроде меня нужно сильно краситься, чтобы казаться хорошенькими, а ее светлая кожа красива от природы.
Превыше всего мужчины загава ценили длинные женские волосы. У бабули были они длиннее, нежели у кого-либо из тех, кого я знала, но она редко их показывала. Однажды она с гордостью поведала мне, что трем женщинам понадобилось пять дней, чтобы убрать ее волосы к свадьбе. Мама унаследовала бабулины длинные косы, но у меня волосы были пушистые и непокорные, как у отца. Разумеется, Кадидже в придачу ко всему прочему достались и прекрасные длинные волосы. Иногда я подскакивала к ней, хватала их в горсть и грозила отрезать.
Раз в неделю бабуля брала меня с собой в лес — собирать хворост. Я просила, чтобы Кадидже разрешали ходить с нами, тогда мне было с кем играть. Наша деревня располагалась посреди сухой равнины, и единственной растительностью, окружавшей ее, были колючие заросли и шипастые акации.
Реки текли только в сезон дождей, и питьевую воду мы брали из колодца в центре деревни. Но в двух часах ходьбы находились предгорья Марры[3] — гряда горных пиков, поросших густым лесом и полных диких зверей. Для нас расстояние в два часа ходьбы — это было практически рядом: бабуля позаботилась, чтобы мы были привычны к ходьбе на такие дистанции.
Как-то раз она прослышала о месте, изобиловавшем хворостом. Там побывали немногие, поскольку место это находилось довольно далеко. Родные Кадиджи обнаружили его и прозвали Затерянной долиной. Прошел слух, и таким образом о Долине прознала и Бабуля. Так повелось в нашей деревне. Жизнь была суровой, и ты делал все возможное, чтобы помочь соседу, зная, что в свой черед он поможет тебе.
Прослышав о Затерянной долине, бабуля решила организовать вылазку за хворостом. Ранним утром она, Кадиджа и я нагрузились арахисом и парой старых бутылок из-под масла для жарки, наполненных водой. Что-то говорило мне — не стоит нам пускаться в это приключение. На деревенском базаре мы могли купить сколько угодно хвороста. Но бабуля настаивала, чтобы мы занимались повседневными домашними делами, как и она в детстве. Ей это никак не повредило, не повредит и нам.
На окраине деревни она остановилась, чтобы собрать листья какого-то сорного растения. Кадиджа и я немедленно узнали его. Бабуля приготавливала из них моллету — смесь сырых листьев с луком, арахисом и лимонным соком. Это было противно и горько, но, по заверениям бабули, очень полезно для здоровья. «Животик тебе прочистит», — приговаривала она. У нее была специальная сумка для лекарственных сборов, сшитая из старого мешка. Всякий раз, завидев ее с этой сумкой, набитой листьями, я удирала и пряталась в доме Кадиджи.
Для бабули всякий поход в лес служил также и экспедицией по сбору лекарств. Она останавливалась у определенного дерева, срывала несколько листьев, растирала их, нюхала и понимающе улыбалась. «Хорошо от малярии», — бормотала она и совала листья в свою сумку. Порой это была древесная кора, порой — корни куста. Одно растение, бирги, бабуля вырывала целиком, с корнями и листьями. Она высушивала и сжигала его, потом смешивала пепел с растительным маслом, приготавливая нечто вроде мази. Предполагалось, что та оказывает сильное целительное воздействие на порезы и раны.
Три часа мы шагали по тропинке, извивавшейся среди отрогов Марры. Затем шли по крошечным следам, оставленным дикими животными, и я опасалась, что мы собьемся с пути. Я выбилась из сил, мне было жарко, я проголодалась и беспрестанно спрашивала бабулю, когда же мы придем на место. Наконец Кадиджа указала на расщелину в камнях. Вдали виднелась окруженная высокими скалами долина, лежавшая в глубокой тени. Над нею витало нечто недружелюбное и зловещее, и меня ничуть не удивило, что там никто не собирает хворост. Если бы не суровый нрав бабули, я бы попыталась уговорить ее повернуть назад.
Мы прошли через каменную расщелину, и вокруг нас сомкнулся лес — густой, темный и загадочный. Не было никаких сомнений, что мы пришли куда надо: по всей земле были раскиданы опавшие ветки. В других местах приходилось подбирать то, что пропустили другие, но здесь ты прямо-таки спотыкался о хворост. Собирая его, я тревожно поглядывала кругом. Здесь царила жуткая, неподвижная тишина, нарушаемая только резким хрустом ломающихся веток и нашим тяжелым дыханием.
Верная себе бабуля соорудила три огромные вязанки. Похоже было, что ей непереносима сама мысль оставить хотя бы ветку. Она велела Кадидже и мне скатать наши перевязи в толстые пончики. Эти кольца из материи мы носили на голове для поддержки груза. Я взглянула на Кадиджу и поняла, что она думает о том же. Нам предстояло четыре часа ходьбы с минимальным запасом воды, и как, скажите на милость, с бабушкиной точки зрения мы должны были тащить эти громадные вязанки?
Присев на корточки, я пристроила «пончик» на голову и подняла руки, готовясь принять тяжелый груз. Я слышала, как кряхтит бабуля, поднимая и опуская его, и ухватила шершавые ветки кончиками пальцев. Я попыталась выпрямить ноги и встать, но груз был слишком тяжел для меня.
— Я не могу! — выпалила я. — У меня не получается! И Кадиджа не может…
Бабуля фыркнула:
— Чушь, моя милая! Ты что же думаешь, мы напрасно тащились за тридевять земель? И думать не моги, что мы уйдем отсюда с пустыми руками. Либо вы несете хворост, либо остаетесь тут!
По части нахлобучек бабуля была эксперт. Угрозу она придумала, поняв по встревоженным выражениям наших лиц, что Затерянная долина нам не слишком по сердцу.
— Абба никогда не бросил бы нас в таком ужасном месте! — огрызнулась я. — Вот погоди, он придет и отыщет меня…
Бабуля в ужасе воздела руки:
— Твой отец! Он тебя избаловал! Послушай, хочешь ты или нет, а эту вязанку потащишь. Или мне взять ветку и отхлестать тебя?
Но бабуля была слишком умна для того, чтобы надеяться добиться своего угрозами. Вместо этого она сняла вязанку с моей головы, вытащила пару мелких веток и попыталась внушить мне, что теперь ноша стала куда легче. Нарвав сухой травы, она вложила ее в наши «пончики», чтобы у нас с Кадиджой была дополнительная защита для головы. И наконец, она дала нам обещание. Как только мы доберемся до дома, она приготовит наше любимое блюдо. И это означало только одно: либа. Я уже проголодалась и хотела пить, и от одной мысли об этом у меня потекли слюнки.
Либа готовится из молозива — молока, которым коза кормит своего новорожденного детеныша. Его кипятят в течение нескольких минут, пока оно не уподобится густому рисовому пудингу. По вкусу либа напоминает сладкий творог. Взвесив бабулины угрозы и ее обещание, мы с Кадиджой решили взвалить на себя вязанки и отправиться в путь.
Меня с ранних лет учили носить на голове тяжести — сосуды с водой, хворост, миски с фруктами, — так что это было привычным делом. Но возвращение по петляющей тропинке с огромным грузом на голове потребовало всех моих сил и умения. Одной рукой я поддерживала вязанку, другой — равновесие, и глаза мои метались от тропинки на стену из веток, отыскивая проход.
Внезапно сбоку от меня раздался душераздирающий вопль, и сквозь ветви прорвалось что-то темное, быстро и мощно направляясь в мою сторону. Завопив от ужаса, я стряхнула свою вязанку и бросилась улепетывать. Родители, отправляя девочек собирать хворост, строго-настрого наказывали со всех ног бежать обратно в деревню, если вдруг нападут дикие звери или случится что-нибудь похуже.
До смерти перепуганная, я мчалась по тропинке. Острые ветки и шипы раздирали мне одежду и тело. Я размахивала руками, пробивая себе дорогу, и удары сердца отдавались у меня в голове. Мне показалось, что Кадиджа где-то позади меня. Я взглянула через плечо: моя лучшая подруга летела сломя голову с такими же вытаращенными от страха глазами. За ее спиной я мельком уловила нечто темное и призрачное, мелькавшее среди деревьев, и прибавила ходу.
Я была перепугана до смерти, уверенная в том, что нас преследует страшный агадим. По словам бабули, агадим размером с большую собаку, покрыт грубой черной шерстью и может прыгнуть на тебя и вцепиться в горло. Именно им она пугала меня, когда я хотела выйти ночью из хижины. Я никогда не встречала ни одного агадима и не была даже уверена, что они существуют. Но полагала, что, если существуют, Затерянная долина — именно то самое место, где их можно встретить.
Удирая со всех ног, я услыхала крик за спиной. Это была бабуля, и она приказывала нам остановиться. Голос ее звучал весьма сердито. Мы как раз добежали до узкой расщелины в скалах, которая служила дорогой из Затерянной долины. Подбегая к ней, мы с Кадиджой обменялись взглядами, и одна и та же мысль посетила нас. Что страшнее — то неизвестное в лесу или разъяренная бабуля Сумах? Мы обе пришли к одному и тому же выводу, поскольку остановились и рухнули, задыхаясь, у прохладных каменных стен.
Позади нас, тяжело дыша, тащилась по тропинке бабуля: одна громадная вязанка на голове, под мышками — еще по вязанке. Она сбросила их к нашим ногам и устроила нам жестокий разнос. Если бы мы не нужны были ей в хорошей физической форме, чтобы тащить вязанки, она непременно задала бы нам трепку. Неизвестное оказалось большой совой — совершенно безобидной, но жуткой, если увидеть боковым зрением, как она несется на вас из сумрака.
Сконфуженные этим совиным инцидентом, мы с Кадиджой опять взвалили на себя вязанки. Часа через два мы вышли из леса и очутились на окраине каких-то фермерских угодий. Мы совершенно выбились из сил и умирали от жажды. Солнце жарило с беспощадного неба, а мы были только на полпути к дому. С каждым шагом моя голова все больше тяжелела, тело все больше уставало. В глубине души я проклинала бабулю: ну зачем ей понадобилось так нагружать нас и морить голодом и жаждой?!
Ровно в тот момент, когда я почувствовала, что уже не способна сделать ни шага, бабуля велела нам остановиться.
— Вон там. Чего вы разнылись — я же сказала, что найду воду!
Я посмотрела туда, куда она указывала. Неглубокая ирригационная канава, проложенная по ближайшей к нам стороне поля, была наполовину полна застойной воды. В другой ситуации мне и в голову бы не пришло пить такую воду: в нашем деревенском колодце вода была искристой, прозрачной. Но сейчас я не раздумывала. Спустившись по краю, я встала на колени; отведя одной рукой слизистую пену, другой зачерпнула воду и стала жадно пить. Вода, теплая и коричневатая, отдавала пылью и землей. Но даже такая, она принесла дивное облегчение.
Вскоре бабуля начала ворчать, чтобы мы снова собирались в путь. Я не была уверена, удосужилась ли она напиться сама, и поразилась ее совершенно несокрушимому виду. Могло ли хоть что-то утомить или напугать ее? Когда мы наконец ввалились к нам во двор — разгоряченные, пыльные, покрытые царапинами и в изодранной одежде, — из-за усталости я не заметила припаркованного у ворот лендровера отца. Он только что вернулся с полей.
Мы с оглушительным треском сбросили вязанки. От облегчения мне показалось, что я парю в невесомости в нескольких дюймах над землей. Мы с Кадиджой рухнули на циновки во дворе, а бабушка ретировалась в свою хижину, чтобы приготовить для нас лакомство. Она обещала нам либу, и мы получим либу — с дополнительной порцией сахара, чтобы восстановить утраченную энергию. Сможем ли мы продержаться достаточно долго и не заснуть до еды — это был уже совсем другой вопрос.
Я почувствовала, как веки мои смыкаются, но тут же услышала голос отца. Он говорил громче обычного и определенно сердился, что само по себе случалось нечасто.
— Ты отправила их в такой путь собирать хворост? Зачем? Взгляни на них, на что они похожи! Они совершенно разбиты. Ты хоть знаешь, как это далеко? Что угодно могло случиться…
Отец высказывал недовольство маме. Он никогда не позволил бы себе открытых нападок на бабулю, поскольку она была самой старшей в семье и к ней полагалось относиться с уважением. Отец напомнил, что есть люди, которые зарабатывают себе на жизнь тем, что доставляют хворост на дом на ослиных тележках. Каждое утро они проходили мимо, покрикивая: «Орва! Орва! — Хворост! Хворост!» Отчего мать не наняла кого-нибудь, кто привез бы ей телегу хвороста?
