Часть третья ПУСТЫНЯ В ОГНЕ

12 Медицинская школа

Вечером перед отъездом в университет мама велела мне снять все золотые украшения и оставить ей — для сохранности. В общежитии могут быть воры, сказала она, так что лучше не рисковать. На следующий день, ранним утром, отец и я распрощались с домашними. Мы направились в Хашму и доехали до железнодорожного вокзала. Отец уже бывал в Хартуме, именно там он купил лендровер. Он знал, что нам понадобится несколько дней, чтобы добраться туда.

В зеленый металлический сундучок, в прошлом — ящик для патронов, купленный нами на деревенском базаре, я упаковала всю провизию, которую приготовили мама и бабуля. Там были сушеные кисра — плоские сорговые лепешки; там были жареный арахис и сладкие пирожки; там была сушеная пряная ягнятина и даже горсть сушеной саранчи, которую бабуля припасла со времен последнего налета большой стаи.

Все это было распихано между моей университетской одеждой и прелестной муслайей — мусульманским молитвенным ковриком, который купил мне отец. На нем были вытканы мечеть и яркая радуга. Сверху я уложила прекрасную новую батанию — толстое покрывало. Мама соткала его из овечьей шерсти, и оно должно было согревать меня в холодные месяцы.

Поезд, пыхтя, подошел к вокзалу Хашмы вскоре после полуночи. Для поездки в Хартум отец забронировал купе первого класса. В нем были две двухъярусные кровати. Наши соседи, супружеская пара, оказались приветливыми, кровати — удобными, и у нас имелись с собой мамины припасы, чтобы подкрепиться в пути. Но несмотря на то что все остальные вскоре захрапели, я была слишком взволнована, чтобы думать о сне.

В какой-то момент я, должно быть, отключилась и проснулась от солнечного света, лившегося через окно купе. Всякий раз, когда поезд прибывал к станции, вдоль него носились люди, протягивая к окнам подносы с едой: свежие фрукты, вяленая рыба, сочные финики и здоровенные куски жареной курицы. Другие продавали живых коз со связанными ногами или клетки с курами. Из поезда протягивались руки с деньгами, и другие руки передавали животных через окна в вагоны.

Поезд катил вперед, к Хартуму, пейзаж превращался в плоскую, иссушенно-коричневую пустошь с несколькими чахлыми деревьями. Кое-где извивалась по саванне, ведя к дальней деревне, едва заметная тропинка. Но иных признаков жизни здесь почти не было, и все это так мало походило на наши зеленые, изобилующие листвой края. Мы миновали ряд городков, каждый из которых казался больше, чем предыдущий, и местами по краям дороги виднелись серые фабрики.

Поезд летел вперед, а отец негромко давал мне наставления о жизни в университете. В первый раз я уезжала так далеко от дома, туда, где у нас не было близких родственников. Отец говорил, что я должна держаться особняком и быть осмотрительной. Должна усердно учиться и остерегаться других — по крайней мере до тех пор, пока не узнаю, каковы они на самом деле, и дружить только с теми, кому смогу доверять.

Вечером третьего дня на плоский, безликий пейзаж легло покрывало бархатистой тьмы. Я увидела впереди оранжево-розовое свечение, залившее горизонт в помрачневшей чаше пустыни. Казалось, само небо охвачено пламенем. Это огни Хартума, объяснил отец. Пока большой город втягивал в себя поезд, я чувствовала, что меня поглощает его массивная бетонная тьма. Окна многоэтажных домов таращились на меня тысячью пустых глаз. Как же я выживу здесь, недоумевала я. Как мне здесь почувствовать себя дома?

Поезд с лязгом остановился на слабо освещенной станции. Секунду-другую я сидела прилипнув к месту. Затем отец схватил мой зеленый металлический сундучок и остановил такси. В молчании ехали мы по темному городу к дому отцовского друга, загава. После дремотного приема меня провели в комнату, где я могла отдохнуть. Я, наверное, целую вечность лежала без сна, глядя на странное, пульсирующее сияние города. В ушах грохотал шум уличного движения. Казалось, город ест, дышит и движется подобно животному, которое никогда не спит.

На следующее утро друг отца отвез нас в университет. Это был день регистрации, и каждому из нас, студентов-первокурсников, предстояло собеседование с заведующим кафедрой. Моим завкафедрой был приветливый человек по имени доктор Омер, на вид — смешанной арабско-африканской крови. Поздоровавшись, он спросил, кто я, чем зарабатывает на жизнь мой отец и почему я решила учиться на этом факультете. Я ответила, что моя мечта — стать первым в истории врачом из рода коубе племени загава. В нашей деревне нет врача, и я надеюсь однажды вернуться домой и заняться врачебной практикой.

Похоже, доктор Омер остался доволен моими ответами. Он сказал, что это прекрасная мечта для молодой женщины — ею нужно дорожить, и, если я стану хорошо учиться, помех к ее исполнению не будет. Ободряющей улыбкой и несколькими росчерками пера доктор Омер подтвердил, что я — студентка медицинского факультета. Я вздохнула с облегчением: если все университетские преподаватели окажутся такими же душевными и участливыми, как доктор Омер, мне будет здесь хорошо.

Мы с отцом отправились искать университетское общежитие. Если все сложится удачно, оно станет мне домом на ближайшие шесть лет. Это оказалось красивое здание. Как и остальные в городке, мимо которых мы проходили, оно было построено недавно — прочные кирпичные стены, деревянные ставни на окнах, гладкий цементный пол и блестящая оцинкованная железная крыша, утепленная снизу толстыми деревянными панелями. Но меня удивило, что общежитие оказалось почти безлюдным. Интересно, где же другие студенты, недоумевала я.

Управляющая общежитием провела меня по зданию. Я выбрала верхнюю койку в углу дортуара. В деревянный шкаф рядом я переложила содержимое своего сундучка — по крайней мере, то, что туда поместилось. Мне предстояло делить шкаф с той, что займет койку рядом со мной, поэтому всю еду, приготовленную мамой и бабушкой, я оставила в сундучке и запихнула его под нижнюю койку.

В общежитии не было никого, кроме одной-единственной девушки, и ее, как и меня, сопровождал отец. Я спросила у нее, отчего так пусто — неужели мы ошиблись днем? Может быть, мы слишком рано приехали? Девушка улыбнулась и сказала, что и сама беспокоилась о том же. Но все правильно, ведь сегодня день регистрации. Возможно, другие студенты появятся завтра, когда по расписанию у нас должны начаться лекции.

Девушку звали Рания. Она была родом из смешанного арабо-африканского племени махас, родственного нубийцам Северного Судана. Как и я, она приехала издалека. Я сразу прониклась к ней симпатией, тем более что она тоже собиралась изучать медицину.

Мой отец сделал все возможное, чтобы устроить меня на ночь, на прощание попросив Ранию присматривать за мной. Он собирался провести ночь в доме своего друга, а наутро уехать поездом в Хашму. Он оставил мне денег, наказав следить за собой, усердно учиться и быть счастливой. Глаза его увлажнились; не знаю, были то слезы гордости или печали от разлуки. Я крепко обняла его. У меня самой по лицу струились слезы.

— Не плачь, Ратиби, — сказал отец. — Все будет хорошо. Тебе здесь понравится. И у тебя есть Рания. Ты уже нашла себе первую подругу.

— Я знаю, абба, я знаю, — всхлипнула я. — Просто… Просто я никогда не была так далеко от дома. Я буду очень скучать по тебе.

— Я буду навещать тебя при любой возможности. Всякий раз, когда буду в Хартуме, Ратиби.

Я не отпускала отца, изо всех сил обнимая его. Я не решалась отпустить его. Я знала, что он хозяин своего слова; но знала я и то, как непросто будет ему выбраться сюда. Наконец, он отвел от себя мои руки, поцеловал меня в макушку и размашистым шагом скрылся в сумерках, помахав на прощание. В ту ночь Рания и я спали на одном матрасе — для утешения.

В дортуаре было душно и жарко, несмотря на то что в нем, кроме нас, никого не было. Чего же ожидать в разгар сухого сезона, когда все койки будут заполнены? Я была рада, что моя койка наверху: мысль, что пришлось бы спать в клаустрофобической тесноте, внизу, была мне несносна. В ту первую ночь по жестяной крыше стучал сильный дождь, выбивая оглушительный ритм. Но он, по крайней мере, внес в раскаленный воздух немного прохлады.

Утром за Ранией зашел ее отец и пригласил меня позавтракать с ними. У себя в деревне он работал учителем и, как и мой отец, мечтал, чтобы его дочь изучала медицину. Он был человеком сердечным; сказал, что мы с Ранией уже подружились, а потому я теперь для него — вторая дочь. И поскольку ему легче, чем моему отцу, ездить в Хартум, то, приезжая повидаться с Ранией, он будет навещать и меня.

Едва мы покончили с едой, как в общежитие хлынул поток новоприбывших. Рания захватила койку напротив моей. Другие кровати были быстро разобраны. Отец Рании вывел нас на прогулку вокруг кампуса, чтобы избежать толчеи. Он обратил наше внимание на новизну и стильность зданий — весь комплекс, по-видимому, был построен самое большее лет шесть назад. От магистрали к кампусу вела обсаженная деревьями аллея, по обе стороны которой располагались аудитории, а в конце — большая столовая.

Я дивилась чудесам университета — этого огромного дома мысли и учености. В гигантском ультрасовременном лектории легко размещался весь наш поток, и здесь предстояло слушать лекции семистам первокурсникам. Лекторий был оснащен микрофонами для студентов и рядами парт, стоящих перед приподнятой лекционной платформой.

Первый год отводился на базовый курс, который охватывал практически все мыслимые дисциплины. Те, кто пройдет его, получали право перейти к изучению специализированных предметов.

* * *

Я быстро приспособилась к распорядку дня. Каждое утро мы с Ранией после завтрака спешили в большой лекторий, чтобы занять лучшие места. В этом мы, студенты общежития, имели преимущество перед теми, кто жил за пределами кампуса. В те первые недели я влюбилась в университет. Я обожала его атмосферу — настраивающую на учебу, полную свободы и в то же время уважения ко всему, что исходило от преподавателей. Никто ни на кого не смотрел свысока из-за другого цвета кожи, племени или социального статуса.

Конечно, не все было идеально. Случались регулярные отключения электричества, а это означало, что переставали работать динамики и микрофоны в лектории. В такие моменты было чрезвычайно важно находиться в самых передних рядах, чтобы слышать, что говорит преподаватель. Городские электростанции разваливались от старости, отсюда и скверная подача энергии. И конечно же, я скучала по родным. Но меня воодушевляло пребывание там, где арабо-африканское соперничество казалось вчерашним днем, и это примиряло меня с разлукой.

По-прежнему существовали явные различия между девушками из деревни, такими как мы с Ранией, и арабскими горожанками. Например, у меня не имелось ни одной фотографии родных, потому что в нашей деревне не было фотоаппаратов. Но большинство девушек могли прилепить рядом с койками глянцевые фотографии своих родителей. По вечерам они смотрели на эти карточки, вздыхали и стенали, что разлучены со своими семьями и вынуждены спать в таком бедном, лишенном удобств месте.

Однажды ночью я проснулась от того, что у одной из девушек случилась ужасная истерика. Рания, я и еще несколько соседок бросились к ее кровати. Мы стали выяснять, что ее так расстроило. Какое-то страшное известие? Девушка обернула к нам безутешное, заплаканное лицо: она получила письмо от родителей и, прочтя его, поняла, как сильно по ним стосковалась. Я спросила, далеко ли родные и когда она сможет их снова увидеть. Оказалось, что ее дом на другом конце города и она собирается туда на выходных.

Я не сочувствовала ей. У меня в голове не укладывалось, из-за чего все эти стоны. Через несколько дней она увидится с семьей, а я понятия не имею, когда увижусь со своей. По окончании учебного года я вернусь в свою деревню на длинные летние каникулы, но у меня нет ни времени, ни денег, чтобы навестить родню раньше. Испорченных городских девчонок было в десять раз больше, но мы казались куда более самостоятельными, крепкими и способными справляться с житейскими трудностями.

В общежитиях не было водопровода. Для Рании и меня не составляло труда достать ведро воды из колодца, поставить его на голову и отнести к умывальнику. Но городские девушки горько причитали. Они уверяли, что не в силах поднять такой тяжелый груз, и умоляли нас сделать это за них. Мы смеялись. С какой стати? Возможно, дома они командуют черными слугами, но здесь, в кампусе, для них рабынь нет. Некоторые принялись флиртовать со студентами-мужчинами, пытаясь уломать их таскать воду.

* * *

Май, наш первый месяц в университете, быстро перешел в июнь. Жара усилилась, общежитие, крытое железом, превратилось в печь. В конце концов мы с Ранией решили перетащить матрасы на улицу, в траву. Там было куда прохладнее — и именно так мы поступили бы в деревне. Постепенно нашему примеру последовали другие, и даже изысканные городские арабские девушки стали спать на улице. У юношей было свое общежитие, и они спали возле него, как мы, девушки, спали около нашего.

Однажды ночью я проснулась от отвратительного ощущения: мне показалось, что у меня на лице лежит большая волосатая рука. В какой-то ужасный момент я подумала, что это кто-то из студентов. Но поняв, что это на самом деле, я перепугалась еще больше. Это был караба — гигантский паук телесно-розового цвета, с длинными волосатыми ногами — по-английски он называется фаланга, верблюжий паук. Он выделяет кислоту, которая сжигает кожу. Я не боялась насекомых. Дома мы даже ловили скорпионов, выдергивали у них жало и играли с ними. Но караба в нашей деревне не водились.

Это самые отвратительные существа, которых я когда-либо видела. В караба есть нечто неземное, инопланетное. Размером они с человеческую ладонь, с отвратительным телесно-розовым брюхом, полным чернильной жидкости. Спереди у них две длинные клешни, похожие на крабьи, которыми, как я представляла себе, они удерживают жертву, впрыскивая в нее кислоту. Но самое страшное то, что эти пауки могут бегать и прыгать со скоростью молнии. Мы все видели, как они гонялись за студентами, словно хотели наброситься на них.

И теперь один из этих пауков сидел у меня на лице. Если он прыснет своей жидкостью, кислота попадет мне в глаза. Я мгновенно взмахнула рукой и отшвырнула его прочь, но тут же услышала вопль ужаса. Караба упал на одну из девушек, и она истерично завопила. К счастью, он не успел прыснуть на нее ядом, ибо снова был отброшен. Но с тех пор бедняжка отказывалась спать на улице даже в самую нестерпимую жару.

В кампусе водились и хамелеоны — крупные древесные ящерицы, которые ловят насекомых своими липкими языками. Хамелеоны могут менять цвет, чтобы слиться с окружением. Я любила снимать их с дерева и класть на землю, наблюдая, как из лиственно-зеленого они становятся песочно-красными, под цвет почвы. Особенно мне нравилось делать это в присутствии городских арабских девушек. При виде хамелеонов они корчили гримасы отвращения и звали мамочку — словно это были хищные динозавры или что-то вроде этого. Они не могли поверить, что я могла спокойно подбирать их и держать в руках.

Вообще говоря, городские девушки панически боялись даже лягушек. В этом было затруднение, поскольку нам приходилось анатомировать лягушек на уроках биологии. Мы были обязаны сами приносить лягушек для вскрытия, и Рания и я ловили их в близлежащих ручьях и реках. Мы брали их голыми руками и складывали в пластиковый пакет. Но городские девушки отказывались ловить лягушек — они нанимали для этого уличных мальчишек.

Однако затем лягушек нужно было подготовить для секционного стола. Горожанки умоляли нас сделать это за них. Мы смеялись и беспощадно дразнили их, но, как правило, помогали. Во-первых, нужно было скормить лягушке немного жевательного табака, чтобы она потеряла сознание. Затем ее следовало вскрыть и распять на секционном столе. Студенты мужского пола постоянно подворовывали табак, и дошло до того, что профессор отказался выдавать его нам, пока они этого не прекратят.

Арабским городским девушкам не верилось, когда мы рассказывали о своей прежней жизни. Как же так: играть в грязи, лепить себе игрушки из глины, ловить и есть насекомых — а потом поступить в университет? Уму непостижимо. По сравнению с Ранией и со мной, у них было привилегированное детство — с электрическим освещением, водопроводом, едой из магазина, со слугами, выполнявшими каждое их требование. К тому же они учились гораздо дольше, чем мы: с двух лет ходили в ясли, а потом — в начальную школу.

Я предполагала, что есть какие-то вещи, в которых мы, в отличие от городских девушек, не разбираемся, но даже отдаленно не догадывалась, что бы это могло быть. Единственная область, в которой они казались более знающими, — мальчики. До университета у меня никогда не было парня. Мы, деревенские девчонки, верили, что муж должен быть единственным партнером. В нас с Ранией вбивали эту мысль с детских лет.

Но городские девушки считали это ужасно старомодным. Они валялись с парнями на травке, болтали и смеялись. Иногда они пытались склонить меня и Ранию присоединиться к ним, но я всегда была очень застенчивой. Порой поздним вечером какая-нибудь из арабских девушек потихоньку ускользала с одним из студентов. Мы с Ранией обменивались взглядами. Семьи отправили их сюда учиться, а они вот чем занимаются!

Была у нас смешная, шалая арабская девушка по имени Далия, которая вечно дразнила меня и укоряла в бессердечии, потому что я не интересовалась мальчиками. Всякий раз, когда кто-нибудь пытался за мной ухаживать, я его прогоняла. А вот она влюбилась бы по уши, скажи ей кто-нибудь пару ласковых слов. Так нечестно, объявила Далия. Ей придется охотиться за мужем, а моя семья мне его обеспечит. От ее родителей проку нет. Она далеко не красавица — какие у нее шансы выйти замуж?

Для родителей, действительно переживавших за своих дочерей, существовали исламские университеты. Они предлагали такие же курсы, но обучение было раздельным. В нашем университете раздельными были только общежития. Отец мог бы отправить меня в исламский университет, но он прежде всего хотел найти для меня лучшее учебное заведение. В деревне есть такая поговорка: «Не клади дрова рядом с огнем» — то есть юношей и девушек лучше держать подальше друг от друга. Но отец доверял мне, и у него были передовые идеи.

Наши деревенские были убеждены, что я осталась без шансов на замужество. Кто захочет жениться на мне теперь, утверждали они, когда я стала такая ученая? Вся эта учеба не нужна, чтобы растить детей и вести дом. Но отец был не согласен. Он утверждал, что женщина должна иметь возможность в жизни полагаться на саму себя, а не только на мужчину. Люди гадали, где он набрался таких радикальных идей. Но я, конечно, была рада, что у него такие взгляды, и чувствовала, что отличаюсь от других загавских девушек.

У городских студенток было одно большое преимущество перед нами, деревенскими, — и это стало для меня сильным потрясением. Однажды вечером мы с Ранией рассказывали соседкам по общежитию о нашем обрезании. Те пришли в ужас и очень заинтересовались, сказав, что с ними такого никогда не делали. Сначала я не могла поверить: я была убеждена, что через обрезание проходят все. Тогда Далия предложила мне посмотреть, и, разумеется, ее половые органы оказались нетронутыми.

Я была поражена. И что же, другие девочки в школе не смеялись над ней, спросила я. Ведь это непристойно? И как ей теперь найти мужа? Далия засмеялась. У них в школе было много таких, сказала она. В таком виде создал нас Бог, так что же может быть в этом плохого? И какой из мальчиков в университете отвернется от нее только потому, что она полноценная женщина?

На самом деле это большое достоинство, добавила она. Мы, обрезанные, даже не подозреваем, чего лишились. То, с чем мы родились, было даровано нам Господом. Разве это правильно, что мы прошли через чудовищную боль и кровопотерю во время обрезания, риск заражения и даже смерти, зная, что в будущем роды могут обернуться настоящей проблемой?

Чем больше я размышляла о словах Далии, тем сильнее подозревала, что она права. Этому не было прощения. Тому, что меня обрезали, не было прощения. Заставить маленького ребенка пройти через ад смертельно опасной пытки и увечья — этому не было прощения.

Чем больше я изучала в университете анатомию человека, тем отчетливее понимала, насколько чудовищными могут быть отдаленные последствия того, что сотворили со мной в детстве. Все части тела наделены специфическими функциями. Замена мягкой, податливой плоти плотным кольцом рубцовой ткани может вызвать только проблемы во взрослой жизни, в особенности при родах. Возможно, я отличалась от большинства женщин загава образованностью и независимостью, но мне, конечно, хотелось иметь семью. А шанс на то, что мой ребенок умрет при родах — или умру я сама, — из-за обрезания значительно увеличивался.

И еще был вопрос наслаждения. Далия не назвала вещи своими именами, но сказала достаточно, чтобы я поняла: Рания и я потеряли не только в области физиологической — нас лишили возможности испытывать чувственное наслаждение. И эту потерю нам до конца жизни никто не восполнит.

Чем больше я об этом думала, тем больше гневалась и чувствовала себя в каком-то смысле обманутой. Семья и племя воспользовались моей отроческой невинностью и украли у меня нечто драгоценное. Я была ничего не подозревающим ребенком, и они убедили меня, что поступают правильно, что это знаменует мое превращение в женщину — а в действительности отобрали у меня возможность стать ею.

Но назад дороги не было. Сделанного не воротишь. Я поклялась себе, что, если у меня когда-нибудь будет дочь, я никому не позволю украсть ее женское естество. Она проживет жизнь, благословенная тем, что дал ей Бог, и такой, какой ее, безусловно, задумала природа.

Далия совершенно не скрывала, чего ожидает от будущего мужа. Она хотела выйти замуж по любви и на равных делить обязанности с мужем. Она не станет заводить семью, пока не обеспечит себе карьеру. Она получит юридическую степень и вполне сможет обеспечивать половину семейного дохода. Слушая Далию, я все больше проникалась ее идеями. Я уже не была зашоренной деревенской девчонкой и переняла кое-какие городские повадки.

Далия любила шокировать меня рассказами о своей ранней юности. Я была возмущена — но при этом втайне взволнована, — услышав, как она гонялась за мальчишками и целовалась с ними. Как пробовала алкоголь и несколько раз сильно напилась. Как врала родителям, чтобы ходить на дискотеки и в ночные клубы, танцевать до упаду и развлекаться до поздней ночи. Но хуже всего было, когда она рассказывала мне о разных своих приключениях с городскими негодниками.

— Нет, нет, нет, ничего мне больше не говори, — просила я, делая вид, что затыкаю уши. — Ничего больше слышать не хочу!

— Видишь, насколько другая жизнь у нас! — восклицала она. — Приезжай в город и оставайся с нами. Твой отец мог бы оплачивать расходы на проживание, по крайней мере, пока ты не начнешь работать врачом и не станешь зарабатывать. Давай, тогда ты в самом деле будешь свободна.

Я качала головой:

— Мои родные никогда не согласятся расстаться со мной, а я не могу заставить их жить в городе. Их хватает там на три-четыре дня, и они уже рвутся домой. Говорят, что кругом толпы, люди неприветливые, воздух дурной.

— Да зачем тебе твоя семья? — возражала Далия. — Ты можешь жить самостоятельно.

— Вот я тебе кое-что расскажу, — ответила я. — Когда-то вся наша семья жила в Хашме с моим дядей Ахмедом. Ночью к нам забрался вор. Мы проснулись и бросились за ним, но никто из соседей не пришел нам на помощь. В деревне, если слышишь, что кто-то гонится за вором, бросаешься на помощь — неважно, в чей дом он пытался влезть…

Далия пожала плечами:

— Ну и что?

— Погоди, это еще не все. На следующий день пришли соседи и спросили, что за крики были ночью. Моя мама была очень расстроена.

«У нас был вор в доме, а вы не помогли! Эх вы! — сказала она им. — Отчего вы не пришли к нам на помощь, как в деревне?» Они не знали, что сказать.

— И что? Славная, занятная история. Какое отношение она имеет к желанию остаться в городе?

— Но тогда мне придется жить без моих односельчан. Без людей, среди которых я выросла. А перевезти в город всю деревню я не могу, правда же?

Далия засмеялась:

— Похоже, ты навсегда останешься деревенской девчонкой!

* * *

Первые три месяца в университете оказались для меня испытанием, откровением и радостью. Общение со сверстниками-студентами стало проверкой и стимулом для меня. У меня появились хорошие друзья, и я даже начала находить приятным мужское окружение. Я с нетерпением ждала предстоящих лет обучения, горела желанием получать знания и развиваться. Здесь не особенно чувствовалось, что власть в стране захватили темные силы, мало верилось в то, что страхи моего отца могут сбыться.

Этому не суждено было продлиться долго.

Однажды, в конце первого семестра, проснувшись утром, я ощутила в воздухе какое-то странное электрическое напряжение. В общежитии стоял глухой гул, все переговаривались шепотом. Выяснилось, что в университетский городок явилась зловещая тайная полиция: целые толпы в штатском плюс полицейские в хаки. Пока никто из нас не знал, зачем они здесь, но все мы в глубине души чувствовали, что они явились не с добром, и нам было страшно.

Под мрачными взглядами этих людей мы направились в лекторий. Явился декан, чтобы обратиться к нам с речью, и это само по себе было весьма необычно. Он казался озабоченным, лицо его осунулось. Декан кратко сообщил нам, что в стране введено чрезвычайное положение — нефир. Он сожалеет, но университет немедленно закрывается вплоть до дальнейших уведомлений.

Декан покинул трибуну, и на его место взошел один из офицеров в штатском. Резким, раздраженным тоном он поставил нас в известность, что страна в кризисе. Национальному исламскому фронту требуются добровольцы, чтобы присоединиться к джихаду на юге, иначе неверные заполонят страну. Все мужчины подходящего возраста должны записаться добровольцами. Женщинам брать в руки оружие не разрешается, но они могут оказывать помощь джихаду. Для молодых людей добровольная запись в джихад отменена: они обязаны сражаться.

К тем, кто согласится воевать в течение года, проявят понимание. Они пройдут ускоренное обучение и в кратчайшие сроки окончат университет с хорошими результатами. Джихад важнее учебы в университете, поэтому воины заслуживают награды — это по справедливости. Все университеты будут закрыты до дальнейших уведомлений, и возможности продолжить обучение где-то еще не будет. Единственный выход — присоединиться к джихаду во имя страны и ради ислама. Любой, кто откажется, потеряет место в университете, угрожающим тоном заявил офицер охраны.

Он закончил речь, после чего включили видео: кровопролитные сцены из телевизионной программы Физах Харт Эль Фидан с патриотически-религиозным музыкальным сопровождением. На экране под постепенно нарастающую героическую музыку демонстрировались лица мучеников. Матери рассказывали, как гордятся тем, что их сыновья приняли ужасную смерть за правое дело. В конце видео прозвучал призыв: всем мужчинам — присоединиться к джихаду, а всем женщинам — их поддерживать.

Я смотрела, и на душе у меня скребли кошки. От отца я знала, какое это вранье. Знала, за что боролись люди с юга. Многие были мусульманами, как и мы, и я знала, что они сражались за возвращение демократии. Мало кто из студентов поддерживал Национальный исламский фронт. Все, чего мы хотели, — это спокойно продолжить учебу. Тем не менее нас подкупом и угрозами принуждали вести несправедливую и богопротивную войну.

Видео закончилось сценами, в которых чиновники раздавали деньги и подарки матерям так называемых мучеников. Офицер охраны сообщил нам, что он и его коллеги готовы записывать «волонтеров». В воцарившейся гробовой тишине последовало паническое бегство к дверям. Опустив глаза, мы толпой покинули лекторий. Торопливо уходя, мы чувствовали, как враждебные взгляды офицеров безопасности буравят наши спины. От одного этого ощущения у меня по спине пробежал холодок.

Оставался единственный выход: как можно быстрее уезжать. По возвращении в общежитие многие из студенток, казалось, оцепенели от шока. Что же нам делать, причитали девушки. Попробовать уехать? А вдруг они попытаются остановить нас? Я велела им взять себя в руки. Мы все должны уезжать, и чем скорее, тем лучше. Чем дольше медлить, тем больше риск, что одну или нескольких из нас насильно заберут в этот «пластиковый джихад».

Я торопливо побросала в дорожную сумку самое необходимое. Мы с Ранией решили, что поедем на станцию вместе, после чего она сядет на поезд и отправится на север, в свою деревню, а я — на запад, в свою. Если что-нибудь случится по дороге, возможно, одной из нас удастся поднять тревогу. Торопливо шагая по кампусу, мы видели людей в форме, запиравших лекционные залы на массивные замки и цепи. До чего удручающее зрелище! Сердце мое сжалось.

Все мои мечты об учебе в одночасье рухнули.

13 Университет джихада

Четыре дня спустя я добралась до дома. Я села на поезд до Хашмы и на грузовике доехала до деревни. Разумеется, родители не ожидали увидеть меня. Они удивились и изрядно встревожились. Я кое-как объяснила им, что случилось, сознательно умолчав об истинной причине закрытия университета: заметив озабоченность в глазах матери, я не хотела усугублять ситуацию. Когда я закончила свой рассказ, она заплакала.

— Посмотри на себя! Посмотри на себя! — рыдала она. — Ты исхудала, как скелет. Скверная пища и постоянная учеба — только посмотреть, во что ты превратилась.

— Я в порядке, эйя, — ответила я, обнимая маму. — Просто похудела немного, вот и все. Когда я уезжала из деревни, я была такая толстая.

— Чушь, чушь, Ратиби, — вмешалась бабуля. — Ты думаешь, мы хотим, чтобы ты вовсе сошла на нет? Нам нужно, чтобы ты была здоровой и сильной и отлично училась. Наша доченька — доктор! Столько времени вдали от дома — тебе нужна хорошая домашняя пища!

Я была рада, что бабуля, похоже, воспряла духом. Но отчего им всем так хотелось напичкать меня едой? Я вовсе не испытывала голода.

— Ну перестаньте, я ела хлеб и фрукты в грузовике…

— Ты думаешь, что проживешь на этом! — воскликнула мама. — Такая худая, такая худая…

Я пожала плечами и рассмеялась. Не еды мне не хватало, а учебы, моей чудесной учебы в университете, которая так неожиданно оборвалась. Именно поэтому я стала такой худой и заморенной. Тем не менее мама и бабуля хотели что-то сделать для меня и не могли придумать ничего лучше, чем накормить. С отцом мы побеседуем потом, и основательно. Я знала, что он все поймет.

— Возьми деньги и отвези ее на базар, — сказала мама отцу. — Купи ей тарелку мяса. Ей нужно мясо, она должна восстановить силы.

Отец сделал мне большие глаза и поспешил в хижину за деньгами. Потом он пошел заводить лендровер, но я сказала, что предпочла бы пройтись. Прогуливаясь по деревне, я подробно рассказала ему о случившемся. По лицу его пробежала тень. Во всех университетах начались проблемы, сказал он, а бывали случаи и похуже.

Мы направились в ресторан на деревенской базарной площади. Это было незатейливое, простенькое местечко: деревянные подпорки, увенчанные крышей из сухой травы. Мясо готовили в передней части гудевшего от мух заведения на открытом огне — в очаге горело исполинское бревно. Я заказала тарелку слегка обжаренной верблюжьей печени — мое любимое блюдо. Если пытаться жарить ее до готовности, она будет твердой как камень, поэтому ее нужно есть практически сырой. Мы уселись за столик и приступили к еде: острому мясу со свежим луком и салатом чили.

