Но услышьте же наконец: Ленинград был подвергнут одной из самых тяжких и продолжительнейших осад за всю историю человечества, все это время гражданское население - не только взрослые, но и дети - испытывало страшные муки. Что же касается одежды москвичей, то первоклассный закройщик еще найдет здесь себе применение. Ватники и телогрейки особенно бросались в глаза на фоне первой зелени, когда неожиданно пришла весна. Картина изо дня в день менялась к лучшему, и стало ясно, что им всего лишь недостает демисезонной одежды.

Но эту проблему они и не стремятся решать в первую очередь, просто не считают ее достаточно важной. Один из самых информированных членов нашей делегации, журналист Эльстер, сообщил нам, что в настоящее время в стране производится обуви в семь раз больше, чем до революции, но этому не придается такого большого значения, как, скажем, изданию книг.

И если тот, кто видел это воочию, захочет быть объективным, он вернется домой и скажет: "У них, должно быть, вызывают глубокое отвращение даже мысли о новой войне; ведь их страна понесла такие потери, что потребуется не одна пятилетка, чтобы восстановить силы и догнать нас".

Потери, намного превышающие убытки Великобритании и даже той страны, которая развязала эту войну.

Мы не привыкли задумываться над тем, что высокий жизненный уровень это еще не все. Это не доказательство и тем более не самоцель. Понятие "жизненный уровень" включает в себя очень многое: это и привычка лицемерить, и жизнь не по средствам, и пристойный фасад, и умение удержаться на краю пропасти. Только все это не показатель культуры. И различие между этими понятиями существенно. Но осознали мы это только в Советском Союзе.

Пожалуй, нет такой страны в мире, про которую не сообщалось бы в путеводителе, что это "страна контрастов". Но все дело в том, что это за контрасты. Скажем, у нас, в Норвегии, признанной одной из ведущих стран мира в области литературы и культуры, мы уже привыкли к постоянно пустующим театрам и тому, что изобразительным искусством никто не интересуется. И, конечно же, нас не может не волновать, что в Советском Союзе и театральная жизнь, и литература бурлят и процветают.

Кое-кому из тех, кто видел все это, наверняка неведомы сомнения. Они торопятся внести свою лепту: "Разве не понятно, что между убогим жильем и переполненными театрами существует прямая зависимость, а от тяжких повседневных забот их может отвлечь только страсть к чтению". Авторское право на подобные высказывания принадлежит нашей прессе.

Но чем объяснить, что в советских театрах рождается подлинное искусство, такое высокое и ошеломляющее, такое щедрое и искрящееся? Оно возносит зрителя к самым вершинам... да нет, просто переносит в реальную жизнь.

Врожденное свойство русской души? Наследие старой культуры?

Да кто в это поверит - из тех, кому известно, как делается искусство, видя, как эти молодые, трезво мыслящие, прекрасно ориентирующиеся в жизни Советов художники творят чудеса - как боги - в современном и классическом репертуаре?

А вот на такие высказывания есть у нашей прессы авторские права?

К этому можно добавить, что советской литературе чуждо стремление увести читателя в мир ирреальный хотя бы потому, что традиционно литература этой страны имеет характер просветительский и является сегодня неотъемлемой частью напряженной трудовой жизни страны. Читателей и писателей здесь связывают отношения, для нас совершенно немыслимые. Тысячи писем, разгневанных и восторженных, пишут здесь читатели, выражают желание встретиться с авторами прочитанных ими книг и получить ответы на мучающие их вопросы, например, почему тот или иной герой умирает или, наоборот, остается в живых.

И писатель встречается со своими читателями: он не привык жить в башне из слоновой кости, хотя читающая публика его обожает. Писателю известно, что за его работой пристально следят читатели, перед которыми он в ответе, о чем рассказывали, например, Леонид Леонов и Александр Фадеев, председатель Союза писателей. В общем, читатели доставляют немало хлопот, но именно такие отношения позволяют писателю почувствовать, что его труд нужен людям.

Почистить ботинки стоит пять рублей, в Армении - десять. Какая дороговизна", - замечают глаза очевидца.

Но только что вышедший роман в 500 страниц стоит всего пятнадцать рублей. "Страна контрастов" - и пусть читатель сам делает вывод. Мои глаза не могут не усмотреть здесь некоторой связи, но, боже, удержи меня от дальнейших высказываний - я не хочу, чтобы меня упрекали в отсутствии патриотизма.