Я и прежде слышала, как отец приводил такой же довод в отношении воды. Бабуля вечно таскала меня к деревенскому колодцу. Мы часами стояли в очереди. Большую часть времени я играла в грязи с другими ребятишками. Бабуля наливала два больших сосуда. Мой сосуд был поменьше, чем у нее, но тем не менее пропорции все равно были несоответствующие. Но когда я указала ей на это, бабуля ответила, что у меня молодые кости и мускулы и я должна перестать жаловаться.
У одного человека в нашей деревне имелась старая нефтяная цистерна. Ночью, когда у колодца никого не было, владелец цистерны набирал воду, а утром обходил дворы со своей скрипучей ослиной тележкой, барабаня палкой по металлическому чану. Заслышав этот шум, вы знали, что идет продавец воды, и могли крикнуть ему, чтобы остановился. В задней стенке чана было отверстие, запечатанное куском покрышки. Из этого отверстия он при помощи мерки — коии — отмерял необходимое количество воды.
Отец просто не мог понять, отчего мы не покупаем воду у торговца. Это было так же безрассудно, как тащить нас в лес за хворостом. Как только он закончил выговаривать маме, она отправилась побеседовать с бабушкой. Та только что подала нам с Кадиджой либу — горячее, сладкое и неимоверно вкусное лакомство. Вообще говоря, оно было таким чудесным, что я почти простила бабулю за то, что она потащила нас в такую ужасную экспедицию. Это, конечно, был великий бабушкин дар: за несколько часов она продемонстрировала нам тяготы жизни, а потом — ее более приятную сторону. Таким образом я училась ценить, как повезло нашей семье.
— Абба Абдул не очень доволен… — начала мама, но бабуля подняла руку, призывая дочь к молчанию:
— Ты думаешь, я не знаю? Я тебе так скажу: мой отец был богат, однако нам приходилось тяжко трудиться и работать по дому. Он говорил нам: «В один прекрасный день все это может исчезнуть, и вам придется учиться выживать». Ты настолько уверена, что наша жизнь никогда не изменится? Ты думаешь, что мы вечно будем благословлены миром и процветанием?
— Но весь этот путь до Затерянной долины… — начала мама.
Бабуля вновь оборвала ее:
— Куда мы ходили, тебя не касается. Но если твоя дочь не научится работать, как она сможет найти мужа? А если каким-то чудом его и найдет — ты хочешь, чтобы он с нею развелся, потому что она не усвоила, что значит тяжкий труд?
На это матери нечего было возразить. Для человека из племени загава нет ничего хуже мысли, что дочь не сумеет найти или удержать мужа.
Загава славятся своим независимым воинским духом и сильным чувством самосознания. В современном Дарфуре наш народ разбросан по всему пограничному району между Суданом и Чадом. Но эта область в древности была африканским королевством Канам, и вожди загава управляли обширными территориями. Королевство существовало сотни лет, в течение которых наш язык оставался чисто устной формой общения.
Лишь в 1986 году один ученый попытался использовать символы, которыми загава метят скот, для создания примитивного алфавита. Сегодня у каждого из кланов загава — тохир, коубе и бидеят — имеется свой собственный диалект. Тот, на котором я говорила в детстве, ближе всего к диалекту коубе — родного клана бабули.
Отец гордился историей загава, особенно нашим сопротивлением британцам. Он постоянно рассказывал мне, что хаваджат — белым людям — так и не удалось нас сломить. Между воинами загава и британскими солдатами происходили жестокие сражения. Однажды британский командующий решил, что пришло время сокрушить загава раз и навсегда. Он выступил в поход с армией броневиков, оснащенных пулеметами. Другие племена, встречавшиеся им по пути, разбегались при виде этих ужасных механических монстров.
Вождь загава созвал своих лучших воинов и выехал верхом на лошади навстречу врагу. Британский командующий был впечатлен воинским духом вождя и его надменной манерой держаться. Вождь указал на бронемашину. «Что это? — спросил он. — Ему нужна еда? Оно ест? Оно пьет? Оно может умереть?» Переводчик передал его слова. Британский командир улыбнулся. «Нет. Это нечто вроде железного коня. Он не нуждается ни в чем из того, о чем ты спрашиваешь, и будет жить вечно».
Вождь загава предложил обмен: своего коня на броневик. Британский командующий ответил, что понадобится целая армия лошадей из плоти, чтобы обменять их на этого железного. Тогда в свой черед рассмеялся вождь. Они с офицером уселись за стол переговоров и заключили историческое мирное соглашение, согласно которому загава сохраняли контроль над своими землями, но соглашались оказывать британцам поддержку в сражениях против других мятежных племен.
Наша отчаянно независимая природа не означает враждебности к другим племенам или расам. Когда чужаки являются с миром, их принимают как дорогих гостей. Для загава так же немыслимо отказать в гостеприимстве, как немыслимо есть в одиночку. Еда в одиночку считается грехом, и это так же плохо, если не хуже, нежели жить одному. Лучше умереть, чем лишиться семьи.
Приступая к еде в нашем джини — жилище, — мы окликали соседей: «Вы уже поели? Приходите и поешьте с нами! Разве можно есть в одиночку!»
По нашему поверью, чем больше народу ест вместе, тем лучше у всех аппетит. Каждый берет пищу правой рукой со стоящего в центре огромного подноса. В деревне мы на свежем воздухе пили молоко — только что из-под коровы, ели мясо собственных животных и овощи прямо с огорода. Еда в хорошей компании и под хорошую беседу превращалась в праздник.
Моим любимым блюдом была асида — густая каша из кукурузной муки. Она бесподобна с мулла, острым мясным рагу, но вкуснее всего — в смеси с темным порошком под названием кавал. Бабуля приготавливала его из листьев особого дерева. Она помещала их в глиняную миску, добавляла воду и специи и на несколько дней оставляла смесь в яме. Извлеченная из земли клейкая кашица пахла отвратительно, но высушенная и размолотая в порошок приобретала насыщенный мясной аромат.
Завтракать я любила асидой со свежим йогуртом, который делала сама — это было одной из моих обязанностей. Каждый вечер бабуля брала меня в поле доить коров. Я усаживалась на низенький табурет, хватала ближайшее животное за заднюю ногу, крепко зажимала ее между коленями, потом подставляла под корову глиняную миску, брала два соска и начинала тянуть и сжимать их одновременно. Когда руки уставали, я просила бабулю сменить меня.
Я наливала теплое пенистое свежее молоко в тагро — тыкву, затыкала отверстие пробкой и подвешивала сосуд на стропилах в бабушкиной хижине. Три-четыре дня спустя я снимала тыкву и принималась трясти, трясти, трясти. В конце концов молоко разделялось на толстый слой масла и, внизу, более тонкий слой — йогурт. Чем дольше я трясла, тем больше масла у нас было.
На том же поле, что и коров, мы держали коз и осла. Бабуля очень гордилась своими козами и страшно переживала, когда какая-нибудь из них собиралась котиться. Козлят бабушка продавала, чтобы заработать себе на личные нужды, или откармливала на мясо. Я любила живых коз, но терпеть не могла есть их. Они были такие милые, такие хорошенькие, а мясо казалось мне каким-то волосатым даже после того, как с козы сдирали шкуру.
Однажды бабуля так разозлилась, что чуть не расплакалась. Три ее козы вдруг заболели, и ей пришлось послать за человеком, чтобы он забил их. Вероятно, они чем-то отравились, но мы понятия не имели, что это могло быть. Бабуля утверждала, что они, должно быть, наглотались пластиковых пакетов, которые застряли у них в кишках. Козы ведь едят все подряд. Но я опасалась, что они отравились чем-то действительно опасным и, если бабуля заставит нас есть мясо, мы все умрем.
Бабуля, разумеется, и слышать ничего не хотела. Она выпотрошила животных, и у каждого оказался чудовищно перекрученный кишечник. Обычно мы едим печень, почки и части кишечника, жаренные со специями, это считается деликатесом. Но даже бабуля спасовала, увидев состояние козьих кишок, и бросила их деревенским собакам.
Ободрав животных, она разрубила туши на куски. Мяса оказалось слишком много для нашей семьи, и часть бабуля раздала соседям, ни словом не обмолвившись о том, какой смертью погибли козы. Оставшееся мясо она замочила в сброженной муке сорго, очень горькой на вкус. Она утверждала, что это уничтожит любые яды, которые могли оставаться в тушах. Бабуля зажарила козье мясо, сдобрив его лимонным соком, и с палкой в руке стояла надо мной, пока я ела свою порцию.
Я благополучно пережила поедание отравленного козьего мяса. А вскоре после этого родился мой маленький брат. Первое впечатление, которое осталось у меня, в то время пятилетней девочки, — крошечное морщинистое личико, виднеющееся из белого свертка. Брата назвали так же, как всех первых сыновей в семьях загава: Мохаммедом, в честь святого пророка ислама.
Малыш Мохаммед рос невероятно быстро, и очень скоро начала проявляться его истинная природа. Он унаследовал щедрость и спокойствие отца, материнскую мягкость и кротость — и ни капли воинственного и скандального духа бабули. Малышом он лепил фигурки из глины и тихонько играл во дворе. Он был открытым и добрым, охотно делился сластями. А если отец дарил ему деньги, отдавал их на хранение бабуле.
Мой младший братишка скоро сделался маминым любимчиком. Как только ночь опускалась на деревню и в домах зажигались масляные лампы, я знала, что сейчас начнется сражение за лучшее спальное место. В холодное время года мы оба рвались спать у мамы, но она всегда звала к себе Мохаммеда. В качестве утешения бабуля разжигала огонь в своей хижине и позволяла мне примоститься у нее в ногах, но это вряд ли могло сравниться с тем, чтобы спать прижавшись к маме.
Когда Мохаммед достаточно подрос, он начал выходить играть на улицу, но почти всегда это заканчивалось слезами. Он приползал обратно, голося: «Этот мальчик, этот мальчик, он меня побил!» Однажды на улице на него напали несколько мальчишек из племени фур. Они отняли его игрушечный самолет, в клочья изорвали одежду и крепко поколотили. Мохаммед пришел домой с лицом, покрытым грязными разводами, и с ног до головы в пыли и царапинах. Полуослепший от слез, он проковылял в ворота.
Бабуля Сумах первой заметила его:
— Мохаммед! Мохаммед! Что случилось? И где твой самолет?
— Мальчишки фур… — хныкал он. — Они меня побили…
— ЧТО? Ты позволил мальчишкам фур побить тебя? Но ты ведь загава — почему ты не дрался с ними?
— Я дрался, — всхлипнул Мохаммед, — а они вчетвером…
Бабуля отлично знала, где живут эти мальчики фур. У их семейства был дом на окраине села. Ни секунды не мешкая, она сграбастала под мышку Мохаммеда, схватила за руку меня, и мы отправились вершить месть. Мальчики фур, завидев нас, захлопнули ворота и удрали в дом. Но бабулю это не остановило. Она принялась колотить в ворота кулаком, требуя, чтобы ей открыли. Когда они отказались, она впала в лютую ярость.
— Выходите! — закричала она. — Выходите и сражайтесь как мужчины, вы, трусливые фур!
Тем не менее мальчики фур предпочли не открывать. Забор был высотой метра в полтора, но бабуля не сочла его препятствием. Она подняла меня и опустила на противоположную сторону. Мне в то время было лет шесть, поэтому я была значительно крупнее, чем эти мальчишки, но увидев, что я одна, они ринулись ко мне. Я молниеносно сбросила крюк с калитки, как раз перед тем, как мальчишка фур попытался задвинуть засов. К этому времени бабуля налегла на калитку плечом, распахнула ее и ворвалась во двор. Глаза ее горели гневом, как угли.
Мальчишки отбежали в дальний угол, где их мать что-то стряпала. Бабуля в неистовой ярости прошагала к ним. Хозяйка попыталась выяснить, что натворили сыновья, и извиниться за них, но бабуля ее проигнорировала. Схватив сразу троих, она принялась колотить их, а я набросилась на четвертого. Не помню, удалось ли нам вернуть игрушки Мо, но бой был славный, и бабуля вышла из него победительницей.
Мой отец неохотно покупал нам новые игрушки, тем более что у Мо их постоянно отнимали. Поэтому нам приходилось самим выдумывать себе развлечения. Моей любимой игрой было преследование отцовского лендровера. Когда утром, пыхтя, машина выезжала за ворота, ей требовалось время, чтобы набрать скорость, и мы успевали запрыгнуть на задний бампер. Кадиджа, Мо и я изо всех сил цеплялись за обтянутую холстиной спинку, с трудом подавляя смешки.