Понизив голос, отец наклонился ко мне через стол. Мой кузен Шариф — тот самый молодой человек, который много лет назад доставил меня домой со свадьбы на своей ослиной повозке, — учился в другом хартумском университете. И этот университет тоже был закрыт, но студенты в знак протеста вышли на улицы. Полиция разогнала демонстрантов, избив студентов и многих загнав в реку. Масса людей утонули.

С Шарифом все в порядке, заверил меня отец, но его арестовали и подвергли допросу, а это означает, что теперь он под подозрением. Секретная полиция завела на него дело, а это не шутки. Несколько раз Шариф ездил на юг страны, объяснил отец, чтобы увидеть своими глазами подлинную суть войны. Он даже встречался с лидером повстанцев, доктором Джоном Гарангом[8].

Шариф хотел выяснить, могут ли студенты принять участие в борьбе в Хартуме. И если да, то какую поддержку может предложить доктор Джон. Я была поражена. Доктор Джон — легендарный лидер южных чернокожих африканских народов. Как вышло, что Шариф, деревенский мальчик с ослиной повозкой, вращается в таких кругах? Он старше меня и дольше учился в университете, и тем не менее это был довольно крутой поворот для парня из глубинки.

Теперь отец и вся семья Шарифа беспокоились, как бы его арест не побудил секретную полицию провести более тщательное расследование: в результате этого могут обнаружиться его контакты с лидером повстанцев и визиты в лагеря доктора Джона. И тогда Шарифу конец.

Покончив с едой, отец оставил меня в кафе наслаждаться сладким мятным чаем, а сам пошел подобрать первостатейных коз для бабули. Здоровье у нее было уже не то, что прежде, и отец рассчитывал, что пара славных животных может укрепить ее дух. Мятный чай подали вместе с коробкой сахарных кубиков. Я взяла три и бросила их в стаканчик. Они лежали поверх листьев мяты, медленно растворяясь. Глядя, как они тают, я размышляла, что, собственно, происходит с нашей страной.

По пути через Хашму мне несколько часов пришлось ждать грузовик, и я пошла проведать свою старинную однокашницу Мону. У нее уже была маленькая дочка, и Мона была очень счастлива, но со страхом в голосе поведала мне, что в их части города рыскали солдаты, принуждая мужчин сражаться за джихад. Ее муж скрывался в родной деревне, оставив бедную Мону с ребенком.

И вот теперь Шариф. Мой деревенский кузен вырос в молодого человека, мечтающего возглавить восстание. Как совершилась такая перемена? И что это за страна, где университеты — места, предназначенные для приобретения знаний, — сделались благодатной почвой для вооруженного восстания? Отчасти я гордилась Шарифом, и мне было безумно интересно, каким он может быть сейчас. Наверняка он сильно отличается от мальчика в белом одеянии, который так настойчиво предлагал доставить нас домой в своей ослиной повозке. Возможно, когда-нибудь я это узнаю.

Размышляя о риске, которому подвергся Шариф, я отчасти чувствовала себя виноватой — виноватой в том, что ничего не делала, чтобы противостоять тем, кто разрушал нашу страну. Когда они закрыли университет, я сбежала домой, в деревню. А другие студенты? Пытались ли они сопротивляться? Я что же, бросила их? Я продолжала внушать себе, что борьба — не мое дело, что я женщина, а вся эта политика и война — для мужчин. И что еще более важно, мой приоритет — учеба. Я не собиралась отказываться от нее только потому, что кучка психопатов дорвалась до власти в стране.

Вернулся отец и с гордостью продемонстрировал двух сильных коз, которых привел с собой. Я допила чай, и мы собрались домой. Но та коза, что покрупнее, казалось, была чем-то недовольна: рыла копытами и мотала головой, как только отец дергал за веревку. Началось перетягивание каната, причем ни одна из сторон не выиграла. Наконец, отец схватил упрямую тварь за рог и передал мне веревку той, что была посговорчивей.

— Ратиби, ты еще помнишь, как держать козу? — спросил он, поблескивая глазами.

— Что ты этим хочешь сказать? — с притворным гневом огрызнулась я. — С чего бы это мне вдруг не помнить?

Отец пожал плечами:

— Ну, девушка из большого города, без пяти минут доктор и всякое такое… Я на всякий случай.

Мы рассмеялись. Отец поборол склочную козу и потащил ее за рог. Та несколько минут пыталась сопротивляться, после чего поняла, что это бесполезно. Когда мы отправились в путь, я снова приуныла: шутка отца насмешила меня, но в то же время ударила по больному.

— Абба, ты правда думаешь, что я им стану? — тихо спросила я. — Ты действительно думаешь, что я стану врачом?

Он остановился и ласково посмотрел на меня:

— Что ты имеешь в виду, Ратиби? Конечно, станешь.

— Но они закрыли университет. «Закрыто на неопределенный срок…»

Отец потянулся ко мне и взял за руку:

— Не волнуйся, Ратиби, они же не могут вечно держать его закрытым. Им в этой стране нужны и врачи, и юристы, и инженеры, и они это знают. Так что не волнуйся. Вот увидишь, к концу лета университеты снова откроют.

Я кивнула. Эти слова немного приободрили меня.

— Теперь посмотри, что ты наделала, — заявил отец. — Бросила веревку, и коза удрала… Хорошо еще, что она послушная. Думаю, ты справишься с этой чертовкой, пока я хожу за беглянкой?

Когда мы добрались до дома, бабуля пришла в восторг от подарка: две крепкие козы! Она сразу же заявила, что мы должны зарезать одну из них и приготовить приветственное пиршество для «нашей доченьки-врача». Я пыталась возражать, что до врача мне еще далеко, но бабуля и слушать ничего не желала. Позвали Мо и Омера, и бабуля отдала им чертовку на убой. Мо будет держать козу, а Омер перережет ей горло острым кинжалом.

Когда они уводили козу, я размышляла, насколько изменилась бабуля после смерти дедушки. Большую часть жизни ей и в голову бы не пришло зарезать одну из своих драгоценных коз для спонтанного пира. Подобное поведение она сочла бы непростительным расточительством и мотовством. Теперь все изменилось. Я вспомнила, как она заставила нас есть мясо коз, падших от неизвестной болезни. Для прежней бабули это был верх щедрости. Мне понадобится время, чтобы привыкнуть к ее более мягкой, доброй версии.

Бабуля, мать и я разделали мясо при помощи большого мачете и пары острых кинжалов. Обильной крови не бывало никогда, ибо козу, перерезав ей горло, оставляли истекать кровью. Таков способ, которым животное должно быть убито, чтобы еда стала халяль — позволительной для мусульманина. Вероятно, это звучит ужасно жестоко, но я знала, что Омер поговорит с козой, успокаивая, и помолится за нее, прежде чем отправить на тот свет. У него был мягкий, естественный способ обращения с животными, что совершенно противоречило его воинственной природе.

— Раньше ты никогда не убивала своих коз без нужды, — рискнула я заметить, взглянув на бабулю. — Что с тобой произошло?

Бабуля пожала плечами:

— Жизнь не вечна. — Она нарезала козью печенку на кусочки размером с игральную кость. — Я помню, в твоем возрасте я думала, что это не так, но все именно так. Поэтому наслаждайся жизнью, пока можешь, потому что потом ты умрешь, и очень надолго. А теперь возьми эту печенку, обжарь со специями и подай отцу…

* * *

Перед летними каникулами предсказание отца сбылось. Чрезвычайное положение было снято, и университеты вновь открылись. Я попрощалась с семьей и отправилась обратно в Хартум, от всей души надеясь, что все будет по-прежнему. Меня обрадовала и взволновала новая встреча с Ранией, Далией и остальными подружками. Мы от души поболтали. Но множество коек остались пустыми. Вскоре мы узнали, что это постели девушек, присоединившихся к джихаду. В общежитии юношей пустых коек было еще больше.

Как мы ни старались, радость и воодушевление, владевшие нами во время первого семестра, вернуть было трудно. Какая-то тень нависла над нами. Отчасти — воспоминание о принудительном закрытии университета; отчасти — постоянное отсутствие студентов, ушедших сражаться за «пластиковый джихад». Мы знали, что ничто не могло помешать властям сделать то же самое вновь, и в следующий раз методы, используемые для «вербовки» на эту обманную, лживую войну, могут оказаться куда более убедительными. Кампус превратился во взбудораженное сарафанное радио, и каждую неделю поступали сообщения, что очередной студент погиб в бою. Некоторые из арабских студентов ополчились на чернокожих и южан за то, что те принесли смерть в их существование. Я пыталась держаться подальше от всего этого, чтобы не терять головы и учиться.

После раскаленного лета наступил сезон дождей, и прохладные ливни были очень кстати. В кампусе стало легче дышать как в прямом, так и в переносном смысле: напряжение из-за гнева и растерянности перед «пластиковым джихадом» несколько спало. Мы старались забыть все случившееся. Но с дождями пришли другие, неожиданные проблемы. Однажды в октябре солнце закрыла огромная туча насекомых. Всего за несколько минут плотный ковер гигантской саранчи обосновался на каждом дюйме земли. Нас постигло бедствие библейских масштабов.

Далия и другие городские девушки-арабки были в совершеннейшем ужасе. Но мы с Ранией, отлично представляя себе их реакцию, боролись с искушением собирать насекомых горстями и жарить на обед. Стая дочиста объела листву с деревьев и траву с земли и, когда вся зелень исчезла, переключилась на здания университета.

Они с ходу принялись жевать шторы, обивку и даже наши постельные принадлежности. Было невозможно спать без противомоскитной сетки, и перед стиркой приходилось отчищать водяную цистерну от мертвых и умирающих насекомых. В конце концов городские студентки решили, что дальше так невозможно. Им делалось дурно от саранчи, жаловались они. Многие из них вернулись домой. Довольно скоро мы с Ранией остались в спальне одни.

Наш преподаватель химии, хаваджат из Германии, просто помешался на саранче. С одной стороны, он терпеть не мог ходить в облаках насекомых, поднимающихся на каждом шагу, но с другой — его изумляла способность саранчи прокладывать себе дорогу через весь кампус, дочиста опустошая его. Через десять дней после нашествия стаи пролетел самолет, оставив за собой тонкий шлейф химического аэрозоля. Мы не выходили из общежития, чтобы избежать тошнотворного, удушливого запаха аммиака. Немецкого же профессора кучи мертвой саранчи, ковром устилавшей землю, привели в изумление, и он принялся их фотографировать.

В конце первого года нам предстояли базовые экзамены. Сдавшие переходили к освоению выбранной специальности, неудачники повторяли курс минувшего года или покидали университет. Я нервничала: как-то я сдам? Мне не раз доводилось соперничать с такими же провинциальными девчонками, как я сама, но сейчас речь шла о студентах из Хартума и некоторых других крупных городов.

Утром в день опубликования результатов мы с Ранией бросились вниз, чтобы узнать, каковы наши успехи. Я локтями проложила путь через толпу студентов и нервно пробежала глазами список. Себя я обнаружила где-то посередине — прошла, но гордиться было нечем. Я испытала облегчение, но одновременно с этим была разочарована. Отметки Рании были чуть ниже моих, но все же и она прошла.

Изучая результаты, я вдруг осознала, что там значатся имена отсутствующих: тех, кто сражался за «пластиковый джихад». Я просто не могла в это поверить, особенно когда до меня дошло, что каждый из них получил оценку намного выше моей. С растущим гневом я уставилась на доску. В голове у меня отдавались слова сотрудника службы безопасности, который обратился к нам в день закрытия университета: «Джихад важнее учебы в университете, поэтому воины заслуживают награды — это по справедливости».

Так вот что это была за награда! Они отсутствовали большую часть года, экзаменов не сдавали, но получили самые высокие баллы! Это привело меня в ярость: университет словно предал меня. Хваленые великие идеалы, которые он якобы символизировал, оказались сплошным враньем. Какой же тогда смысл в учебе, если вот она, награда за честные старания? Я повернулась к Рании, ткнув пальцем в список имен.

— Высокие баллы, — фыркнула я. — У них. У пластиковых джихадистов! Не могу в это поверить. Просто не могу в это поверить!

Не успела Рания ответить, как вмешался мужской голос:

— Не можешь поверить? Если ты все время сидишь уткнувшись носом в книжку, неудивительно, что ты не знаешь, что происходит!

Я обернулась. Позади стоял Ахмед, один из моих однокашников-загава. Он учился на третьем курсе, его родные были торговцами в Хартуме. Мы не были близко знакомы, но я знала, что он занимается в университете политической деятельностью. Несколько раз он пытался вовлечь меня в дискуссии, но я всегда отмахивалась, говоря ему, что я здесь для того, чтобы учиться. Рания и я понуро пошли прочь. Ахмед не отставал от нас.

— Ты молодец, прошла, — заметил он. — Но пора бы и глаза раскрыть, не думаешь? Нет смысла делать вид, что это просто место, где учатся. Это не так. Это контора для вербовки — и тех тупых идиотов, которые поддерживают этот режим, и тех из нас, кто выступает против него.

— А как насчет тех из нас, кто не хочет вмешиваться? — возразила я.

Ахмед пожал плечами:

— Ну так и не вмешивайся. Засунь голову в песок. Но лучше уж подготовься к тому, что будет еще больше привилегий для джихадистов вроде этих жульнических результатов и больше неприятностей для тех, кто отказывается присоединиться к их джихаду. Лучше уж будь готова.

— Ты думаешь, они вернутся? — спросила я. — Эти люди, которые закрыли кампус…

Ахмед фыркнул:

— Ты действительно думаешь, что они вообще уходили? Оглядись, раскрой глаза. Они здесь. У них повсюду люди — разговаривают с легковерными, показывают свои видео, вербуют, подстрекают студентов идти на войну и стать «мучениками». Не нужно сдавать никаких экзаменов, говорят они, — приходи и борись. Не нужно читать никаких книг, говорят они, — научись стрелять из ружья. Напиши свое имя на экзаменационных работах, остальное предоставь нам.

Мне подумалось, что в скрытом гневе Ахмеда таились некоторые причины, пробудившие мятежный дух в моем кузене Шарифе. Но я по-прежнему не хотела вмешиваться во все это. Вместо этого я вернулась в деревню на семестровые каникулы и изо всех сил постаралась задвинуть неприятности в глубину сознания. Я собиралась приступить к изучению собственно медицины. Мечта была так близка к исполнению. Я не хотела рисковать.

* * *

Обучение на врача делится на четыре предмета: общая медицина; хирургия; педиатрия (лечение детей); акушерство и гинекология. Я уже решила, что хочу специализироваться на последнем — уходе за женщинами во время беременности и родов. В нашей деревне в этом была наивысшая потребность: я видела так много случаев, когда дети умирали во время родов, а матери очень сильно болели.

На втором курсе мне пришлось изучать все четыре предмета, и я знала, что буду сдавать экзамены в конце года. По каждому предмету я либо получу отметку «отлично» или проходной балл, либо провалюсь. Мне нужно было пройти по всем четырем предметам и получить «отлично» по акушерству и гинекологии, чтобы иметь возможность специализироваться в этой области. Массу времени я проводила укрывшись в библиотеке, корпела над медицинскими книгами и затверживала их наизусть. По возможности я избегала Ахмеда и других, участвовавших в политической борьбе, и сосредотачивалась на занятиях.

Я приобрела репутацию скучной зубрилы. Большинство студентов полагали, что у меня нет ни малейшего интереса к политике, что я даже смутно не ощущаю назревающих в стране событий. Единственный раз я выразила несогласие, когда речь зашла об анатомировании человека. В рамках наших исследований в области хирургии каждый должен был пройти курс по рассечению и идентификации частей человеческого тела. Мы разделились на команды из четырех человек. Для работы университет предоставил тело каждой команде.

Трупы содержались на стеллаже в гигантском морозильнике. Нам сразу же стало очевидно, что они принадлежат исключительно черным африканцам. У нашего было весьма примечательное лицо: с массой точечных шрамов, расположенных кругами на щеках, носу и лбу. Рания заметила, что это шрамы людей из племени нуэр — одной из основных повстанческих группировок, сражавшихся на юге. С черным висельным юмором мы назвали наш труп Джеймсом, предположив, что для человека из племени нуэр это самое подходящее имя.

Я спросила у лабораторных техников, откуда взялся Джеймс. Все трупы доставлялись из Центрального морга, но как он там оказался? Выдвигались различные объяснения. Одни чернокожие служили «боями» в домах арабов. Если они умирали и родственников не удавалось найти, тела отдавали для вскрытия. Другие были беженцами, спасавшимися от сражений на юге. Третьи погибли в авариях, и, если их не забирала семья, они подлежали вскрытию.

Наконец, я задала вопрос, засевший у меня голове: почему только черные африканцы? Лаборанты признались, что не знают и что их это тоже беспокоит.

Однажды какие-то люди из племени нуэр пришли и потребовали ответа, почему их сына продали для вскрытия без разрешения семьи. Лаборанты чувствовали себя ужасно, но что они могли сделать? Их работа заключалась в том, чтобы доставлять из морга трупы для вскрытия, а не проверять их происхождение.

Чем больше я думала об этом, тем больше злилась. Взять хотя бы аварии. Несомненно, в них погибали и арабы, так почему же к нам никогда не попадали их тела? Почему всегда только черные африканцы? Я обсуждала этот вопрос с Ранией, Далией и другими, и он вызвал много споров среди студентов. Мы даже подумывали бойкотировать курс по вскрытию, но сообразили, что это поставит под угрозу нашу учебу.

— Если бы не мы, черные африканцы, арабы не чувствовали бы своего превосходства, — кипятилась я. — Мы им нужны — им нужно подавлять кого-то, угнетать.

Рания соглашалась:

— Они просто в игры играют с черными в этой стране. Им наплевать на нас, когда мы живы, и тем более когда мы мертвы!

Каким чудовищным пророчеством оказались эти слова.

14 Слухи о войне

Я знала, насколько важно для моих односельчан, чтобы мне присвоили квалификацию врача. Это давало мне силы и храбрость продолжать учиться, и я преуспела. Университет еще несколько раз закрывали, но, к счастью, медицинский факультет по большей части не трогали. Возможно, кто-то понял, что в деревне врачи нужны и что отправлять студентов-медиков на бойню в этой бесполезной, убийственной войне не очень разумно.

Меня все больше волновали традиционные лекарства, которыми пользовались Халима-знахарка и бабуля. В моем распоряжении имелась хорошо оснащенная лаборатория, и я решила определить, какова на самом деле польза от таких снадобий. В особенности меня интересовала мазь из жженых голубиных фекалий, которую применяли для лечения порезов и ожогов. И еще имелось множество растений, кустарников, кора и корни, которые Халима и бабуля приносили из леса. Каждый раз, приезжая домой, я собирала несколько образцов.

Некоторые из этих деревенских зелий не имели никакой медицинской ценности. При желтухе знахарка прижигала больному кожу раскаленным на огне ножом. Шесть-семь раз она применяла раскаленный нож — кожа с шипением испускала дым и пар. При сильной мигрени знахарка прикладывала горячий нож к виску или шее — словно боль таилась именно там. Был немалый шанс осложнить дело, особенно потому, что ожоги часто воспалялись.

Некоторые недуги было принято лечить традиционными «иссечениями», но так называемое лечение неизменно оказывалось опаснее самой болезни. Когда ребенок заболевал коклюшем, горло у него раздувалось в большой зоб, и знахарка решала, что нужно его прорезать, чтобы «осушить». Но зоб на самом деле был опухшей железой, и довольно часто ребенок умирал от кровотечения, инфекции и ран.

Одна женщина из нашей деревни родила семь дочерей подряд. Ее муж решил было взять вторую жену, поскольку отчаянно хотел сына. Затем, к радости обоих родителей, восьмым родился мальчик. Но вскоре у него начался коклюш, и знахарка вскрыла ему зоб. Кровотечение не останавливалось, и в итоге мальчик умер. Обезумевший отец обвинил знахарку в том, что она убила его сына, а мать так и не оправилась от душевной травмы.

Но некоторые из растительных лекарств действительно были хороши. Бабуля готовила мазь из куста бирги — для исцеления ран. Я протестировала растение и обнаружила, что оно содержит кутины — натуральные химические вещества, способствующие заживлению. Сушка и сжигание растения превращали его в мелкий порошок: его было легче наносить, и он быстрее проникал в рану.

* * *

Дойдя до последнего года в университете, я была горда тем, что почти достигла осуществления отцовской мечты. Но однажды ранним утром я проснулась от тяжелого топота сапог под окном. Тут же прошел слух, что служба безопасности закрыла общежитие. Никому не разрешалось уходить. Несколько минут я сидела, съежившись, в темноте, до смерти перепуганная, что они собираются насильно увезти нас на джихад. Я поклялась себе, что буду сопротивляться.

У нескольких городских девушек были мобильные телефоны, и им удалось дозвониться до родителей. Они выяснили суть происходящего. В темном общежитии студентки переговаривались шепотом: вспыхнула борьба в моем родном Дарфуре, группа мятежников атаковала аэропорт в Эль-Фашере. Десятки солдат убиты, уничтожены несколько самолетов. Затем нападавшие скрылись в пустыне. Это было расценено как крупная победа дарфурских мятежников, кем бы они ни были.

На улицах Хартума и других крупных городов появились солдаты: Национальный исламский фронт опасался общенационального восстания. В каждом университете разместилась служба безопасности — для предотвращения дальнейших беспорядков. Родители городских девушек убеждали их как можно скорее вернуться домой. Но поскольку всех студентов заперли в общежитиях, было понятно, что сейчас никто никуда не поедет.

— Африканцы, дарфурцы — они пытаются сокрушить арабов! — шептала Далия. — Они убили кучу солдат. Они говорят, что это большая неудача для правительства… Ты можешь в это поверить? Это не юг. Это Дарфур. Это так близко к Хартуму!

— А знаешь — я могу в это поверить, — ответила я. — Ведь я дарфурская — ты не забыла? Я тоже черная африканка.

— Но это не такие люди, как ты, — прошипела Далия. — Я имею в виду, что ты примерная студентка. И не одобряешь того, что они творят.

— Слушай, если так долго топтать черный народ, чего можно ожидать? В их собственной стране! Ожидать, что они будут счастливы? Ожидать, что они будут сидеть сложа руки?

Далия с изумлением смотрела на меня. Нас окружили некоторые другие арабки-горожанки. Они тоже были поражены. Паинька, библиотечная зубрила, идеальная студентка — и вдруг такие речи! Полагаю, мне придала храбрости новость, что мой народ дал отпор.

— Послушайте, это война, — сказала я им. — И она может дойти до Хартума. До Хартума. И если это произойдет, вы думаете, я не стану поддерживать мое племя, мой народ, моих собратьев-африканцев?

— Но мы все друзья, — возразила Далия. — Между нами нет проблем и никогда не было. Разве этого мало?

— Поймите одно, — ответила я. — Вы слишком долго нас топтали. Пытайтесь и дальше закрывать на это глаза, если хотите, но это правда. Вы относитесь к людям хуже, чем к животным, однако и животное в конце концов может огрызнуться и укусить.

Далия и остальные уставились на меня; их удивление обратилось в тревогу. Возможно, они никогда не слыхали таких воинственных речей. Возможно, они, живя своей привилегированной жизнью в шикарных домах с черной прислугой, действительно понятия не имели, что происходит. Но это не было оправданием. Разве они никогда не разговаривали со слугами? Не спрашивали, отчего те так безнадежно бедны? Не спрашивали, что разрушило их счастливую жизнь и вынудило спасаться бегством в Хартум? Не спрашивали, как они оказались гражданами четвертого класса, едва ли лучше животных?

К полудню служба безопасности пошла на попятный. Студентам позволили выйти за пищей и помыться. Многие воспользовались возможностью вернуться домой. В мгновение ока кампус опустел. Остались только деревенские девушки вроде Рании и меня. Дарфурцы наконец раскрыли свои карты и доказали, что они сильны. Интересно, как далеко это зайдет, размышляла я. Пробьются ли они в Хартум, чтобы свергнуть тех, кто украл власть? Вернут ли страдающую нацию к цивилизации и демократии?

* * *

Через две недели после нападения на аэропорт Эль-Фашер жизнь в университете вернулась в более-менее нормальное русло. Приехали арабские студенты, и мы возобновили учебу. До выпускных экзаменов оставалось всего четыре месяца, так что у нас не было времени вновь обращаться к этой теме. Но отношение ко мне Далии и других арабских девушек изменилось, они отдалились от меня. Я не удивлялась. Я показала зубы, выпустила когти. Я больше не была тихой маленькой библиотечной зубрилой. Я была внутренним врагом.

Из Дарфура поступали дальнейшие сообщения о боевых действиях, и новости вселяли тревогу. Армия пошла в контратаку, сжигая и уничтожая целые деревни. Страх неминуемого захвата власти в стране отступал. В СМИ сообщений было мало, но слухи передавались из уст в уста. Рассказывали множество страшных историй. Мы слышали о массовых убийствах целых деревень, о расстрелах невиновных мужчин, женщин и детей. Я все больше беспокоилась за судьбу своей деревни и своей семьи.

Между черными африканцами и арабскими студентами возникла большая напряженность. Прежние доверие и дружба почти полностью исчезли. Время от времени Далия спрашивала меня, есть ли новости о моей семье и все ли в порядке в моей деревне, но другие и словом не выказывали участия.

Незадолго до выпускных экзаменов мне удалось позвонить дяде Ахмеду в Хашму из общедоступной телефонной будки. Он успокоил меня: бои далеко от нашего района и непосредственная опасность моей семье не грозит. Я старалась отрешиться от тревог: нужно было готовиться к экзаменам. Но даже и тогда я знала, что моя мечта стать врачом тщетна. Казалось, война в одно мгновение перечеркнула всё, сведя на нет годы учебы.

Мой научный руководитель на последнем курсе, арабский ученый, пытался меня ободрить. Он сказал, что я иду на высший балл. Я посещала лекции все до единой, и он знал, что у меня все будет в порядке. Сокурсники, пропускавшие лекции, привыкли полагаться на то, что могут списать их у меня.

Три недели финальных экзаменов, следовавших один за другим, были адом. К концу я была совершенно измотана, но не сомневалась, что сдала хорошо. Оставался только устный экзамен — виве.

Виве — нечто вроде интервью один на один, и я знала, что от нее зависит, получу ли я высшую оценку. Представ перед моим руководителем и приглашенным экзаменатором, я была уверена, что они поддержат меня веской рекомендацией. Экзаменатор задал несколько вопросов, на которые я легко ответила. Затем он повернулся к моему руководителю и спросил, все ли лекции я посещала. На мгновение мой руководитель замешкался, бросил на меня быстрый взгляд и ответил:

— Боюсь, что это единственная область, где студентка не отличилась. По правде говоря, она много раз пропускала занятия. Как ее руководитель, я изучил этот вопрос и выяснил, что это касается всех лекций.

Я стояла как громом пораженная, отказываясь верить своим ушам. Всего лишь месяц назад мой руководитель поздравил меня с отличной посещаемостью и призвал стараться изо всех сил. И вот он с три короба наврал экзаменатору. Тот пристально смотрел на меня, но я поняла, что не дождусь ничего, кроме презрительной усмешки.

— Профессия врача — это огромная ответственность, — сказал он. — Собственно, даже не знаю, какая другая специальность может налагать такие серьезные обязательства. Вы учились спасать человеческие жизни. Вы должны убедиться, что владеете своим предметом от и до. Непосещение лекций — серьезное дело.

— Но я… Я посещала, — ответила я, в замешательстве глядя на своего руководителя. — Я посещала. Я ходила на все лекции. Честное слово, я не могу вспомнить ни одной пропущенной…

Я видела, как экзаменатор наклонился к своему столу и что-то набросал на моей виве.

— Ваш долг как врача — не только отстаивать жизнь, — сказал он, не глядя на меня. — Вы также должны быть честной. Спасибо, мисс Башир, ваша виве окончена. Вы свободны.

Я повернулась, чтобы выйти из комнаты. Потянувшись к дверной ручке, я почувствовала, как горячие слезы ярости колют мне глаза. Как только я вышла, друзья обступили меня с расспросами. Рания утерла мне слезы и попыталась успокоить. Ее виве была следующей. По крайней мере, теперь она знала, чего ожидать.

— Твой научный руководитель — трус, — сказала Рания, ободряюще обнимая меня. — Трус и лжец. Ни у кого нет лучшей посещаемости, чем у тебя. Все это знают. Ты понимаешь, в чем дело? Это их способ позаботиться о том, чтобы ты не получила высшую оценку. Экзаменатора назначило правительство, а твой руководитель боится его, вот и все.

Некоторые студенты согласились с ней. Восстание дарфурцев охватило всю страну — так как можно было позволить мне, дарфурке, стать одной из лучших студентов года? В моей виве я была отмечена как лгунья и прогульщица — вот как они меня в переплет взяли. В конце концов я все-таки закончила университет, но со средней оценкой. Неудивительно: это было предсказуемо, но я по-прежнему чувствовала себя обманутой и преданной, словно система и страна ополчились против меня лично.

Вопреки тому, о чем я так часто мечтала — получить медицинскую степень в сиянии счастья и славы, — всё вышло печально и безнадежно. Мои родители даже не приехали на выпускной вечер. Сама я тоже не пошла и отправилась домой в тот же день, как узнала результаты. Мало кому мне хотелось сказать «прости». Прощание с Ранией вышло очень эмоциональным, с Далией — довольно теплым. Но по-настоящему я думала лишь о том, чтобы добраться до дома и убедиться, что там все в порядке. Для меня это было самым важным.

Вместе с дюжиной других студентов из Дарфура — загава, фур и прочими — я поездом отправилась обратно в Хашму.

Со мной поехал и Ахмед, студент и дарфурский политический активист. Мы всю дорогу проговорили о том, как боимся за наши деревни и наши семьи. Страх, словно едкая кислота, разъедал нас. Мы безостановочно обсуждали войну и борьбу, гадали, кто же победит. Каждый из нас молился, чтобы в его деревне не было боев.

Мы все надеялись на лучшее, в душе боясь самого худшего.

Я молила Бога защитить мою семью и охранить ее от войны. Возвращаясь тем же путем, который впервые проделала около шести лет назад с отцом, я размышляла о том, как все изменилось. Тогда моя душа была исполнена ярких надежд и мечтаний о будущем. Теперь она была полна темных опасений и страха.

Перед отъездом я позвонила дяде Ахмеду и попросила передать отцу, чтобы тот встретил меня. Прибыв в Хашму, я обшарила глазами переполненную платформу и вдруг заметила в толпе характерную фигуру. Я рванулась, оставив на платформе свой зеленый металлический сундучок, и бросилась в объятия отца. Слава богу! Слава богу! По крайней мере, с отцом все было в порядке и, судя по его виду, в деревне тоже.