"На фабриках, на заводах, в профсоюзных и других организациях театральные билеты продаются намного дешевле, по специальной системе", подсказывают мне мои глаза и уши. И в то время, когда гремят восторженные аплодисменты актерам, только что закончившим исполнение "Бориса Годунова", я, увы, думаю, что другие "глаза и уши" могут услышать иное.

"Значит, людей здесь насильно загоняют в театры, чтобы влиять на сознание масс и создавать иллюзию бурной культурной жизни", - слышу я голоса их обладателей.

А как оценить миллионные тиражи книг серьезной литературы, иногда излишне патетической, но нередко и критической, требующей от читателей глубокого понимания действительности? Книги пользуются таким спросом, что купить их почти невозможно... Писатель Леонид Леонов пошутил однажды, сказав, что вынужден был жениться на дочери издателя, чтобы иметь возможность приобретать книги.

Но оказывается, и это можно истолковать по-разному "Милая история, но все же есть в ней что-то показное. Такое увлечение литературой маловероятно в этой отсталой стране. Вот у нас, с нашим феноменальным культурным уровнем, оно было бы объяснимо".

"А эта их пресловутая забота о детях! Даже видеть это неприятно. Наци ведь тоже заботились о детях - о своих..."

Мы посетили один из московских заводов, где изготавливали инструменты и запчасти для тракторов. Пол цехов был заставлен какими-то предметами, участок - замусорен, никаких защитных заграждений не видно. Дело в том, что они вынуждены выпускать продукцию, строить, убирать и реконструировать одновременно. А с каким энтузиазмом они собирают отходы и обрезки! Мы проследили путь, который проделали металлические обрезки с момента, когда пожилые женщины собирали их в мешки, и до изготовления из них детских колясок.

Кстати, побывав на улицах Москвы, нельзя не посетовать на нехватку детских колясок. Советские женщины вынуждены носить своих детей на руках до заводского детского сада и обратно.

Да, производство детских колясок во время войны было приостановлено. Но теперь его возобновили и делают коляски из тех самых обрезков металла, что валяются на заводском пустыре. И даже в самое трудное время детские головки были увенчаны очаровательнейшими бантами, никогда не выходившими из моды в России. Интересно, сколько же стоят коляски? Около 400 рублей, примерно месячный заработок неквалифицированного рабочего. В нашей стране, где коляски есть у всех, кто в них нуждается, понять это очень сложно.

И наконец, о самих детях.

Надев белые халаты, проходим мы по игровым комнатам, столовым, спальням, обставленным крошечной мебелью для трехлетних, мебелью побольше для пятилетних. Наконец вбегают они сами - хорошо одетые, обутые, с сияющими мордашками, поющие. Москва не подвергалась блокаде, в отличие от Ленинграда. Детей оберегали, эвакуировали, выделяли дополнительное питание, ограждали как могли - их психику, чтобы война не наложила свой страшный отпечаток. Дети поют для гостей, одно выступление сменяется другим, песни чередуются со стихами, они ведут себя так непосредственно, словно выступать на сцене - для них самое естественное занятие (каковым оно, в сущности, и является - это глубоко скрытая потребность человека). Мы любовались детьми, и казалось невероятным, что происходит этот концерт на территории завода и что детский сад - тоже часть предприятия. Для меня было открытием, что детей можно учить сидеть, но, вероятно, это разумно. Полугодовалые дети, вполне довольные, сидели на стульчиках, с трех сторон окруженные прикрепленными к ним столиками. Требования гигиены, как это у них называется, соблюдались неукоснительно, но без нажима. У медсестер и воспитательниц были добрые глаза. Я всегда обращаю внимание на этот, пусть и наивный, критерий. Их книжки с картинками рассказывали о животных: лиса, заяц и ежик были главными действующими лицами. Песенки они пели о весне, и несколько раз мы услышали имя Сталина. Но ведь и у нас есть детская песенка "Боже, храни нашего славного короля" и значительно менее известные со времен войны песенки, скажем, о принце Харальде, но, уж конечно, не о Герхардсене или Нюгордсволле. Зато наши дети поют о страшном разбойнике Гьесте Бордсене. У каждого общества свои идеалы, свои герои.

Собственные драматические коллективы, где ставится не только классика, здесь есть на всех крупных промышленных предприятиях. "Формируют мировоззрение", - как сказал один молодой представитель нашего общества всеобщего благосостояния...