В конце концов кто-нибудь кричал отцу, что он везет гроздь незваных пассажиров. Отец медленно останавливался, выходил, чтобы проверить, в чем дело, и обнаруживал нас, детей, сидящих на бампере. Его это забавляло настолько, что он не сердился и не наказывал нас. Мы бежали домой, а по дороге останавливались, чтобы поиграть «в тень». Я вставала на солнце и изгибалась, изображая какое-либо животное или, например, чайник, а Кадиджа и Мо, глядя на мою тень, должны были угадывать, кто или что это.
Мы делали тряпичных кукол из старой одежды, набитой соломой: скатывали соломенную колбаску и зашивали ее в кусок ткани, придавая форму рук и ног, а потом сшивали из колбасок человеческое тело. Мастеря мужчину, мы использовали свои собственные волосы, и получалась небольшая курчавая голова. Но если это была женщина, мы старались найти что-нибудь более длинное и мягкое, например клочок овечьей шерсти.
На стропилах в бабушкиной хижине всегда висел мешок с нашими волосами. Каждый вечер она расчесывала и смазывала растительным маслом мои волосы, чтобы они всегда оставались блестящими и здоровыми. Она собирала все очески и, когда мешок был полон, закапывала их во дворе. Бабуля всегда предупреждала меня: тебе грозит опасность, если у кого-то имеется клочок твоих волос. Злые факиры могли наложить проклятие на твоего недруга, но чтобы оно сработало, они просили раздобыть волосы этого человека.
Тряпичные куклы нуждались в домах, в которых они могли бы жить, и машинах, на которых они могли бы разъезжать. Их мы мастерили из глины. Мы лепили машину — с крышей, окнами и колесами — и оставляли ее на стропилах хижины прямо над огнем, пока она не запекалась до крепости железа. Еще мы иногда делали хердин — лошадей, чтобы наши тряпичные куклы могли ездить на них. Мы сажали мужчину на спину лошади и вкладывали ему в руку копье, изготовленное из тонкой щепки.
Я лепила боевых лошадок для Мохаммеда, для Кадиджи и для себя, и мы выезжали на них сражаться с другими ребятишками. Один ряд глиняных скакунов с тряпичными воинами стоял лицом к другому, и по приказу начинался бой. «Вперед! В атаку!» — кричали мы, причем боевой клич малыша Мо никогда не звучал так восторженно, как наши с Кадиджой. Всадник с каждой стороны выбирал себе противника. Конечно, глиняные лошадки в конце концов разбивались, и последний воин, оставшийся на коне, объявлялся победителем.
Нередко нам требовалось несколько дней, чтобы изготовить лошадкам замену. Вода расходовалась очень бережно, и бабуля ворчала, что она для питья, а не для изготовления игрушек. Мне приходилось дожидаться, пока поблизости никого не будет, и наливать несколько горстей в миску, надеясь, что бабуля не смотрит. Если же это не удавалось, мы шли к деревенскому колодцу — посмотреть, не удастся ли насобирать там достаточно грязи. Но обычно там вертелось несколько ребятишек с точно такими же намерениями, так что конкуренция была жестокой.
Моей любимой игрой была игра «в лунную кость». В стропилах бабушкиной хижины я прятала бедренные козьи кости и вечерами в полнолуние выбегала во двор и кричала: «Кейох адум джагхи гого кей!» — «Выходите играть в лунную кость!» Похоже, окрестная детвора только и ждала моего зова. В центре деревни была открытая площадка, нечто вроде английской зеленой лужайки. Дети толпами устремлялись туда, родители приносили чай, молоко и горячие закуски.
Как же славно было под яркой луной наслаждаться прохладой ночи, когда не нужны масляные лампы, чтобы освещать дорогу! Ребята выстраивались в ряд, спиной ко мне, я как можно дальше бросала козью кость и кричала: «Старт!» — и все бросались ее искать. Она лежала где-нибудь в траве, поблескивая голубовато-белым в серебристом лунном свете. Нашедший обычно кричал: «Я нашел сокровище!» — после чего возвращался на исходную позицию.
Конечно, все остальные дети пытались вырвать кость из рук нашедшего, и именно тогда игра превращалась в настоящую забаву. Порой получалась огромная куча-мала, когда кто-нибудь набрасывался на обладателя кости, а остальные наваливались сверху. Родители смотрели, смеялись и возбужденно кричали. Я вовсю старалась победить, когда слышала, как отец подзадоривал меня возгласами. В игре в «лунную кость» мне особенно нравилась абсолютная непредсказуемость. Основными преимуществами здесь были скорость и умение сражаться. И по той или иной причине — скорее всего, из-за влияния бабули — я, кажется, преуспевала в обоих смыслах. Осознав, какой я жестокий, беспощадный боец, ко мне стали подступаться с опаской. Всякий раз, когда я выигрывала, мама готовила для меня фангассо — жаренные во фритюре сладкие пончики. Я ела их обжигающе горячими, обмакивая в молоко.
Но, разумеется, жизнь никогда не бывает сплошной чередой игр и забав. Вскоре после нашей драки с четырьмя мальчиками фур со мной случилась серьезная неприятность. Поскольку наша деревня была мусульманской, алкоголь был под запретом, но всегда находились люди, которые этот запрет нарушали. Несколько женщин специализировались на производстве горо — соргового пива. Они не могли делать это открыто, но держали у себя дома тайные притоны. Их завсегдатаи выдавали себя большими круглыми животами, выраставшими из-за пристрастия к горо.
Информация о притонах передавалась из уст в уста. Некоторые женщины-пивоварки славились тем, что делали хороший, крепкий напиток, другие же его разбавляли. Выпивохи собирались вместе, рассаживаясь на циновке на полу или на маленьких табуретках. Пивоварки подавали большие подносы с копченой бараниной и тыкву, наполовину наполненную горо. Нередко мужчины выпивали слишком много, и это заканчивалось серьезной потасовкой. Мебель у пивоварок была только самая дешевая, поскольку при драке все разлеталось в щепки.
Этих пивоварок знали все, но общались с ними лишь подруги по ремеслу. Иногда деревенский имам проводил беседы с пьяницами, втолковывая, что они — ужасные грешники. Имам пытался доказать им, что и пиво, и деньги, полученные от его продажи, — харам, запретны. Но пивоварки, чаще всего вдовы или матери-одиночки, утверждали, что у них нет иного способа выжить, кроме как торговать своим пивом.
Однажды вечером я зашла к Кадидже, чтобы позвать ее поиграть. У ее дома я заметила группу мужчин — они сидели, пили и смеялись. Это были дяди и двоюродные братья Кадиджи. Мы знали, что в этой семье есть пьяницы; бабуля предупреждала меня, что я должна избегать их. Мужчины верили, что пиво делает человека толстым, здоровым и сильным, и потому были иной раз не прочь подсунуть своему чаду плошку-другую.
Один из дядюшек Кадиджи протянул мне чашку.
— Давай, давай! Попробуй! — позвал он. — Не повредит. Вырастешь большой, крепкой девушкой.
Конечно же, я никогда не пила пива, и мне было любопытно. Поколебавшись, я взяла чашку и поднесла ее ко рту, но сладковатый запах вызвал у меня рвотный позыв. Однако я пересилила себя, поскольку все мужчины теперь наблюдали за мной, и сделала глоток. Пиво было комковатым, вязким и горьковато-сладким. Не слишком вкусно, но и не совершенно отвратительно. Я знала, что дома у меня никогда не было бы возможности попробовать этот напиток. Слыша, как радостно болтают и смеются подвыпившие люди, видя, какими счастливыми они кажутся, я подумала, что, может быть, пиво — не такая уж плохая вещь.
Я осушила всю чашку, и меня тут же начало клонить в сон. Забыв, что собиралась поиграть с Кадиджой, я нетвердым шагом отправилась домой, где, не сказав никому ни слова, улеглась в постель и заснула глубоким сном. На следующее утро я проснулась поздно, чувствуя себя совершенно ужасно. У меня раскалывалась голова, я не могла открыть глаза, и меня тошнило. Сначала мама взволновалась, но, уловив мое дыхание, что-то заподозрила.
— Ты была в доме Кадиджи, верно? — требовательно спросила она. — Ты пила там пиво?
Мне было так плохо, что я не нашла в себе сил солгать и кивнула:
— Да. Но, пожалуйста, не сердись. Мне так худо!
Мамино лицо омрачилось. Она исчезла, но минутой позже вернулась с большой хворостиной, которой внезапно принялась хлестать меня по ногам.
Мама кричала:
— Сколько раз я предупреждала тебя, чтобы ты никогда, никогда не пила пива?
Меня потрясла не боль от ударов, а сам факт, что она меня бьет. Я привыкла к колотушкам от бабули, но не от моей ласковой мамы.
Похмелье вмиг слетело с меня, и я побежала к бабуле, чтобы избежать порки.
— Что, что такое? — воскликнула она, вскакивая на ноги. — Что случилось?
Прежде чем я смогла ответить, мама закричала, что я была в доме Кадиджи и пила пиво. В одно мгновение бабуля вцепилась в меня своей железной хваткой:
— Что? Ты ходила туда, в этот дом, к пьяницам? Пить пиво?
И мне досталась вторая с утра порция побоев, причем куда более суровая. Мать так редко меня наказывала, что, как только она замахнулась хворостиной, я поняла, что совершила большую ошибку. Но это было ничто по сравнению с трепкой, которую следовало ожидать от бабушки. Она лупила нас регулярно, и мы всегда полагали, что получаем по заслугам.
Как и многое в нашей культуре, табу на алкоголь распространялось в гораздо большей степени на женщин, нежели на мужчин. Я знала, что мой отец время от времени пьет сорговое пиво. Приятели заходили за ним и уводили в один из тайных пивных притонов. Однажды я подслушала, как мама бранилась с ним из-за этого.
— Зачем ты пьешь с ними? — говорила мама. — Это дурные люди. Они просто используют тебя из-за машины и денег. Стыдись — ты должен в первую очередь думать о семье.
— Но это мои друзья, и мне нравится проводить с ними время, — возражал отец. — И вообще, мы идем не пить…
Мать насмешливо фыркнула и отвернулась от него.
Всякий раз, когда приходили эти друзья, она говорила им, что отца нет дома. Но они отвечали, что видели у ворот его машину. Мама поднимала очи горе и игнорировала их. Наконец, папа выходил из хижины, приветствуя своих друзей улыбками, и они отправлялись наслаждаться жизнью, распивая сорговое пиво.
Большинство женщин загава возражали против того, чтобы их мужчины пили. Те выходили из дому с кучей денег, а возвращались без гроша. В нашей культуре мужчины не слишком беспокоились о повседневных расходах. Мясо, сорго, молоко, салат, овощи, топливо, вода — ни за что из этого не нужно было платить. Поэтому люди не видели проблемы в том, что тратят деньги на пиво.
Основная часть забот лежала на женских плечах, а мужчины считали, что, чем больше у них жен, тем легче жить. Друзья человека, у которого была только одна жена, нередко высмеивали его: это, мол, все равно что быть одноглазым. Когда у женщины умирал муж, один из его братьев был обязан жениться на ней, чтобы дети оставались в одной большой семье. Такие обычаи могут показаться варварскими со стороны, но у нас так было всегда. Наша идентичность как народа загава определялась этими традициями.
Однажды бабуля решила, что для Мо и меня настало время традиционного шрамирования. Все в ее хижине было наготове — миска с горячей водой, бритва и мазь из золы бирги, смешанной с маслом. Она велела маме привести нас, поскольку приготовила нам «угощение». Но войдя в ее хижину, я взглянула на сверкающее лезвие, мазь из пепла и миску с водой и сразу же поняла, что не хочу, чтобы мне наносили эти рубцы. Я повернулась и бросилась бежать.
— Не давай ей сбежать! — закричала бабуля. — Лови ее! Лови ее!
Мама схватила меня и попыталась удержать, но я сопротивлялась и вырывалась, как дикий зверь. Я чувствовала, что сердце ее не лежит к этой процедуре, и потому смогла вывернуться. Очутившись на свободе, я метнулась вон из хижины и побежала к воротам. Бабуля крикнула кому-то, чтобы их закрыли, но я вылетела наружу быстрее молнии. Я мчалась со всех ног, пока не оказалась в противоположном конце деревни — у дома подружки.
— Ты почему одна? — удивленно спросила ее мать. — Что случилось?
— Ничего, — соврала я. — Просто мама разрешила мне прийти одной. А где Шадия? Она выйдет поиграть?
Я провела весь день с Шадией. Когда солнце стало садиться, я сказала ее матери, что боюсь темноты, поэтому не очень хочу домой. Нельзя ли мне остаться у них? Конечно, мать Шадии уже догадалась, что тут что-то не так, и настояла на том, чтобы отвести меня домой. Как только мы вошли в ворота, бабуля принялась бранить меня и рассказала матери Шадии, что именно я натворила.