Мы, наверное, целую вечность стояли обнявшись. Затем отец отодвинул меня на расстояние вытянутой руки и взглянул мне в лицо. Я так сильно трудилась, чтобы осуществить мечту, которой он поделился со мной, когда я была совсем маленькой. И вот шестнадцать лет спустя я сделала это — достигла невозможного. Я вернулась к нему как Халима Башир, доктор медицины. Но так ли это было важно, как казалось тогда? Имело ли это какое-либо значение? Стоило ли вообще стараться?

Я искала в лице отца какой-то знак, что все остается в силе, что мои достижения еще чего-то стоят в этой обезумевшей стране, разрывающей на части саму себя. И то, что я увидела, заставило меня покраснеть; теплый прилив счастья захлестнул меня. У отца в глазах стояли слезы. Слезы счастья и гордости. Казалось, он совершенно потерял дар речи. Но это не имело значения. Слова больше не были нужны. Его взгляд говорил сам за себя.

Отец перекинул мой сундучок через плечо и кивнул в сторону машины. Мы вышли с вокзала, и я огляделась. Город казался каким-то другим. Но отчего? Не наблюдалось никаких явных признаков войны — ни солдат на улице, ни грохота танков, ни самолетов над головой. Затем я осознала, в чем дело: напряженная тишина. Люди торопливо пробегали мимо — головы опущены, взгляды скрытные и недоверчивые.

Как только мы уединились в лендровере, я спросила отца, всё ли хорошо с домашними.

Он скупо улыбнулся, не сводя глаз с оживленной дороги.

— Не волнуйся, Ратиби, все в порядке. Мо и шальной Омер помогают мне со скотом. Мама хлопочет по дому. Бабушка хворала, но ей уже лучше. Малышка Асия учится в средней школе, хотя она далеко не так одарена, как ты.

— Значит, беспорядков не было?

— Нет. В нашей местности — ничего подобного.

— Но мы наслышаны обо всех этих ужасах: разбомбленные деревни, сгоревшие дома, убитые люди…

— Не у нас. По сути дела, ты вообще вряд ли заметишь, что идет война…

Я чувствовала громадное облегчение. Эта страшная война не коснулась нашей деревни. Я возвращалась домой настоящим врачом, и возможно, возвращение окажется счастливым. Когда мы ехали по саванне, я глядела в окно и действительно не видела ничего похожего на те ужасы, о которых мы были наслышаны. Ни дыма вдали, ни горящих деревень, ни длинных очередей беженцев, ни тел, гниющих на солнце.

Я велела себе расслабиться, оставить страхи позади. Какое-то время мы с отцом говорили о моем дипломе. Я рассказала ему о трусливом руководителе и о том, как меня обманули с виве.

— Но пройти ты прошла, — улыбнулся он.

Однако разговор постоянно возвращался к войне. Это затмевало все. По словам отца, боевые действия сегодня были сосредоточены вокруг Аль-Фашира и Западного Дарфура. Нашей части провинции это еще не коснулось.

— Когда наши напали на арабские войска, они показали себя молодцами, — сказал отец. — Но потом ситуация круто изменилась, и наши сильно пострадали.

Меня очень удивило, что он именует дарфурских повстанцев «нашими». Даже я не доходила до подобных высказываний в университете. Но отчего бы нам и не называть так тех, кто взялся за оружие, чтобы бороться за наши права? Я внимательно слушала отца.

— Сначала мы их перехитрили. Повстанцы спустились с гор, атаковали и вновь испарились. Они держались на холмах и в долинах, где танки и вертолеты были бесполезны. И знаешь, чем они ответили? Напали на деревни.

— Мы слышали об этом, — сказала я. — Это звучит так ужасно. Так ужасно. Вот почему я волновалась…

— Это сущий кошмар, Ратиби, — отец повернулся ко мне с потемневшим от гнева лицом. — Представь себе, они отказываются бороться с нами честно, лицом к лицу, как мужчины. Вместо этого они нападают на невинных женщин и детей. Кровожадные трусы. Люди бегут, пытаются спастись, ведь оставшихся попросту убивают. Деревни сжигают и грабят, даже скот уводят.

— Но что мы можем сделать, чтобы остановить их?

— Да как же их остановишь? Только сейчас у людей раскрылись глаза на опасность. Они пытаются объединяться, искать оружие, уходят к повстанцам. Но, конечно, нужны деньги, особенно для оружия. А это требует времени… До сих пор схватки велись на западе, но мы боимся, что они распространятся на нашу область. Что огонь перекинется на нас.

Отец помолчал, наклонился вперед и постучал по указателю уровня топлива. Стрелка качнулась, затем упала, показывая, что резервуар полон на четверть. Она вечно застревала, и, если об этом забыть, можно легко остаться без бензина.

С болью в глазах отец взглянул на меня:

— Ты знаешь, до чего дошло, Ратиби? В некоторых местах целые деревни ушли жить в холмы. Они живут в горах, чтобы спастись от убийц… Несколько недель назад мы обсуждали, не сделать ли нам то же самое. Но старики, включая твою бабушку, отказались покинуть деревню. Они решили остаться и бороться. Лучше быть храбрым, чем бежать, сказали они. Так что мы остаемся — по крайней мере, пока.

— Что ты хотел сделать? Что ты сказал?

— Я сказал, что хорошо рассуждать о храбрости, но нам необходимо оружие. Я сказал, что, если мы будем ждать, когда бои докатятся до нас, будет слишком поздно. Но я понимаю, почему люди хотят остаться. Это наша земля, наши дома, наши фермы. Это наша община. Я не виню их.

— И что же теперь? Что нам делать дальше? Это все так ужасно…

— Не пойми меня неправильно, Ратиби, — оборвал меня отец. — Нам нужно избавиться от прошлого. Слишком долго арабы издевались над нами, и это начало борьбы за наши права. Я рад, что это началось, — это хорошо. Я просто надеюсь и молюсь, чтобы мы преуспели. Мы будем знать, что победили, когда получим свои права, когда у нас будет истинное равенство.

Отец объяснил, что деревенские начали караульную службу. День и ночь кто-нибудь стоял на вахте, чтобы предупредить других в случае нападения. Были намечены лучшие пути эвакуации на случай, если женщинам и детям придется бежать в лес. Люди продолжали рассуждать, что нужно раздобыть оружие, но простой фермер не мог в одночасье превратиться в торговца оружием. В любом случае, где взять деньги? Мой отец был самым богатым человеком в деревне, но и ему вряд ли было бы под силу вооружить всех, даже если бы оружие и нашлось.

Все уповали на то, что военные не придут, и в то же время пытались подготовиться к нападению. Страх подкрадывался к нашей деревне — страх, ужас и горе. На мой дом опустилась тьма.

Это действительно было ужасно. И кровь стыла в жилах.

15 Знахарка

На следующее утро после возвращения я проснулась поздно. На улице стоял гвалт. Сонно позевывая, я вышла из бабушкиной хижины. Вереница людей змеилась вниз от ворот. Я удивилась: что происходит? Отец собирался устроить праздник по случаю моего приезда, но наметил его на завтрашний вечер.

— Что такое? — спросила я бабушку, пытаясь подавить очередной зевок.

— Как по-твоему, который час? — улыбаясь одними глазами, ответила она вопросом на вопрос. — Твои пациенты заждались. Давай начинай осматривать их, а я пока приготовлю завтрак.

Мгновение я в замешательстве смотрела на бабушку. О чем это она? Какие пациенты? И вдруг сообразила, что женщина, стоящая первой в очереди, указывает на меня. Она подняла свой тоб, демонстрируя вздутый живот, и жестом велела мне подойти и посмотреть. О нет… Я взглянула на бабушку — с изумлением и ужасом одновременно.

— Давай-давай, — воззвала она. — Чего ждешь? Ты шесть лет училась — и теперь можешь заполучить настоящих пациентов. Давай-давай, доктор Халима Башир.

Подходя к ожидающим меня женщинам, я поеживалась от смущения. Как я объясню им, что, даже если я и врач, не в силах буду вылечить большую часть их недугов? Я чувствовала себя безнадежно неполноценной. Отец поставил у ворот столик и положил на него стетоскоп и тонометр, которые купил в Хашме. Сев за стол, я с горечью осознала, что моя семья смотрит на меня. Их гордость окружала меня огненным кольцом.

Подошла первая женщина — та самая, с торчащим животом. Она указала на черную резиновую катушку стетоскопа:

— Потрогай меня этой штукой и скажи, что не так.

Я попыталась улыбнуться:

— Ну, во-первых, мне нужно, чтобы ты сказала, в чем сама видишь проблему.

Она фыркнула:

— Да она любому видна. Живот у меня слишком большой. Просто потрогай меня этой штукой и скажи, что не так.

— Видишь ли, так не делается. Эта штука не говорит со мной. Не может сказать мне, что не так.

— Ха! Доктор называется… — заметила она женщине, стоявшей за ней. — Послушай, я уже носила, и такого никогда не было. Посмотри, какая я здоровенная! Я имею в виду, у меня там урод какой или что?

Она говорила во весь голос, и остальные женщины расхохотались.

— Говорю тебе, потрогай меня этой штукой и скажи мне, что не так.

— Хорошо, я попробую. Но я не всесильная. Может быть, тебе все равно нужно будет в больницу…

Я заложила в уши дужки стетоскопа и прикоснулась холодным металлом к мягкой коже живота женщины. Та вздрогнула:

— Полегче, она же ледяная! Хочешь моего уродика заморозить, а?

Женщины опять расхохотались. Вскоре я обнаружила, в чем заключалась «проблема». Она ждала двойню. Я слышала, как стучат их чудесные маленькие сердечки. Насколько я могла судить, оба были совершенно здоровы. Вслушиваясь в их мир, я чувствовала, как сквозь меня струится теплое сияние счастья. Это то, чему я училась.

Я села за столик и улыбнулась.

— Все нормально. И не урод там, а два ребенка, вот и все. Двойня у тебя будет.

Женщина в изумлении воздела руки:

— Какая чушь! Это мой живот, и кому знать, как не мне, что там только один. — Она повернулась к женщине, стоящей позади нее: — Говорила я тебе — слишком она молода для доктора, верно?

Та взглянула на меня.

— И впрямь, слишком молодая с виду…

— Давай я покажу тебе, — предложила я. — Ну-ка, дай мне руку. Вот тут первая головка, чувствуешь? А теперь здесь — вторая. Это две головы. Двое детей. Говорю тебе, будет двойня.

— Ну я не знаю… Я-то эту вторую «головку» задницей считала…

Беременная ушла, остальные захихикали:

— Слыхала, что она сказала… Задницей считала… Ну дает…

Вот так мы разобрались с моей первой настоящей пациенткой. Осмотрев других, я поняла, что у большинства из них нет никаких отклонений. В основном жаловались на «кровяное давление» и хотели, чтобы я измерила его тонометром. И я измеряла. Практически никто не имел ни малейшего представления, каким должно быть нормальное давление, но уходили они счастливыми. Они видели доктора, доктор осмотрел их с помощью новомодной штуковины и сказал, что все у них в порядке. Этого было вполне достаточно.

Одна старуха потребовала, чтобы ее «полечили» как тонометром, так и стетоскопом. Я пыталась объяснить, что ни тот, ни другой прибор ничего не лечит, это просто инструменты для более точной постановки диагноза. Но старуха и слышать ничего не хотела. Почему нельзя и то и другое, настаивала она. Она достаточно плохо себя чувствует, имеет право. Я пыталась вытянуть из нее жалобу на что-то конкретное, но старуха заявила, что с нее достаточно, если какой-то из приборов ее вылечит. Она за этим и пришла.

— Просто потрогай меня вот тут этой машиной, — сказала старуха, подставляя живот для стетоскопа. — А тут вот этим, — добавила она, указывая на руку и тонометр. — Точно знаю, мне полегчает, как только ты это сделаешь.

Я послушалась, и старуха ушла совершенно счастливой. Очередь сократилась до нескольких человек.

Я подняла глаза и заметила, с какой гордостью смотрят на меня мама и бабуля. Я попросила бабулю сделать мне чашку мятного чая, поскольку изнемогала от жажды, и пошла отдыхать, попросив оставшихся пациенток извинить меня. К нам присоединились отец, Мо и Омер.

— У половины из них нет ничего серьезного, — пробормотала я. — Поэтому не делайте вид, что страшно впечатлены. Все это мог сделать кто угодно.

— Неважно, — сказала мама. — Посмотри, как они счастливы благодаря тебе.

— Но это не игра, — возразила я. — Это медицина. Это серьезно. Я не могу притворяться, что лечу людей.

— У тебя все отлично получается, — радостно заявила бабуля. — Из-за чего ты переживаешь? Может быть, ты ошиблась с двойней, но с остальными…

— Это двойня! — огрызнулась я. — Лучший диагноз, который я поставила за все утро! Меня беспокоит другое. Даже если я обнаружу высокое давление или что-то еще, я не смогу помочь. Им придется ехать в больницу.

— Ну, ты делаешь людей счастливыми, это же прекрасно, — сказал отец. — А если тебе к тому же удастся поставить диагноз, еще лучше. Женщина с двойней поразмыслит над твоими словами и одумается. Не волнуйся.

Пока мы разговаривали, Омер подошел к столу, взял стетоскоп, сунул дужки в уши и поднес слушающее устройство ко рту. Затем подбоченился свободной рукой, заправив большой палец за пояс, и принялся вызывающе крутить бедрами. Омеру исполнилось восемнадцать, и он был красивым парнем. Пациентки смотрели на него в недоумении, а он запел, изо всех сил подражая Элвису Пресли, хотя и перевирая текст:

У-ху-ху! У-ху-ху!

Всего меня вытрясает. Всего меня вытрясает.

У-ху-ху! У-ху-ху!

Всего меня вытрясает. Всего меня вытрясает.

На каждом «у-ху-ху» Омер буйно вращал тазом. Я едва не вышла из себя. Как он посмел превратить мою приемную в сцену для исполнения своих дерьмовых поп-песенок? Я посмотрела на женщин. На их лицах был написан ужас. А потом Омер подмигнул мне, еще раз крутанув тазом, и я не выдержала и рассмеялась. Я просто ничего не могла с собой поделать.

— Послушайте, я знаменитый певец, а это мой микрофон, — объявил он очереди. — Мои песни передаются по всему миру. Угадайте, кто я.

— У моего брата не все в порядке с головой, — пояснила я, возвращаясь к своему столу. — Он думает, что он Элвис, известная американская поп-звезда; а Элвис умер много лет назад.

К тому времени, как прием пациенток подошел к концу, я была совершенно измотана. Конечно, я ничего не брала за свои услуги. Мне бы никогда не пришло в голову брать деньги с деревенских.

* * *

На следующий день после приема в деревне я отправилась навестить семью Халимы-знахарки. К сожалению, самой ее не стало во время моего последнего года в университете. Мы оплакали смерть Халимы и прослезились, когда ее домашние рассказали мне, как она умерла. Знахарка серьезно заболела — настолько серьезно, что не сумела вылечить себя. Такое время мы называем синья-нее — человек знает, что скоро умрет. Через два дня после наступления своего синья-нее Халима мирно скончалась. Смерть ее была легка.

Я попрощалась с ее семьей и отправилась домой. Когда я шла по деревне, все ощущалось как-то по-новому. Деревня словно напряженно замерла, чего-то ожидая и страшась. Каждый день старейшины встречались, пытаясь решить, как лучше организовать оборону села. Они продолжали спорить, бежать ли нам и прятаться — или остаться и сражаться.

Я остановилась рядом со старухами, болтающими на обочине дороги, и прислушалась к их разговору. Загава, рассуждали они, издревле воевали с арабскими племенами. Всегда побеждали мы, подчеркнула одна, так почему на этот раз должно быть иначе? Теперь вообще все иначе, ответила другая, потому что за арабскими племенами стоят важные люди: дают им оружие и машины для войны. Без этого у них никогда не хватило бы смелости — или глупости — напасть на нас.

Даже маленькие дети, казалось, готовились к войне. Я заметила, как несколько из них спрятались от друзей на обочине и, внезапно выскочив, закричали:

— Арабы идут! Арабы идут!

Ребятишки вопили и разбегались в разные стороны. Я горячо надеялась, что в нашей деревне такое никогда не случится по-настоящему.

Через несколько дней к нам зашла соседка. Вид у нее был совершенно потерянный. Она ездила навестить родных в деревню по ту сторону Марры, в краю зеленом и плодородном. Но нашла лишь опустевшие выжженные руины. Никто из горстки детей и взрослых, которые выжили, укрывшись в горах, ничего не знал о ее семье: где они, что с ними случилось. Вот что ей рассказали о нападении на деревню.

Арабы появились на рассвете — они были верхом и палили из пулеметов. Многим местным жителям удалось сбежать и скрыться в горах, но еще больше людей были схвачены и убиты. Арабы привезли с собой свои семьи и поселились в деревне, съедая все подчистую и вырезая скот. Если кто-то из жителей пытался вернуться в свой дом, в него стреляли. Никто не мог понять, где арабы получили такое мощное оружие. Отъевшись, они подожгли деревню и ушли.

Отец отреагировал на рассказ с пылким гневом. Теперь ясно, объявил он, что придется защищаться. И если нам суждено погибнуть при этом, пусть будет так. Мы пойдем на это для грядущих поколений — чтобы однажды они могли стать свободными. Несмотря на воинственные речи отца, я ощутила снедающую его глубокую печаль. Его политическая деятельность, его вера в демократию, его надежды на будущее страны — все это пошло прахом, потому что сейчас была война.

Что касается остальных членов моей семьи, они реагировали по-разному. Как и ожидалось, Омер был весь огонь и бравада:

— Вот увидишь — когда они явятся, я их всех убью!

Мохаммед насмешливо фыркнул:

— Никого ты не убьешь, когда они явятся. Ты удерешь и спрячешься.

Омер потрясал перед Мохаммедом своим кинжалом:

— Вы увидите — я не испугаюсь. Я буду бороться и спасу деревню.

Мо повернулся ко мне:

— Почему они начали эту войну? Они как будто хотят уничтожить нас. Мы жили в мире. Что мы им сделали?

— Все просто, Мо. Они хотят взять землю для себя. Всегда хотели. Так что тебе лучше подготовиться. Но если арабы придут, спорим, ты первым побежишь.

Мо пожал плечами:

— Ну а ты что собираешься делать? Что ты сделаешь, то и я.

— Я собираюсь драться, — сказала я ему. — Мы все собираемся драться. Я, ты, абба, бабуля — мы все. У нас нет выбора.

— Хорошо, я останусь и буду драться, если вы захотите.

— А если не будешь, придут арабы и отнимут твой новый велосипед! — поддразнила его я. — Как ты на это посмотришь?

Отец недавно купил Мо и Омеру новенькие велосипеды — ездить на фермы и присматривать за скотом. Мало кто в деревне мог похвастаться велосипедом. Это был поистине знак высокого статуса. Пожалуй, только при мысли, что арабы могут умыкнуть его велик, кроткий Мо решился бы вступить в бой. Но на самом деле этими подковырками я пыталась подбодрить его: уж очень растерянным и испуганным он казался.

Весть о набеге распространилась по деревне как лесной пожар. Наступательные бои были еще далеко от нашего района, но все же чувствовались до ужаса реально. Мужчины разобрали то немногое оружие, которое у нас имелось, — несколько охотничьих ружей, унаследованных от дедов. Некоторые из этих раритетов даже не действовали, тем не менее их владельцы со свирепым видом прочесывали окрестности деревни. Были отточены загавские ножи и мечи, а факиры наделяли специальные хиджабы силой, призванной сделать их владельцев неуязвимыми для пуль.

* * *

Несмотря на атмосферу надвигающейся войны, жизнь продолжалась. Для меня это означало распределение на место годичной стажировки. Предполагалось, что Министерство здравоохранения вышлет мне письмо с направлением в одну из университетских клиник. Три месяца я ждала инструкций, но ничего не было слышно. Сначала я проводила время в своей импровизированной врачебной приемной, но в конце концов поток пациентов истощился. Либо я излечила все болезни, которые способна была излечить, либо люди потеряли веру в меня.

Но вечно так продолжаться не могло. Я поделилась своим беспокойством с отцом. Отчего бы мне не вызваться работать в больнице в Хашме, предложил он. Тогда, возможно, вся семья переедет в город и избавится от нависшей над нами опасности.

Отец разрывался между преданностью деревне и страхом за семью. Если мы собираемся переезжать в Хашму, сказал он, тебе придется уговаривать маму и бабулю. Там у нас оставался дом, и это облегчило бы переезд. Тщательно выбрав момент, я подступила к матери. Попытка оказалась не слишком удачной.

— О, так ты хочешь кожу сменить? — осведомилась мама. — Хочешь забыть свои корни, отвернуться от того, кто ты есть?

— Что ты имеешь в виду? — задала я встречный вопрос.

— Хочешь, чтобы мы жили в арабском городе, среди арабов? Тех самых людей, которые пытаются нас убить?

— Да нет же. В городе живут разные племена. И к тому же мы ведь только на время…

— Ты это бабушке скажи. Иди и скажи ей, что хочешь бросить деревню как раз тогда, когда мы тут всем нужны. Ты ведь выучилась на врача, ты можешь помогать своим!

— Послушай, ты всегда жила только здесь, в глуши. Ну чем плохо переменить обстановку? Ты ведь даже попробовать не хочешь! Ты не знаешь, как там люди живут.

В глазах матери вспыхнул гнев.

— Говорю же тебе, иди и потолкуй с бабушкой! Ты хорошо меня слышишь? Вы все думаете, что я простушка, — ну так иди и испробуй свои доводы на ней.

Я знала, что без поддержки матери никогда не сумею убедить бабулю покинуть деревню, и отказалась от этой идеи. Но через несколько дней я услышала, как мама говорит об этом с Ашей, одной из своих лучших подруг. Я терпеть не могла Ашу, страшно ограниченную и консервативную. Они болтали через изгородь. Мама сомневалась — была ли она права, отказываясь переезжать в город.

— Знаешь, она думает, что там будет безопаснее, — нерешительно рассуждала мама. — И она может работать врачом в больнице.

— Ах, ты сильно ошибаешься, — сказала Аша. — Твоя дочь хочет, чтобы ты повсюду за ней хвостиком ходила! Это неправильно.

— Ты так думаешь?

— Сама посуди, твоя дочь уехала в большой город и слишком долго там прожила. Слишком много городской жизни. Слишком много книг. Она стала слишком взбалмошной.

— Да с чего ты это взяла?

— Ты знаешь, что такое город. Там никто не имеет представления о своих соседях; там едят в одиночку. Человек умрет, а на похороны никто не приходит. Не сможешь ты так жить. Ты с ума сойдешь. А твоя дочь думает, что это нормально? Да брось ты.

— Может статься, ты и права…

— Помнишь те похороны в Хашме? Помнишь? Ни один из соседей не удосужился явиться. Ни один. Без деревенских не было бы никаких похорон. Ты хочешь совершить ту же ошибку, что и они, и всё из-за сумасбродных затей твоей дочери?

— Но мой муж обеими руками «за». Он говорит, что главное — безопасность семьи. Тут он прав, не думаешь? Плюс в городе Халима может получить хорошую работу в больнице…

— Послушай, просто найди ей мужчину — это ее образумит. Я имею в виду… ей сколько сейчас? И до сих пор не замужем? У всех ее подружек уже по трое или четверо детей. Она скоро совсем перезреет, и никто не захочет взять ее за себя. Разве это нормальная жизнь для женщины? Даже если она достигнет небесных высот после всех этих наук, все равно вернется в деревню. А для этого ей нужен мужчина.

Взгляды Аши были типичны для многих моих односельчан. Я слышала, как она втолковывает маме, что мне нужен мужчина, который меня укротит. Затем предложила поговорить с моим отцом, но мама сказала, что он почти всегда принимает мою сторону. Аша согласилась, что это осложняет дело — как можно надеяться на успешное «укрощение», если меня поддержит отец?

Мне надоела эта чепуха. Производя как можно больше шума, я вышла и протопала через двор, и Аша сразу же перевела разговор на свой урожай кукурузы. Я выбежала из ворот, смерив ее суровейшим взглядом. Если бы взгляды могли убивать, она умерла бы на месте. Я была особенно зла, потому что всего неделю назад обрабатывала Аше болячку на ноге.

В конце концов я решила попробовать поработать волонтером в больнице в Хашме. При необходимости я бы переехала в город одна. Отец отвез меня на своем лендровере поговорить с доктором Салихом, одним из его загавских друзей-докторов. Доктор Салих был специалистом по выбранному мной направлению — акушерству и гинекологии — и сразу согласился, чтобы я ассистировала ему в палате. Ему не хватало персонала, и моя помощь была бы неоценимой.

Сначала я хотела жить в квартире младших врачей, но дядя Ахмед настоял, чтобы я осталась с ними. Отец согласился, что так будет лучше, по крайней мере, в течение первых нескольких месяцев. Мне предстояло немедленно приступить к работе: помогать доктору Салиху принимать роды и ухаживать за матерями и новорожденными. Доктор Салих обладал весьма импозантной внешностью и был худ как щепка. Мы, младшие врачи, шутили, что его может унести порывом ветра.

Я любила общаться с молодыми мамами и помогать им производить на свет младенцев. И мне повезло работать с доктором Салихом — добрым человеком и одухотворенным учителем. Сейчас я занималась именно тем, о чем мечтала все годы учебы, и это было большим счастьем. Мысли о неприятностях, угрожавших деревне, отступили на второй план, но никогда не уходили полностью. Тревога непрестанно пожирала меня, словно ноющая боль.

Через месяц после того, как я начала работать, пришло наконец письмо из министерства. В нем значилось, что в отделении реанимации и интенсивной терапии недостает персонала и мне выделено место для стажировки. Заведовал отделением доктор Рашид, араб из племени берти. В его задачу входило обучить меня всем тонкостям дела. Я очень скоро прониклась симпатией к нему: он был настоящим профессионалом, к тому же нередко давал мне возможность работать самой, склоняясь над моим плечом и мягко направляя.

Доктор Рашид имел дело с любыми пациентами, независимо от их расы, цвета кожи или вероисповедания. Но в новом для меня отделении царили напряжение и психологический стресс. Бесконечный ужас, бесконечные потоки крови, вывороченные кишки. Работать было тяжело и утомительно. И все же я знала, что справлюсь. Я довольно быстро поняла, что мы лечим жертв конфликта, который распространялся по всему Дарфуру, и тревога за семью овладела мною с удвоенной силой.

Конечно, никто не заявлял открыто, что получил ранения в бою. Прямо в самой больнице находилось полицейское подразделение, и каждый пациент должен был заполнить формуляр, прежде чем приступать к лечению. Формуляр подписывал врач, заносивший в него заметки о телесных повреждениях пациента и то, каким образом они были получены. Система была разработана для выявления в Дарфуре мятежников, чтобы можно было забрать их из больницы и отправить под арест. Но из этих правил были исключения. Некоторых раненых доставляли с полицейским эскортом. В подобных случаях допускалось оказание медицинской помощи без каких-либо формуляров. Эти раненые были джанджавиды — «джинны на коне», или «дьявольские всадники», — арабы, которых правительство вооружало, с тем чтобы они нападали на наши деревни. Но у меня ушло несколько недель на то, чтобы понять, что к чему.

А когда я разобралась, надо мной уже сгущались тучи.

16 Реанимация и интенсивная терапия

Время текло; я тампонировала, промывала, зашивала кровавые раны, накладывала гипс на сломанные конечности. От каждого пациента я узнавала все больше о войне и боевых действиях. Некоторые из раненых были черными африканцами, другие — арабы из различных племен. Я лечила представителей обеих враждующих сторон.

Чернокожих врачей в больнице было мало, и я поняла, что могла бы помогать своим, давая им уверенность в том, что их лечат надлежащим образом. Я чувствовала, что это крайне необходимо, и стала работать сверхурочно, приходить в палату по вечерам, чтобы выслушивать истории «моих» пациентов и подбадривать их. Для того чтобы быть поближе к ним, я переселилась из дома дяди в общежитие больницы.

Постепенно прошел слух, что в больнице появился молодой чернокожий африканский доктор, у которого могут искать помощи раненые дарфурцы. Я узнавала обо всех ужасах войны. Особенно свободно я могла говорить с пациентами загава, так как остальной медицинский персонал нашего языка не понимал. В основном это были простые деревенские жители — мужчины, женщины и дети, попавшие под перекрестный огонь. Они рассказывали мне, как быстро охватывает нашу землю война. Страшные джанджавиды были на марше при полной поддержке военных и правительства.

В один ужасный день пришла обезумевшая мать с двумя сыновьями — девяти и шести лет. Их тела были чудовищно обожжены. Я спросила, что случилось. Джанджавиды напали на деревню. Отца мальчиков застрелили на глазах семьи, а самих детей бросили в горящую хижину. Пока я промывала и обрабатывала их ожоги, они кричали, звали мать и умоляли меня не трогать их. Слезы боли и ярости застилали мне глаза. Я словно умерла душой.

Их мать ушла ждать снаружи, но даже оттуда слышала их крики. В конце концов она не вынесла этого, вернулась, молча села у кровати и взяла сыновей за руки. Утром и вечером я промывала и обрабатывала их ожоги, но избавить от боли не могла — анестетиков катастрофически не хватало, — и всякий раз мальчики страшно кричали, разрывая матери сердце. И я ничем не могла им помочь.

Ручеек раненных во время боевых действий быстро превратился в наводнение. Одна чудовищная история переплеталась с другой. У маленького загавского мальчика целая сторона лица была оторвана выстрелами; на месте глаза зияла дыра. Чудовищно опаленные и изуродованные лица; дети, у которых ноги были сожжены до кости в горящих хижинах. Великое множество рваных, кровавых огнестрельных ранений — я и не догадывалась, что может сделать пуля с человеческим телом; это было тошнотворно.

Один отец из племени фур принес сынишку, все еще одетого в школьную форму. Мальчик был парализован и то и дело терял сознание. Его отец сидел и плакал, рассказывая мне свою историю. Мальчик шел в школу, когда налетели джанджавиды. Они убили его друзей, он попытался бежать, но пуля попала ему в спину, сбив с ног. Подъехавший головорез выстрелил в него; пуля пробила бок. Мальчика бросили умирать.

Но так или иначе он цеплялся за жизнь, и отец отыскал его. Невероятно, но он пережил долгий путь в больницу. Осмотрев его, я поняла, что вторая пуля разорвала ему уретру. В нашей провинциальной больнице мы не могли оказать ему должную помощь. В последний раз я видела отца и сына, когда они готовились к переезду в хартумскую больницу. Я понятия не имела, переживет ли малыш путешествие, не говоря уже о том, какое будущее могло ожидать его, если бы он выжил.

Я подружилась с добродушным стариком, работавшим в больнице уже много лет. Старший медбрат Каян был родом из племени массалит — чернокожего африканского народа с севера Дарфура. Эта область приняла на себя основной удар боевых действий. Ежедневно Каян видел соплеменников, поступающих к нам с ужасными ранами. Он сказал мне, что хотел бы пойти сражаться, но знает, что здесь от него больше проку. Он познакомил меня со спецификой больничной системы, и мы работали рука об руку, помогая наиболее нуждавшимся в уходе пациентам.