Это было красивое помещение с удобной сценой. Я видел подобные еще не раз. Паркетный пол и осветительная аппаратура - как на недавно модернизированной профессиональной сцене в Норвегии, получающей государственную дотацию.

Но если вы пришли сюда не восторгаться, а увидеть всю подноготную, то вопрос возникнет сам собой: "Когда же они работают, если столько времени отдают изящным искусствам и просвещению?"

"Они работают не вопреки, а благодаря этому" - таким может быть ответ.

Впрочем, он может быть и другим. На стенах предприятия вывешены графики выполнения работ в соответствии с планом - план здесь обязателен. Перевыполнение отмечается одним цветом, недовыполнение - другим. И весьма условная, но не исключено, что и очень похожая, карикатура на отстающего. Мое демократическое сердце дрогнуло при виде такой бестактности. В сознание ворвались обрывки представлений о солидарности рабочих в борьбе против... ах, да, здесь же нет работодателя, против которого следовало бы объединяться. И один член нашей небольшой делегации обратился с вопросом к передовику производства, лауреату всевозможных премий: "Положа руку на сердце, ответьте, чего ради вы так стараетесь?"

Ответ был не менее наивным: "Видите ли, наше сельское хозяйство испытывает крайнюю нужду в этих машинах, а без сельского хозяйства нам теперь конец".

Как прост и поучителен может быть урок, который нам преподали в этой стране, где вопрос жизни и смерти по-прежнему стоит крайне остро. Такой же ответ можно услышать, например, в Англии, даже в наше время не утратившей своей западноевропейской деловитости. Молодой человек, энергичный и уверенный в себе, объяснил нам необходимость видеть картину в целом и суть взаимодействия сельского хозяйства и промышленности.

Та пара недобрых глаз, от внимания которой ничто не ускользнет в Стране Советов, заметит: "Сказочка для иностранцев, заученная наизусть".

Но, может быть, в этом и заключена самая простая истина? Ах, как боимся мы, с нашим утонченным слухом, правды и простоты. Наши тонкие и артистичные души не стали бы рисковать из опасения прослыть банальными и примитивными.

Увидеть своими глазами темп, масштабы и проценты еще не удавалось никому. Глаза живых людей не излучают счастья вдохновенного труда, как на многочисленных плакатах, изображающих широкоплечих атлетов на фоне колосящихся полей. Перед нами стоял невысокий человек с азиатской внешностью, в легкой рабочей одежде - бригадир, с почти застенчивой мальчишеской улыбкой, который сразу понял наш интерес к вещам, не представляющим наибольшей общественной пользы. С огромным увлечением он рассказал нам о работе созданного им небольшого цеха по производству игрушек из отходов. В течение десяти минут около полусотни собравшихся рабочих разделяли наш неподдельный интерес к пробным испытаниям: знаете, такие поющие волчки, их крутят, а они поют. Наш восточный друг своим тонко развитым чутьем угадал, что после затянувшейся экскурсии, предшествовавшей этому, нам окажутся ближе детские игрушки, чем тяжелое машиностроение. Вдоволь наигравшись, мы обменялись теплыми, но непонятными обеим сторонам фразами и обнялись, как требует обычай этой страны.

Мы считали, что народ в Советском Союзе воспитан в духе превосходства своего общества, своей социальной системы над прочими народами, пребывающими в нищете и отсталости. И мы решили рассказать, что рабочие в Норвегии также пользуются медицинским обслуживанием прямо на предприятиях (да простит нам господь нашу ложь, пусть и незначительную).

Затем последовали вопросы, показавшие, сколь глубоки их знания о нас и нашей системе, но они хотели знать еще больше - о социальном обеспечении и системе страхования и... о литературе. За спиной у них никто не стоял и не слушал вопросов, которые они нам задавали, никто не следил и за нами. Предприятие, которое нам показали, было отнюдь не образцовым, культурно-бытовые условия были не самыми лучшими по сравнению с теми, что есть сейчас в этой стране. Мы задали вопрос их новому директору, проработавшему на этом предприятии 22 года, как может существовать человек, получающий в месяц всего четыре сотни рублей, даже при существующей системе торговли со скидкой для рабочих своего предприятия, овощах из теплицы предприятия и прочем. Он честно признал, что это очень трудно.

Но те, кто стремятся к большему, располагают всеми возможностями для дальнейшего образования, и продвижение по тарифной сетке последует незамедлительно. Зарплата соответственно повышается от 400 до 2 тысяч рублей в месяц.