Увидев малыша Мо, я поняла, что правильно сделала, удрав. На лице у него были воспаленные красные порезы, замазанные пастой из серого пепла. Он потерянно хныкал и то и дело тянул руки к ранам. Выражение лица у него было печальное и растерянное, словно он задавался вопросом, за что, скажите на милость, ему причинили боль. Ему было всего два года, и он был слишком слабым и смирным, чтобы убежать.
Я знала, что отныне должна далеко обходить бабушкино жилище, иначе она меня сцапает. Но бабуля была слишком умна, чтобы поднимать из-за этого шум, и быстренько притворилась, что все забыто. Она продолжала пытаться заманить меня в свою хижину, но это только усиливало мои подозрения.
— Что же ты ко мне не заходишь, золотко? — говорила она. — У меня есть для тебя кое-что вкусненькое.
Я, набычившись, смотрела на нее:
— Нет! Ни за что! Я знаю, что ты затеваешь: хочешь меня порезать!
Через несколько месяцев в гости пришла Бахита, одна из лучших бабушкиных подруг. Бабуля позвала меня и сказала, что Бахита принесла мне подарок. Улыбаясь до ушей, я зашла в хижину, совершенно забыв, что случилось в предыдущий раз. Но как только я переступила порог, бабуля схватила меня, и я сразу поняла, что они задумали.
Бабуля будто в железных тисках зажала меня у себя на коленях. Я кричала и вырывалась, как дикая кошка, когда Бахита подступила ко мне с лезвием. Она попыталась сделать первый надрез на моем левом виске, но я пинком отбросила ее. Бахита упала на спину, и лезвие чиркнуло мне по щеке, прямо рядом с носом. Я почувствовала, как по лицу струится теплая кровь, изо всех сил впилась зубами в бабушкину руку и замолотила ногами, чтобы Бахите не удалось подойти ко мне.
— Я не могу! — закричала та. — Она просто как сумасшедшая!
— Надо! — рявкнула на нее бабуля. — Ты должна это сделать!
— Ну смотри сама, как я могу, если она с ума сходит? Это невозможно. Еще пораню ее.
Мои зубы по-прежнему сидели глубоко в бабушкиной руке, пока они с Бахитой продолжали спорить. Бабуля даже не вздрогнула: это означало бы признать, что я причинила ей боль. В конце концов, получив еще несколько хороших пинков, Бахита бросила бритву и отказалась действовать дальше.
Бабуля повернулась ко мне.
— Трусливая девчонка! — изрыгнула она. — Где твоя храбрость? Твоя храбрость! Разве ты не знаешь, что ты загава? Загава! Трусиха!
В слезах я примчалась к маминой хижине, хотя в глубине души была очень рада, что сбежала.
— Почему бабуля такая противная? — всхлипывала я. — Она все время бьет нас и хочет сделать нам больно. Посмотри только, что она сейчас мне сделала!
Мама обняла меня и стала гладить мое порезанное лицо, после чего отправилась поговорить с бабушкой.
— Ну сама посуди, Халима ведь очень упрямая. Она не будет слушаться и не будет подчиняться. Не пытайся снова ее порезать. В этом нет никакого смысла, и ты действительно можешь навредить ей.
Бабуля не возражала: раз так, она умывает руки.
Но когда вечером пришел домой отец и увидел, что натворили теща и ее подруга, он страшно разозлился. Я сказала ему, чтобы он не слишком расстраивался: я отбилась от них и снова сбежала и теперь им вряд ли удастся порезать меня. И вообще, бабуля, кажется, навсегда оставила эту затею.
Похоже, что это весьма подняло ему настроение. Отец протянул ко мне руки, тихо напевая:
Иди ко мне, дитя мое,
Я обниму тебя…
Он усадил меня к себе на колени, взъерошил мне волосы и поцеловал в макушку.
— Пока я здесь, никто не сделает тебе больно. Со мной ты в безопасности.
Конечно, отец готов был отвечать за каждое сказанное им слово. Но нет на свете непобедимых мужчин, как бы ни хотелось этого их маленьким дочерям.
Однажды мама проснулась с ужасной болью в ухе. Мы испугались, что ночью туда заползло какое-нибудь насекомое. Бабуля осмотрела ухо и заключила, что надо налить в него немного горячего кунжутного масла, чтобы заставить насекомое выползти. Мама легла на бабушкину кровать. Бабуля разогрела масло, проверяя его пальцем, и, когда оно достигло нужной температуры, влила немного маме в ухо. Она спросила, каково ощущение, и мама сказала, что это довольно приятно, тепло и успокаивающе.
Бабуля продолжала лить масло, наполняя доверху мамино ухо, а потом мы сидели и ждали. И мы ждали, и ждали, и ждали. Наконец, бабуле пришлось признать, что упрямое насекомое не выползает. Есть только одна вещь сильнее, чем кунжутное масло, сказала она, а именно бензин. Я никогда не слышала, чтобы кому-нибудь лили в ухо бензин, но бабуля настаивала, что это сработает.
Она отправилась за канистрой бензина, которым отец заправлял свой лендровер. Отец предупреждал меня насчет этой канистры — шутки с бензином плохи, и мне не разрешали даже прикасаться к ней. Я недоумевала: неужели это подходящее средство для лечения маминого уха? Он предназначался для лендровера, машины, а не для человека. Бабуля вернулась с тяжелой металлической канистрой. Она открутила крышку и налила немного жидкости в глиняную миску, и мой нос уловил густые дурманящие пары.
— Ты правда думаешь, что это хорошо для маминого уха? — рискнула я.
Бабуля свирепо зыркнула на меня:
— Бензин — достаточно сильная вещь, чтобы двигать эту большую машину, верно? Так что он будет покрепче кунжутного масла. Или у тебя есть соображения получше?
Я покачала головой:
— Нет.
— Ну вот и молчи. Кто здесь врачует, вообще говоря? Тебе волю дать, мы бы твою несчастную мать уморили…
Бабуля согрела над огнем плошку с бензином и плеснула щедрую дозу маме в ухо. Мы отошли и стали смотреть, затаив дыхание. Секунду-другую ничего не происходило, а затем мама начала захлебываться и зашлась чудовищным кашлем. Через мгновение она приподнялась и схватилась за горло. Лицо ее сделалось пурпурно-красным. Она пыталась выдавить какие-то слова, но голос ее звучал задыхающимся, придушенным хрипом.
Я схватила маму за страшно трясущиеся руки и прислушалась.
— Воды! Воды! — хрипела она.
Я выскочила из хижины и схватила чашку с водой. С нарастающей паникой я смотрела, как моя бедная мать осушила ее, и через мгновение все началось снова. Мама с мучительной болью хваталась за живот и горло. Весь день она пролежала в постели, слабея с каждой минутой. Она дышала отрывисто и сипло, и ее непрерывно рвало. Я боялась, что она умирает. Это было ужасно.
Вернувшись вечером домой, отец впал в ярость. Он расхаживал по двору, бормоча под нос ругательства.
— Безмозглая женщина! Глупая женщина! Эта глупая, глупая женщина!
Разумеется, он имел в виду бабулю, но я понятия не имела, о чем он говорил. Он проклинал бабулю на английском, чтобы она не понимала и не обижалась. Лишь годы спустя, начав изучать английский в школе, я узнала, что означали его слова.
Всю ночь напролет маму рвало, она дышала с огромным трудом. На рассвете отец был уже на ногах, готовясь везти ее в больницу. Он вынес маму со двора и уложил на задние сиденья лендровера. Я сходила с ума от беспокойства и хотела поехать с ним, но он сказал, что я должна остаться дома и присматривать за маленьким Мохаммедом. Махнув нам на прощание, он отправился в дальнюю поездку в ближайший крупный город.
Он вернулся на следующий вечер. На его лице, мрачном и измученном, читалось беспокойство. Мама очень плоха, объяснил он. Бензин прошел по узкой трубке, соединяющей ухо с горлом, и оттуда попал в желудок и легкие. Ей предстояло провести несколько недель в больнице, но врачи надеются, что она полностью поправится.
Позже, ночью, отец посадил меня к себе на колени. Он пристально смотрел в огонь, в глазах его была тревога.
— Твоя бабушка, Ратиби… Ты знаешь, она верит в некоторые глупости. Некоторые из них ошибочны, даже опасны, но разве кто-нибудь посмеет сказать ей об этом? Конечно, нет. Она никого не послушает и никогда своего мнения не изменит.
Я сказала отцу, что нам в деревне нужен доктор, настоящий, как в этих огромных больницах. Не то бабушка в конце концов кого-нибудь уморит. Отец рассмеялся: он даже не знает, в чем деревня нуждается больше, чем в докторе. Это было бы настоящим благословением. На следующий день я рассказала бабуле о наших с отцом помыслах.
— Какая чепуха! — фыркнула она. — Доктор! На что нам доктор? Какая польза от людей, которые учатся по книгам? Я и сама могу вылечить большинство болезней, а уж при помощи факиров…
Прошло три месяца, прежде чем мама поправилась настолько, чтобы вернуться домой. Но даже и тогда ей пришлось отдыхать в своей хижине. Из-за поврежденных легких ей не позволяли приближаться к открытому чадящему огню. В то время я училась готовить кисра — плоские лепешки из сорго, которые мы все любили. У бабули они никогда не получались, а мама была слишком больна. Хорошие кисра должны быть легкими и тонкими, как хрустящие вафельки. Секрет кроется в трех вещах: сделать правильную смесь, дать ей немного побродить перед жаркой и правильно обращаться с гарагарибой — особым тонким шпателем для приготовления кисра.
Гарагарибу делают из сердцевины листа финиковой пальмы. Как только жидкое тесто выливают на горячий металлический противень, его распределяют по нему круговыми движениями с помощью шпателя. Хорошую гарагарибу можно использовать в течение многих месяцев, и она не высохнет и не станет расщепляться, если оставлять ее в миске с тестом, чтобы сохраняла влажность. Я добавляла чашку жидкого теста к следующей партии в качестве сбраживающей культуры. Это именно то, что придает кисра кисловатый, ферментированный аромат.
Примерно через шесть месяцев после инцидента с бензином мама опять забеременела. В день, когда родился мой второй брат, в мир вошла крошечная версия бабули. Он явился на свет, суча ножками, вопя и требуя всеобщего внимания. Бабуля, должно быть, почувствовала, что больше не одинока в этом мире, поскольку мгновенно сделалась неразлучна со своим сердитым, воинственным внуком. С нежным Мохаммедом она, по сути, никогда не ладила, но теперь у нее появился задиристый маленький внук-загава: было с кем идти на войну.
В соответствии с нашей традицией, отец назвал второго сына одним из своих фамильных имен — Омером. В день имянаречения младенца бабуля страшно гордилась крошечным внуком-воином. Светясь от счастья, она держала на руках маленький сверток драчливой энергии. К середине дневных церемоний явился не кто иной, как отставленный бабушкин муж. Тем не менее ничто, казалось, не могло испортить ей настроение. Вскоре они уже болтали и смеялись, словно друзья, встретившиеся после давней разлуки.
— Экая ты горячая женщина, — заметил дедушка с исполненной любви улыбкой. — Какая другая могла бы так сбежать и украсть моих детей?!
Бабуля окрысилась:
— Вот и не забывай об этом! Предупреждаю: только попробуй снова рассердить меня, я тебе такой ад устрою!
Дедушка повернулся к моему отцу:
— Как ты можешь жить в одном доме с этой скандальной женщиной, этой моей свирепой беглой женой?
Отец пожал плечами:
— Ну, у нее есть свое место, и у нас есть наше. Нас это устраивает, правда же, абу?
Бабуля счастливо улыбнулась и пощекотала маленького Омера. Отец ей по-настоящему нравился, несмотря на все их разногласия из-за воспитания детей. Он дал ей дом и уважение и никогда открыто не перечил. Всякий раз, когда она делала что-то действительно из ряда вон выходящее, отец обычно первым вставал на ее защиту. Она — старшая в семье, и мы должны уважать ее, утверждал он. Даже если она неправа, нам следует смириться.
Я могла смириться с большинством вещей, но сейчас я серьезно переживала из-за новообретенной любви бабули к дедушке. Я с изумлением наблюдала, как она, качая на коленях маленького Омера, скармливает дедушке лучшие кусочки с праздничного стола. Они словно стали близки, а бабуля была… что ж, она была бабушкой, слишком старой для таких штучек.
Придя вечером к маме, я плюхнулась рядом с ней.
— Что вытворяет бабуля? Я имею в виду… Ты видела ее и дедушку?