Каян научил меня понимать истинный смысл сострадания. Он был готов помогать всем, независимо от того, на чьей они стороне. Раненных при нападении на деревню арабов он врачевал, несмотря ни на что — им ведь тоже требовалась помощь. Они стали жертвами. Каян подчеркивал, что арабские племена вооружало и посылало в бой правительство, а это означало, что истинные враги — не раненые. Правительство — вот кто был истинным врагом, и в первую очередь те кровожадные маньяки, что развязали руки джанджавидам.

* * *

Теперь работа оставляла мне время лишь на еду и сон. Из этого состояла моя жизнь. Я могла бы взять несколько свободных часов в пятницу и попытаться поймать теленовости в докторском общежитии или навестить дядю Ахмеда и узнать, что происходит дома. Но все остальные темы для разговоров исчезли: мы могли говорить только о войне. Все думали лишь о том, как защитить свои семьи и дома. Жизнь остановилась: никто не уезжал учиться, никто не женился, никто даже не пытался завести детей.

Это продолжалось три утомительных месяца, и каждый день приносил все больше искалеченных тел и сломанных судеб. Однажды в больницу прибыл молодой репортер из газеты. Был обеденный перерыв, и он околачивался возле больничной столовой, задавая вопросы персоналу. Он выпытывал у врачей впечатления от войны, от всего, что они видели в больнице. Поначалу я всеми силами избегала его: неизвестно, кому доверять, а кому нет — любой человек в любой момент мог донести на тебя в службу безопасности. Я наблюдала, как репортер обходит столовую. Другие доктора, казалось, беседовали с ним довольно откровенно. Он уточнял их имена, что-то царапал в блокноте. Поэтому, когда он наконец добрался до моего стола, я согласилась выслушать его. Он спросил, как меня зовут и из какого я отделения. Работа в реанимации, предположил он, через которую проходит столько раненых, возможно, помогает понять природу конфликта. Не исключено, согласилась я.

— Все говорят, что чернокожие африканцы напали на правительство, — сказал он. — Вы согласны с этим? Вы согласны, что этот факт лежит в основе конфликта?

На секунду я задумалась над его вопросом. Я знала, что сказать то, что я действительно думаю, было бы самоубийством. Но если попробовать ответить уклончиво, намекая на истину и не слишком подставляя себя?

— Как вам сказать, и да, и нет, — ответила я. — Все не так просто. Исторически арабские племена были кочевниками — ни земель, ни скота. Теперь же они хотят отобрать землю и скот у нас.

— Так что же, причина в борьбе за владение скотом, водой и землей?

— В известном смысле — да. Но, повторюсь, все сложнее. Там, где живет наше племя, загава, не хватает чистой воды, слабо развита медицина. И правительство мало чем помогает.

— Так вы загава? Загава — известное племя воинов. Вы боретесь за свои права?

— Ну если на тебя напали, ты должен сопротивляться. Если не сопротивляться, тебя раздавят. Чего проще.

— Итак, вы за войну?

— Еще раз: нужно сопротивляться, иначе раздавят.

— Стало быть, вы хотите, чтобы война продолжалась?

— Нет. Я хочу, чтобы был мир. Я хочу, чтобы война прекратилась. Она приносит чудовищные, невероятные страдания.

— А когда наступит мир, что тогда?

— Ну, тогда правительство должно предоставить народам Дарфура справедливую поддержку и возможности для развития.

Он оторвал взгляд от своих заметок:

— Независимо от того, к какому племени они принадлежат?

Я кивнула:

— Да. Независимо от того, к какому племени они принадлежат.

Он коротко улыбнулся и проверил свои записи:

— Доктор Халима Башир, верно? Благодарю. Возможно, что-то появится в газете, не знаю. Сначала должно пройти через редактора…

Репортер перешел к следующему столу. Покончив с обедом, я тут же вернулась к работе: меня ожидала длинная очередь пациентов. Интервью не отняло у меня много времени: я видела, что другие доктора разговаривали с репортером гораздо дольше. И я, по сути, не сказала ничего, к чему можно было бы придраться. Мое краткое интервью скоро вылетело у меня из головы.

Спустя две недели я увидела полицейских, обходящих отделение. Я не удивилась: ближе к вечеру они обычно совершали обходы, проверяя, насколько мирно уживаются пациенты. Я продолжала работать, но вдруг почувствовала, что кто-то стоит у меня за спиной, и обернулась. В воздухе витало что-то странное, зловещее. Я увидела четверых мужчин в штатском в сопровождении полицейских в униформе и сразу поняла, кто они.

— Доктор Халима Башир? — спросил старший по рангу. — Доктор Башир?

Я кивнула. Странный вопрос. Он прекрасно знал, кто я такая, поскольку мы уже не однажды разговаривали: это был один из полицейских из отделения при больнице, он занимался формулярами. Он полуобернулся к офицеру в штатском, стоявшему позади него:

— Ну да, это она.

— Вам придется пройти с нами, — без всякого выражения объявил офицер в штатском.

— В чем дело? — спросила я, стараясь не выдавать своего страха. — Что вам от меня нужно?

Долгое время он просто смотрел на меня. Я представила себе его мрачные, безжизненные глаза за зеркальными очками. (На всех четверых были зеркальные очки. Солнцезащитные очки и темные костюмы в западном стиле — это была их ультрамачистская, ультракрутая униформа.) Тем же самым взглядом они смотрели на нас в университетском городке, когда пришли закрывать его. Это было бы смешно, если бы не было так страшно.

— Не задавайте вопросов, — проговорил он. — Просто делайте, как вам приказано.

— Могу ли я хотя бы переодеться? — На мне был хирургический костюм — латексные перчатки, резиновые боты, белый халат и сетка для волос.

— Хорошо. Переодевайтесь. Но быстро.

С колотящимся от страха сердцем я направилась в раздевалку для персонала. Я сняла рабочую одежду. Руки дрожали, когда я пыталась стянуть окровавленные перчатки. Разум лихорадочно работал: что я сделала? Что я сделала, чем привлекла их внимание? Куда бы они меня ни повезли, в глубине души я знала, что ничего хорошего ждать не приходится. Господи помилуй, что же я такого сделала?

Я последовала за четверкой к ожидавшей нас машине — блестящей новенькой «Тойоте ленд крузер», белой, с темными тонированными стеклами. Меня посадили сзади. Двое сели рядом со мной, слева и справа. Тот, что говорил со мной и явно возглавлял группу, занял место рядом с шофером. Когда мы отъезжали от больницы, никто не произнес ни слова. Стекла машины были такими темными, что снаружи было ничего не разглядеть. Мало кто видел, как меня увозят, и я молилась о том, чтобы вернуться целой и невредимой.

Шофер быстро прокладывал путь среди других машин. Мужчины безмолвно смотрели перед собой. С каждой минутой мой страх нарастал. Куда же меня везут? И почему? Что я сделала? Что я такого сделала, чтобы спровоцировать их? Я знала, что эти люди способны на что угодно. Всемогущая тайная полиция была печально знаменита своей беспощадностью. Они станут оскорблять меня? Пытать? Или еще хуже? Во время этой долгой безмолвной поездки я пыталась подготовиться к любому повороту дела.

Мы проезжали мимо хашминского базара, и у меня мелькнуло воспоминание: чернокожий, которого изувечили за то, что он восстал против араба, открыто назвавшего его рабом. Полицейские разбили ему голову и уволокли с собой. Возможно, они пришли за мной по тем же причинам. Возможно, они пришли потому, что я спасала жизни чернокожих, пострадавших на войне. Возможно, потому, что я стала известной из-за этого. Возможно, меня наказывали всего лишь за помощь моему народу.

Мы выехали из центра и направились в пригород. Тишина сделалась невыносимой.

— Куда вы меня везете? — спросила я.

Никто не ответил. Я попыталась спросить снова.

— Заткнись, — отрезал один из них. — Тебе не разрешено задавать вопросы.

Я ожидала такого ответа. В глубине души я догадывалась о пункте назначения. Все в моей стране знали, куда они забирают людей. Это должен был быть «дом-призрак» — здание, похожее на любое другое, но на самом деле — тайная тюрьма. Такие места предназначались для того, чтобы скрывать и «терять» жертв.

Мрачное, безмолвное путешествие длилось минут сорок. Водитель определенно знал, куда едет, потому что указаний ему никто не давал. Наконец мы затормозили у совершенно невинного с виду одноэтажного дома с крашеным деревянным забором, окружавшим большой лиственный сад. Машина, хрустнув гравием, остановилась на подъездной дороге.

— Выходи, — приказал тот, что сидел впереди.

Я вышла и со страхом огляделась.

— Следуй за мной, — приказал сидевший впереди. — И тихо. Без глупостей. Не вздумай орать или визжать. Никто не услышит. А даже если услышит, не поможет.

Меня привели в темную комнату, голую, если не считать свисавшей с потолка лампочки. Там были стол и два стула, стоявших друг напротив друга. Больше в ней не было ничего. Мне приказали сесть.

Главный устроился напротив меня, другие разошлись по углам комнаты. Опять тишина. Человек напротив смотрел на меня в упор. Все, что я могла слышать, — их дыхание и скрип пола под ногами. Вспыхнула зажигалка; комната снова потемнела. Но стук моего сердца заглушал всё.

Именно я наконец нарушила тишину.

— Зачем… Почему я здесь?

Внезапно стоявшие взорвались криком:

— ЗАТКНИСЬ! ЗАТКНИСЬ!

— МОЛЧАТЬ!

— ПОПРИДЕРЖИ ЯЗЫК, ДУРА!

— БЕЗ ВОПРОСОВ!

Опять тишина, темная и пугающая. Крики звенят у меня в ушах. Сердце колотится так, словно вот-вот взорвется. Сидящий напротив смотрит в упор. Тусклый свет от единственной лампочки погружает его глазницы в глубокую тень — это маска, череп. Теперь лицо заговорило, голос — тихий, без малейшего признака эмоций. Черты лица, лишенного какого-либо выражения, так же безжизненны, как и обращенные ко мне слова:

— Смотри на меня внимательно и слушай, что я скажу. Я не хочу повторяться. Я не хочу говорить это дважды. Я не хочу, чтобы ты пропустила хоть слово.

Я взглянула на него. Я пыталась храбриться:

— Кто вы такие, чтобы вот так взять и увезти меня?

Опять вопли от стен.

— МОЛЧАТЬ!

— СКАЗАНО ТЕБЕ — НИКАКИХ ВОПРОСОВ!

— ЗАТКНИСЬ! ЗАТКНИСЬ!

— ПОПРИДЕРЖИ ЯЗЫК, ДУРА!

— Ты — загавский доктор! — завопил череп напротив, тыча в меня пальцем. Лицо мгновенно превратилось в маску ярости. — Ты — этот самый загавский доктор! Та самая загавская врачиха! Не отнекивайся! Мы знаем всё. Всё! Мы всё это знаем!

— Так почему вы спрашиваете меня? — возразила я, стараясь не показывать ему своего ужаса. — Зачем всё это тогда? Какой смысл, если вы всё знаете?

Опять вопли от стен. Опять ярость, угрозы, оскорбления. Затем звук приближающихся сзади тяжелых шагов. Я вздрогнула, ожидая удара. На стол передо мной с тяжелым хлопком что-то упало — объемистая папка.

— Вы бы проявили уважение… Доктор Халима Башир, — прошипел череп напротив. Он взял дело и прочел мое имя, указанное на обложке. — Доктор Халима Башир, загавский доктор. Загавская врачиха, которая высказалась для газеты… Глупо. Очень глупо, доктор. Ты просто дура, девка. У тебя очень длинный язык. Очень длинный. Из-за него у тебя неприятности.

Я схватилась за край стола, чтобы успокоиться. Так вот оно что. Интервью. Что-то просочилось в газеты. Но что я сказала такого, что могло привести меня сюда? Ничего я не сказала. В некотором смысле я почувствовала облегчение. Я знала, что у меня в больнице лечится множество раненых повстанцев — бойцов, выдававших себя за мирных крестьян. Я очень боялась, что агенты узнали об этом и задержали меня по обвинению в поддержке мятежников.

Тем не менее я была ни жива ни мертва. Мне хотелось убежать и спрятаться. Но я не видела ни ножей, ни пистолетов, ни какого-либо иного оружия. Так что, возможно, они не собирались пытать или убивать меня. Я приказала себе быть сильной, не выказывать страха. Случись это, и они почувствуют свое всемогущество, я окажусь беззащитна, полностью в их власти. Я должна была попробовать сопротивляться, сделать хорошую мину при плохой игре.

— Ну да, я разговаривала с газетчиком. Разве это запрещено? Я сказала что-то не то?

— Ты действительно не знаешь? — издевательски ухмыльнулся череп напротив. — Ты действительно думаешь, что тебе позволено высказываться? Разрешено? Ты действительно думаешь, что тебе позволено баламутить? Баламутить. Мы вольны сделать с тобой что угодно. Что угодно. Разве ты не знаешь?

— Но что я сказала?..

— В какой партии ты состоишь? — перебил Череп. — Рассказывай. Никто не имеет права болтать, если он не член партии. Итак, какая это партия? Если это не политическая партия, значит, повстанческая группировка? Так ведь?

— Я просто врач…

— Не ври! — снова Череп; теперь он уже рычит. — Ты думаешь, что можешь врать нам? Мы всё знаем! Мы всё это знаем! Мы знаем, что ты даешь лекарства своим людям. Мы знаем, что ты им помогаешь. Мы знаем, что ты черная докторша загава и они все приходят к тебе. Так что не осложняй себе жизнь. Скажи нам правду. Говори — с кем ты связана?

— Моя обязанность врача — лечить…

— Тупица! Идиотка! Ты думаешь, что мы тут дураки? Ты думаешь, мы не знаем? Я скажу тебе, что мы знаем. Мы знаем, что ты наговорила в газеты. Мы знаем…

Череп разразился бранью. Он не позволял мне сказать ни слова в свою защиту. Я была здесь не для того, чтобы говорить. Я была здесь, чтобы почувствовать их власть надо мной, чтобы вкусить их гнев и ненависть и познать ледяной холуйский ужас абсолютного страха. Каждый раз, когда я пыталась что-то сказать, меня либо перебивал Череп, либо обрывали окриками мужчины. Поэтому я сдалась. Я перестала говорить. Я сидела в молчании, покуда Череп исступленно бредил и угрожал.

Наконец он достал из папки с моим делом лист бумаги:

— А теперь, доктор, вы должны подписать вот это. Здесь сказано, что вы никогда не будете говорить с газетами о ком-либо или о чем-либо еще. Вы никогда не станете ни о чем говорить. Ни о чем. А если ослушаетесь — будете иметь дело с нами. Понимаешь? Скажи, что ты понимаешь.

Я кивнула.

— Скажи это вслух! — прорычал Череп. — Я хочу услышать.

— Я понимаю.

Он толкнул мне бумагу через стол.

— Теперь подписывай.

— ПОДПИСЫВАЙ!

— ПОДПИСЫВАЙ!

— ПОДПИСЫВАЙ!

— ПОДПИСЫВАЙ! ПОДПИСЫВАЙ! ПОДПИСЫВАЙ!

— ПОДПИСЫВАЙ!

Крики от стен были оглушительными. Я схватила ручку и дрожащей рукой нацарапала свое имя. Как только я оторвала перо от бумаги, Череп выхватил у меня документ.

— Теперь иди! — Он плюнул в меня. — Убирайся! Видеть больше не желаю твою мерзкую черную рожу.

Обратная поездка прошла в таком же молчании. Со мной поехали двое — водитель и один из мужчин. Без единого слова они высадили меня на базаре. Я стояла на тротуаре и смотрела вслед уезжающей машине. Когда она скрылась в транспортном потоке, я почувствовала, что у меня подгибаются колени. Опершись на тачку, я глубоко вздохнула, пытаясь успокоиться. Волна тошноты нахлынула на меня, и через мгновение меня вырвало в канаву.

Наконец я достаточно оправилась, чтобы идти. Я пошла в больницу мимо уродливого бетонного кубка футбольного стадиона. На меня нахлынул ледяной гнев. Теперь мне было ясно: я — часть этой войны, она — часть меня. Для Черепа и его подручных это была война против моего народа, и любой, кто помогал моему народу, был их врагом. Они выбрали меня, просто чтобы припугнуть, заставить перестать помогать своим. И они не оставили мне никаких сомнений, что случится, если я стану продолжать.

По пути я осознала, что это только начало. Я не изменюсь. Я не перестану помогать своим. Любой, кто придет в больницу, нуждаясь в моей помощи, получит ее, независимо от того, из какого он племени. Но мне нужно быть более осторожной. Больше никаких интервью в газеты. И я должна сторониться людей — ведь кто-то в больнице донес, что я помогаю чернокожим раненым.

Интересно, кто это мог быть? Кого из медицинского персонала они подкупили, шантажировали или запугали настолько, что те стали шпионить за своими коллегами? На мгновение я подумала, что это старик Каян, добродушный старший медбрат. Именно с ним я делилась своими сокровенными мыслями, надеждами и страхами, и оба мы были замешаны в одном преступлении: лечили раненых чернокожих. Но я исключила это предположение так же быстро, как допустила его. Нет, ни за что не поверю. Кто угодно в отделении, но не Каян.

Был уже поздний вечер, когда я вернулась в больницу и направилась прямиком в общежитие. У меня кружилась голова, и говорить ни с кем не хотелось. Я рухнула на свою кровать в комнате, которую делила с полудюжиной других женщин-врачей. К счастью, в ней никого не было. Я лежала в одиночестве и тишине, размышляя о том, что со мной произошло и что мне теперь делать дальше.

Сон — один из способов, которыми человеческое тело реагирует на шок, и я заснула как убитая. На следующее утро кое-кто из врачей пытался расспросить меня, что случилось. Я ответила, что не хочу об этом говорить: вопрос о том, кому можно доверять и кому — нет, не давал мне покоя. Но я поинтересовалась, видели ли они статью в газете. Они видели. Меня процитировали наряду с несколькими другими докторами, но ни один из нас не сказал ничего особо провокационного.

Несмотря на то что случилось со мной, мы с Каяном, как и прежде, продолжали лечить всех раненых. Я предупредила его, что здесь нам нельзя говорить откровенно, не знаешь ведь, кому доверять. Каян согласился со мной: нельзя доверять даже своим братьям и сестрам, которых родила та же мать, что и тебя.

Все ополчились на всех, и страна была в огне.

17 Направление в Маджхабад

Через несколько недель отец приехал проведать меня. Я была на седьмом небе от счастья. Я ни словом никому не обмолвилась о том, что со мной произошло, и умирала от нетерпения поговорить с ним. Но вместо этого они с дядей Ахмедом принялись обсуждать войну. В нашей местности было несколько незначительных наступательных боев с последующим отходом. Жители деревни прогнали налетчиков, однако все еще было очень неспокойно. К тому времени как отец закончил рассказ, я решила ничего ему о своих проблемах не говорить. Ему с головой хватало своих.

Вскоре после его визита меня вызвали в кабинет мистера Рашида, администратора больницы. Он предложил мне присесть, после чего зачитал лежавшее перед ним письмо. Я разглядела арабские буквы, отражавшиеся в его массивных очках с толстыми стеклами — письмо было из министерства здравоохранения. Из него следовало, что мне надлежит приступить к новой должности — начальника областного медпункта в Маджхабаде, деревне в глубинке на севере Дарфура.

Почему меня переводят, спросила я мистера Рашида, и почему так далеко? Он пожал плечами. Он не знал. Но в документе значится мое имя, стало быть, я обязана ехать. Более того, мне предписано отправиться на следующее утро, так что сегодня мой последний день в больнице.

— Мне очень жаль, доктор Башир, — сказал мистер Рашид, подняв голову от письма и посмотрев на меня. — Для меня это такая же неожиданность, как и для вас.

— Но ведь у меня определенно еще недостаточно опыта, чтобы руководить медпунктом?

Он пожал плечами:

— Согласен. Врач-ассистент не может быть отправлен в отдаленный район, если не прошел полный цикл стажировки, — он повернул письмо, чтобы я смогла посмотреть сама. — Но, как видите, инструкции пришли прямо из министерства, что же я могу поделать…

— Но я не хочу переводиться. Мне хорошо здесь. Я не просила о переводе и не готова к нему.

Он сочувственно кивнул:

— Это беспрецедентно. Вы показали себя здесь превосходно, и мне жаль терять вас. Но, боюсь, ни вы, ни я ничего не сможем тут поделать.

Я онемела. Да и что тут скажешь? Он вручил мне письмо:

— Вот, возьмите. Поверьте, доктор, мне было приятно работать с вами.

Возвращаясь в отделение, я уже почти не сомневалась, почему меня отсылают. Я глянула вокруг, на раненых мужчин, женщин и детей. Очень многие из них были чернокожими африканцами — жертвами этой войны, и многие из них полагались на меня. Что будет с ними без меня завтра и в последующие дни? Останется только Каян, но ведь его тоже могут арестовать, подвергнуть допросу и выслать.

В тот вечер я пошла попрощаться с доктором Салихом, загавским врачом, с которым работала в акушерстве и гинекологии. Новость ошеломила его. Почему меня отправляют в такой отдаленный район, если я прошла только половину стажа? Я ответила, что не знаю, но таково предписание. Затем я поговорила с Каяном. Как же удивлен и огорчен он был, услышав о моем отъезде! Я попросила его продолжать делать благое дело, но никому не доверять. В противном случае его может постичь та же участь.

В последнюю очередь я попрощалась с доктором Рашидом, заведующим отделением реанимации. Мне нравилось работать под его руководством, и, глядя в его улыбающееся лицо, в глубине души я верила, что он славный человек. Он онемел, потом рассердился. Как можно переводить меня так рано, да еще в такую глушь! Я должна отказаться. Он пойдет и сам поднимет этот вопрос с заведующим больницей. Я сказала ему, что если останусь, это только создаст проблемы для остального персонала. Переживу, сказала я. Все будет хорошо.

Вернувшись в общежитие, я упаковала вещи в свой зеленый металлический сундучок, а затем двинулась в дом дяди и сообщила о переводе. Он и его жена забеспокоились. Безусловно, лучше оставаться рядом со своей семьей, возразили они. Отчего я решила уехать? Я объяснила, что это не мое решение, так велело министерство, пообещала, что дам знать о себе, как только доберусь до Маджхабада, и попросила отправить весточку отцу о том, что происходит. Меня немного успокаивало то, что Маджхабад — территория загава; по крайней мере, я буду среди своих.

Переночевав в дядином доме, я вышла ранним утром, чтобы не упустить транспорт.

В Маджхабад мы ехали на грузовике. На этот раз я сидела позади, поскольку не успела забронировать место в кабине. Задняя часть грузовика была набита битком. Там были женщины с маленькими детьми, пытающимися спать у них на коленях. Там были мужчины, державшиеся за борта, не спуская глаз с мешков с сорго, мукой и кукурузой. И были беспокойные овцы и козы, скучившиеся среди пассажиров.

За окраиной города дорога стала неровной и тяжелой, грузовик скакал на ухабах, сбивая людей с ног. Колеса выкашливали густые облака пыли, и вскоре она была повсюду: у нас в волосах, в глазах и даже в ноздрях. Но, несмотря на неудобства, люди были улыбчивы и дружелюбны.

Я разговорилась с некоторыми женщинами. Они спросили меня, куда я еду и что собираюсь там делать. Я назвала им свой пункт назначения, и меня познакомили с несколькими женщинами из Маджхабада. Я сказала им, как зовут моих родителей, поведала кое-что из истории наших предков и спросила, не знают ли они, нет ли у меня в этой деревне каких-нибудь родственников. Но никто ничего не знал.

Стоявший неподалеку старик наклонился ко мне.

— Я слышал о тебе, сестрица, — заметил он с широкой улыбкой. — Добро пожаловать. Добро пожаловать. Добро пожаловать в нашу деревню. Меня зовут Бушара. Скажи мне еще раз, какие твои семейные имена — а вдруг я знаю кого.

Я повторила нашу родословную.

Он улыбнулся:

— Да. Да, похоже, есть такие. Да нет, точно есть. Вот доберемся до места, я тебя к ним отведу.

Я поблагодарила его. Я была так признательна. Одна только мысль, что у меня может быть там родня, была истинным утешением.

Грузовик остановился, чтобы люди смогли позавтракать, и Бушара пригласил меня поесть с ним. С придорожных лотков торговали жареной кукурузой в початках, вареным бататом, соленым и пряным арахисом на подносах и крутыми яйцами, нарезанными на ломти плоского хлеба. Пока мы ели, Бушара расспрашивал, что привело меня в Маджхабад. На секунду я заколебалась, но инстинкт подсказывал, что ему можно доверять. Меня направили врачом в деревенский медпункт, объяснила я. Услышав это, он просиял:

— Доктор! Настоящий доктор! Аллах — мы благословенны. Сначала ты пойдешь ко мне и познакомишься с моей женой и детьми.

— Для меня это большая честь, Бушара, — сказала я. — Но сначала позволь мне увидеть моих родственников — ту семью, о которой ты упомянул. А потом я зайду к вам.

Он опять улыбнулся:

— Ах да, это лучше, это по правилам. Так и надо. Но настоящий доктор для деревни! Мне все еще не верится…

Когда мы снова тронулись в путь, я вспомнила историю, которую рассказывала нам, детям, бабушка. Как-то раз в деревню загава пришел незнакомец и попросил отвести его в дом к одному человеку. Добрался он туда уже очень поздно, однако его все равно пригласили в дом, накормили, напоили и уложили спать. Утром хозяин пошел будить гостя к завтраку, но оказалось, что тот ночью умер.

Созвали всю деревню, чтобы обсудить, как быть. Никто не знал ни имени гостя, ни даже того, откуда он явился. Но старейшины решили, что ему нужно устроить настоящие деревенские похороны. В тот же день они похоронили пришельца на своем кладбище и оплакали его, словно члена семьи. После этого хозяин решил попытаться выяснить личность незнакомца. Он путешествовал по долам и весям и в конце концов обнаружил, что гость — его давно потерянный единокровный брат, которого он разыскивал годами. Мораль этой истории заключалась в том, что ни один загава никогда не должен отказывать в гостеприимстве страннику. Нужно расспросить его, как прошло путешествие, не устал ли он, не голоден ли, не хочет ли пить, ибо никогда не знаешь — а что, если он доводится тебе родней, и даже близкой? Поэтому я была уверена, что могу положиться на своих родственников в Маджхабаде независимо от степени нашего родства.

До деревни мы добрались уже к ночи. Я видела крошечные грязные улицы с мерцающими масляными фонарями, разбросанными среди теней. Все это очень походило на мою родную деревню, и мною овладело странное смешанное чувство — чувство дома и тоски по дому. Бушара помог мне спуститься с грузовика, схватил мой сундучок и двинулся во тьму. По дороге он говорил, показывая мне, что и где, и постоянно повторял слова приветствия.

— Добро пожаловать. Добро пожаловать! — ликовал он. — Завтра пришлю жену и детей — просто поздороваться. Друзья у тебя будут. А если у них что-то такое — ну там голова побаливает или еще что, — ты уж похлопочи. У нас здесь настоящего доктора сто лет не было. Нам так повезло, что ты приехала.

Я пробормотала слова благодарности; я еще не чувствовала себя настоящим врачом. Я ведь даже не закончила стажировку.

— Вот тут твои родные живут, — указал Бушара. — У хозяина — три жены, поэтому, надо думать, он дома. А нет, так к другим пойдем. Ты не волнуйся — тут недалеко, так что нет проблем.

Мы остановились у изгороди.

— Ассалам алейкум — мир вам! — воззвал Бушара к спящей хижине. — Ты там? Ты дома? Смотри, какую гостью я тебе привел! Особенную!

Наступила минутная пауза, за которой последовал деревянный скрип открывающейся двери.

— Добро пожаловать! Добро пожаловать! — воскликнул сонный голос. — Добро пожаловать, дорогие гости.

Ворота медленно отворились, и в них просунулась голова, увенчанная шапкой черных с проседью волос. Улыбчивый хозяин пригласил нас войти, закрыл ворота и провел во двор.

— Добро пожаловать, — повторил он. — Добро пожаловать. Садитесь, пожалуйста. Чаю? Вы прибыли издалека? Вы должны выпить чаю. Подождите, моя жена спит. Я ее разбужу.

Прежде чем мы смогли возразить, хозяин скрылся в темноте. Вернувшись, он наклонился к очагу и подул на угли, подкинув несколько пучков сухой соломы. В мгновение ока среди теней заплясал веселый огонь.

— Ну вот, меня зовут Абахер, — представился он. — Милости прошу. Я всегда так рад гостям.

— Эта молодая дама — доктор, — начал Бушара. — Мы приехали на грузовике. Она тоже Башир, из клана коубе, из деревни Хадура. Ты ведь ее родню знаешь? Я вот и решил — приведу-ка ее сразу к тебе.

— Ага! Она моя родственница — моя дочь, — радостно заявил Абахер. — Милости прошу, дочь моя. Я так счастлив, что у меня есть еще одна дочь, и эта дочь — доктор!

Я не удержалась от смеха:

— Спасибо, Абахер, спасибо! Я тоже счастлива, что у меня теперь есть еще один отец.

Возраст определенно делал Абахера «отцовской фигурой» для меня — на вид ему было не меньше пятидесяти пяти. Он познакомил меня с самой молодой из трех своих жен, Сафией. Она очень хотела приготовить мне ужин, но я сказала ей, что поела в дороге. Тогда Сафия принесла мне теплого молока и отвела в постель в своей хижине, а Абахер пошел ночевать в мужскую.

Утром Сафия приготовила вкуснейшую асиду, и за завтраком я рассказала Абахеру еще немного о нашей семье.

Оказалось, мы довольно близкая родня по линии коубе. Абахер знал, что у него есть родственники на юге Дарфура, но он редко получал о них новости. Абахер рассказал мне кое-что о своей жизни. Он был фермером и ежедневно ездил в поля на своем ишаке. А еще перечислил детей от каждой из трех жен.

Я попросила Абахера отвести меня в медпункт — я ведь должна представиться. С радостью, сказал Абахер, как только я покончу с завтраком и допью чай. Он знаком с заведующим, поэтому лично представит меня.

Дом Абахера находился недалеко от центра деревни, и после короткой прогулки мы оказались у медпункта. Это было приземистое кирпичное здание с оцинкованной железной крышей, стоявшее в тени акаций. На крытой соломой веранде перед входом ожидала очередь из пациентов. Веранда вела в процедурную, где вдоль стен было расставлено полдюжины железных кроватей; каждую покрывал истертый до блеска виниловый матрац. Оборудования имелось крайне мало, но по крайней мере здесь было чисто и пахло отбеливателем и дезинфицирующим средством.

Абахер провел меня в тесный кабинет сбоку от процедурной и представил Саиду, заведующему.

— Вот, дочка моя, — объявил он с широкой улыбкой. — Она доктор и приехала в медпункте работать.

— Я понятия не имел… — начал Саид, выходя из-за своего стола, чтобы поздороваться со мной. — С приездом. Добро пожаловать. Я не знал, что вы приедете. Но мы так рады вас видеть!

Я пожала ему руку и пробормотала что-то о чести быть здесь.