Мама улыбнулась:
— А что такого, Ратиби? Они просто снова стали друзьями, вот и всё.
— Но почему?.. Я хочу сказать, они разведены, или женаты, или снова влюбились, или что?
Мама рассмеялась:
— Я не знаю. И ты, вообще говоря, не должна спрашивать… Мне известно только то, что никто никогда не мог ее приручить. Это ведь бабуля: она всегда поступает по-своему.
Дедушка уже не в первый раз навещал нас, объяснила мама. С момента его неожиданного появления в день церемонии моего имянаречения он возвращался каждый год, но я была слишком мала, чтобы это помнить. Он словно восхищался бабушкой, словно гордился такой непослушной женушкой, отвергающей традиции. И они определенно начинали сближаться снова.
Дедушка не остался надолго, и после его отъезда я с облегчением стала замечать, как все возвращается к норме. По крайней мере настолько, насколько возможно, учитывая присутствие Омера. Крепкий маленький драчун был реинкарнацией бабули; он уже превратился в ее вылитую копию. Он должен был вырасти высоким и сильным, как она, и идеально сложенным для битвы. Конечно, бабуля считала Омера совершенством, несмотря на то что он начал создавать проблемы соседским ребятишкам чуть ли не раньше, чем научился ходить.
— Ах, ладно вам, ведь это… это мужчина! — объявляла бабуля всякий раз, когда он возвращался, выполнив свою задачу — довести мальчишек до слез.
Омер был полной противоположностью Мохаммеду, который любил обниматься. Когда мама подзывала младшего сына, чтобы приласкать, он отказываться подойти. Когда у Мо водились сласти, он всегда делился ими, но Омер всё придерживал для себя. И если Мохаммед сразу отдавал бабуле на хранение деньги, полученные от отца, то Омер свои приберегал. Иногда их у него накапливалось столько, что мама брала немного в долг, который отдавала, когда отец возвращался домой.
Я предпочитала, чтобы бабуля хранила у себя мои карманные деньги. Все лучше, чем посеять их во время игры сквозь дыру в платье. Но я внимательно следила за этим. Время от времени я спрашивала бабулю: «Сколько у меня сейчас?» Она сердито зыркала на нас, перед тем как удалиться в свою хижину. Мы все знали, что она там делает: проверяет тайник. Она хранила свои ценности в ямке у центрального столба хижины — и там же прятала наши капиталы.
Бабуля говорила, что, когда мы накопим достаточно, нужно будет купить золото. Она называла золото тибри — казна. Тибри надлежало дорожить.
— Продавай что угодно, но не свое золото, — наставляла она нас. — Если золото уйдет, оно никогда не вернется.
Как только Омер достаточно подрос, он получил крошечный деревянный меч, который носил на привязи на талии, и маленький деревянный кинжал, прикрепленный к спине. Этот мальчик был готов сражаться с кем угодно, независимо от возраста или роста противника. Ссорясь с Мохаммедом, Омер набрасывался на него с мечом. Он набрасывался даже на меня, хотя я была намного старше. Остальное время он проводил лазая по крышам хижин, карабкаясь по деревьям, убегая с нашего двора, теряясь и чиня всяческие неприятности.
Мо всегда был добр ко мне, но Омера, пожалуй, я любила больше. Всякий раз, когда на меня нападала охота к приключениям в лесу или хотелось полазать по деревьям, он никогда не отказывался составить компанию. К тому же Омер был единственным, на кого я могла положиться, когда мне приходилось туго. Он был моим маленьким защитником.
Не только я ценила боевой дух Омера. Отправляясь на деревенский базар продавать кур или коз, бабуля неизменно брала его с собой. С самого раннего возраста Мо начал следовать примеру Омера, поэтому всегда увязывался за ним. Если бабуля вступала в спор или потасовку, Омер сражался наравне с ней, но Мо мчался домой.
— Быстро, быстро! Пойдем, пойдем, — хныкал он, — бабуля и Омер — там ссора! Давай быстрее, иди помоги!
Всякий раз, когда мы устраивали шуточные бои, я брала Омера в свою команду. Мы боролись или сражались на самодельных деревянных мечах. Существовало только одно правило: делай всё, что хочешь, чтобы победить — хватай противника за волосы, бросай на землю, пинай в живот, заворачивай руку за спину, — только не бей в лицо. Обычно мальчик выступал против мальчика, а девочка — против девочки. Но порой мы, девочки, дрались с мальчиками, просто чтобы доказать, что стойкостью не уступаем им.
Шрамы на ногах и руках Омера свидетельствовали, что он поистине крепкий орешек. Всякий раз, когда он с кем-то дрался, дело кончалось ранами и слезами противника, а потом родители того приходили к нам домой жаловаться. Мама рассыпалась было в извинениях, но бабуля приказывала ей помолчать. Только трусы просят прощения, утверждала она. Мама боялась, что соседи поколотят Омера, если не услышат извинений. Бабуля же говорила, что если соседские дети не хотят, чтобы их укладывали на лопатки, то нечего им лезть в потасовки.
Я знала, что драки — не женское дело, но тем не менее чувствовала, что девочка должна уметь постоять за себя. В любом случае мне, как старшей, частенько приходилось ввязываться в драки из-за Мо. Но отец всякий раз огорчался, узнав, что я дралась. Полагаю, он опасался, что во мне слишком много от бабули и что я в конечном итоге вырасту такой же горячей и злющей, как она.
— Почему ты так часто дерешься, Ратиби? — спрашивал он. — Пусть твои братья дерутся. Если ты будешь так махать кулаками, люди скажут, что ты буйная, взбалмошная девочка.
— Я дерусь не потому, что мне это нравится, абба, — отвечала я. — Просто я защищаюсь.
На самом деле драться мне действительно нравилось, и я знала, что во мне было достаточно горячего бабушкиного духа, чтобы в этом преуспевать. Я сказала это лишь для того, чтобы утешить отца. Мне хотелось, чтобы он продолжал верить, что я хорошая, благонравная папина дочка.
Омер же, напротив, довольно открыто нарывался на неприятности. Рядом с деревней были поля, в которых мы выращивали сорго, кукурузу и кунжут. Отец нанял нескольких парней, чтобы ходить за скотиной, но бабуля настояла, что пищу для себя мы должны выращивать сами. Мы ждали начала дождей, прежде чем приступить к посеву, и каждому из нас, детей, полагалось посеять по три или четыре ряда сорго и кукурузы.
На следующий день после первых дождей мы отправились в поля. Бабуля отсчитала для нас по равной порции семян. Сперва мы острыми копалками проделали во влажной земле ряды отверстий. Затем каждый пошел вдоль своего ряда, бросая по два-три семечка в ямку и притаптывая влажную землю босыми ногами. В конце посева ноги жгло, они опухали, и нужно было их отскрести и дать им отдохнуть.
Перед тем как покинуть поля, мы делали джахуб кададж — пугало. Мы срезали две палки — одна чуть короче другой, — связывали их крест-накрест и втыкали в землю ту, что подлиннее. А потом напяливали на них лохмотья и повязывали на голове пугала старый тюрбан. Когда задувал ветер, джахуб кададж казался бегущим по полю человеком, и это отпугивало птиц.
В большинстве семей дети постоянно соперничают друг с другом, и мы с братьями не были исключением. Когда Омер в первый раз пошел с нами в поля, я задумала сыграть с мальчиками шутку. Если я схитрю и брошу в одну дырочку вдвое больше семян, чем положено, то и с посевом управлюсь вдвое быстрее. Бабуля удивлялась, что я так скоро закончила работу, а я радовалась, глядя на злющую физиономию Омера.
Но через неделю мы вернулись, чтобы проверить посевы, и мой трюк был обнаружен. Молодые растения в моих рядах росли слишком плотно и скоро принялись бы заглушать друг друга.
— Кто это сделал? — спросила бабуля.
Никто не ответил.
— Я спрашиваю, кто это сделал? Чья работа? Кто сжульничал?
— Это он! — выпалила я, обвиняюще тыча пальцем в Мохаммеда.
— Мохаммед! — фыркнула бабуля. — Я могла бы и догадаться!
Мохаммед разрыдался:
— Это не я! Это не я! Она врет, она врет.
Я повернулась к Омеру:
— Ну тогда наверняка он. Он же маленький, что он понимает.
Омер вызывающе выпятил грудь:
— А что, если это и правда я? Что, если это сделал я? Что тогда?
— Кто из вас это сделал? — настойчиво спросила бабуля.
— Это сделал я, — повторил Омер. — Я это сделал. И что теперь будет?
Мгновение бабуля стояла пораженная. Затем схватила Омера, перекинула через колено и отшлепала. Но сердце ее, конечно, к этому не лежало. И даже избей она младшего внука до полусмерти, он бы ни за что не заплакал. Это просто было не в его характере. Позднее я часто задавалась вопросом, действительно ли Омер верил, что обманные ряды принадлежали ему. Но скорее всего, этому негоднику просто нравилось влипать в переделки.
На балках крыши в своей хижине бабуля обычно подвешивала сетку из рафии, в которой хранила лакомства. Омер сообразил, что, встав на деревянную табуретку, расщепленной палкой может отцепить сетку. Он спускал ее вниз, и мы с Мо подходили, чтобы заглянуть внутрь. Завидев что-нибудь вкусное, мы не могли удержаться, чтобы не откусить кусочек. Кусочек превращался в кусок, и в мгновение ока ничего не оставалось.
Ожидая вечером гостей, бабуля отправлялась за своей сеткой и обнаруживала, что та пуста. Бабуля впадала в ярость, и мы трое со всех ног неслись прочь со двора. Когда ей удавалось поймать меня или Мо, мы пытались переложить вину на других. Но если попадался Омер, он с гордостью объявлял себя вором и спрашивал, что бабуля собирается с этим поделать.
А она никогда не могла долго злиться на Омера — слишком уж любила его. Бабуля постоянно рассказывала ему истории о старых временах, о героических подвигах загава. Однажды к ней явились старики загава, муж с женой. Они сидели целую вечность, пили горячий сладкий мятный чай и болтали. Когда они собрались уходить, бабуля сгребла нас, внуков, в охапку.
— Видите этого старика? — объявила она. — Когда-то, задолго до вашего рождения, он был великим охотником. Он пошел в лес и в одиночку убил хьяра.
Мы с удивлением смотрели на него. Хьяр — леопард — один из самых грозных хищников в наших краях.
— Но как он убил хьяра? — спросила я.
— Он был очень смелый, — продолжала бабуля. — И, как и все великие воины загава, очень умный. Он обманул хьяра — вот как он его убил.
— А я то же самое сделаю, — гордо объявил Омер. — Вырасту большой и убью хьяра.
Я ткнула его в животик:
— Разве что в мечтах, толстячок!
Бабуля затрещиной заставила меня замолчать.
— Угадайте, как он обманул хьяра?
Мы покачали головами.
— Тогда я вам скажу. Сначала он зарезал козу. Взял тушу и поехал в лес. Он искал и искал, пока не нашел свежие следы леопарда. Потом он слез со своего ишака и принялся копать яму. А когда выкопал, покрыл ее ветками и травой, старыми листьями и грязью, и она стала совсем незаметна.
Бабуля замолчала; глаза ее блестели от возбуждения.
— А дальше что было? — выпалила я, не в силах молчать.
— Ну, этот человек был очень, очень умным. Он влез на дерево и привязал козу к ветке. Потом он спрятался и принялся ждать. Поздно ночью на тропинке появился хьяр. Он шел и принюхивался в темноте. Он чуял запах мертвой козы и ощущал в воздухе ее кровь.
После того что бабуля рассказала дальше, мне стало немного жаль леопарда.
Он прыгнул вперед, чтобы схватить козу, но земля внезапно подалась под ним. Как только великолепное животное упало в яму, охотник спрыгнул с дерева с копьем в руке. Хьяр загребал лапами и рычал, нападая, но выскочить из ловушки не мог.
— Этот леопард — он был очень красивый? — спросила я. — Я имею в виду — хьяр.
Бабуля злобно зыркнула на меня:
— Красивый? Красивый? Он был большой и лютый, со свирепыми клыками и острыми когтями — вот это, ты хочешь сказать, красивый? Он сожрал половину коров в деревне, ты это называешь красивый? И он убил много маленьких детей, когда они бегали по лесу, и всех их съел… Может быть, ты в своем роде права: всякий, кто убивает и пожирает маленьких детей, должен быть нормальным.
После жестоких комментариев бабули об острых когтях и сожранных малышах Мо был близок к слезам. Его нижняя губа дрожала, что всегда было первым признаком. Что касается Омера, ему все это страшно нравилось. Я взяла Мо за руку и попыталась сменить тему:
— Так что же он сделал с хьяром? — спросила я.