— Проходите. Проходите и познакомьтесь с другими, — предложил он. — У нас тут так долго не было доктора! Вы знаете, в серьезных случаях мы направляем пациентов в Хашму, а это ужасное путешествие. Иногда самые тяжелые умирают по дороге. Но теперь у нас есть вы…

Последовав за Саидом в процедурную, я почувствовала, какое бремя ответственности ложится на меня. Было страшновато. Как я справлюсь? Я читала учебники и много училась, но практического опыта мне не хватало, а он значил очень много в таком месте, как это. Когда меня представляли команде Саида, состоявшей из четырех человек, я пыталась вести себя как ни в чем не бывало.

Сначала я познакомилась с медсестрами, Сумах и Маккой. Я сказала, что одну из них зовут так же, как мою бабушку, а другую — как тетю, сестру матери, и спросила, где они учились. Оказалось, что они окончили только начальные курсы по оказанию первой помощи: Макка — по акушерству, а Сумах — по общей медицине.

Молодой больничный служитель регистрировал пациентов и отвечал за порядок в очереди.

В задней части медпункта находилась амбулатория, где работали люди, следившие за поставками и распределением отпускаемых по рецепту лекарств.

Саид объяснил, что его собственные обязанности заключаются в управлении медпунктом, постановке диагнозов и выписывании рецептов. Теперь, когда здесь я, он сумеет сосредоточиться на управлении. Прежде чем я успела возразить, он попросил меня взглянуть на старуху, единственную стационарную пациентку в процедурной. Она лежала на кровати, на простынях, которые принесли ей родственники, так как у медпункта не было средств даже на столь элементарные удобства. Саид объяснил, что она не могла ни есть, ни пить без угрозы рвоты.

Старуха была тощей как скелет. Я взяла ее за руку, проверила пульс и внимательно посмотрела в глаза. Белки были желтоватые, и я предположила, что у нее проблемы с печенью. Я проверила ее руки, и точно: у нее были «барабанные пальцы» — с ногтями, изогнутыми, как звериные когти, — верный признак хронической печеночной недостаточности. Близкие пытались пользовать старуху традиционными прижиганиями, но ожоги воспалились. Она не могла толком ничего съесть. Я назвала Саиду свой диагноз и сказала, что пациентке нужно в больницу в Хашме.

Саид кивнул:

— Я так и думал. Мы пытались ее заставить, но она отказывается. Посмотрим, сможете ли вы убедить ее, доктор. Она глуховата, так что говорите погромче.

Я наклонилась к ее уху:

— Тетушка, у тебя с нутром неладно — с печенкой. Тебе нужно поехать в большой город, сделать в больнице анализы.

Она взглянула на меня с подозрением:

— Я и раньше все это слышала. Ты кто?

— Я новый доктор. Меня послали сюда из большого города.

Она фыркнула:

— Ты — доктор! Совсем зеленая девчонка… Все ты врешь. Настоящий доктор — это старик с седыми волосами, в очках.

— Нет, правда, я доктор.

— Никакой ты не доктор! Студентка ты, тебя сюда прислали опыты на нас ставить! Слышать ничего не хочу. Поди прочь! Не приставай ко мне!

Я не нашлась что сказать. Макка ободряюще сжала мне руку:

— Ах, доктор Халима, не волнуйтесь! Она ведь очень старая. А вы знаете, какие они, старики. Она вечно с нами пикируется, а через минуту смеется. Просто не обращайте внимания.

Я пожала ей руку в ответ:

— Все в порядке, сестра, я не волнуюсь.

В этот момент дочь старухи принесла матери завтрак.

— Нельзя так разговаривать с госпожой доктором! — стала браниться она, услыхав слова матери. — Ну что ты за грубиянка. Она ведь хочет помочь.

— Верь себе на здоровье, что она доктор, — ответила старуха, — а я не буду. Никуда я не поеду. Если мне пора помирать, так помру в родной деревне. Что в этом плохого?

С одной стороны, я была раздражена, но с другой — видела в ней престарелую версию бабули Сумах. Тот же упрямый дух, то же нежелание слушать ничьи советы — все то, что мы так любили в бабуле.

Я улыбнулась ее дочери:

— Не волнуйся. Я оставлю ее в покое, раз она так хочет. Но ей нужно в больницу. Может быть, тебе удастся ее уговорить…

К концу первого дня у нас в медпункте побывало всего несколько человек. Но по деревне пошли слухи, что приехал настоящий доктор, и Саид ожидал потока новых пациентов. По узенькой тропке, извивавшейся среди высокой кукурузы, я вернулась в жилище третьей жены Абахера — в мой временный дом, пока не подыщу что-нибудь постоянное.

По дороге я размышляла о том, как прошел день. Я приехала сюда, опасаясь, что темные силы расставили мне сети, что меня преследует служба безопасности и что Маджхабад в каком-то смысле станет местом страха и мести. Но какой бы ни была причина, по которой меня отправили в Маджхабад, я обнаружила обычную деревню, где люди нуждались в помощи. Это уже никак не походило на «дисциплинарное взыскание»; я поняла, что мне здесь нравится.

На следующее утро предсказания Саида стали сбываться: ручеек пациентов превратился в поток. Очередь — в основном из пожилых людей — змеилась из-под навеса, по двору перед медпунктом, и продолжала расти. Саид взял часть работы на себя и, когда я ставила диагноз, подсказывал, какие лекарства назначать.

Довольно скоро я поняла, что у половины пациентов нет ничего серьезного. Но попробуй я только отправить их назад с пустыми руками, поднялся бы полномасштабный бунт, поэтому я старалась назначать хотя бы полный курс аспирина. В конце концов Саид освободил меня и от этой заботы. Он брал две таблетки аспирина, разламывал их пополам и совал в пластиковый пакетик. Если не будем нормировать выдачу лекарств, предупредил он, скоро останемся ни с чем.

Получив свой пакетик с половинками таблеток, пациент был счастлив. Каждому хотелось по возвращении домой похвастаться тем, что он получил от нового доктора. В большинстве случаев люди даже не стали бы принимать таблетки: они припасали их на будущее, на случай, если действительно заболеют.

Это был утомительный день, но он мне очень понравился. Вернувшись вечером в дом Абахера, я провалилась в глубокий сон.

Проснулась я от того, что меня кто-то звал. Это был Саид, и по его тону я сразу поняла, что дело срочное. Ему было очень жаль будить меня, объяснил он, но случилось непредвиденное. Не могла бы я прийти в медпункт? Меня удивило, насколько быстро Саид успел поверить в меня, и я твердо решила, что не подведу его.

Пока мы торопливо шагали в медпункт, он рассказал мне, что случилось. Местный житель открывал большую банку с маслом для жарки, а его шестилетний сын помогал держать ее в равновесии. Осколок жестянки оторвался и вонзился в бедро мальчика. Саид еще не проверял рану, но крови было много, и выглядело это серьезно. В медпункте мы зажгли масляные лампы и поспешно провели отца и сына в процедурную.

У мальчика по ноге текла кровь, и он был в шоке от боли и страха. Я осмотрела и прощупала раненую ногу. Ребенок закричал от боли. Отец определенно сдерживался, чтобы не заплакать, и умолял меня помочь его сыну. Он не знал, что делать: попытаться добраться до больницы в городе или привезти мальчика сюда. Тот факт, что теперь в деревне появился настоящий доктор, оказался решающим. Но смогу ли я что-нибудь сделать?

Прежде всего нужно остановить кровотечение, сказала я ему. При помощи Саида я наложила тугой жгут на ногу мальчика, прямо под раной. Кровь заливала ногу, хлестала из разорванных вен, но жгут по крайней мере ослабил поток. Я попросила Саида вскипятить воду и простерилизовать иглу и нить. Он зажег угольную плиту и поставил на нее кастрюлю. Саид действовал невозмутимо, и это вселяло в меня уверенность: у нас все получится.

Я никогда еще не зашивала таких серьезных ран. Жестянка пропорола малышу мышцу. Я видела, как в кровавой глубине плоти призрачно белеет бедренная кость. Главным образом меня беспокоила потеря крови. Обезболивающего у нас не было, и я знала, что необходимо действовать быстро, поскольку была уверена, что долгого путешествия в больницу в Хашме мальчик не перенесет.

Саид протянул мне стерильные иглу и нитку. Я попросила отца ребенка подержать его, потому что будет больно. Саид стянул края рваной раны, и я начала шить под отчаянный детский крик. К тому времени, как я закончила, я пропотела насквозь и ослабела от нервного напряжения. Но по крайней мере зияющая рана была плотно стянута. Мы обмыли и перевязали ее. Дело было сделано.

Я обернулась к родителям малыша — к тому времени к нам уже присоединилась мать — и увидела в их сияющих глазах страх и благодарность. Я сказала им, что их сын должен остаться в медпункте, под моим наблюдением. А они пусть возвращаются рано утром, и мы начнем курс антибиотиков, чтобы убить возможную инфекцию.

Перед отъездом отец мальчика счел необходимым представиться. Его звали Осман, а его жену — Муна. Ибрагим, которого я лечила, был младшим из их четверых детей. Они принадлежали к племени берти, черных африканцев, чьи земли граничат с землями загава. Муна, примерно моя ровесница, излучала глубокую сердечность. У меня возникло предчувствие, что она, Осман и я станем добрыми друзьями.

Малыш Ибрагим хорошо спал ночью, а к утру немного окреп. Я запретила ему покидать кровать или выходить играть, и через неделю стало ясно, что самая страшная опасность миновала. Муна и Осман пригласили меня в свой дом поужинать, поболтать и отдохнуть. По деревенским меркам они считались зажиточными, потому что Осман был торговцем с серьезными связями среди областных вождей загава. Я наслаждалась их компанией и дружбой. И как бы я ни возражала, они были убеждены, что я спасла жизнь их сыну.

Кто знает, возможно, и так. В любом случае вскоре им предстояло спасти мою.

18 Доктор-бунтарка

Старшая жена Абахера жила недалеко от медпункта. Дети ее выросли и разлетелись кто куда, и в хижине было много места. Поскольку теперь я стала «дочерью» Абахера, он и слышать не хотел, чтобы я жила где-нибудь еще. Эту его первую жену звали Асия — так же, как мою младшую сестренку. Лет пятидесяти с лишком, по возрасту она была ближе к бабуле Сумах, чем к моей маме. Асия сразу же взяла меня под свое крыло, став мне матерью и лучшей подругой в одном лице. Она обстирывала меня, а по вечерам готовила мои любимые блюда.

Днем Асия приторговывала на деревенском базаре. Она продавала гоу — муку, используемую для приготовления асиды, специи и мусарран — пучки сушеных кишок животных, которые используются для традиционного рагу. Каждую третью ночь Абахер приходил навестить ее. Асия подавала излюбленные им лакомства, болтала с ним, пока он ел, а потом отсылала его к какой-нибудь из младших жен. Я стара и бесплодна, говорила она, ступай и поработай своей штуковиной с одной из молодых.

Абахеру было за шестьдесят, но у него уже имелось четверо детей от младшей жены. Он хотел продолжать плодить детей, пока в состоянии делать это, а может, и до самой смерти. Абахер надеялся, что, когда он умрет, его младшие дети будут расти в большой семье, под присмотром старших братьев и сестер.

Он в любое время мог привести кого-нибудь в дом, чтобы познакомить со своей новой «дочерью». Она — настоящий живой врач, гордо заявлял он. Я не возражала и охотно исцеляла гостя от хворости.

Каждый вечер мы с Асией, поужинав, сидели под звездами. Порой она замечала мою глубоко затаенную печаль. Будущее тревожило меня. Я не забыла тайную полицию в Хашме и их мрачные угрозы. Но больше всего я боялась за свою деревню. Война может дойти до нее в любой момент, а я ничего не узнаю, застряв здесь, в Маджхабаде.

Как ни стала мне близка Асия, я не могла поделиться с ней своими проблемами. Я носила их в себе, мне вообще не хотелось посвящать в них никого из здешних. Я боялась, что, если я все расскажу Асии, она решит, что здесь для меня слишком опасно. Я боялась, что она будет настаивать, чтобы я прекратила работу, не навлекала на себя неприятности, и велит возвращаться в деревню. Этого я не хотела. Я по-прежнему считала, что моя работа важна. Я по-прежнему чувствовала, что, помогая моему народу, я участвую в его борьбе.

Думая об отце, я не сомневалась, что он посоветовал бы мне использовать свои знания и умения для помощи общему делу. В любом случае мне казалось, что в Хашме я перешла некую черту и была теперь частью этой войны. Асия, разумеется, объясняла эту печаль моим образом жизни. Какая может быть у женщины надежда на счастье, вопрошала Асия, если она одинока и бездетна?

Асия умела мягко подавать такие вещи.

— Ты почему не замужем, дочка? Ты должна рожать детей, а не путешествовать и жить в одиночестве.

— Да куда уж мне, — отвечала я. — И вообще, хватит уже всех этих вопросов! Дай пожить спокойно.

Но Асия лишь тихонько посмеивалась над моими отговорками.

— У тебя уже должно быть трое-четверо детей, как у младшей жены Абахера. И что только выйдет из этой твоей чудной жизни, как ты думаешь?

— Все критикуешь, — насмешничала я. — А ведь ко мне подобает относиться с почтением. Разве ты не знаешь, что я врач?

— Заморочили тебе голову ученостью всякой. Я тебе мужа подыщу. В этой деревне наверняка сыщется какой-нибудь неженатый мужчина…

* * *

Однажды вечером, примерно через месяц после моего прибытия в Маджхабад, Абахер привел ко мне посетителя. Я уже привыкла к гостям, но молодой человек выглядел очень странно: голова почти полностью обмотана шарфом, видны были только глаза. Обменявшись с ним несколькими словами, я спросила, не болен ли он. Он сказал, что он — нет, но вот его друг ранен, ему нужны перевязочные материалы, бинты, антисептическая мазь и антибиотики. Пусть приходит в медпункт, сказала я. У меня нет возможности раздавать лекарства направо и налево.

Я заметила, как молодой человек взглянул на Абахера. Тот кивнул:

— Ты бы показал ей. Она мне как дочь. Ей можно доверять.

Молодой человек приподнял на себе одежду — под ней была грязная окровавленная повязка. Мгновение он изучающе смотрел на меня, затем указал на рану.

— Так это ты ранен! — воскликнула я. — Но почему же ты сразу…

Я не стала договаривать. Я уже сообразила, почему он не решался открыться. Мне лучше было бы ничего не знать. Тогда я, по крайней мере, могла бы сослаться на неведение, если бы помощь ему навлекла на меня беду.

— Можно? — спросила я, наклоняясь, чтобы осмотреть его поврежденную ногу. Он вздрогнул и снова взглянул на Абахера. — Я должна осмотреть. Я врач. Я тебе помогу.

При свете масляного фонаря я развернула грязную повязку. Ему повезло. Пуля прошла сквозь икроножную мышцу, не задев кость. Но рана была все еще скверной и могла воспалиться.

— Когда это произошло? — спросила я.

— Три дня назад, — ответил он. — Я слышал, что тут есть доктор загава — наша сестра, на нее можно положиться.

Я повернулась к Абахеру:

— Нужно отвезти его в медпункт: рану необходимо промыть и перевязать, а здесь я этого сделать не могу.

Абахер улыбнулся:

— Как скажешь, дочь моя доктор.

В медпункте я устроила молодого человека на одной из кроватей, велела Абахеру вскипятить воду и простерилизовать инструменты. Молодому человеку я велела внимательно следить за моими действиями, чтобы научиться делать это самому, потому что догадывалась: в обозримом будущем он не вернется. Я сняла повязку, промокнула рану, удалила омертвевшую кожу и нанесла антисептический крем. Потом наложила на рану чистую марлю и снова перевязала.

— Можешь остаться на день-другой? — спросила я. — Я хочу понаблюдать за раной, мало ли, вдруг какая-нибудь инфекция.

Он покачал головой:

— Нет, сестра. Но спасибо тебе за все…

— Как думаешь, сам сумеешь справиться? — спросила я.

Он улыбнулся:

— Я не доктор, но постараюсь.

— Я дам тебе достаточно материала, чтобы ты мог сам промывать и перевязывать рану, хорошо?

Молодой человек протянул руку:

— Сестра, тут вот еще что. В зарослях лежит мой друг, его изрешетило пулями. В деревню он прийти не может — это рискованно. Не дашь ли мне лекарств и для него?

— Опиши мне его раны, — попросила я. — Я соберу еще один пакет.

Было уже за полночь, когда раненый боец ушел. Возвращаясь с Абахером в дом Асии, мы ни словом не обмолвились о происшедшем. Оба, не сговариваясь, понимали, что так будет лучше. Теперь я знала, что Абахер помогает бойцам загава, а он был уверен в моей готовности оказывать им медицинскую помощь. Сегодня я окончательно и бесповоротно перешла черту.

Очевидно, слухи среди бойцов в саванне распространились быстро. Два дня спустя ко мне пришел другой, и этот явился прямо в медпункт. Длинное одеяние полностью скрывало его раны. Он говорил со мной на загавском — языке, которого никто другой не понял бы: Саид был из племени берти, а медсестры — из племени массалит. Снабдив пакетом с перевязочным материалом, мазями и антибиотиками, я отправила его восвояси.

Огнестрельные ранения почти всегда можно распознать безошибочно, но этот человек своих не показал. Раненые стали приходить всё чаще: либо ко мне домой, если их нужно было осмотреть, либо в медпункт. Те, что приходили в медпункт, объясняли, в чем дело, и я отпускала их с пакетом медикаментов и инструкциями.

Однажды я попросила Саида принести мне пакет лекарств со склада. У медпункта не было бюджета как такового, но нам ежемесячно выделяли определенное количество медикаментов. Мы брали с пациентов небольшую плату за рецептурные лекарства, и эти деньги шли на покупку древесного угля для печей, масла для светильников и всяких других необходимых припасов. Пакет, о котором я попросила Саида, состоял в основном из перевязочных материалов для огнестрельных ранений.

Мгновение он озадаченно смотрел на меня, потом спросил, для чего это нужно. Я сказала ему, что заболел кое-кто из родных, и я хочу передать пакет в деревню. Я была уверена, что Саид, как и остальные сотрудники, знает, чем я занимаюсь, но никто из них никогда не возражал. Если бы кто-то из них чувствовал, что я подвергаю их опасности, они бы так и сказали.

* * *

Раз в неделю я ходила ужинать к Муне и Осману. В этом выражалась их благодарность за спасение жизни сына. Я инстинктивно чувствовала, что могу доверять им. Мы беседовали до глубокой ночи. В нашем районе случилось несколько мелких инцидентов, но прямой угрозы деревне пока не ощущалось. Мы вспоминали, какой мирной была наша жизнь, пока арабские племена не начали нападать на деревни и убивать людей. Кто мог постичь, откуда вдруг забила ключом эта ненависть?

Я призналась, что на самом деле не чувствую себя в деревне как дома. Правда, я довольна работой, и это очень важно, но порой я задаюсь вопросом, почему не управляю таким же медпунктом у себя в деревне. По крайней мере, случись что, моя семья была бы рядом. А здесь мне одиноко. Муна и Осман утешали меня. Ты вовсе не одинока, говорили они. Ты спасла нашего сына и стала нам сестрой. Если что-то случится, мы всегда поможем тебе.

Ужины с Муной и Османом неизменно наводили меня на мысли о доме. Я решила попытаться дозвониться до дяди Ахмеда. Меня по-прежнему тревожило, что в случае нападения на деревню я ничего не узнаю.

На базарной площади Маджхабада имелось радио с большой кабельной антенной, привязанной к дереву. Люди называли его «радиотелефоном», и за небольшую плату можно было позвонить в любую точку страны. По крайней мере, теоретически. На практике радиотелефон большую часть времени не работал. Раз-другой я пыталась позвонить дяде Ахмеду, но слова доходили искаженными, голос его перекрывало множество других голосов, просачивались фрагменты чужих разговоров. Поскольку радиотелефон располагался на открытом базаре, я должна была соблюдать осторожность: никогда не знаешь, кто может тебя подслушать.

На этот раз мне удалось дозвониться до дяди по достаточно четкой линии, и он сказал, что с моей семьей все в порядке. В нашей местности время от времени происходили стычки, но в самой деревне спокойно. Правда, кто знает, как долго это продлится. Здесь, в Маджхабаде, ко мне в медпункт постоянно текли раненые бойцы, так что бои наверняка продолжались. Нападения, здесь или дома, я очень боялась.

Я покинула базарную площадь и направилась домой, погруженная в свои мысли. Внезапно позади меня раздался рев двигателя, и я отскочила в сторону. Мимо с грохотом, подняв облако пыли, промчался лендровер маджхабадской полиции. Я заметила в нем обращенные ко мне лица. Всего лишь полицейские, а не ужасные агенты безопасности. И все же меня не отпускало кошмарное чувство, что они наблюдают за мной и рано или поздно узнают, чем я занимаюсь в медпункте.

Неделю спустя, когда я заканчивала осмотр последней пациентки, послышался шум подъезжающей машины, что само по себе было редким событием, поскольку мало у кого в деревне имелось транспортное средство. Я увидела полицейский лендровер. На мгновение я понадеялась, что это совершенно невинный визит. Саид уже предупреждал меня, что полиция время от времени заезжает, чтобы проверить, как идет работа. А может быть, один из полицейских болен или ранен.

Из машины вышли трое мужчин, с виду — арабов. Я смотрела, как они расправляют плечи, чтобы казаться свирепей, и, чванливо приосанившись, направляются в мою сторону. Нет, это не было дежурным визитом, и ни один из них не выглядел нездоровым. Я заметила, как Саид выскочил из процедурной, чтобы встретить полицейских на веранде. Я не знала, зачем они пришли, но уже чувствовала, что явились они не с добром.

— Здравствуйте, господин начальник. Добро пожаловать. Заходите, заходите, — залебезил Саид. — Какой приятный сюрприз. Добро пожаловать. Все отлично. Все хорошо. Чем можем служить?

Начальник полиции остановился в дверях — холодный и молчаливый. Он обвел комнату хозяйским взглядом.

— Гхм, это, значит, новый доктор, — продолжал Саид. — Доктор Халима Башир, только недавно прошла обучение в Хартуме. Вы знаете ее? Она отлично работает…

Начальник поднял руку, чтобы заставить его замолчать:

— Хватит! Да, мы ее знаем. Мы знаем о ней всё. Мы много, много слышали о ней.

Я изо всех сил пыталась игнорировать их, сосредоточившись на пациентке — молодой женщине на поздних сроках беременности. Мне нужно было выяснить, в каком положении находится ребенок и есть ли надежда на легкие роды. Если нет, то ей, возможно, придется ехать в Хашму.

Я ощупывала ее живот, пытаясь определить, где находится головка ребенка, и ощущая на себе взгляд начальника полиции, буравивший мне спину.

По полу простучали сапоги, и трое мужчин подошли и встали рядом со мной — по одному с обеих сторон. Начальник смотрел на меня через кровать. Саид потихоньку улизнул, но я знала, что он подслушивает у окна: я видела его тень. Командир заложил большие пальцы за пояс, над которым нависал жирный живот. Он расправил плечи, ожидая, когда я признаю его присутствие.

— Итак, вы новый доктор, — ухмыльнулся он. — Мы слыхали, что вы приехали сюда, чтобы служить своему народу — загава. Это правда?

Я взглянула на него. В нем не было тепла: только мрачный, враждебный взгляд.

— Я врач. Я лечу всех. Неважно, кто они.

— В самом деле? Как благородно с вашей стороны. Проблема в том, что мы слышали другое. Совсем другое. Говорят, что вы доктор загава, который приехал лечить народ загава.

— Я уже сказала вам — я лечу всех, так или иначе.

Начальник наклонился вперед, придвинув ко мне лицо:

— Послушай, врачиха, мы знаем, что ты затеваешь. — Дыхание его было тошнотворным и удушающим. — Мы всё это знаем… И мы кое-что от тебя хотим. Список имен. Список имен всех мужчин загава, которые сюда приходили. Ты пишешь этот список, и, как знать, может, нам больше не придется тебя беспокоить.

Я покачала головой:

— Я не могу. Я врач. Я приехала сюда, чтобы лечить людей, а не следить за ними. Это не мое дело.

Его глаза расширились:

— Не твое дело? Не твое дело? Ты думаешь, это тебе решать, что твое дело, а что нет? Ха! Говорю вам, доктор, вы предоставите нам этот список!

— Нет, я врач, — тихо повторила я. — Я здесь не для того, чтобы составлять списки для полиции.

Его руки дернулись, лицо исказилось яростью.

— Никто не смеет говорить нам «нет». Никто, ты меня слышишь? Ты что себе думаешь, ты кто такая? Осторожнее, доктор, будьте очень, очень осторожны…

На секунду наступила тишина. Я сложила руки на груди и пристально уставилась на начальника полиции. Его глаза сузились в поросячьи щелочки, голос упал до угрожающего шепота:

— Советую научиться повиновению. Жду от вас списка. Я приказываю вам подготовить его. Так что выполняйте. Или увидите, что произойдет.

Они ушли — начальник первым, двое других последовали за ним. Я провожала их глазами до двери и к автомобилю. Как только он отъехал, вошел Саид. Раболепный и испуганный во время визита полицейских, теперь он изображал расслабленное равнодушие.

— Не волнуйтесь, доктор, — сказал Саид. — Они всегда такие — глупые полицейские. Угрожают людям и давят авторитетом. Не обращайте внимания.

Я кивнула:

— Спасибо. Я и не собираюсь.

Очевидно, кто-то в медпункте донес на меня, но мне не верилось, что это сделал Саид. Может, он и был слаб духом и не слишком толков, зато добросердечен и уж точно ни для кого не шпионил. Не имелось у меня и других конкретных подозрений. Так или иначе, мне следовало удвоить осторожность. Я была встревожена, и мои опасения по поводу агентов безопасности в Хашме вернулись.

В тот вечер у Османа и Муны я рассказала о случившемся. Я ни в коем случае не собиралась составлять никаких списков, но меня беспокоило, чем все это обернется. Двоюродный брат Османа, старший вождь племени в Хашме, обладал властью и влиянием, и я хотела, чтобы он узнал о происшедшем, — вдруг у меня возникнут осложнения.

— Они шныряют повсюду и помыкают мною, — сказала я. — Ничего я для них делать не буду. Я врач, а не шпионка.

— Просто игнорируй их, — посоветовал Осман. — Потребуют список — скажи, что еще не готов. Но в открытую с ними не конфликтуй.

Я испытующе посмотрела на него:

— А что, если они подстроят мне какую-нибудь гадость? Ты сумеешь чем-нибудь помочь?

— Да, поговорю кое с кем. Но гораздо лучше не лезть на рожон. Ты женщина — ты же не хочешь, чтобы все кончилось дракой с этими.

Я решила последовать совету Османа и избегать открытой конфронтации. За три месяца, что я жила в Маджхабаде, через медпункт, по моим подсчетам, прошли десятка два бойцов загава. Нередко я промывала и перевязывала их раны и, что еще важнее, отправляла повстанцев обратно в саванну с наборами медикаментов. Моя деятельность слишком много значила, чтобы прекратить ее, но нужно было подумать над более тщательной конспирацией.

Я решила, что отныне раненым бойцам можно будет приходить только ночью и только в дом Абахера и Асии. Я устрою там импровизированный медпункт, медикаменты будут у меня под рукой. Тот, кто донес на меня, больше ничего не пронюхает. Как я уже говорила, Саид был вне подозрений — кроме всего прочего, он дружил с Абахером, оба знали, чем я занимаюсь, и даже в какой-то мере сами были в этом замешаны. Но ведь кто-то шпионил за мной, и нужно было найти способ расстроить его планы. Использование дома в качестве базы может отлично сработать.

Две недели спустя мы с Саидом сидели перед медпунктом за утренним чаем. Деревня казалась странно, до жути тихой — она словно затаила дыхание, чего-то ожидая. Мы обсуждали, какие материалы нам нужны для медпункта, когда издалека, со стороны базара, донесся отдаленный шум. Я услыхала слабые крики и топот — казалось, бежала целая толпа. На мгновение я со страхом подумала, не нападение ли это, но тогда наверняка была бы пальба.

Внезапно я увидела массу людей, хлынувшую с базара. Все, как один, они повернули и помчались в нашем направлении.

Некоторые несли на руках что-то тяжелое. Издалека я не могла рассмотреть точно, но мне показалось, что ноша имела человеческие очертания. Когда толпа приблизилась, стало ясно, что это были девочки из деревенской школы. Я увидела их мотающиеся головы и развевающиеся на ветру бежевые нянджуры[9].

Саид и я обменялись тревожными взглядами. Что же это такое делается? Тела наплывали колышущейся, паникующей массой. Саид и я пошли им навстречу. Я уловила боль и ярость на лицах взрослых, услышала жалобные крики девочек. Я заметила одну из учительниц — та казалась помешанной: царапала лицо, рвала на себе волосы. Когда толпа обступила нас, я заметила, что нянджуры школьниц разодраны, перепачканы и залиты кровью.

Господи, что случилось? Что случилось? Ради всего святого, что случилось?

Теперь крики раздавались повсюду вокруг меня — они сбивали с толку и оглушали. Я пыталась понять смысл слов.

«…звери…»

«…напали на школу…»

«…чудовища…»

«…это дьяволы…»

«…дети…»

«…изнасиловали…»

«…погублены…»

«Джанджавиды! Джанджавиды!»

За меня отчаянно цеплялись чьи-то руки, меня потащили назад, в процедурную. Когда я взяла первую из девочек и положила на кровать окровавленное тело, мне показалось, что я тону.

19 Черные псы и рабы

Иди ко мне, дитя мое,

У меня есть сердце для тебя.

Иди ко мне, дитя мое,

У меня есть слезы для тебя…

Никогда, даже в темнейшем, чернейшем кошмаре, я не представляла, что когда-нибудь стану свидетелем такого ужаса. Что происходит в моей стране? Куда исчезли любовь, добро, человечность? Кто впустил дьявола и дал ему эту неограниченную власть? Как могут люди быть такими чудовищами? Ведь они взрослые, а это — маленькие дети… Неужели у них нет своих детей? Неужели они сами никогда не были детьми? Неужели у них нет ни сердца, ни невинности, ни любви взрослого к ребенку? Да люди ли они на самом деле?

Эти мысли проносились у меня в голове, когда я помогала уложить на кровать первую девочку, чтобы посмотреть, что с ней сделали арабы — джанджавиды. Пока я в ужасе рассматривала ее обмякшее тело, плач, бессильный вой вырывался из глубины ее горла — снова, и снова, и снова, и снова. Такого я не слышала никогда — глухие рыдания о попранной невинности, о невинности, навсегда утраченной. И этого я не забуду до самой смерти.

Но несмотря на шок, растерянность, эмоциональную травму, медик во мне взял верх. Я протянула руку к лицу малышки — одна сторона опухла и была вся в крови — и прощупала рану, нанесенную каким-то тупым инструментом, вероятно прикладом винтовки. Нужно было наложить швы. Но обнаружились и другие, более срочные проблемы. Я проверила глаза девочки: безжизненные, остекленевшие от шока. Невидящие. Но она, по крайней мере, оставалась в сознании. Я прощупала пульс — неровный, но все же сильный. И я поняла, что она будет жить. Она будет жить — если мне удастся остановить кровотечение.

Я приподняла ее нянджур, склизкий от застывшей крови, и со всей возможной осторожностью попыталась раздвинуть дрожащие окровавленные колени. Мягкая детская кожа бедер была иссечена крестообразными порезами, словно девочку терзала стая диких зверей. Я чувствовала, как коченеет ее тело, как напрягаются и сопротивляются мышцы ног. Леденящий кровь бессильный вой поднялся до испуганного вопля.

Я чувствовала, как паника волна за волной захлестывает ее — нет, нет, нет, нет, только не это, только не это, только не это опять.

Я попыталась успокоить ее.

— Прости, сестренка, но мне нужно посмотреть. Я доктор Халима, из больницы. Мне нужно посмотреть, мне нужно… Но я не сделаю тебе больно, не сделаю ничего гадкого, обещаю.

Она повернула ко мне голову, но глаза ее оставались остекленевшим слепком, и крики не смолкали. Она ушла в некое сокровенное место, сказочную картину детской невинности, где ужасы не могли добраться до нее. А я тащила ее назад, в чудовищное настоящее. И все же мне необходимо было осмотреть ее, потому что она истекала кровью, а потом решить, как лучше ей помочь. Умом я понимала, что произошло, но сердце отказывалось это принять. Я придумала, как поступить, но страшилась собственной затеи.

Я посмотрела на ее родителей. Лицо отца было залито слезами — он плакал открыто и безудержно, молодой загава, парализованный душевной мукой и болью за свою восьмилетнюю малышку. Я тронула его руку и жестом указала на дочь:

— Говори с ней. Ты должен говорить с ней. Скажи ей, что ты здесь. Скажи, что ничего страшного нет. Скажи, что мне нужно осмотреть ее, она должна мне разрешить. Я помогу ей. Мы все поможем. Говори с ней.

Мужчина кивнул, и я увидела, что он явно собирается с духом. Он вытер лицо рукавом, затем наклонился к лицу дочери:

— Это папа, — прошептал он. — Папа здесь. Папа здесь. Папа здесь. Я держу тебя за руку, моя маленькая, моя Айша, и буду тебя защищать. Я всегда буду здесь с тобой. Никто не сможет сейчас сделать тебе больно. Но ты должна позволить доктору посмотреть. Ты должна позволить ей посмотреть…

Я чувствовала, как слезы заливают мне лицо. Я не скрывала их. Я плакала открыто. Если все остальные плачут — почему мне нельзя? Кто я такая, чтобы быть настолько сильной? Да, я врач, но я и женщина, и каждую из этих маленьких девочек я воспринимала как собственную дочь, каждую — как собственного ребенка.

Я раздвинула ноги малышки Айши, обнажив красную окровавленную плоть. Она была обрезана, как и я. Войдя в нее силой, тот первый араб просто разорвал ее. Я почувствовала, как меня захлестывает волна тошноты и отвращения, сопровождаемая жгучим паническим страхом. Это было именно то, чего я ожидала, именно то, чего я боялась. Мне нужно было промыть рану и снова ее зашить, и я знала, что у меня нет обезболивающих.

Я оглядела комнату. Она превратилась в котел кипящих слез. Школьницы и их потрясенные, скорбящие родители — все рыдали. Как много девочек здесь? Дюжина? Две дюжины? Три дюжины? Может, больше? У нас не хватало кроватей для всех. Но гораздо сильнее меня волновало, хватит ли нам медикаментов.

— Кипятку давай! — крикнула я Саиду. — Кипятку. И иголки с нитками, все, сколько найдешь.

Затем я повернулась к медсестрам:

— Сумах и Макка, укладывайте по две на кровать! Парацетамола каждой по полтаблетки. Раны обмывать кипяченой водой, потом антисептик. После этого буду зашивать… Да, Саид, позови Малика из амбулатории. Как только поймешь, что он справится, приходи и помоги мне шить.

Ничто из предыдущей практики не подготовило меня к такой ситуации. Когда я закончила промывать и зашивать растерзанное женское естество Айши, ее мучительные крики успели намертво врезаться мне в память. И она была первой из многих. К тому времени я уже знала, что у нас недостаточно медикаментов, чтобы помочь всем, и придется импровизировать.

Еще я знала, что все — родители, учителя, персонал медпункта — ждут от меня указаний. Но что я могла сделать? Как лечить девочек при нехватке медикаментов? В университете меня не учили помогать восьмилетним жертвам группового изнасилования, находясь в сельском медпункте, где нет даже запасов хирургической нити.

Когда я сшила кровавую рваную рану второй девочки, в памяти у меня мелькнула картина из детства: мать и бабуля Сумах, перевязывающие мое собственное женское естество после обрезания. Они крепко связали мне бедра веревкой — так крепко, что я не могла двигаться. А что, если нам сделать то же самое здесь, с пострадавшими девочками? Я позвала Саида и поделилась с ним своими соображениями. Нужно было, чтобы родители принесли веревку. У нас в медпункте ее не имелось, но на базаре — в избытке.

Я закончила зашивать эту вторую малышку и, пошатываясь, сделала шаг назад. Она схватила меня за руку и крепко сжала. Ее глаза были расширены от страха и мучительной боли, лицо — мокрым от слез. Мать ее стояла рядом, но отец был в полях и понятия не имел, что случилось с его дочерью. Девочка попыталась что-то сказать, ее губы шевелились, но не было слышно ни звука. Я наклонилась ближе. Она попробовала заговорить снова и с ужасом прошептала:

— Джанджавиды… Джанджавиды…

Я кивнула и попыталась улыбнуться:

— Я знаю, я знаю. Не беспокойся…

— Зачем… Зачем… Почему они нас так?..

— Я не знаю, сестренка. Не знаю. Это плохие люди, ужасные люди…

— Но за что? Почему это? Что мы плохого сделали?

— Не знаю. Но мы остановим их. Не беспокойся. Мы не позволим, чтобы это случилось с тобой снова…

Я отвернулась от малышки и в изнеможении вытерла рукой лицо. Рука была скользкой от крови, но сейчас меня это не заботило. Голова глухо отдавалась болью. Казалось, она вот-вот взорвется. Я почувствовала, как мать малышки подошла ко мне, обняла за плечи и прижала к себе. На секунду я застыла в ее объятиях. Я знала по именам большинство деревенских жителей — и взрослых, и детей. Они были мне как семья, и нас объединяли боль и ужас случившегося.

— Дай бог тебе сил, — прошептала она. — Дай бог тебе сил. Дай бог тебе сил помочь им. И с Божьей помощью все будет хорошо. Все будет хорошо.

Вцепившись в нее, я набиралась сил для следующей девочки. Я готовилась продолжать, чтобы справиться со всей этой болью. Я посмотрела на нее. Кивнула. Я была готова.

Ее темные глаза, омуты непонимания и боли, встретились с моими. Она недоуменно покачала головой:

— Как они могли? Как можно сотворить такое с маленькими детьми?

Я пожала плечами:

— Одному Богу ведомо. Одному Богу ведомо…

— Джанджавиды… Джанджавиды… — прошептала женщина. — Они хотят свести с ума наших детей, наших детей

— Бог сильнее их, — сказала я ей. — Это бесы, но они слабы. Господь всемогущ. Он уничтожит их. Они набрасываются на детей, как трусы. Но однажды Господь покончит со всеми ними…

Осматривая следующую девочку, я велела себе быть сильной. Я должна быть сильной ради каждой из них. Ради всех. Все они полагались на меня, и если бы кто-нибудь из малышек не выжил, я винила бы себя в том, что не спасла ее. Но я не знала, хватит ли мне сил. Я чувствовала, как гнев и ярость, горькие и едкие, словно кислота, вскипают во мне и угрожают захлестнуть с головой. Я хотела сражаться. Я хотела воевать с арабами. Я хотела воевать, убить их всех до единого, вырезать их всех, выгнать их из нашей страны.

Ненависть, как печь, пылала во мне огнем и яростью. Мне хотелось мстить, мстить! Я попыталась обернуть эту ненависть на пользу. Пожелала, чтобы она придала мне сил продолжать свое дело. И взяв иглу и нить, я повернулась к следующей девочке…

В течение утра одно увечье сменялось другим, пока все это не стало единой нескончаемой картиной ада. Словно зло во плоти пришло в нашу деревню, словно сам дьявол явился свершить свое наичернейшее дело.

Младшей из девочек было всего семь лет, старшей — тринадцать. Все они были обрезаны. Все они подверглись неописуемо бесчеловечному сексуальному насилию. Насколько я знала, из двух учительниц по крайней мере одна также была изнасилована. Лицо мисс Сумии было искажено болью, в глазах читались отвращение и страх.

Мисс Сумия была примерно моей ровесницей. Высокая, элегантная, красивая чернокожая африканка из племени массалит, милая и приветливая. В суданской культуре учитель — весьма уважаемый человек, и потому насилие над ней было даже больше нежели осквернение. Джанджавиды, похоже, намеренно выбрали именно школу, чтобы показать нам, что могут делать с нами все что угодно, — это был их способ вселить в нас неописуемый ужас.

Сумия не сказала мне ни слова о том, что с ней случилось. Я знала, что она хочет оставить все это в тайне, и понимала почему. Сумия была замужем и боялась, что муж узнает. Она чувствовала себя виноватой: виноватой в том, что не сопротивлялась нападавшим, не отбилась от них, не погибла, сопротивляясь. Лучше умереть и сохранить достоинство, чем перенести смерть души, подвергшейся насилию, — в это верят и массалит, и загава.

Но я и слышать ничего не хотела. С моей точки зрения, каждая женщина и каждый ребенок в этой комнате были жертвами. Как могли они сопротивляться? До нас доходили слухи об изнасилованиях. Такие истории были неотъемлемой частью этой темной и гнусной войны. Но я не очень доверяла этим слухам, и уж тем более ни на мгновение не могла представить себе, что взрослые люди способны делать такое с маленькими детьми. И вот теперь я видела все это своими глазами. То, о чем я боялась и помыслить, оказалось правдой.

К вечеру мы с Саидом зашили последнюю из девочек. Макка, имевшая акушерскую подготовку, помогала нам. Медсестра Сумах промывала раны, кладовщик поддерживал работу угольных печей и непрерывно кипятил воду. Одну только милость Господь явил во всех ужасах этого дня: почти все девочки были слишком молоды, чтобы забеременеть от насильников. Но сейчас обезумевшим жертвам было не до того.

В медпункт были доставлены более сорока девочек, но я знала, что жертв больше. Некоторым родителям было так стыдно, что они забрали дочерей домой, чтобы лечить их в четырех стенах народными средствами. Таким образом они надеялись сохранить случившееся в тайне. Вот печальный факт нашей культуры: жертву изнасилования рассматривают как поврежденный товар, и приключившийся с нею ужас навсегда разрушает ее жизнь.

День подошел к концу, и большинство девочек смогли вернуться домой. Восемь наиболее сильно пострадавших — самые хрупкие, самые младшие — остались. Они — в том числе и маленькая Айша, первая моя пациентка, — были в глубоком шоке и не прекращали плакать. Я держала их в кроватях, под капельницей с физраствором, смешанным с глюкозой, — это должно было помочь от кровопотери и шока.

Родителям я велела принести еды: девочкам нужно попытаться поесть. Лучше всего супа: куриного или бараньего бульона, чего-нибудь легко усвояемого. У самой меня не было времени перекусить, да я даже думать о еде не могла: от потрясения меня тошнило.

Как только девочки попытались немного поесть, я дала каждой по половине таблетки снотворного, чтобы они могли забыться блаженным сном.

Каждая отправилась в страну грез, и мне оставалось только надеяться и молиться, чтобы эта страна оставалась свободной от темных и гнусных кошмаров.

Я села за стол, обхватила голову руками, закрыла глаза и легла лицом на гладкую деревянную поверхность. Не считая родителей пациенток, я была одна: Саид, Макка и другие сотрудники пошли домой отдохнуть. Вскоре, почувствовав чье-то присутствие, я подняла голову. Это была Сумия, учительница.

Она кивнула в сторону девочек:

— Я только хотела узнать, как они… — сказала она.

— Спят, и это хорошо. Надеюсь, утром им будет лучше.

— Ты выглядишь совершенно измотанной…

Я пожала плечами:

— Не думаю, что смогу заснуть после сегодняшнего…

— И все-таки хорошо бы тебе хоть вздремнуть…

— Сумия, расскажи мне, что случилось… Я к тому, что если тебе трудно об этом… просто я чувствую, что мне нужно знать…

— Ты правда хочешь услышать?

Я кивнула. Да, по какой-то необъяснимой причине я хотела услышать. Я надеялась, что это поможет мне справиться со жгучим гневом и болью и я приду к осознанию этого всепоглощающего ужаса, сумею свыкнуться с ним…

— Было около девяти часов, — начала Сумия. — Мы только-только приступили к урокам. Внезапно я услышала стук копыт и дикие вопли. Они выломали двери, разбили окна. Мы даже не успели позвать на помощь. Они как-то вдруг очутились внутри…

Сумия помедлила. Опустив голову, она ушла в себя, переживая все заново.

Я ласково коснулась ее руки:

— Не надо, если не можешь. Не продолжай.

Сумия пожала плечами.

— Лучше поговорить… Мне необходимо… Они набросились на нас, как стая диких зверей, стали силой валить на пол. Они насиловали всех девочек подряд, не глядя на возраст… Джанджавиды… у них были ружья, ножи, тяжелые палки, которыми они погоняют своих лошадей. Если какая-нибудь девочка пыталась сопротивляться, они били ее этой палкой…

Сумия посмотрела на меня:

— Они вопили, они орали на нас. Ты знаешь, что они кричали? «Мы пришли сюда, чтобы убить вас! Чтобы прикончить вас всех! Вы черные рабы! Вы хуже собак! Либо мы убьем вас, либо наделаем вам арабских детей. И не будет больше черных рабов в этой стране». Но знаешь, что было хуже всего? Хуже всего было то, что они хохотали и визжали от радости, делая эти ужасные вещи. Взрослые мужчины наслаждались, передавая по кругу маленьких девочек…

Несмотря на растерянность, одной-двум девочкам удалось спастись. Они побежали домой и подняли тревогу. Но бросившиеся в школу родители увидели, что ее оцепил кордон правительственных солдат; никого не пропускали. Если кто-то подходил ближе, солдаты стреляли. Родители слышали крики дочерей и ничем не могли помочь.

— Два часа они держали школу в осаде. Они насиловали девочек на глазах подруг, заставляя их смотреть. Девочек, которые пытались сопротивляться, били по голове палками или прикладами. Прежде чем уйти, они оплевали нас и помочились на нас, — прошептала Сумия. — Они сказали: «Мы позволим вам жить, чтобы вы могли рассказать своим матерям, отцам и братьям, что мы сделали с вами. Передайте им: если вы останетесь, то же самое, а то и кое-что похуже, будет со всеми вами. В следующий раз мы не пощадим. Уходите с этой земли. Судан для арабов, а не для черных собак и рабов».

Я оставалась в медпункте до поздней ночи. Мой разум превратился в водоворот изнуряющих мыслей. Я продолжала повторять про себя слова Сумии. Судан для арабов, а не для черных собак и рабов. Откуда такая слепая, безрассудная ненависть? Кто, кроме злодеев и безумцев, способен на такое изуверство по отношению к невинным детям? Это бесчеловечно. И чем это когда-нибудь закончится? Чем это закончится?

Моего присутствия в медпункте пока не требовалось. Девочки крепко спали, и даже их родители задремали. Я не уходила только по одной причине: я очень, очень боялась оставаться одна. Но все же я заставила себя подняться на ноги и сказала родителям: если что-то случится — что угодно, — они должны прийти за мной. Живу я совсем рядом и вряд ли буду спать.

Идя домой через темную деревню, я пыталась посмотреть в лицо своему страху. Пугала меня и сама ночь, но все же я держалась в тени, чтобы не быть на виду. Я боялась, что снова налетят джанджавиды. Дома меня ждала Асия. Утром она торговала на базаре и видела толпу. Когда я подробно рассказала о происшедшем, ей сделалось дурно.

— Даже детей? Даже детей? Даже этих маленьких девочек?

— Даже детей, — подтвердила я. — Они выбрали школу сознательно, чтобы уничтожить самые наши души.

— Мы должны бороться с ними, — заявила Асия. — Мы должны убить их всех. Они как темное зло, расползающееся по всей этой земле… Мы должны убить их всех.

Я молчала. Асия посмотрела на меня и при свете огня заметила, что я плачу. Она потянулась ко мне и обняла, укачивая. С детьми я старалась быть сильной. С ними я пыталась скрыть эмоции, не показать слез. Сейчас я могла позволить себе не сдерживаться.

Когда мы разошлись по хижинам, я взяла с собой палку и спрятала ее под кроватью. Всю ночь я напрягала слух в темноте. Если бы я услышала, что они пришли, я бы попробовала спастись бегством. Но если бы меня схватили — взяла бы палку и стала драться. Ужасные картины крутились у меня в голове: утренние сцены в школе, образы боли и попранной невинности в медпункте.

Пока я ворочалась, эти картины изменились. Теперь я видела, как нападают на мою деревню, как мои родные убегают от улюлюкающих джанджавидов. Как далеко растечется это злое безумие? Может быть, налетам подверглись уже все школы? Может быть, это зло и тьма уже повсюду на нашей земле — а я так далеко от дома, так далеко от моей семьи и моего народа…

Едва рассвело, я поспешила в медпункт посмотреть, как там девочки. Большинство всё еще крепко спали. Те, кто не спал, мучились от невыносимой боли, страшась даже сходить в туалет. Я приготовила горячую воду, чтобы они помылись. Это успокоило бы их и помогло облегчиться. Мать и отец Айши были в медпункте. Они снова принялись благодарить меня.

— Не знаю, что бы мы делали без вас, доктор, — сказал отец. — Но как вы думаете, не сойдет ли наша дочь с ума из-за случившегося? Этого мы боимся больше всего.

— Она очень плохо спала, — добавила мать. — Плакала, металась, просыпалась с ужасными криками. Сказала, что даже во сне видела этих людей.

— Знаете, время — великий целитель, — ответила я. — Со временем они забудут. И со временем встанут на ноги. Все вернется к норме, вот увидите.

Я начала осмотр. Когда я подошла к малышке Айше, она схватила меня за руку.

— Я не хочу, чтобы эти плохие люди приходили снова, — прошептала она. — Не позволяй им. Ты их остановишь, правда? Пожалуйста, не дай джанджавидам схватить меня.

— Не волнуйся, не плачь, сестренка, — утешила я ее. — Не волнуйся, мы защитим тебя. Теперь ты в безопасности. Вы в безопасности здесь с нами.

Если бы так. О, если бы так.

* * *

Я провела день с девочками, утешая их. К полудню работы в медпункте для нас фактически не осталось. Для поправки души и тела пациенткам нужно было есть и спать. И попытаться забыть. Лучшим местом для этого был родной дом. Постепенно девочки и родители покидали медпункт. Я в это время думала, где же в утро нападения обретался толстый начальник полиции. Ничто в деревне не совершалось без его ведома, но, как ни странно, его нигде не было видно.

Мы с Саидом прибирали в процедурной, когда я услышала, как снаружи останавливается автомобиль. Может быть, это начальник полиции? Может быть, он в конце концов решил, что существует? Но вместо него вошли два элегантно одетых незнакомца. Они представились сотрудниками Организации Объединенных Наций и сказали, что приехали в деревню для проверки информации о нападении на школу. Знаю ли я что-нибудь об этом? Слышала ли что-нибудь? Видела ли что-нибудь? Могут ли полученные ими страшные сообщения оказаться правдой?

Я согласилась рассказать все, что мне известно, при одном условии: мое имя не будет упомянуто. Я призналась, что напугана. У меня уже были проблемы с властями, и я не хочу их снова. Две девочки собирались домой — если родители не против, сотрудники ООН могут побеседовать и с ними. Таким образом они получат сведения из первых рук, причем от двух жертв сразу.

Слушая описания налета на школу, люди из ООН были явно потрясены. Они записали все и даже сделали несколько снимков этих двух малышек. В конце концов они уехали, пообещав срочно представить рапорт о происшествии в свою организацию. Они также обязались вскоре вернуться к нам и привезти медикаменты.

В последующие дни я навещала пострадавших, чтобы осмотреть их и собственноручно сделать перевязку. Но страх уже охватил деревню, и, переходя из дома в дом, я за каждым углом ощущала его мрачное присутствие. Пересуды о войне и ужасах, которые она несла с собой, были у всех на устах.

Школа оставалась закрытой, ее развороченные двери и выбитые окна смотрели словно темные пустые глазницы. Был ли смысл открывать ее снова? Родители боялись отпускать детей в школу — не было никакой гарантии, что кошмар не повторится. Ведь это правительственные солдаты окружили школу, когда джанджавиды делали свое дело. Чудовищные злодеяния были делом рук правительства, его санкционировали власти в Хартуме.

Что натворили жители деревни Маджхабад, чтобы заслужить такое обращение? Что они такого натворили? Что натворили школьницы, чтобы заслужить такое обращение со стороны своего правительства? Деревня переговаривалась испуганным шепотом, никто ничего не понимал. Чего добивались те, кто это затеял? Это было чистое безумие, бессмысленное зло. Что, скажите на милость, натворила деревня, чтобы заслужить такое?

И что мог натворить ребенок, чтобы заслужить такое обращение?

20 Они приходят за мной

Через неделю после нападения на школу они пришли за мной. Около полудня я услышала, как возле медпункта останавливается машина. Какой-то миг я надеялась, что это люди из ООН, вернувшиеся с обещанными медикаментами. Но вместо них в медпункт вошли трое мужчин в потрепанной униформе. Не замедляя шага, они рывком подняли меня на ноги за ворот белого медицинского халата, сметая со стола предметы.

— Пошевеливайся! — приказал солдат. — Давай! Пойдешь с нами!

Сначала я попыталась сопротивляться.

— Чего вы хотите? Чего вы хотите? Уберите руки!

Лицо придвинулось к моему. В налитых кровью глазах горела ненависть, из свирепой пасти летели брызги:

— Заткнись! Заткнись! Заткнись! Заткнись! ЗАТКНИСЬ!

Когда они тащили меня из медпункта, на мгновение я встретилась взглядом с Саидом. Он взглянул на меня, словно хотел что-то сказать, затем испуганно уставился в пол. Они провели меня к ожидающему нас джипу и швырнули на заднее сиденье. Двое уселись по бокам, и двери захлопнулись. Третий солдат сел на место водителя и завел двигатель.

Мы поехали прочь от медпункта; в автомобиле стояла мрачная, жуткая тишина. Никто не произносил ни слова. Я даже не пыталась спрашивать, куда меня везут, я знала, что на этот раз все очень и очень серьезно. Сердце колотилось, боль, как отбойный молоток, сверлила под черепом. Я знала, что меня убьют. Внутренний голос кричал: сегодня они тебя убьют; они убьют тебя; они собираются убить тебя сегодня.

Я не знала, за что они собирались убить меня. За то, что я помогала раненым бойцам? За то, что я помогала жертвам изнасилования? Кому еще я помогла, чтобы заслужить смерть? Или мне припомнили отказ составить список? Впрочем, беспокоиться уже не имело смысла. Все мы знали, что тьма рано или поздно ляжет на нас. Все в Маджхабаде в глубине души знали, что ужас надвигается.

Итак, они пришли за мной раньше, чем можно было ожидать. И что? Страна была в огне. Дети подвергались групповому изнасилованию. Беда преследовала нашу землю. Рано или поздно все мы получим свое — загава, фур, массалит, — все мы, черные собаки и рабы. Повезет — выживешь. Не повезет — погибнешь. Моей удаче, как видно, пришел конец. Быть по сему. По крайней мере, Господи, дай мне быстро умереть. Господи, пожалуйста, пусть это будет без боли. Пожалуйста, Господи, не дай им мучить мою душу.

Они отвезли меня в дальний конец деревни, в военный лагерь. Мы остановились около трех хижин, обнесенных проволочной оградой. Солдаты выволокли меня и увели в ближайшую хижину, с твердым бетонным полом и голыми кирпичными стенами. Окна были зарешечены и закрыты металлическими ставнями. Единственная лампочка высветила темные пятна на полу. Мне не хотелось думать об их происхождении.

Я вошла в комнату, и сразу же меня начали избивать. Сильно пнули в живот. Когда я согнулась пополам от боли, на меня обрушились дальнейшие пинки и удары — по ногам, плечам и бедрам. Я упала на пол и попыталась закрыть голову руками. Ботинок полетел мне в лицо, и жгучая боль прострелила глазницу. Еще один пинок в голову — этот удар пришелся по пальцам руки, хрустнули сломанные кости.

Скрип подошв по голому бетонному полу. Глухие удары ботинок по мягким частям. Потом тишина. Напрягаюсь в ожидании следующего удара, но его не последовало.

Только тишина. Я лежу, свернувшись клубком на холодном твердом полу. Тишина и звук их напряженного, возбужденного звериного дыхания. Тишина — это на секунду, на минуту, на час? Мне слишком больно, мне не до этого. Почему убийство должно начинаться с такой боли?

— Ты доктор загава! — кричит на меня голос. — Доктор загава! Мы знаем, кто ты!

— Ты говоришь с иностранцами! — кричит другой голос. — Басни им рассказываешь. БАСНИ! Зачем ты им врешь?

Рука хватает меня за волосы, тянет вверх мою голову. Несколько яростных ударов в лицо — голова мотается из стороны в сторону. Солдат скрючивается надо мной, его лицо искажено ненавистью, зловонное дыхание бьет мне в нос. Его мертвенные глаза смотрят в мои, он крутит пальцами мои волосы, все выше и выше вздергивая мою голову от пола.

— Слышь, ты, мы знаем, что ты наболтала иностранцам, — ледяным голосом, исполненным ненависти, скрежещет он. — Ты зачем это сделала? Ты подписала декларацию. Забыла? Ты подписала декларацию — не трепаться. Ты обещала. Ты почему обещание не выполняешь?

— На этот раз мы с тобой разберемся! — голос рядом, опять крик. — На этот раз мы тебе такой урок дадим, нескоро забудешь!

Скрюченный поднимает голову, кривенько улыбается коллеге, Крикуну.

— Зенил хочет с тобой разобраться. Своим фирменным способом. Разрешить ему? Хочешь, я ему разрешу?

— Она рассуждает о групповухе! — снова Крикун. — Грязные разговорчики! О групповухе! Врет иностранцам! Про маленьких девочек… Да что она знает о групповухе! Ничего не знает…

— Зенил хочет быть твоим учителем, — снова Крючок, голос лоснится угрозой. — Он предлагает поучить тебя. Хочешь, он тебя поучит? Хочешь, он тебя научит всему, что знает?

— Мы тебя заставим язык прикусить!

Пинок в поясницу, боль пронизывает позвоночник.

— Язык прикусить! Навсегда!

— У нас власть, мы тебя что угодно делать заставим, — шипит Крючок, его пальцы до сих пор в моих волосах. — Все что угодно, доктор. Все, что захотим. Знаешь ты это?

Я чувствую, что Крючок встает на ноги, отпуская мои волосы. Я валюсь головой на твердый пол. Крючок поворачивается, обращается к третьему, Шоферу, который до сих пор не участвовал в допросе:

— Али, принеси веревку и свяжи ее. Свяжи крепко. Не хочу, чтобы она смылась куда-нибудь, пока мы с ней не разберемся. — Крючок поворачивается ко мне, меряя взглядом. — В арестантскую ее. Дадим ей немного времени подумать. Пусть обдумает свои проступки, прежде чем мы ее накажем.

Шофер и Крикун поднимают меня на ноги и выводят. Пинком открывают дверь другой хижины и бросают меня внутрь. Крикун коленями прижимает меня к полу, Шофер связывает запястья. Он заворачивает мне за спину руки — жгучая боль, словно их вырвали из суставов, — и крепко связывает, настолько крепко, что суставы горят от боли. Теперь я бессильна. Впервые с начала надругательства я заплакала.

— Тряпки принеси, — приказывает Крикун. — Заткнем рот этой черной суке. На кой нам ее тупой вой слушать.

В рот мне впихивают грязный кусок ткани и крепко обвязывают его конец вокруг моей головы. Крикун отпускает меня. Я вижу, как эти двое идут к двери. Крикун оборачивается.

— Уж ты сейчас не убегай, — усмехается он. — Мы вернемся попозже. Будет тебе первый урок. — Он поворачивается к Шоферу и хитровато смотрит на него. — Зенил-Учитель… не просто так у меня кличка такая.

Шофер хихикает. Дверь захлопывается. Скрежет ключа в замке. Хруст удаляющихся ботинок. Тишина. В хижине темно. Непроглядная тьма. Я здесь одна, если не считать мышей и крыс. Я их не вижу, но слышу. Вверху, в стропилах. Скребутся на полу. Они чувствуют запах моей крови и моего страха. Неловким мучительным движением я подаюсь назад, пока не прижимаюсь к стене. Смотрю перед собой. Колочу ногами — смотрите, гады, я все еще в сознании, я жива, я вам еще покажу. Я еще не труп. Вам пока что меня не сожрать.

Я знаю, что вскоре произойдет. Насилие и смерть, насилие и смерть. Смерть я могу принять. Но я не могу принять насилия, не могу допустить, чтобы эти мерзавцы надругались надо мной. Есть ли выход? Найду ли я способ покончить с собой? Должна найти. Должно быть в этой комнате что-нибудь, что поможет мне умереть. Мое тело — сплошные порезы и синяки, и меня мучает боль. Но если я сумею освободиться от этих веревок, то должна найти какой-нибудь способ оборвать жизнь. Если я развяжу веревки, то, возможно, мне удастся повеситься на стропилах.

Я попробую. Я изо всех сил стараюсь освободить кисти рук, кручу руками и напрягаю мышцы, но с каждой попыткой мне становится только больнее. В конце концов я чувствую, что слишком устала. Я лежу, борьба окончена. Я лежу лицом вниз на грязном бетонном полу и плачу. Я плачу и молюсь. Я молюсь, чтобы Бог спас меня от Шофера, Крючка и Крикуна. Молюсь Богу, чтобы дал мне блаженное спасение, чтобы дал мне смерть, чтобы забрал меня из этой жизни, исполненной боли и обиды. Я молюсь о блаженном освобождении.

Боже, освободи меня. Боже, освободи меня. Боже, освободи меня.

В ту ночь они пришли за мной. На улице темно. Я вижу это, когда смутные фигуры открывают дверь. Один из них зажигает фонарь. Но теперь это не просто Крикун, Крючок и Шофер. Это трое незнакомцев в грязной военной форме. Когда они подходят ко мне, я вижу злобу и похоть, горящие в их глазах. Один из них хватает меня за волосы и наваливается на меня, прижимая грудью к полу, выкручивает руки, смеется, прочитав боль и ужас в моем взгляде.