— Разумеется, ободрал его, — ответила бабуля. — У хьяра была красивая ярко-желтая шкура с коричневыми пятнами. И вернулся в деревню, перекинув ее через спину ишака. Все дети бежали с восторженными криками: «Смотрите! Смотрите! Охотник убил хьяра! Охотник убил хьяра!» Он отправился на базар и продал шкуру за большие деньги. Раньше делали прекрасную обувь из кожи хьяра, знаете ли.
Я задумалась: отчего теперь больше не делают обувь из шкуры леопардов? Не потому ли, что большинство их истребили? Мы знали, что несколько леопардов осталось, потому что порой слышали их рык. Но они водились глубоко в лесах Марры и держались как можно дальше от людей.
В следующий раз, собравшись втроем, мы по настоянию Омера выследили внуков этого старика, деревенского убийцы леопарда. Мой младший брат бросил им вызов на бой.
— Ха! — воскликнул он, поколотив их. — Ха! Может, ваш дед и убил хьяра, но вы не смогли победить меня! Я стану самым великим охотником на леопардов!
Тогда как бабуля всегда рассказывала нам о семье, клане или племени, мой отец пытался просвещать нас в более широком отношении: говорил об истории Судана, о других культурах и дальних странах. У Омера не было времени на такие вещи, Мохаммед был к ним равнодушен, но я слушала с жадным интересом. Однако бабуля полагала, что опасно отвлекать нас от непреходящих ценностей деревенской жизни. Битва взрослых за власть над нашими умами вспыхивала с особой яростью, когда дело касалось радиоприемника.
Однажды отец пришел домой с крошечным, видавшим виды радиоприемником, который он купил в ближайшем большом городе. У приемника имелась шаткая антенна, наполовину укрепленная липкой лентой. Каждый вечер отец пытался настроить его на новости. В особенности он уважал Би-би-си. Он говорил мне, что не поверит ни слову из суданских новостей, пока Би-би-си их не подтвердит. Так я начала узнавать, что в нашей стране действуют темные силы и что мало чему из того, что они говорят, можно доверять.
Радио в нашей деревне имелось далеко не у всех. Как ни странно, учитывая, что это была «новомодная технология из внешнего мира», бабуля сделалась его величайшей поклонницей. В основном потому, что радио служило неким символом нашего высокого общественного статуса. Каждое утро она выносила приемник на улицу и ставила у хижины. Бабуле было все равно, что слушать, лишь бы не новости. Она вертела настройки, пока ей не попадалась какая-нибудь зарубежная музыкальная программа, которую она оставляла на весь день и на полную мощность. Разумеется, бабуля не понимала ни слова. Скорее всего, ей просто нравился шум.
Вернувшись вечером домой, отец забирал радио и пытался перенастроить его на волну Би-би-си. Я знала, что его все это очень расстраивало, но он никогда не жаловался. Он просто придумал способ поладить с бабулей. Во время следующей поездки в город он приобрел гораздо больший приемник, новый, ярко-пурпурный, сверкающий. Когда отец преподнес его бабуле, она пришла в неописуемый восторг. В качестве символа статуса это было самое то.
Отец потихоньку забрал свое маленькое потрепанное радио и вновь установил его во дворе, где оно оставалось постоянно настроенным на Би-би-си. Правда, он не потрудился сообщить бабуле, что у нового приемника очень ограниченный диапазон и он ловил сигнал только в Судане. А его крошечная старая вещица была длинноволновой и могла ловить программы со всего мира. Впрочем, для бабули это не имело значения. Она и так была счастлива: ее радио, большое и солидное, шумело на всю округу.
Как бы ни хотела бабуля, чтобы наша жизнь была замкнутой, внешний мир оказывал влияние на нас, и часто самым нежелательным способом. К востоку и югу от наших земель жили несколько полукочевых арабских племен — ризейгат[4], хамар[5], таиша[6] и другие. Мы называли этих людей арао — словом, которое для нас означает «арабский враг». Между арао и нами, черными африканскими племенами, никогда не было большой любви. Если нам грозили неприятности, ждать их следовало непременно со стороны арао.
Отец нанял хири карда — пастуха — приглядывать за нашими коровами и козами. Этот мальчик лет восьми происходил из соседнего племени черных африканцев — биргид. Я не смотрела на него свысока из-за его бедности и зависимого положения. Напротив, мы с Мо и Омером восхищались им, потому что он был старше нас и у него была работа. Нам всегда хотелось помогать присматривать за животными, и нередко он брал нас с собой.
Каждое утро он выводил коз и коров из гори — стойла округлой формы, огражденного ветвями колючего кустарника, загнанными в землю, — и вел их в заросли на поиски хорошего пастбища. Лучшим считалось то, что находилось в предгорьях Марры. Мальчик должен был оберегать скот от диких зверей и следить, чтобы коровы и козы не объедали фермерские посадки, не отбивались от стада и не плутали в горах.
В конце каждого дня он возвращал скотину в гори. Это служило двум целям: толстый барьер из шипов акации не пропускал хищников и отпугивал любого, у кого мог возникнуть соблазн украсть наш скот. На ночь пастух устанавливал грубые ворота из терновника, закрывая вход. Затем он выпускал к воротам одну из наших собак, чтобы та могла предупредить нас о возникшей неприятности.
Однажды днем он прибежал во двор с окровавленным лицом, в изорванной рубахе, сам не свой от ужаса. На него напали арао, когда он гнал стадо на какое-то новое пастбище. Он был всего лишь ребенком, поэтому бросился бежать со всех ног и спрятался в кустах. В мгновение ока все наши козы исчезли. Арао оставили крупный скот и нашего ишака, но коз, маленьких и быстроногих, было несложно отогнать на восток в равнинные пустынные земли арао.
Услыхав об этом, бабуля пришла в неописуемую ярость. На козах было ее тавро — она лично клеймила их уши тремя вертикальными значками с помощью раскаленного кинжала. Бабуля пыталась сколотить отряд, чтобы отправиться по следам арао и вернуть скот. Омер расхаживал со своим деревянным мечом, полный решимости отправиться вместе с ней. Но отец посоветовал ей поостыть. Арао уже с собаками не сыщешь, утверждал он. И даже если мы поймаем их, будет большая битва и могут погибнуть люди.
Отец обещал, что на следующий день пойдет и купит бабуле другое стадо. Он позаботится о том, чтобы это были самые прекрасные животные — самые сильные, самые здоровые на всем базаре. У него есть на это деньги, и никто не рискует пострадать. В конце концов, бабуля даже выгадает на этом, сказал он. Она согласилась на предложение отца, но все же ей была непереносима мысль, что арао ее облапошили.
Арао привлекали наши земли, в особенности предгорья Марры, богатые выпасом. Во время сухого сезона они уводили скот на запад в поисках воды и корма. Они проезжали через наши области, гоня перед собой свои стада; именно в это время арао чаще всего уводили чужой скот. Вооружившись ножами, мечами и старинными ружьями, они устраивали рискованные налеты, похищая животных.
Всякий раз, когда арао приближались, я узнавала их по светлой коже, острым чертам лица и бородам. Сам вид их наводил на всех страх, и в месяцы сухого сезона никто не ходил в одиночку. После кражи бабушкиных коз отец усадил меня и рассказал все об арао. Мы, загава, вместе с другими черными африканскими племенами должны противостоять им, сказал он. В противном случае они будут теснить нас без конца, покуда мы не потеряем свои деревни, свои поля и свою индивидуальность.
— Никогда не доверяй арао, — предупредил он меня. — Они улыбаются, но за этой улыбкой прячут другое лицо.
Какое ужасное пророчество заключалось в этих словах!
Вскоре после налета арао на наших коз удача едва не покинула меня. Мо, Омер и я играли на базаре в пятнашки. Какой-то старик остановился рядом со мной, и я решила, что он собирается отчитать нас за шум. Вместо этого он наклонился и осмотрел мое лицо.
— Тебе что-то попало в глаз, малышка. Травинка, наверно…
Он молниеносно выбросил руку и схватил мою белую ресничку. Когда он дернул за нее, я почувствовала жгучую боль в глазнице, и перед глазами все расплылось от слез. Омер бросился на старика и принялся колотить его по ногам. Я вырвалась из его хватки и помчалась домой к родителям. Но вся половина лица страшно болела, и я чувствовала, как мышцы вокруг глаза сжимают судороги.
Когда я добралась до дома, левый глаз уже полностью заплыл, и у отца чуть не случился сердечный приступ. Он велел матери наложить на глаз повязку, после чего мы втроем отправились в больницу. Мне было так больно, что я могла думать только о том, как эта крошечная белая ресница способна причинить такие страдания. Это была всего лишь волосинка, в конце концов.
Как только мы добрались до больницы, отец потащил меня к окулисту в белом халате. Тот раздвинул мои вздутые бесформенные веки, посветил в глаз и объявил, что мне необходима операция. Единственный выход — удалить ресницу. Но отец отказался. Вместо этого мы поехали через весь город к китайскому врачу. Отец надеялся, что тот поможет сохранить мою белую ресницу и удачу нашей семьи.
Разумеется, я никогда не видела никого даже отдаленно похожего на доктора Хинга, китайского доктора. Это был маленький, иссохший человек с желтоватой кожей, клочковатыми волосами и странными раскосыми глазами. Он провел меня в смотровую и внимательно выслушал рассказ отца о случившемся. Время от времени он поглядывал на меня своими яркими глазами-бусинками.
Когда отец закончил, врач спросил, можно ли ему взглянуть на мой глаз. Я сказала, что можно, но попросила быть осторожнее, потому что мне очень больно. Доктор Хинг кивнул, улыбнулся и сказал, что никакой боли он мне не причинит. Как ни странно, я чувствовала себя с ним довольно легко. Доктор осторожно раздвинул мои раздутые веки и заглянул внутрь. Он внимательно осмотрел глаз, затем выпрямился, и слабая улыбка сморщила его на удивление безмятежные черты.
— Ах, какая удача, — негромко объявил он. — Это очень-очень удача.
Я задумалась: он имеет в виду, что мне повезло, что мой глаз не так уж плох? В надежде, что так и есть, я позволила себе немного расслабиться. Я боялась, не ослепнет ли мой левый глаз, и тревожилась за судьбу белой ресницы.
— Что вы имеете в виду, доктор? — спросил отец.
— Ваша дочь — большая удача, — повторил доктор Хинг. — Белая ресница. В китайская культура белая ресница — большая удача. Очень, очень большая удача.
Доктор Хинг подошел к столу и принялся готовить какие-то порошки и снадобья. Потом попросил меня высунуть язык и стал его осматривать. Он изучал его в течение нескольких секунд, делая какие-то пометки в истории болезни, затем опять обратился к моему отцу.
— Белая ресница — очень особенная, — произнес он мягким голосом, показав нам бумажный пакет, наполненный коричневатым порошком.
— Толченые китайские травы. Развести одну часть порошка в десять частей чистой воды — от шока. Большой шок для организм, когда белая ресница тащат так грубо, — затем он указал на бумажный конверт с какими-то рассыпчатыми желтыми пилюлями. — А это — помочь иммунная система побороть инфекция. И это, — добавил он, указывая на пакетик с темно-зеленым порошком, — очень особенное китайское лекарство, чтобы укрепить глаз.
Он перевел взгляд с меня на моего отца.
— Белая ресница такая очень, очень большая удача, — повторил он, лучезарно улыбаясь нам.
— И это все? — спросил отец. — И не нужно ничего… резать? Операция не нужна?
— Операция? — с недоумением спросил доктор Хинг. — Операция? Для чего вредить белая ресница? Белая ресница — большая удача…
И доктор Хинг пустился в объяснения. У моей белой ресницы — свое собственное кровоснабжение. Этим и объясняется, отчего она продолжала расти быстрее, чем другие ресницы. Операция может причинить вред всему глазу. И в любом случае, зачем рисковать? Белая ресница означает удачу. С помощью его трав глаз исцелится сам по себе.
Доктор Хинг оказался прав. Когда я через неделю вернулась домой, от опухоли почти ничего не осталось. Китайские лекарства были отвратительны на вкус, но, похоже, действовали превосходно.
Однако отец все равно был очень зол на старика, который пытался выдернуть мою белую ресницу.
— Нам бы лучше определить Ратиби в школу, — заметил он матери. — Не то кто-нибудь по-настоящему выдернет ее ресницу — и прощай вся наша удача и ее мудрость!
С тех пор всякий раз, когда моя белая ресница становилась слишком длинной, отец усаживал меня, вынимал крошечные ножницы и аккуратно обрезал ее вровень с остальными. Таким образом он надеялся избежать того, что кто-нибудь еще попытается вырвать ее у меня из глазницы.