Второй хватает меня за ноги. Я вижу блеск ножа, чувствую, как рвется ткань, когда он начинает разрезать на мне брюки. Но ноги у меня не связаны, они свободны, и я изо всех сил пинаю его, отшвыривая обратно к стене. Раздается крик ярости, искажается небритое, грубое лицо кретина. Он подается вперед и глубоко вонзает лезвие ножа мне в бедро. Я кричу от боли, но ткань, забитая глубоко в горло, душит крики. Я опять пытаюсь лягаться, но третий человек прижимает мою свободную ногу к полу.

— Держи ее за ноги! Держи черную суку за ноги! — призывает человек с ножом, кромсая мои брюки у талии. — Ужас до чего сильная. Вот ведь силища-то.

— И что, втроем не управимся? — кричит тот, кто стоит на коленях.

— Да это уж точно! Тут целый долбаный полк не управится!

Человек на коленях ухмыляется:

— Вот, сука черная, теперь будешь лежать смирно!

Он достает что-то из кармана. Я отчетливо вижу, что это бритва, когда он раскрывает блестящее лезвие, поднося его к свету. Он наклоняется и распарывает на мне блузку. Он улыбается. Медленно, очень медленно он опускает клинок, а затем режет мою обнажившуюся плоть. Я чувствую жгучий удар боли в груди и теплый прилив крови. Он перемещает лезвие и кладет холодную сталь на другую мою грудь. Я закрываю глаза и молюсь, и молюсь, и молюсь, и молюсь.

— Вот так, расслабься, — усмехается он. — Давай, брыкайся, получишь еще. Жаль обе испортить, а? Ложись и получи свое, черная рабыня…

Человек с ножом сейчас верхом на мне. Я напрягаю мышцы и пытаюсь сопротивляться, но эти двое насильно раздвигают мне ноги. Я чувствую жгучую боль, когда человек с ножом входит в меня, разрывает меня.

— Мать честная, да она зашитая! — кричит он. — Реально зашитая! Этих загава делают потуже остальных…

— Ну так распори ее для всех нас, — через плечо говорит тот, что на коленях. Он поворачивается ко мне лицом:

— Ну вот, теперь ты знаешь, что такое групповуха, ты, черная сука. Теперь ты знаешь.

Эти трое по очереди насиловали меня, один за другим. Как только третий управлялся, они начинали снова. Они насиловали меня, прижигали сигаретами и резали ножами до тех пор, пока я не потеряла сознание. Придя в себя, я обнаружила, что осталась в хижине одна. Я свернулась в клубок в углу. Мне хотелось умереть. Больше никто ничего не мог со мной сделать. Моя жизнь кончилась.

На второй день они пришли опять — Шофер и Крикун. Меня насиловали, пока я вновь не потеряла сознание, они насиловали меня, пока все зверские надругательства не слились в одно. На третий день дверь хижины открылась еще раз. Яркий свет хлынул внутрь.

Пожалуйста, Боже, пожалуйста — не надо снова, не надо снова, не надо снова. Вошел Крючок. Он был один. Он прошел туда, где я в позе зародыша свернулась у стены. Он опустился на корточки и молча уставился на меня.

— Знаешь, что мы решили сделать с тобой? — спокойно объявил он. — Мы оставим тебя в живых. Мы не будем тебя убивать. Усекла? Не умирать. Не умирать. Жить.

Я ничего не сказала. Я почти не реагировала. Я была там, где добраться до меня было невозможно. Слова до меня не доходили.

— Знаешь, почему мы оставляем тебя жить? — добавил он. — Мы оставляем тебя жить, потому что знаем, что ты предпочитаешь сдохнуть. Умно, а? Вот ведь какие мы умники, доктор. Может, мы не такие ученые, как ты, зато чертовски умные, согласись!

Я смотрела на него тусклыми, слепыми глазами. Я ничего не видела. Я была далеко, там, куда взял меня мой Бог, в том месте, где они не могли больше добраться до меня. Там я была в безопасности. Это не смерть, не то, о чем я просила, просила и молилась, но примерно то же самое — почти лучшее, что мог Господь сделать для меня в этой ситуации.

Крючок пожал плечами:

— Как бы то ни было, проваливай. Иди. Пока что хватит. Ты узнала, что такое изнасилование, так что иди. Учитель и другие — они тебе показали. Сам-то я, хоть убей, не прикоснулся бы к черной суке вроде тебя. В общем, вали отсюда. Вали и расскажи всему миру. Будешь жить с этим до конца. Вали и рассказывай, кому хочешь, что такое изнасилование.

Некоторое время спустя я оказалась в доме Османа и Муны, понятия не имея, как добралась до них. Увидев меня, Муна поняла, что произошло нечто чудовищное. Моя одежда была изорвана и испачкана, брюки и блузка в кошмарных пятнах, лицо превратилось в кровавое месиво. Она провела меня в хижину и попыталась заставить вымыться, поесть и попить. Я не ела несколько дней, но голода не испытывала. Все, что я могла, — это сидеть, раскачиваясь взад-вперед, и смотреть в огонь, и плакать, плакать.

В конце концов Муне удалось вытянуть из меня правду. Как только я все ей рассказала, она предупредила, чтобы я не возвращалась ни в дом Асии, ни в медпункт. Что, если они поджидают меня там, чтобы снова схватить? По ее мнению, мне нужно было вернуться к себе в деревню — это единственное место, где я могу быть в безопасности. Придется подождать возвращения Османа. Он уехал по делам, но вскоре будет дома. Осман поможет мне сбежать.

Поздно ночью приехал Осман. Муна в двух словах объяснила, что произошло. Осман согласился, что мне нужно исчезнуть. Насильники никогда не забудут и не простят, и это никогда не закончится, пока они сами так не решат. Осман сказал, что он на всю жизнь в долгу передо мной, ведь я спасла его сына, малыша Ибрагима. И он погасит этот долг, спасая мою жизнь. Ему нужно двадцать четыре часа, чтобы подготовить побег. Мы уйдем следующей ночью, а пока мне лучше не покидать дом.

На следующий вечер, когда тьма спустилась на Маджхабад, Осман оседлал своего верблюда. Он поручил Абахеру и Асии уложить в мой зеленый металлический сундучок одежду, одеяло и некоторые другие вещи. Сундучок и дорожные припасы он укрепил на спине верблюда. Осман собирался придерживаться отдаленных пустынных троп и гор, и нам нужно было как-то питаться и устраивать ночлег.

Усевшись на верблюда, он помог мне забраться к себе за спину. Это было трудно и больно, понадобилась помощь Муны и Асии. Даже просто сидеть в жестком седле было мукой. Бог знает, как я переживу путешествие. Но мне было все равно: умру в дороге, значит, быть по сему. Только бы сбежать из Маджхабада, скрыться от мучителей. Шепотом попрощавшись с Муной, мы молча пробрались через спящую деревню в пустыню и саванну.

Всю ту ночь мы ехали, пересекая равнины, пустыню и пересохшие речные русла. Незадолго до рассвета маршрут перешел в гористую местность. Будучи торговцем, Осман знал все тайные дороги. Время от времени мы проезжали мимо спящей деревни, но он обходил ее далеко стороной.

На востоке посветлело, небо пронизали блистающие стальные прутья. Осман стал подыскивать укрытие, и высоко в горах, среди валунов, нашел поросший деревьями клочок земли с открытым видом. Верблюду было где пастись, а мы могли наблюдать за окрестностями, не боясь, что нас заметят. Спешившись, мы укрылись в зарослях. Осман вручил мне ломоть сухого хлеба и фиников и велел поесть. А потом поспать — для путешествия нужны силы. Он будет нести вахту.

Понимая, что Осман прав, я легла и попыталась уснуть. Но меня мучила сильная и жгучая боль в области таза, и я не сомневалась, что это инфекция. Боль усилилась от жесткой тряски на верблюде. Я знала, что Осман опасается преследования и именно поэтому выбирает самые трудные и малолюдные пути. Он был храбрым человеком, и что бы ни случилось, я навсегда останусь у него в долгу. Спала я беспокойно, меня преследовали мрачные кошмары. Я часто просыпалась в слезах.

Через два дня мы добрались до моей деревни. Боль внизу живота усилилась, но заботила меня лишь встреча с семьей. В любом случае физическая боль была несравнима с болью душевной — болью утраты и осквернения. Моя прежняя жизнь, жизнь, о которой я мечтала, — со всем этим было покончено. Скрыть случившееся будет невозможно. И ни один мужчина племени загава не захочет женщину, которую обесчестили арабские солдаты. Образование позволит мне выжить — но что касается мужа, семьи…

Мы не останавливались всю ночь и въехали в деревню на рассвете. Первым человеком, которого я заметила на подходе к дому, была мама. Она подняла взгляд, потом посмотрела еще раз и лишь затем осознала, что это я. Сразу почуяв неладное, она бросилась ко мне навстречу. Я спустилась с верблюда и утонула в ее объятиях. Горе захлестнуло меня; я разрыдалась.

Мама принялась расспрашивать, но я не находила слов. Подошел встревоженный отец и крепко обнял меня. Наконец Осман намекнул, что я очень устала. Он спешил, но мог ненадолго задержаться, чтобы побеседовать с моим отцом. Мама отвела меня в хижину бабули, указала на мою прежнюю кровать и велела отдыхать.

Осман рассказал моему отцу, что я помогала нашим в медпункте и потому очутилась под колпаком у полиции и военных. Меня избивали и допрашивали. Он, Осман, взял на себя ответственность за мой побег и провез меня по малолюдным, неизведанным тропам до нашей деревни. Отец от всего сердца поблагодарил его и сказал, что никогда этого не забудет. Осман ответил, что просто отдал мне долг за спасение сына. Теперь мы в расчете.

Попрощавшись, Осман сел на верблюда и скрылся в саванне. Он не рассказал отцу об изнасиловании, ведь большинство женщин стараются держать такие вещи в секрете. Но я не смогла. Позже тем утром мама зашла поговорить со мной, и я сломалась. Я призналась во всем и попросила ее рассказать отцу — самой мне было слишком неловко. Мама пыталась меня успокоить, но негодовала. Война добралась и до нас. Раньше она была где-то вокруг, но теперь проникла в наш дом.

Чуть позже ко мне в хижину зашел отец. Услышав от мамы о случившемся, он страшно разгневался. Теперь же лицо его было пепельно-серым от шока. Никогда прежде я не видела его ни таким потрясенным, ни таким измученным. Он бережно взял меня за руку и сказал, чтобы я не переживала. Сейчас я дома, в безопасности, и это единственное, что имеет значение. Ничто больше не имело значения. Я была дома, и это заботило его больше всего остального.

Посмотрев мне в глаза, он пообещал найти тех, которые сделали это со мной. Он найдет и убьет их всех. Я чувствовала себя такой виноватой. Я чувствовала, что должна была сопротивляться этим людям до последнего вздоха. Но мысль о том, что я знаю обидчиков в лицо, поддерживала во мне жизнь. Эти лица навсегда отпечатались в моей памяти, и я могла попытаться сама найти и убить их. Я представляла себе, как вонзаю в них нож, и жила этой надеждой.

— А где бабуля? — спросила я отца. Бабушки нигде не было видно, а мне нужна была ее поддержка, сила ее духа.

Отец покачал головой:

— Разве ты не знаешь? Мы передавали через дядю Ахмеда. Бабушки больше нет. Она ушла. Умерла. Бабуля Сумах умерла.

Бабушки не стало буквально за неделю до моего возвращения домой. Отец пытался известить меня через дядю Ахмеда и радиотелефон в Маджхабаде. Родные хотели, чтобы я приехала на похороны, но сообщение не дошло. Смерть была быстрой и безболезненной, сказал отец; похоже на удар. Это случилось ночью, и к утру она перешла на другую сторону. Как раз тогда, когда я больше всего нуждалась в ее силе и боевом духе, бабуля Сумах ушла.

21 Свадьба на расстоянии

В течение многих дней я пряталась от мира в бабушкиной хижине. Я пыталась оплакивать ее, но мое собственное душевное состояние было таково, что сил горевать о ком-то, кроме себя, оставалось мало. И все же мне очень не хватало ее, особенно сейчас. Я не сомневалась — будь бабушка жива, она устроила бы нечто грандиозное, чтобы отомстить за меня. Она стала бы мстить любому арабу, до которого сумела бы дотянуться, не думая о последствиях. Вот такой она была.

Остальные члены моей семьи отреагировали на случившееся по-своему. Мама впала в эмоциональный ступор. Мой «маленький» брат, девятнадцатилетний Омер, расхаживал с видом взбешенным и неистовым. Но что он мог сделать? С кем бы он стал драться? Как он мог нанести ответный удар? Ему и Мо понадобилось бы руководство отца, а тот вынашивал более долгосрочный, взвешенный план. Он надеялся связаться с повстанцами загава.

Именно в день моего возвращения отец решил присоединиться к ним. Теперь ему было ясно, что выбора нет. Нужно бороться или погибнуть. Никто больше не спрячется от правды. Он видел, что они сделали со мной, а от Османа узнал о нападении на деревенскую школу. Отец рассказал о своих планах сыновьям; прозвучало много воинственных речей. При первой же возможности он, Мо и Омер присоединятся к мятежникам.

О том, что случилось со мной, знали только члены моей семьи, и они были полны решимости сохранить все в тайне. Когда у них спрашивали, почему я приехала домой, они отвечали, что в деревне я скрываюсь от войны. Поскольку я не хотела никого видеть, гостям объясняли, что я отдыхаю после долгой и трудной поездки. Я пряталась в хижине бабушки, снедаемая горем. Вакуум глубокой депрессии поглотил меня, и одиночество и тьма охватили мою душу.

Примерно через месяц я начала выходить во двор. Я помогала матери по хозяйству, насколько могла. Я снова почувствовала себя ребенком — ребенком в родном доме, который ведет себя по-детски под защитой семьи. Моей любимой обязанностью была стирка. На корзину одежды уходил целый день, и мне казалось, что с очередной корзиной я заново очищаюсь. Иногда я ловила себя на том, что оттираю, оттираю собственную кожу — словно это могло очистить меня от того, что со мной сделали эти люди.

Отец теперь отсутствовал по нескольку дней подряд, что было непривычно. Открыто никто об этом не говорил, но я предполагала, что он уезжает, чтобы выйти на контакт с повстанцами. У меня все еще не было энергии или желания интересоваться этим. С окружающими я разве что здоровалась. Тихое «Привет, как дела?» — и я принималась за привычные хлопоты.

На самом деле я все еще пряталась: я пряталась от своей семьи, от друзей и от самой жизни. Чем очевиднее становилось, что я больше не хочу быть частью своей семьи, тем сильнее страдали мои родные. Особенно сильно переживал отец.

Через четыре месяца после моего возвращения он пришел ко мне в хижину бабушки. Сев рядом, он взял меня за руку и ласково сказал, что понимает причины моей замкнутости. Я боялась быть отвергнутой теми, кто любил меня, и он знал об этом. Он знал, что я пытаюсь защититься, отвергая их первой. Я пострадала, и ничто не изменит его нежной любви ко мне. Ничто и никогда. И он просто хочет, чтобы я вернулась.

Я нуждаюсь в смысле жизни, сказал отец, в чем-то, что выведет меня из тьмы. Поэтому он взял на себя смелость спросить у родителей моего кузена Шарифа, не согласятся ли они на брак сына со мной. Если я согласна, то и Шариф будет не против. Он сохранил приятные воспоминания обо мне. Мы оба окончили университет, так что это будет союз равных. Шариф — образованный человек либеральных взглядов, глубоко вовлеченный в борьбу нашего народа. Как думаешь, сможешь ты ужиться с ним, спросил отец. Согласна ли на брак? Если да, то предстоят большие хлопоты…

Я обняла отца, уткнувшись головой в его плечо. Он был настолько полон любви ко мне, что пытался вытащить меня из смерти в жизнь. Большинство его отлучек вовсе не были связаны с повстанцами. На самом деле он подыскивал мне партию, человека, способного понять, что я — жертва чудовищного преступления. Того, который не стал бы рассматривать меня как виновницу неописуемо отвратительного действа.

Как это ни ужасно, жертва насилия нередко становится парией в своей общине и даже в собственной семье. И эта мысль преследовала меня. Я спрашивала себя: кому я теперь буду нужна? Я должна была умереть. Я была мертва. По крайней мере душой. Но и брака из благотворительности я тоже не хотела. Лучше уж смерть.

— Ты рассказал ему? — прошептала я. — Ты рассказал ему правду? Он знает? Что он ответил?

— Не сомневайся, — успокоил меня отец. — Не сомневайся. Ты знаешь Шарифа. Он работает для дела, для борьбы. В нашей стране он видел очень много горя. Он понимает, что такое страдание. Он знал, что оно не обойдет стороной и Дарфур, что мы были обречены. Не беспокойся — он может принять тебя такой, какая ты есть.

Он не ответил на мой вопрос — но и сказанного было достаточно. Я надеялась, что отец прав. Надеялась, что Шариф — хороший человек, человек просвещенный, человек, который способен понять, что ни одна женщина на изнасилование не напрашивается. Что он поймет, какую невыразимую боль и шок я пережила, и не останется равнодушным.

— Итак, Ратиби, это значит «да»? — подначил меня отец. — Могу я передать семье Шарифа, что ты согласна?

Я кивнула и слабо, со слезами улыбнулась; при этом по моему лицу словно прошла трещина. Это была моя первая улыбка с тех пор, как те надругались надо мной. Наконец-то отец вызвал у меня улыбку. Я так нежно любила его. Однако имеется небольшое затруднение, продолжил отец. Шарифа сейчас нет в Судане. Он бежал в надежное место, в Англию: службы безопасности следили и за ним. Он и я — мы оба были выжившими, выжившими в безумии и бедствиях, сжигавших нашу страну.

— Ты и сама бунтарка, Ратиби, — сказал отец. — Хочешь не хочешь, а это у тебя в крови. Шариф точно такой же. Вы оба прирожденные бунтари.

Я снова улыбнулась. Опять это имя — Ратиби. Как давно я не слыхала его! Отец угадал, дав мне это прозвище, — оно было воплощением личности, которой я стала. И как же он угадал, когда нарек меня Халимой в честь деревенской знахарки! Оба имени характеризовали меня теперешнюю: врача из племени загава, доктора-бунтарку.

Отец ушел, чтобы сообщить добрую весть родителям Шарифа. Я попыталась представить себе, какой он сейчас. Я помнила его тринадцатилетним деревенским мальчишкой, что когда-то отвез нас домой на старой ослиной повозке. В мыслях у меня был образ человека, за которого я всегда хотела выйти замуж. Но право выбрать мужчину моей мечты у меня отняли насилием, и теперь мне предстояло взять в мужья почти незнакомого человека. Тем не менее новость, преподнесенная отцом, ознаменовала мое перерождение. Я, будто феникс, восставала из пепла разбитых мечтаний.

На следующее утро пришли с визитом мои дядюшки и тетушки — договариваться с отцом о дате специальных чтений из Священного Корана, после чего нас с Шарифом нарекут мужем и женой. Затем состоится скромное торжество — конечно, в отсутствие жениха, но как только он сможет вернуться в Судан, для нас устроят подобающую свадьбу в традициях загава.

День моего бракосочетания прошел без лишнего шума. Я сидела рядом с родными Шарифа, принимая поздравления. Они сказали, что им очень лестна женитьба сына на враче. Такая честь для их семьи! Мать Шарифа подарила мне корову, чтобы я пила молоко и набиралась сил в ожидании его возвращения. Все это разительно отличалось от моей детской мечты о свадьбе. Но мне было все равно; я просто надеялась, что брак с далеким Шарифом сможет внушить мне желание жить дальше.

Я решила положить конец своему затворничеству и вновь заняться делом. В нашей деревне открылся медпункт. Благотворительная организация, которой руководили какие-то хаваджат, устроила в нашей деревне проверку на наличие медицинского оборудования. Все знахарки за несколько дней прошли медицинскую подготовку и получили запас базовых лекарств. Каждый день одна из них должна была работать в медпункте. Платили им из общественного фонда, который учредили деревенские старейшины. Я пошла туда и предложила свои услуги.

Медпункт состоял из соломенного навеса на деревянных подпорках и пары столов. Сооружение примитивное, но цели своей служило хорошо. Знахарки были моими односельчанками, подругами подруг, и за работой я весело болтала и смеялась вместе с ними. Они были рады, что рядом доктор, взявший на себя часть их нагрузки.

Пришла старуха с жалобами на головные боли и слабость. Я проверила ее: опухшие руки и ноги, высокое давление — тревожный признак. В медпункте мы для нее ничего сделать не можем, сказала я. Она должна ехать в больницу, где ей дадут таблетки, чтобы держать давление под контролем.

Старуха уставилась на меня:

— Вот ты и дай мне таблетку, чтобы давление лучше стало! Я видела, как ты дала одну нашему соседу, — а я как же?

— Тебе нужны другие таблетки, — объяснила я. — Таких у нас здесь нет. И анализы надо кое-какие сделать.

Она с отвращением покачала головой:

— Ох уж эта докторша! На что ей ни пожалуйся, хоть на головную боль, она тебе — «в больницу» да «в больницу»…

К нам приходило много беременных, хотевших знать, когда им рожать. Тут я помочь могла. Я ощупывала им живот, прослушивала стетоскопом и высказывала свои соображения. Я любила эту часть работы. Постепенно я все больше успокаивалась. Я помогала своим, я могла смеяться с ними и чувствовать, что я дома. Здесь я была счастлива, мне казалось, что ничто не может навредить мне.

Конечно, в подсознании у меня еще коренились страхи. Я бежала из Маджхабада и, по сути, исчезла. Но узнать, где я скрываюсь, несложно — краткий просмотр больничных записей показал бы, где находится моя деревня. Но я не особенно задумывалась над этим. Я отчаянно пыталась оставить беды и ужасы позади. И именно брак стал для меня залогом прекращения моей добровольной изоляции.

Теперь я знаю, что замужество — это не конец, это просто начало чего-то другого. Но на том этапе моей жизни я ощущала неразрывную связь с нашими традициями, и мне казалось, что ничего не может быть важнее брака. После ужаса и чувства вины за совершенное надо мной надругательство замужество было для меня возрождением к новой жизни. Но в то же время мне казалось, что надо мной висит смертный приговор. Я не знала, известна ли Шарифу вся правда, и боялась, что и эту новую жизнь у меня отнимут.

Некоторое время я колебалась, стоит ли открывать ему мою тайну, понимая, впрочем, что такое скрыть не удастся. В глубине души я знала, что должна рассказать Шарифу обо всем. Я бы дождалась его возвращения в Судан и попросила принять меня такой, какая я есть, — жертва изнасилования, опозоренная женщина, но все равно женщина.

А пока я буду надеяться и молиться о начале совместной жизни здесь, в нашей стране. Я мечтала о семье, о детях, о той самой жизни, которая казалась мне потерянной после случившегося кошмара. Я мечтала о счастье, о любви мужа и детей. Я мечтала о том, как мои родители станут бабушкой и дедушкой, о том, какая это будет радость. Я грезила мечтой, которой помог исполниться мой любящий отец.

Но, увы, вскоре от моей мечты не осталось даже осколков.

22 Дьявольские всадники

Они напали на нашу деревню через пять месяцев после моего возвращения из Маджхабада. Это случилось утром 23 декабря, всего за два дня до праздника, который я теперь знаю и отмечаю, — до Рождества. Я помогала маме готовить асиду. Отец, братья и сестренка сидели рядом, ожидая завтрака, прежде чем отправиться в поля или в школу.

Всматриваясь в кастрюлю, я помешивала кашицу и следила за ее консистенцией. Слишком густо — и она будет прилипать ко дну; слишком жидко — и ее нельзя будет зачерпывать пальцами. Издалека я услышала странный звук — слабое гудение в воздухе. Непонятное «чоп-чоп-чоп» сделалось громче, и я навострила уши. Должно быть, это самолет, но ничего похожего я прежде не слыхала.

Ребятишки высыпали на улицы, возбужденно подпрыгивая и указывая в направлении шума. Я слышала, как они распевают: «Хаваджат! Хаваджат! Хаваджат!» Они хлопали в ладоши и приплясывали под «чоп-чоп-чоп». «Самолет номер три! Самолет номер три! Самолет номер три!» Я улыбнулась при мысли, что дети по-прежнему поют песенки, которые маленькой пела и я. «Самолет номер три! Самолет номер три! Самолет номер три!» Откуда мы это взяли, удивлялась я. И почему мы всегда предполагали, что в самолете полно хаваджат — белых людей?

Я вернулась к кастрюле. Пора было подавать асиду. Передо мной стоял поднос, с которого мы все будем есть кукурузную кашицу. Я видела, что отец поднялся на ноги. Он вглядывался вдаль, прикрывая глаза от восходящего солнца. Странный шум становился все громче — «чоп-чоп-чоп» звучало как будто рядом с деревней.

Я слышала, как дети перекликались: «Самолет с веером! Самолет с веером! Самолет с веером!» Так мы называли вертолеты.

Теперь отец мог разглядеть воздушные суда. В солнечном свете приближалась эскадрилья из пяти вертолетов. Отец силился четче рассмотреть их. Он не был уверен, но ему показалось, что вертолеты окрашены в унылый защитный цвет.

Атмосфера в деревне уже менялась. Люди начали ощущать: что-то не так. Чувствуя растущие напряжение и панику, я подняла взгляд от подноса с завтраком и вскочила на ноги. Мы смотрели на приближавшуюся воздушную армаду, пытаясь точнее определить, куда она направляется.

Внезапно ведущий вертолет снизился над деревней, и череда ярких вспышек и клубов дыма вылетела из-под его коротких прямоугольных крыльев. Через мгновение хижины под ним взорвались, в воздух полетели грязь, солома, ветки и куски окровавленной плоти. Я не могла поверить своим глазам. Я сказала себе, что они сыграли со мной шутку, что такого не может быть. Но если сердцем я отказывалась в это верить, умом понимала, что все вполне реально.

Они напали на деревню! Они напали на деревню! Они напали на деревню!

Люди, осознав, что происходит, встревоженно кричали:

— Кевох! Кевох! — Бегите! Бегите!

— Суф! Суф! — Прячьтесь! Прячьтесь!

На мгновение я застыла от страха, и тут отец схватил меня за плечи.

— Беги! — воскликнул он. — Беги! Забирай братьев и сестру и беги! В лес! Прячьтесь! И не выходите, пока мы не придем за вами. Бегите! Бегите! Нельзя терять ни минуты…

— Я не пойду! — закричал Омер. — Я остаюсь! Я остаюсь, чтобы драться!

— Даже не думай! — загремел отец. — Ты мой сын и сделаешь, как я говорю! Ступай с матерью и сестрами, ты должен защитить их. А теперь — делай, как я говорю! СТУПАЙ!

Глаза Мо и Омера были широко раскрыты от страха, но отец, готовясь встретиться лицом к лицу с врагом, был спокоен и суров. Он казался таким решительным и таким уверенным в себе, когда, сжимая кинжал, приказывал нам спасаться бегством. Страх моих братьев — и особенно Омера — ужаснул меня. Деревня словно превратилась в видение ада, настолько чудовищного, что даже мой воинственный младший брат оцепенел. Но отец — отец был тверд как скала, и это придавало мне силы.

Я в последний раз взглянула ему в лицо, затем отвела глаза, схватила сестру и маму за руки, и мы повернулись и бросились бежать. Выскочив из ворот, мы смешались с толпой, мечущейся по деревне. С дикими криками они бежали — бежали со всех ног. Мои братья бросились за нами, оставив отца, стоявшего твердо и в одиночестве.

Вдали, под прикрытием вертолетов, рванулась вперед туча всадников; паля из ружей, они с воплями ворвались в деревню.

Джанджавиды! Джанджавиды пришли!

Асия, мама и я бежали в толпе деревенских женщин, прижимавших к себе младенцев. Дети постарше посадили на плечи младших братьев и сестер. Все кричали от ужаса и мчались, стараясь обогнать бежавших впереди.

— Бегите! Бегите!

— Бегите! Не дадим джанджавидам схватить нас!

— Не дадим им убить нас!

— Господи, спаси нас! Господи, спаси нас!

Джанджавиды понукали своих лошадей, швыряя в хижины горящие факелы. Сухие соломенные крыши мгновенно вспыхивали. Я то и дело в страхе оглядывалась на ружейные вспышки и пламя, прокатывавшееся по деревне, как волна огненной смерти. До меня доносились звериные вопли дьявольских всадников. Воющая волна зла и ненависти раздирала нашу деревню. Они быстро приближались, и я разбирала отдельные арабские фразы, которые они скандировали, снова, и снова, и снова:

— Мы идем за вами! Чтобы убить вас всех!

— Убить черных рабов! Убить черных рабов!

— Убить черных ослов!

— Убить черных собак!

— Убить черных обезьян!

— Никто не убежит! Мы вас всех убьем!

— Убить их всех! Убить их всех! Убить их всех!

Впереди виднелись кружащие вертолеты, заходящие на следующую атаку. И снова вспышки и дым. Пули и ракеты врезались в бегущих женщин и детей, разрывая их на куски. Омер схватил меня за руку и потащил нас с матерью и сестрой в сторону, прочь с дороги, сулившей лютую расправу.

Мы петляли, уворачивались и мчались вперед, под прикрытие леса, минуя окровавленные груды тел, разорванных в клочья градом снарядов. Некоторые из наших соседей и друзей были еще живы, они с трудом ползли, кричали, протягивая к нам руки и моля о помощи. Но если бы мы остановились, джанджавиды догнали бы нас и все мы погибли бы. И потому мы бежали, обрекая раненых, стариков, неспособных быстро двигаться, и младенцев на чудовищную смерть от руки джанджавидов.

Мама двигалась медленнее, чем мы, и я заметила, что она начала уставать. Она умоляла оставить ее, говоря, что побежит в своем темпе и догонит нас в лесу. Но мы отказались. Вместе с Мо и Омером мы наполовину понесли, наполовину потащили ее вперед. Я взывала к Богу, чтобы он помог всем нам спастись.

Мы бежали и бежали, с каждым шагом отдаляясь от ада. Я была объята ужасом за всех нас, но мыслями то и дело возвращалась в деревню, к отцу. Безоружный, если не считать кинжала, он сделал выбор: принять эту чудовищную бойню. И я знала почему. Те, кто решил остаться и сражаться, хотели помешать джанджавидам догнать женщин и детей — чтобы выиграть для нас время. Они остались, чтобы спасти свои семьи, а не для того, чтобы защищать деревню. Они сделали это, чтобы спасти нас от джанджавидов.

Наконец мы укрылись в глухом лесу, где вертолеты больше не могли охотиться на нас с воздуха. Мы спрятались под деревьями. Куда ни кинь взгляд, были рассеяны группы односельчан. Мо, Омер, Асия, мы с мамой с трудом переводили дух; нам было страшно. Притаившись в полумраке, мы вслушивались в шум бушующей битвы, пытаясь разобраться, сделался ли он ближе и нужно ли нам опять бежать.

Шум вертолетов затих вдали. Из деревни до меня доносились выстрелы, вопли и гулкое эхо взрывов. Вокруг причитали малыши. Плакали и плакали слабенькие голоски. Почему эти люди напали на нас и разрушили нашу деревню, всхлипывали они. Что мы такого им сделали? Отчаявшиеся матери пытались узнать что-нибудь о своих детях. Многие потеряли малышей в безумной суматохе бегства.

Матери начали бить себя и истерически голосить, терзаясь виной за то, что бросили детей. Мы пытались успокоить их: крики могли выдать джанджавидам наше укрытие. Некоторые порывались вернуться и отыскать пропавших родных, но нам пришлось удерживать их, ибо это означало бы верную смерть.

Тянулись страшные часы в этой адской атмосфере; мы ждали. Измученные плачем женщины и дети с отрешенными от потрясения лицами застывшим взглядом смотрели перед собой. Время от времени глухую, жуткую тишину разрывал треск пальбы. С каждым выстрелом дети вскакивали, заходились криком, в ужасе искали глазами врага. Что, если они уже каким-то образом обнаружили нас и все мы погибнем? Но больше всего я думала об оставшемся в деревне отце и молилась Богу, чтобы он защитил его и сохранил ему жизнь.

Где-то за час до заката шум битвы сменился мертвой тишиной. Вдали, там, где горела деревня, поднимался густой столб дыма. Отец велел ждать его, но никто не пришел за нами. Оставалось только надеяться, что он вместе с другими мужчинами занимался ранеными в деревне. Но в таком случае мне, врачу, тоже полагалось быть там. Испуганные глаза встречались с испуганными глазами, когда мы спрашивали себя, как нам лучше поступить: оставаться в лесу или рискнуть вернуться в деревню?

Началось приглушенное, лихорадочное перешептывание. Кто-нибудь что-нибудь слышит? Нет, все тихо. Означало ли это, что враг ушел? Может, да, а может, и нет, кто скажет наверняка? Не исключено, что джанджавиды прячутся, готовясь напасть на нас из засады. Единственный способ выяснить это — пробраться назад в деревню.

Наконец было достигнуто коллективное решение. Медленно, осторожно, каждую минуту замирая и прислушиваясь, мы проделали обратный путь по темнеющему лесу до окраины села.

Когда показались первые хижины, люди не могли дольше сдерживаться. Они бросились к своим домам разыскивать близких. Вместе с мамой, сестрой и братьями я бежала сквозь удушливый дым. Повсюду вокруг нас пылали красные пожары, густо трещало пламя. На каждом шагу я чувствовала запах горения и смерти. Тела были повсюду — адская картина. Каким-то чудом я отыскала дорогу к нашему дому. Изгородь была снесена, повсюду раскиданы наши пожитки. Но меня это не волновало. Меня волновало только одно — мой отец. Мой отец! Где мой отец?

Я бросилась к соседям. А вдруг он там, помогает родственникам Кадиджи? Одна из ее сестер только что родила девочку, и я принимала у нее роды. Распахнув дверь ее хижины, я обнаружила только тело, осевшее на залитый кровью земляной пол. Рядом с мертвой матерью дымился костер, в золе — крошечный обугленный трупик. Джанджавид выстрелил матери в живот и бросил в огонь ее маленькую дочь. Запах в хижине был тошнотворный.

Я отвернулась и опустилась на колени. Подступила дурнота, слизь забила горло. Согнувшись в приступе рвоты, я услышала хор воплей, доносившийся из центра деревни, рыдающее горестное крещендо душераздирающей скорби. Женщины кричали, что они нашли деревенских мужчин! Деревенские мужчины здесь! Вместе с матерью и братьями я бросилась туда, откуда раздавались эти крики. В ночной тьме, опускавшейся на горящую деревню, мы добежали до базарной площади.

Земля была усеяна призрачными телами. Женщины, стоя на коленях, причитали над своими близкими, выкликали имена погибших, горестно бились головами об окровавленную землю. Но среди мертвецов было несколько живых. Я лихорадочно искала, мысли мои метались. Где отец? Где мой отец? Мой отец! Мой отец! Мой отец! Где он? Боже, только бы он был жив. Пусть даже раненый, только бы живой. Только бы он был жив! Только бы он был жив! Только бы он был жив!

Я увидела, как застыл на месте Омер. Лицо его искривилось, ноги подкосились, он схватился руками за голову и начал рвать на себе волосы. Наклонившись, чтобы обнять погибшего, он обвил его руками, прижался лицом к лицу, к волосам, всхлипнул, застонал, задрожал, как раненое животное. И я тоже осела наземь.

Я знала, это был мой отец. Я знала, это был мой отец. Я знала, это было мой отец. Я знала, это был…

Через некоторое время я пришла в себя. Я лежала на спине, рядом была мама. Ее остекленевшее, опустошенное лицо было залито слезами. Я оглянулась на толпу рыдающих женщин и вдруг вспомнила, как Омер низко склонился к погибшему отцу. Мама смотрела на меня потрясенным, потерянным взглядом. Я хотела спросить, но она покачала головой и снова заплакала. И тогда я зашлась в долгом, хриплом вое невыносимой, опустошающей боли. Я никогда не перестану оплакивать моего погибшего отца, неважно, сколько мне суждено прожить.

Многие односельчане были изранены, но остались в живых. Они пострадали от огнестрельного оружия, ножевых ударов, огня, осколков снарядов. Я должна была попытаться помочь им, но в таком состоянии не могла ничего, абсолютно ничего. Уцелевшие женщины и дети, собравшись вместе, называли имена погибших, кричали и рыдали так, что я не вынесла бы этого, не будь всецело поглощена собственной невыразимой утратой.

Мы были горсткой людей, объединенных общим горем и бессильных постичь, что стало с нашей жизнью. Пока мы предавались скорби, мужчины, в том числе и мои братья, отправились осматривать павших, чтобы выяснить, кто мертв, а кому еще можно помочь. Большинство убитых были из числа тех, кто остался сражаться. Другие — старики, дети — оказались недостаточно быстрыми и выносливыми для того, чтобы спастись. Беременных женщин рубили на бегу саблями. Деревенских старейшин сжигали заживо в хижинах. Младенцев бросали в огонь.

Всю эту темную адскую ночь люди собирали мертвецов и к рассвету были готовы к похоронам. Первая из ослиных повозок со скрипом выехала из деревни с грузом застывших окровавленных тел. Я была настолько потрясена, что жила лишь памятью о покойном отце, в памяти всплывало его лицо, он по-прежнему разговаривал со мной, обнимал меня, смеясь и улыбаясь. Пытаясь вернуться в настоящее, я видела только заволакивавшую всё пелену красного тумана. Чтобы вывести меня из ступора, потребовалась новая ужасная встряска.

Одну женщину по ошибке сочли мертвой. Когда повозка двинулась к кладбищу, кто-то заметил, что у нее подергивается рука. Возницу в смятении окликнули, повозка остановилась. Женщину отделили от трупов и положили на землю. Именно вид этой якобы мертвой, но живой женщины вернул меня в чувство. Ее звали Мариам. Она потеряла мужа, отца и двоих детей. Третий ребенок выжил и отчаянно нуждался в матери, ведь у него никого больше не было в этом мире.

Я склонилась над ее распростертым телом, проверила пульс: он был слабым, и она едва дышала. Я осмотрела ее, ища какие-либо телесные повреждения, но ничего не заметила. Вероятно, ее убивали шок и душевные раны. Низко склонившись над ней, я полчаса делала ей искусственное дыхание изо рта в рот, сильно надавливая руками на грудь после каждого вдоха. Малыш держал мать за руку; он хотел, чтобы она жила. Я должна была спасти ее! Хотя бы ради него я должна была…

Внезапно ее глаза открылись. Она смотрела вокруг, словно возвращалась из мертвых. Поняв, что жива, она начала кричать, кричать и кричать, называя имена погибших. Почему смерть не взяла ее, причитала она. Где блаженное освобождение в смерти? Я пыталась втолковать ей, что у нее еще остался один сын, но она была за гранью разумного, там, где никто не мог добраться до нее. Человек, чью жизнь я спасла, желал умереть.

В тот же день в деревне появились трое молодых людей загава в традиционных белых одеждах; головы их были обмотаны белыми платками, не закрывавшими только глаза. У каждого из них был пулемет. Они представились членами Освободительной армии Судана, ОАС — одной из главных повстанческих групп. Услыхав о нападении, они покинули свою секретную базу в горах и приехали для расследования. Впервые боевики показались в деревне не таясь.

Окружив их, мы рассказали о нападении. Деревенские мужчины, и мои братья в том числе, еле сдерживали гневные слезы. Они хотели только одного — сражаться. Все другие интересы исчезли. Мо и Омер были в числе первых добровольцев, и за ними последовали многие другие. Я тоже захотела присоединиться к ним, но получила отказ: женщинам сражаться не позволено. Тогда я предложила себя в качестве врача, но повстанцы ответили, что для меня найдется достаточно работы здесь, с ранеными.

Собравшись всей семьей, мы стали решать, как нам быть дальше. Но там, где должен был быть отец, зияла мучительная пустота. Будучи самой старшей из детей, я знала, что теперь должна взять на себя главенство наряду с мамой. В деревне не осталось ничего, что могло бы удержать нас, утверждала я. Большая часть домашнего скота пропала. Урожай сгорел: джанджавиды превратили нашу прекрасную деревню в залитую кровью, выжженную пустошь. Они проехали по нашим полям, разрушая оросительные каналы. Даже фруктовые деревья почернели от пламени.

Мо и Омер сделали свой выбор. Мятежники уйдут, как только стемнеет, и мои братья отправятся с ними. Они станут убивать арабов и отомстят за смерть нашего отца. Все остальное неважно. Обсуждалось бегство в Чад или в большие города, к родне. Но многие из наших пострадавших односельчан были слишком плохи, чтобы отправиться в путь, и что-то говорило мне: я обязана остаться с ними. Если я не могу сражаться на стороне мятежников, то могу, по крайней мере, использовать свои знания и навыки и попытаться спасти как можно больше жизней здесь, в моей гибнущей деревне.

— Может быть, нам лучше не уезжать, — сказала я маме. — Мы нужны тут, в деревне. Подождем, пока люди не поправятся, и тогда, с Божьей помощью, покинем это место.

Мама покачала головой:

— Надо уходить в Чад. У нас там родные, мы можем пожить у них. Заберем с собой золото и обменяем его, если в пути что-нибудь случится.

— Наше золото еще цело? — спросила я. — Я думала, все разграблено.

— Цело. Бабушка хорошо его припрятала. Можно даже сходить в соседнюю деревню и попросить одолжить нам за плату нескольких верблюдов. Так нам будет проще найти родню.

В Чаде жила вторая жена бабушкиного мужа. С ее детьми, своими единокровными братьями и сестрами, мама никогда не встречалась, но знала, как кого зовут. Если бы на их деревню напали и они пришли бы к нам за помощью, мы приютили бы их, и мама не сомневалась, что они сделают то же самое для нас. Но как нам добраться до Чада? Если по дороге мы столкнемся с джанджавидами, нам конец.

— Это долгий путь, — заметила я. — И на нас могут напасть. Вряд ли дьявольские всадники вернутся в деревню. Им уже незачем возвращаться. Мне кажется, остаться здесь было бы безопаснее.

Мама пожала плечами.

— Рано или поздно нам придется уходить. Тут все пропало и есть нечего. Гиблое место. Какой смысл оставаться?

— А у некоторых вообще ничего нет. Ни дома, ни денег, ни родственников, к которым они могли бы пойти. Не можем мы взять и бросить их. И как же раненые? Мы должны задержаться на некоторое время, помочь им.

В конце концов мы решили остаться. Тогда мои братья будут знать, где нас найти. Как только они пройдут военную подготовку и сделаются солдатами-повстанцами, они сумеют вернуться, чтобы защищать нас, так я рассуждала.

В тот вечер мужчины призывного возраста готовились уходить. Я попрощалась с Мо и Омером, но у меня не было слез, чтобы плакать, и мало сил для настоящей грусти. И вот они ушли.

В нашей умирающей деревне остались лишь старики, женщины и дети.

23 Время страха

Началось время страха. Каждую секунду бодрствования мы старались сохранять бдительность, держа открытыми глаза и навострив уши. И спали мы всегда вполглаза: что, если на нас нападут ночью? Мы жили как загнанные животные и, подобно животным, боялись неба над землей и земли под ногами. И как испуганные животные, мы ходили табуном, будто многочисленность могла обеспечить нам безопасность.

Немало хижин неподалеку от нашей уцелело. Мы с мамой и сестрой переехали в одну из них, остальные заняли наши соседи. Мы объединили скудные припасы и постельные принадлежности. Каждый вечер мы собирали у себя выживших и ужинали одной большой семьей. За едой мы рассказывали свои истории, оплакивали наши ужасные потери. Объединенные скорбью, мы делились друг с другом страданием.

Мариам — женщина, которую я вернула из мертвых, — и ее малыш остались с нами. Каждый вечер она непрерывно плакала, и все плакали вместе с ней. Ее боль заставляла нас вспоминать, вновь и вновь возвращаться в тот ужасный день. Но за это никто ее не корил. Мариам жила внутри своей боли, и мы опасались, что она никогда из нее не выйдет. Ей нужно было выйти — ради сынишки, если не для самой себя.

Что касается меня, я изменилась за одну ночь. До нападения на нашу деревню я все еще была жертвой — женщиной, пытающейся свыкнуться со своим собственным ужасом. Теперь все мои переживания вытеснила жгучая ярость. Я хотела драться. Я жаждала сражаться и убивать арабов — тех, кто сотворил это зло. Тех, кто украл моего отца, моего чудесного, чудесного отца. Тех, кто сжег и осквернил нашу деревню.

Она была полностью разорена. То, что джанджавиды не могли унести с собой, они разгромили, сожгли и истребили. Даже деревенский водяной насос был разбит. Трупы они сбрасывали в колодец, чтобы отравить воду. Нам стало ясно, что это планировалось заранее, чтобы каждый, кому повезло спастись при нападении, немногим позже умер бы от голода или жажды. Они пришли не только убить нас, но уничтожить саму нашу способность жить.

Маленькие дети продолжали спрашивать, почему джанджавиды сделали это, почему они хотели, чтобы мы все умерли. Как отвечать на такие вопросы? Что мы могли сказать? Когда дети спали, мы беседовали. Арабские племена всегда были беднее нас: у них не было поселений, не было хлебов и было мало скота. Так откуда же у них то мощное оружие, с которым они нападали на нас?

Мы знали, что тут не обошлось без правительства. Джанджавидами кто-то руководил.

Если бы они явились лишь для грабежа, зачем было разрушать деревню? Что за выгоду им это принесло? Вероятнее всего, они действовали по приказу свыше. Осознав это, даже самый простодушный крестьянин понял, что арабское правительство решило поддержать своих и стереть нас с лица земли.

Теперь мы знали, где пролегает грань. Знали, что наш злейший враг — правительство. Впрочем, для меня в этом ничего нового не было — я давно это подозревала. Я была свидетельницей насилия над детьми в Маджхабаде. Я видела этот кошмар, и солдаты пришли за мной. Меня заставили раскрыть глаза. Вместе с отцом я выступала против арабского правительства, подавлявшего нас в нашей собственной стране. Но многие деревенские до самого дня нападения жили наивными надеждами.

Целых три недели мы существовали в этом подвешенном состоянии, где-то между жизнью и смертью. Я проводила время, роясь в руинах в поисках еды либо ухаживая за ранеными, кипятила воду и перевязывала раны, используя любые подручные средства. Я собирала лесные растения и приготавливала мази от ожогов по бабушкиным рецептам: сжигала листья в мелкий пепел и смешивала с кунжутным маслом. Я ежедневно смазывала ожоги, и многим это, похоже, помогло.

Некоторые малыши, у которых обгорело все тело и которые просто чудом выжили, мучились от страшных болей. Их бросили в горящие хижины. Каким-то образом они уцелели в аду, но кожа у них покрылась волдырями и отслаивалась, ожоги воспалялись и гноились. Я так много знала и умела, но мало что могла сделать без нужных медикаментов. Это разрывало мне сердце. Смерть была бы для них лучшим выходом, и каждый день она милосердно избавляла кого-нибудь от страданий.

Скверно обстояли дела и с психическими травмами. Я была бессильна их исцелить. Некоторые из женщин не только потеряли всех близких — мужей, детей, родителей, — но и лишились разума. Они бормотали, плакали, громко смеялись. Обхватив себя руками, раскачивались взад и вперед, часами глядя в никуда. Отказывались есть и не отличали дня от ночи. И я ничем не могла помочь им.

Когда я обходила пострадавших, все говорили об одном и том же: что делать, если они нападут опять? Как мы спасемся бегством на этот раз, без защитников? Некоторые подумывали уйти к родственникам в другие деревни, но кто мог поручиться, что эти деревни не постигнет та же участь, что и нашу? Другие планировали отправиться на юг, к Нубийским горам[10], где, как мы надеялись, наши черные африканские братья предложат нам убежище. Может быть, в этих горах мы обретем безопасность?

Или лучше бежать через границу, в Чад?[11] Это земли нашего племени, там живут наши собратья загава. Но что, если граница охраняется? Не схватят ли нас правительственные солдаты или джанджавиды, если мы попытаемся добраться до безопасного места? Или лучше попробовать большие города? Там стычки происходят редко, не исключено, что в городе у нас будет больше шансов.

Деревня вокруг нас умирала. Мы знали, что все кончено. Ей предстояло быть развеянной по пустыне, как мякине по ветру. Люди готовились к такой возможности. Вспоминали, что вон в той сгоревшей хижине жила такая-то семья. Вспоминали, какая чудесная свадьба была во дворе у таких-то. Вспоминали, как в детстве играли на вон том поле, таскали фрукты из вон того сада и заставляли глиняных бойцов сражаться в пыли у этого забора.

Была среди нас пожилая женщина, потерявшая единственное дитя. Муж ее давно умер, и теперь она осталась совсем одна. Она сидела и беспомощно причитала:

— Семьи нет… Никого нет… Все ушли…

Однажды вечером я увидела, что она бродит по пепелищу своей хижины и тоскливо бормочет. Она сочинила плач о гибели деревни.

Всадники взяли молодых

И погубили их.

Всадники взяли стариков

И погубили их.

Всадники взяли женщин

И погубили их.

Всадники взяли детей

И погубили их.

У нас нет дома,

Он погублен.

У нас нет хлебов,

Они погублены.

У нас нет молока,

Оно погублено.

Теперь наши дети пошли воевать.

Они погибнут.

Односельчане собрались вокруг, слушали ее пение и плакали. Допев, старуха сказала, что никогда не покинет деревню. Она умрет здесь. Родных у нее нет, идти некуда. Мы пытались убедить ее придумать что-нибудь и уйти, но она отказалась. К чему ей спасать свою жизнь? Все уходят, с деревней покончено, и она просто хочет умереть. У других дети, ради которых стоило бы жить. А у нее — никого.

Я чувствовала, что роль главы семьи отошла мне. Мама крепилась, но сестричка, Асия, непрерывно плакала. Да, я словно умерла в душе, но я знала, что должна думать, работать головой и прикидывать, как спастись. Время от времени я доходила до той степени отчаяния, когда просто хочется махнуть на все рукой, но держалась.

Я беспрестанно повторяла себе, что сейчас нам нужны не жалобы и слезы, а огонь и ярость бабули Сумах. Я пыталась представить себе, что сделала бы в нынешней ситуации бабушка, настроиться на ее образ мыслей. Как бы она поступила? Я была уверена, что бабуля решила бы переехать. Она вывела бы нас из этого ада туда, где была возможность выжить. Она выбрала бы дорогу в Чад.

Мы переживем это, сказала бы бабушка. Мы загава, мы загава, и мы сильны…

К тому моменту перед нами уже маячил призрак голода, поэтому выбора не оставалось. Пора было уходить.

Обстоятельства решили за нас. Как-то раз, в раскаленный полдень, мы вновь услышали этот ненавистный звук — глухое «чоп-чоп-чоп» лопастей ротора, скребущих воздух. На этот раз никто ни секунды не колебался: все, как один, развернулись и бросились в лес. Грохот взрывов преследовал нас, когда вертолеты начали разносить деревню.

Мы были в ужасе: ведь на этот раз некому было нас прикрыть и спасти от смерти. Но тройка вертолетов, похоже, удовлетворилась тремя ленивыми кругами, взрывая последние остатки деревни и превращая их в огонь, пыль, забвение.

Шум штурмовых вертолетов, паливших по деревне, затих вдали. Сотрясаемые нервной дрожью, мы несколько часов ждали, припав к испещренной тенями земле и напрягая слух в ожидании ужасных джанджавидов, их истошных воплей и стрельбы. Над деревней стелилось покрывало дыма, но было до жути тихо. От этого делалось еще страшней, и мы гадали, не подкрадываются ли они, чтобы наброситься на нас.

С заходом солнца мы пробрались обратно в деревню. Полыхали хижины, уцелевшие при первом нападении, но никаких признаков врага не замечалось, словно вертолеты были посланы с единственной целью: добить деревню и навсегда покончить с нею. В огненном зареве, с легкими, наполненными едким дымом, мы, не теряя друг друга из виду, устроились на ночлег. Теперь стало окончательно ясно: завтра мы уйдем. Завтра мы уйдем. Завтра мы все уйдем, и деревни больше не будет.

На следующий день, рано утром, я решила в последний раз обойти своих пациентов. Я все еще была их лечащим врачом, и это входило в мои обязанности. Уходя, я предупредила маму и сестренку, что мы тронемся в путь сразу же по моем возвращении и они должны быть готовы.

Я обходила пациентов, проверяя увечья, перевязывая ожоги и делая все возможное. У каждого я спрашивала, куда он намерен отправиться, опасаясь, что некоторые из них — особенно дети не осилят дороги. Что еще я могла для них сделать?

К полудню я вернулась, но ни матери, ни сестры дома не обнаружила. Я пошла к соседу, дяде Кадиджи, который, как и мы, собирался уходить. Он был во дворе и набивал вещами старый мешок.

— Дядюшка, а где мои? — спросила я.

Посмотрев на меня, он покачал головой:

— Ушли… Приезжали на машине солдаты — прямо к вашему дому. В форме, с оружием. Задавали твоей матери много вопросов. Спросили, где эта загавская докторша, которая удрала из Маджхабада. Твоя мать сказала им, что у нее нет другой дочери, кроме Асии. Сказала, что не знает, о чем это они.

— Господи… Господи! Но где они сейчас?

— Солдаты велели твоей матери передать тебе сообщение. «Мы знаем, что она твоя дочь. Мы знаем, что ты врешь, — сказали они. — Передай ей от нас — мы ее ищем и скоро найдем. Передай своей дочери, что ей от нас не сбежать. Никогда». Это было предупреждение. И они очень испугались, твоя мать и Асия. Решили, что ждать опасно, и ушли.

— Но куда?

— В Хашму, к вашему дяде Ахмеду. В Чад бы они без тебя не рискнули. Твоя мама сказала, тебе нужно бежать. Но не туда, где тебя могут найти солдаты. Твои сказали, что ты обязательно их найдешь и вы снова будете вместе.

— А мама сказала, куда мне идти? — спросила я в недоумении.

Дядя Кадиджи пожал плечами:

— Откуда ей знать. Куда-нибудь, где безопасно. На юг, в Нубийские горы, подальше, где тебя не выследят и не сцапают. И еще вот что велено тебе передать: «Она знает, где мы спрятали ценности и золото. Пусть возьмет все, пригодится в дороге».

Как в тумане я вернулась на наш двор. Откопала тайник, набила карманы золотом. Положила в черный пластиковый пакет горсть сушеных фиников, запасной тоб и теплое платье. Затем попрощалась с дядей Кадиджи. Бросив последний взгляд на дом моего детства, я повернулась и пошла прочь. В душе я знала, что больше никогда сюда не вернусь.

Я не сказала дяде Кадиджи, куда иду. Я и сама этого не знала, и потом, мне не хотелось оставлять никаких следов для боевиков, вздумай они открыть охоту на меня. Я знала лишь, что иду на юг, что пойду на юг; может быть, попробую добраться до Нубийских гор. Путь предстоит долгий, но выбора у меня нет. Я не могла последовать за семьей: это могло бы навлечь гнев моих преследователей на головы любимых людей. В одиночестве я отправилась на юг, в иссушенную солнцем саванну, в пустыню.

В юности я видела, как правительство пыталось вербовать людей из племени загава для участия в джихаде против «неверующих» юга, включая народ нуба[12]. Я знала, что многие нуба — христиане, а другие — умеренные мусульмане. Теперь же я понимала, что религия в нашей стране роли не играет. Значение имел лишь цвет кожи. Если у человека светлая арабская кожа — он мой враг. Если черная — друг. Я решила искать убежища среди черных африканцев, независимо от их убеждений.

Я шла весь день и всю ночь и молилась Богу, чтобы он вел меня. К утру я знала, что делать. Я почти дошла до железнодорожной линии. Она ведет на юг, в Кордофан, который, в свою очередь, граничит с Нубийскимим горами. Я пройду всю дорогу, ориентируясь по рельсам. Если пройдет поезд, я спрячусь в саванне. Опасность заключалась в том, что на главных остановках в поезд садится полиция с обысками на предмет оружия или другой контрабанды и для проверки документов. Гораздо безопаснее было идти пешком.

Примерно через час после восхода солнца я достигла путей, повернула на юго-восток, и мое путешествие началось. Время от времени я миновала небольшие группы людей. Как и я, они куда-то шли по рельсам. Это была достаточно распространенная практика, верный способ добраться до цели. Не поднимая головы, я шла вперед. К полудню меня одолела жара. Я решила переждать ее и поспать, а ночью двинуться дальше. Станет прохладнее, и я буду меньше бросаться в глаза арабам. Я не забывала, что за мной могут охотиться.

Расстелив накидку, я прилегла под деревом, где собрались путники — тоже чернокожие африканцы, но из племен фур, массалит и некоторых других. Куда я иду, спрашивали они. Я отвечала, что хочу навестить родных в Кордофане.

Закрыв глаза, я попыталась заснуть. До меня долетали обрывки бесед, в которых проскальзывали арабские слова, и я поняла, что речь идет о нападениях на деревни в их районе. Казалось, безумие и убийства царили повсюду.

В сумерках я снова отправилась в путь. Сначала темная железнодорожная линия напугала меня, но вскоре я убедилась, как удобно идти по полированным металлическим рельсам, блестевшим в лунном свете. Я шла и шла, одна в бескрайней пустоте ночной пустыни, сопровождаемая только своими мыслями. Я следовала по вольфрамово-синим, залитым лунным светом рельсам, и на мгновение мне вспомнились более счастливые времена — времена веселья и смеха игры в «лунную кость».

Около полуночи я остановилась, чтобы доесть последние финики. Еды у меня не осталось; придется купить что-нибудь с лотков, растянувшихся вдоль дороги. Я шла, пока не заметила, что на востоке засиял рассвет. Я все еще была в силах двигаться и потому решила идти, пока не доберусь до города Эд-Даэйн[13]. Окрестные племена были кордофани, черные африканцы, и я чувствовала, что среди них буду в безопасности.

К восходу солнца я добралась до станции Эд-Даэйн и огляделась. Толпы людей, скучившись, спали на земле — мужчины, женщины, дети. Все ли они, как и я, были беженцами? Я положила под голову свой пакет, завернулась в накидку и уснула.

Через несколько часов я проснулась — солнце поднялось уже высоко. Какая-то женщина разжигала угольную печку, приступая к торговле кофе. Видя, что я одна, она предложила мне чашку. Он был горячим, черным, сладким и чрезвычайно бодрящим.

— Далеко идешь, сестрица? — спросила она. Я стряхнула с себя остатки сна.

— Толком и не знаю. Куда отсюда можно добраться?

Торговка махнула рукой себе за спину:

— Вон оттуда грузовики выезжают куда угодно. Можешь добраться даже до Хартума — хотя вряд ли захочешь.

— Я думала дальше, в Кордофан — может быть, в район Нуба.

Она кивнула:

— Тогда садись на грузовик до Хартума, а по пути пересядешь на остановке. Так проще всего.

Я поблагодарила женщину за ее доброту и стала ждать на стоянке грузовиков, пока водитель, чернокожий африканец слегка за сорок, и его молодой помощник прогревали двигатель. Я сказала, что хотела бы билет в кабину. Есть ли свободные места? Есть, подтвердил водитель. Но ему было любопытно, кто я такая — молодая, хорошо одетая женщина, путешествующая в одиночку и так далеко, за много-много миль от дома. Особенный интерес вызвало то, что весь мой багаж состоял из полупустого запыленного пластикового пакета.

— Так ты что же, значит, одна? — спросил он.

— Одна.

— И куда же ты направляешься, сестрица? В Хартум?

Я ответила, что еду до Хартума, поскольку волновалась, что он не согласится взять меня, если узнает, что я собиралась пересаживаться на другой грузовик.

— Далековато, — широко улыбнулся водитель. У него была располагающая улыбка. — Дорого встанет. Я просто предупреждаю. Не хочу, чтобы ты подумала, что я тебя прокатиться беру или что.

Мы договорились о цене, я заплатила ему, и вскоре грузовик тронулся в путь. Время от времени водитель останавливался, чтобы подобрать пассажиров. Задняя часть машины была нагружена лесом, так что водитель подбирал столько людей, сколько вмещалось. С обезоруживающей откровенностью он объяснил, что чем больше пассажиров провезет, тем больше заработает. Без этого маленького приработка ему не свести концы с концами: жена, дети, а жизнь дорогая. Деньги за школу плати, за школьную форму плати, жена слишком много спускает на тряпки… В считаные минуты он, казалось, поведал мне историю своей жизни.

Водитель мельком взглянул на меня:

— Так что ты теперь все обо мне знаешь, а насчет тебя как? Откуда ты и почему едешь в Хартум?

— Я загава, — ответила я. А потом немного слукавила: — У меня родня в Хартуме.

— Так ты загава? А где все твои? Не очень-то хорошо отрываться так далеко от дома, да еще в одиночку.

— Не страшно. Я много поездила.

— А почему? Это по делам или как?

Вопросы сыпались и сыпались, пока, наконец, я не решила рассказать ему часть правды в надежде, что он уймется:

— Слушай, я не хочу все объяснять, ладно? Я просто уезжаю. Мне нужно уехать. Если можешь мне помочь, отлично. Если нет, выхожу на следующей остановке и пересаживаюсь в другой грузовик.

— Что ты, что ты! — возразил водитель, отрывая руки от руля и взволнованно жестикулируя. — Я рад помочь. Я рад. И за поездку ты заплатила… Ты из Дарфура? В этом все дело?

— Да, из Дарфура. И там сейчас дела обстоят неважно. И мне просто нужно уехать, вот и все.

— Да я рад помочь, сестрица, — повторил он. — Меня зовут Абдул Расул. Мне можно доверять… У меня дети почти твоего возраста. Ты похожа на мою дочку. Когда нужна помощь, нужно ведь кому-то доверять, верно?

Я взглянула на Абдула. У него было круглое добродушное лицо. Инстинкт подсказал: доверься ему. Но самое главное — нечто в нем напоминало мне отца. Нечто теплое, открытое и располагающее. Его даже звали так же. Во время перехода по пустыне я молила Бога указать мне путь.

Возможно, этот человек, Абдул, был ответом на мои молитвы.

Загрузка...