Мне было около восьми лет; отец всегда говорил, что, когда я подрасту, меня отправят в школу. В нашей деревне школы не было, и в целом до нынешнего дня мое образование сводилось к изучению Корана. Каждую пятницу утром мы должны были идти к имаму, чтобы зубрить на память стихи из Корана. Если мы не запоминали их достаточно быстро, имам колотил нас своей большой палкой. Поэтому когда наступала пятница, мы не колебались: провести утро с имамом или полазать по деревьям, устроить потасовку с друзьями и всяческую катавасию — последнее было вне конкуренции.
И вот теперь для меня настало время начать настоящее обучение в большой школе в Хашме — ближайшем к нашей деревне городе. Но до этого мне предстояло пройти через одну процедуру: обрезание. Все девочки в нашем племени были обрезаны, большинство — в возрасте десяти-одиннадцати лет. Бабуля твердила, что мне нельзя идти в школу, не пройдя обряда обрезания. Учитывая мой опыт шрамирования, я сильно встревожилась. Но я бывала на праздниках в честь обрезания других деревенских девочек — там царили веселье и смех и все казались такими счастливыми.
В ночь перед моим обрезанием был устроен праздник для женщин и девочек, на котором присутствовали мама, бабуля, Кадиджа и масса моих родственниц, а у меня было почетное место. В нашей традиции считается, что обрезание знаменует переход от отрочества к женственности, и поэтому со мной обращались почти как перед свадьбой. У меня были красивые новые одежда и обувь, все красное.
Бабуля и мама несколько часов кряду расписывали мне, как невесте, красной хной руки и ноги, нанося изящные узоры. Кожу мне натерли маслом, чтобы порошок хны при нанесении на нее принимал более интенсивный цвет. Подошвы моих ног были окрашены в насыщенный темно-красный. Лодыжки чуть ниже колен мне расписали причудливыми завитками и цветочными узорами, кончики пальцев покрыли пятнами ярко-оранжевого цвета. Замысловатые круги и спиральные узоры сбегали по рукам до локтей.
К концу подготовки все мои опасения по поводу предстоящего обрезания исчезли. Я чувствовала себя такой красивой, такой взрослой и такой особенной, что мне определенно хотелось пройти обряд. Ранним утром следующего дня прибыла тайри — женщина из нашей деревни, по традиции совершавшая обрезание. Она не получила никакого формального образования, но это никого не смущало. Меня отвели в хижину бабули, и я, вдруг занервничав, присела на краешек ее кровати.
Наблюдая, как тайри готовит свои инструменты — бритву, миски с водой и тряпки, я почувствовала приступ паники. Все это было совсем как тогда, когда мне пытались нанести шрамы! В тот раз я убежала. И сейчас задумалась, не сделать ли то же самое, но знала, что моя семья и подруги собрались снаружи и сбежать я не смогу. Побега мне не простят.
К нам присоединилась огромная, фантастически жирная женщина, которую я сразу же узнала. Все деревенские дети ее знали. Завидев ее на улице, мы показывали на нее и говорили друг другу, что это та самая тетка, которая держит тебя во время обрезания.
— Давай я подержу девочку на коленях, — предложила она бабуле. — А ты пока поможешь тайри.
Бабуля кивнула. Толстая женщина опустилась рядом со мной, и я почувствовала, как кровать просела под ее весом. Она похлопала себя по коленям, улыбнулась мне и усадила к себе. Я поняла, что бегство невозможно. Меня сковали ее объятия. Она была не только чрезвычайно тяжелой, но и очень сильной. Тайри повернулась ко мне с бритвой в руке, и я увидела, как побледнела мать.
Она взглянула на бабулю:
— Я тебе не нужна… пойду помогать с угощением.
Бабушка кивнула, и мама, быстро поцеловав меня в макушку, ушла. Бабуля взяла из рук тайри тряпку и протянула мне:
— Положи в рот. Прикуси посильнее. И помни, ты не должна кричать или плакать — это позорно. Храбрись.
Я сделала, как велела бабуля. Часть меня все еще хотела пройти через это, доказать, что я большая, сильная девочка. Я почувствовала, как толстуха раздвигает мои ноги, заставляя меня лечь на спину, пока мне не сделалась видна только крыша бабушкиной хижины. Дверь дернулась, и внутрь заглянул любопытный ребенок. Я слышала, как бабуля велела ему выйти. На секунду мой испуганный ум задался вопросом, не шалопай ли это Омер? Это было бы весьма в его духе! А затем тайри тронула меня лезвием между ног.
С первым надрезом чудовищная боль, как молния, пронзила мое тело. Такого я прежде даже отдаленно не испытывала. Я испустила душераздирающий вопль и начала лягаться и вырываться. Но ничего не вышло — огромная женщина просто навалилась на меня, зажав мои ноги в тиски. Я кричала, чтобы они остановились, но тут же услыхала, что женщины снаружи завели иллил.
— Ай-яй-яй-яй-яй-яй-яй! — вопили они.
Считалось, что это праздничное пение, но на самом деле оно предназначалось, чтобы заглушить крики.
Тайри снова начала кромсать меня, и я почувствовала, как бабуля схватила мою руку. Она сунула палец в рот и прикусила его, чтобы показать мне, что я должна кусать ткань и заткнуться. Но как только лезвие снова впилось в меня, я закричала, широко раскрыв глаза от ужаса и боли:
— Нет! Нет! Мама! Мама! Останови их! Останови их!
Бабуля сердито прошипела мне на ухо:
— Храбрись, девочка! Ты загава! Будешь кричать, дети станут смеяться над тобой! Храбрись!
Мне было плевать на слова бабули. Насмерть перепуганному ребенку причиняли невыносимую боль взрослые, которым он безгранично доверял. Сам мир, которому он доверял. Шок от предательства был за гранью воображения. Я отчаянно пыталась сопротивляться, бежать, но огромная женщина вдавила меня в свою чудовищную массу. Я повернула голову и со всей силой и злобой впилась в нее зубами. Моей ненависти к этой женщине, заключившей меня в тюрьму боли, не было предела. Я хотела ранить ее, убить ее. Но она, похоже, даже не замечала, что я делаю.
Я почувствовала, как хлынула теплая кровь, когда тайри снова приступила ко мне, впиваясь лезвием все глубже и глубже. Ртом, набитым жирной женской плотью, я кричала не переставая, горячие слезы текли по моему лицу, но меня резали, резали, резали, и это продолжалось, продолжалось, продолжалось.
Тайри наклонилась в последний раз, что-то ухватила, подсекла, скрутила и бросила в миску на полу. Боль была настолько невыносимой, что захватила меня с головой, доводя до грани безумия. Мне казалось, что я умираю, но даже смерть я предпочла бы тому, что я испытывала сейчас. В полубессознательном состоянии я услышала свой собственный жалкий скулеж.
Наконец тайри выпрямилась. Руки ее были в крови. Она повернулась к бабуле:
— Почти готово, — объявила она.
— Алхамду лиллах — хвала Господу, — ответила бабуля.
— Алхамду лиллах, — подтвердила тайри. — Кипяток есть?
Бабуля потянулась за миской, стоявшей на огне. При этом она встретилась со мной глазами и нахмурилась, в отчаянии качая головой, — как будто это я сделала что-то не так. Как будто это я сделала что-то не так.
Тайри приготовила иголку и суровую нить. Когда она обернулась ко мне, я почувствовала, что ухожу в какой-то внутренний мир, где боль и ужас того, что будет дальше, мне уже не страшны.
Она принялась зашивать меня. Я слышала тошнотворный звук, с которым нитку протягивали через мою живую плоть. С каждым рывком иглы я чувствовала пронзающую боль, но я находилась сейчас там, где была изолирована от физических страданий. Я знала, что где-то глубоко в моей утраченной женственности было горящее сердце чудовищной боли, но разум я отправила туда, где его нельзя было ранить.
К тому времени, когда тайри закончила, я была полностью зашита. Оставалось только крошечное отверстие. Все остальное исчезло. Я была в полубреду. Я едва заметила, как бабуля подошла к двери хижины и объявила, что дело сделано — я обрезана.
Снаружи раздались приветственные крики, и женщины опять завели иллил:
— Ай-яй-яй-яй-яй-яй-яй! Ай-яй-яй-яй-яй-яй-яй!
Пока моя семья и друзья праздновали, я отчаянно рыдала. Только сейчас мать пришла проведать меня. Она присела на кровать и пыталась успокоить меня, поглаживая по волосам и шепча слова утешения. Но слезы на ее глазах не могли отменить того, что она оставила меня во власти бабули и женщин, делавших обрезание. Она сказала, что сварила голубиный суп, крепкий бульон, который поможет мне выздороветь.
— Каждый день, Ратиби, я буду убивать двух голубей для тебя, — обещала мне мать. — Каждый день. Суп поможет тебе встать на ноги.
Бабуля и тайри сделали все возможное, чтобы обработать мои раны. Бабуля собрала какие-то стручки и самые свежие листья дерева бирги, выварила листья и вымыла меня теплой водой. Сухие стручки она растерла в порошок, смешала его с маслом и приготовила снадобье, которым смазала мою окровавленную плоть. Тайри взяла несколько капсул с антибиотиками, разломила их пополам и посыпала раны, а потом припудрила их детской присыпкой и перевязала мне пах подготовленными заранее лоскутами. Когда она закончила, на мне было что-то, похожее на большой подгузник. Затем они с бабушкой взяли толстую веревку и обвязали ею мои бедра так, чтобы те плотно сомкнулись. Я больше никоим образом не могла двигаться, даже если бы захотела. Бабуля предупредила меня, что мне предстоит оставаться в таком виде две недели, чтобы раны успели зажить.
Бабуля и тайри ушли, чтобы присоединиться к празднующим. Наконец я осталась в хижине одна. Я провалилась в мучительный, беспокойный сон, не понимая, за что, ради всего святого, они сделали это со мной. Бабуля предупреждала меня, что если я пойду в школу необрезанной, девочки поднимут меня на смех. «О, у тебя все еще эти штуки? Эти большие куски?» — станут они дразнить меня. Но с чего бы? Почему бы они стали говорить такие вещи? Разве мы родились какими-то неправильными? Настолько неправильными, что это делало необходимыми истязания, которым нас подвергали?
День за днем я лежала на кровати, не в состоянии передвигаться, не говоря уже о том, чтобы выйти на улицу и поиграть с другими детьми. Всякий раз, когда мне нужно было пописать, я испытывала страшную боль и мне требовалась помощь матери. В первый раз я не могла должным образом присесть из-за боли и веревок, так что матери пришлось держать меня, когда я попыталась помочиться, привстав. Только начав, я почувствовала такое жжение между ног, что у меня потемнело в глазах.
— Я не могу, — закричала я, держась за маму и вздрагивая от боли. — Мне там так режет!
Опираясь на мать, я проковыляла назад в хижину. Время от времени кто-нибудь заходил проведать меня. Дети сидели со мной и рассказывали о своих приключениях, что немного подбадривало меня. Но взрослые просто хотели поздравить меня с обрезанием — будто это было что-то, чем можно гордиться.
— Ах, умная девочка, храбрая девочка, — говорили они мне. — Вот тебе подарочек.
Я изо всех сил сдерживалась, чтобы не плюнуть им в глаза. После недели такой жизни я уже умирала от скуки. Однажды утром я решила сделать несколько шагов на пробу. А что, если я уже достаточно поправилась для того, чтобы выходить на улицу и играть? Я спустила ноги с кровати и неуверенно встала. Но едва шагнув, рухнула на землю. Из-за слишком туго наложенных веревок боль в паху была невыносимой.
Заслышав звук падения, мама тревожно вскрикнула. Она ворвалась в хижину, взглянула на меня, распростертую на полу, и разразилась слезами.
— Что же ты наделала! — голосила она. — Слишком рано!
Швы могли порваться, и я бы погибла. Мама помогла мне вернуться на кровать и с тревогой осмотрела меня. Все было в порядке. Но она взяла с меня обещание, что я не буду больше пытаться вставать.
Лежа на кровати, я чувствовала, что меня уже тошнит от всего этого — тошнит от глупых посетителей, тошнит от хижины, тошнит от голубиного супа и тошнит от бездействия. Но больше всего меня тошнило от осознания того, как эти люди зверски искалечили меня. Беспокойство мамы, конечно же, имело под собой веские основания. Мы все знали о девочках, которые умерли во время обрезания. Калеча девочку, ей порой перерезали вену, и никто не мог остановить кровотечение. Иногда раны воспалялись, и девочка умирала долгой, медленной смертью. Другие погибали годы спустя, во время родов, поскольку не могли рожать надлежащим образом. Обрезание оставляло страшные рубцы, и без операции роды превращались в чудовищно рискованное дело.
Через две недели после обрезания с меня сняли веревки. Мне разрешили выходить, и я сделала свои первые неверные шаги. Но бегать, прыгать, драться нельзя было еще долго. Когда я впервые рискнула выйти в деревню, какая-то девочка попыталась дразнить меня за то, что я кричала во время процедуры. Я мгновенно забыла про запрет на драки, набросилась на эту девчонку и задала ей такую трепку, что она больше никогда не смела дразнить меня.
Пока я лежала в хижине бабули, приходя в себя, у меня было достаточно времени подумать о происшедшем. Я была зла на маму, на бабулю и даже на отца за то, что со мной сотворили. Бабушка играла во всем этом главную роль, но ведь ни один из моих родителей не рассказал мне правды об обрезании. Иначе я бы отказалась пройти через это, так же как отказалась от шрамирования.
И еще я никак не могла понять — какую роль во всем этом играли женщины? Моя мама и бабуля должны были пережить такую же пытку во время обрезания, испытать те же чувства шока и предательства. И тем не менее именно они заморочили мне голову, это они напели мне сладких слов и убедили в том, что это хорошая и правильная вещь. Они убаюкали меня иллюзией безопасности, а затем сыграли свою роль: та огромная ужасная женщина держала меня, а тайри искромсала.
Мне потребовалось несколько недель, чтобы простить отца за роль, которую он сыграл во всем этом. Пусть это была пассивная роль, но он, образованный и просвещенный человек, конечно, мог бы этому воспрепятствовать.
Лишь через несколько месяцев я простила маму за то, что она по слабости характера бросила меня в этой хижине и позволила изувечить.
Что до бабули, мне казалось, что ее я, вероятно, не прошу никогда. Ведь именно она утверждала, что, если я собираюсь в школу, меня необходимо обрезать, и именно она все организовала.
Из всех местных детей только меня отправляли на учебу в город. Другие ходили в школу в соседней деревне или не ходили вовсе. В этой школе не было классных комнат, и уроки проходили под деревом. Не было и школьной формы. У большинства учеников даже не имелось обуви. Мой отец пообещал мне нечто совсем другое. Все друзья детства, включая Кадиджу, завидовали моей удаче.
Как и большинство семей в нашей деревне, родители Кадиджи не могли позволить себе определить ее в большую школу. Я знала, что это дорого, но отец сказал, что я более чем заслуживаю этого. Поскольку ездить каждый день в оба конца было для меня слишком далеко, он договорился со своим братом, что я поселюсь у него. Городской дом, где жила дядина семья, принадлежал отцу, и осознание того, что я буду жить у родственников и все-таки в своем доме, несколько смягчило боль разлуки.
Предполагалось, что школьный семестр я проведу в Хашме, а на каникулы вернусь домой, в деревню. Ездить домой на выходные или хотя бы на каникулы в середине семестра было для нас не по карману. В конце концов, сказал отец, я отправляюсь получать образование и в течение семестра должна буду посвящать себя учебе. Мне очень этого хотелось. Я жаждала доказать ему, что его доверие ко мне и его вера в мои интеллектуальные способности небеспочвенны.
Что касается мамы и бабули, то они вовсе не радовались, что я покидаю родной дом. Бабуля надулась, и дулась она долго и театрально. В ее времена никто ни в какие школы не уезжал, и теперь ни к чему, ворчала она, какая чушь. Мама беспокоилась, что меня отправляют далеко от дома в таком раннем возрасте. Мо и Омер даже не скрывали своего беспокойства. Они страшно завидовали предстоящему мне большому приключению: ведь сами они оставались в деревне. Но отец был непоколебим: он так решил, значит, я должна поехать в школу.
За неделю до моего отъезда отец вернулся из города с сумкой, битком набитой принадлежностями для учебы. Он гордо вручил мне новенькую бежево-белую школьную форму: фустан — длинное свободное платье, к которому прилагались две ленты, чтобы повязывать их на талии, а также белоснежный мусульманский головной платок и черные кожаные туфли. И еще ярко-красный пластиковый рюкзак с авторучками, карандашами и новенькими тетрадями.
Я примерила форму и увидела, как горд за меня отец. Я танцевала во дворе, хвастаясь, но потом мама заставила меня снять форму. Мо и Омер изо всех сил притворялись, что спокойны, хотя просто позеленели от зависти. Отец, должно быть, это заметил, поскольку пообещал им, что, как только они подрастут, отправит в большую школу и их тоже.
Наступил день моего отъезда, и ранним утром я погрузила свои сумки в лендровер. Я знала, что покидаю дом на три месяца — на весь первый семестр, — поэтому мне пришлось взять с собой все, что могло мне понадобиться. Отец и я уже собрались уезжать, когда к машине подбежала мама. Она призналась, что передумала и решила поехать с нами.
— Я хочу увидеть, куда ты ее везешь, — объявила мама, втискиваясь на переднее сиденье. — Я хочу посмотреть, где она будет жить, и есть, и спать. Мне нужно увидеть это самой.
Отец пожал плечами и усмехнулся:
— Пожалуйста… Рад, что ты наконец заинтересовалась образованием Ратиби.
Только он собрался отъехать, как Омер с разбегу вскочил на обтянутый холстом кузов лендровера и запрыгнул внутрь. Бабуля стояла у ворот, держа за шиворот Мохаммеда, поскольку тот тоже рвался к нам.
— Вылезай! — рявкнула она на Омера. — Вернись сейчас же! СЕЙЧАС ЖЕ!
Омер как раз собирался ответить какой-то дерзостью, когда отец заставил его замолчать.
— Убирайся, Омер, — приказал он. — Делай как говорит бабушка, не серди ее.
Единственный человек в мире, которого Омер никогда не осмелился бы ослушаться, был отец. За его спокойной, тихой внешностью скрывались властность и сила духа. Омер слез с машины и вернулся к бабуле, волоча ноги и повесив голову.
— И послушай, будь добрее к бабушке, пока нас нет, — окликнул его отец. — Смотри, делай то, что она тебе скажет, ты слышишь?
— Да, абба, — ответил Омер.
Отъезжая, мы слышали, как бабуля выговаривает ему:
— Давай-ка успокойся! Столько шума из-за пустяков! Ехать за тридевять земель, и всё это только ради того, чтобы прочесть пару книжек. Ничего хорошего из этого не выйдет…
У лендровера было сплошное переднее сиденье — скамья вдоль всей кабины, и мы с матерью и отцом устроились вполне комфортабельно. В салон мы взяли с собой только сумки, поэтому оставалось еще много свободного места. Петляя между домами, отец останавливался и подбирал пассажиров: старуху, которой нужно было в больницу, нескольких мужчин, у которых имелись дела в городе. Это был тот редкий случай, когда его машина не была нагружена под самую крышу. Когда оставалось место, отец подвозил людей.
Я прильнула к окошку, кривляясь и корча рожи ребятишкам. Мне хотелось, чтобы все видели, как я, сидя в автомобиле, отбываю в большую школу, в то время как они остаются киснуть в деревне.
Дорога впереди была чередой неровных троп, пересекавших заросли и пустыню. Глядя на пробегающий мимо пейзаж, я ломала голову: откуда отец знает, куда ехать? Для меня все выглядело одинаковым. К счастью, он и прежде бесчисленное количество раз ездил по этому маршруту и знал его как свои пять пальцев. Пока мы медленно, но верно продвигались вперед, я не могла скрыть своего волнения.
И не могла замолчать:
— Мы сейчас где? Мы уже почти приехали? Когда мы дотуда доберемся?
Внезапно через открытое окно я услышала громкое шипение. Я посмотрела на отца, он посмотрел на меня и нахмурился, останавливая машину в облаке пыли.
— Похоже, Ратиби, у нас прокол, — объявил он.
И точно, острый камень пропорол одну из камер. Мы вышли из машины, и не успел отец сказать хоть слово, как мужчины принялись менять колесо. Один принес из кузова большой домкрат, другой в это время откручивал с капота запасное колесо. Отец направился было отвинчивать колесные гайки, но его остановили настойчивыми жестами и уверенными словами. Он был уважаемым владельцем транспортного средства, и наименьшее, что они могли сделать в благодарность за то, что он бесплатно подвозил их, — починить его лендровер.
Добравшись до города, отец первым делом отправился бы чинить проколотую шину. Он ненавидел ездить без запасных колес; еще один прокол — и мы застряли бы в пустыне. Автомобиль быстр и мощен, но не так надежен, как верблюд, пояснял нам отец. Если верблюд охромеет, он все равно будет ковылять, пока не доставит своего наездника в безопасное место. Но если в машине закончится бензин или случится поломка — то всё. Что же до меня, моей самой большой тревогой было опоздать и пропустить первый день в школе.
С запасным колесом мы продолжили наше путешествие. Отец остановился в следующей деревне, чтобы купить фруктов, которыми мы поделились с пассажирами. Работа по замене колеса была жаркой и пыльной, и фрукты восхитительно освежали. Как всегда, бананы я припасла напоследок. Мо, Омер и я устроили бы соревнование, кто дальше забросит из машины банановую шкурку. Но сейчас я чувствовала себя слишком взрослой для таких вещей.
Сильно за полдень мы добрались до города. Отец сразу же отправился в гараж чинить шину, а затем уже — к брату. Я уже бывала в городе однажды, когда меня возили к китайскому врачу. И вот я снова очутилась здесь, надеясь, что белая ресница принесла мне мудрость и удачу.
Дом, где жил дядя, оказался очень похожим на наш. По краям двора располагались четыре хижины, каждая примерно такого же размера, как наши глинобитные, но из цемента и кирпича. У них были плоские крыши, по краям которых лежал толстый слой глины, прижимавший солому. К фасаду каждого из зданий прилегала деревянная веранда, а поскольку по соседству по большей части жили загава, все это походило на нашу деревню.
Отец построил этот дом несколько лет назад, намереваясь перевезти семью в город. Его привлекал более интеллектуальный, космополитический образ жизни. Но бабуля и мама наотрез отказались покинуть деревню. Тогда отец предложил компромисс: полгода мы жили бы в деревне, полгода в городе. Но бабуля возразила, что при подобном образе жизни мы пропадем, ибо никогда не будем точно знать, какая часть нашей жизни проходит дома.
Маме дом понравился с первого взгляда, и она заявила, что здесь мне будет хорошо. Мой дядя Ахмед и его жена Самия встретили нас у входа и отвели меня в хижину, которую мне предстояло делить с двумя их дочерьми, Сальмой и Фатьмой. Девочки были немного старше меня, но отнеслись ко мне дружелюбно, и я сразу почувствовала расположение к ним. Наши кровати стояли рядом. Пол устилали циновки, на которых мы могли сидеть и делать уроки.
День я провела с родителями, устраиваясь на новом месте, а затем пришло время идти в большую школу. Рано утром я надела свою девственно-чистую форму, мама суетилась вокруг меня, а затем отец отвез нас в школу. Он уже побывал там раньше, чтобы зарезервировать мне место и внести плату за учение. Когда мы въехали через высокие ворота, у меня дух занялся от восторга. Я смотрела во все глаза на удивительное место, в которое привез меня отец.
Броская надпись на арабском и английском языках гласила: Академия Хашмы для девочек младшего возраста.
Позади обширной пыльной спортплощадки располагалась дюжина невысоких продолговатых зданий с тонкими стенами и блестящими железными крышами: классные помещения. Мы заглянули в ближайшее здание. Земляной пол, на одном конце — доска и ряды деревянных столов, рассчитанных на трех человек. Окна были без стекол, а в дверных проемах не имелось дверей. И все-таки мне это место показалось самым роскошным из всех, куда когда-либо ступала моя нога.
С другой стороны от спортивной площадки находились учительская и кабинет директора. В этих зданиях были даже прекрасные деревянные двери и стеклянные окна! В Судане к учителям, как к людям образованным, относились с огромным уважением. Именно в таких великолепных зданиях, представлялось мне, они и должны были работать.
Отец отвел меня в комнату для персонала. Он подписал несколько бумаг, согласно которым я переходила на попечение школы. Меня встретила классная руководительница, мисс Шадия, и взяла под свою опеку. Она была приветлива и показалась мне доброй. Я застеснялась и смутилась, когда отец довольно натянуто попрощался со мной, а мама в последнюю минуту засуетилась. Потом он обнял ее за плечи, и они вышли за дверь.
Я смотрела в окно, как он ведет ее обратно к машине. Они повернулись помахать в последний раз, и я заметила, что мама плачет. Я помахала в ответ, но не пролила ни слезинки. Меня слишком будоражило предчувствие предстоящих приключений.
Конечно, я не имела ни малейшего представления о темной стороне грядущих школьных дней.