"Привилегированная верхушка рабочего класса", - слышим мы недобрый шепот. Ах, да называйте это, как пожелаете. Мы рассказываем только то, что видели сами.

А сами мы не видели ничего, что могло бы подтвердить такое подозрение или подозрение о пресловутой жизни в роскоши верхушки новой интеллигенции. Давнишний друг нашей страны Илья Эренбург принимал у себя дома лишь нескольких членов нашей делегации, потому что всем не хватило бы места, и я могу быть тому свидетелем: всем - не хватило бы. У меня самого никогда не было стола, за которым после размещения всех гостей осталось бы место и для меня самого. Но чтобы у всемирно известного писателя не было места!

Мы опять возвращаемся к тому, что жилищная проблема в Москве стоит очень остро. Поезжайте сами и убедитесь, особенно те, кому могут доставить удовольствие трудности и лишения народов, объединившихся в Союз.

Последняя вспышка салюта зажглась и погасла в ереванском небе. Ей ответил слабый вздох чьей-то самодельной ракеты в тихом дворе. Мои спутники возвращались домой после очередного впечатляющего спектакля. Я же от театральной жизни уже стал уставать: армянский язык не относится к числу тех, которыми я владею свободно. Мы говорили о Грузии и Армении республиках, которые оказались на нашем пути последними.

Какая злая шутка, что сопровождавшие нас русские друзья были так же, как и мы, беспомощны в грузинском языке, а наши грузинские друзья совершенно не владели армянским. А как отличались эти два народа - грузины и армяне, разделенные всего лишь пятидесятиминутным перелетом. Это последнее обстоятельство выяснилось, когда мы приземлились под сенью горы Арарат, которая, казалось, упала с неба...

То, что политика, осуществляемая в Советском Союзе, действительно привела к решению национального вопроса, не вызывает сомнений. Национальные культуры получают поддержку и возрождаются. В этом нам помогли убедиться их театры, музеи, школы. И вступление в единый Советский Союз эти народы приняли как естественный для себя путь. В их числе были грузины - около трех миллионов, армяне - около полутора миллионов у себя на родине и примерно полтора миллиона эмигрантов, ожидающих возвращения. План репатриации беженцев, покинувших страну в тот период, когда турецкие власти уничтожили несколько миллионов армян, предусматривает возвращение на родину в первые два года ста тысяч человек.

Не думаю, что в Норвегии понимают, что эти народы, создавшие свои самостоятельные республики, являются отдельными нациями, различий между которыми больше, чем между любыми двумя западноевропейскими народами.

Мы бросили взгляд на иранские горы на границе с Азербайджаном - это еще одна республика, еще один народ, еще один язык. Чистый прозрачный воздух способствовал ясности мысли. И я вдруг понял совершенно отчетливо, что не должен по возвращении домой восхищаться этой страной, как бы искренне я этого ни желал. Не следует вспоминать также, что Нансен, боровшийся за возвращение на родину армян, предвидел, что присоединение этой нации к Советскому Союзу было единственным для нее спасением - мысль настолько очевидная сегодня, что, лишь продав душу дьяволу, можно подвергать ее сомнению. Взгляните, как крупномасштабная экономика преобразовала этот край. На безлюдных горных просторах выросли электрифицированные, осушенные районы с красивыми жилыми домами, где достаточно места для всех вернувшихся на родину - тех, кого в Америке пугают страшными сказками об их прекрасной родине, которую они никогда не переставали любить.

Итак, мы договорились проявлять осторожность и не выражать публично своего восхищения по возвращении на родину. Ради всего святого, говорили мы, помните простую истину, что норвежцы, никогда не бывавшие в Советском Союзе, знают об этой стране все или по крайней мере намного больше тех, кто здесь побывал сам. Тот, кто предпочел остаться дома, сделал все что мог, чтобы защитить свою непорочную душу от вредных влияний. И позвольте, друзья, дать вам добрый совет: закрывайте на все глаза и повторяйте как можно чаще: "Посторонние мнения меня не интересуют". Это, и только это, даст покой вашей самодовольной душе.

Нас тоже не интересует, что с эпидемиями в Советском Союзе покончено, проституции давно больше нет, женщина раскрепощена, а дети окружены заботой.

Однажды вечером под южным небом, под сенью горы Арарат мы дали друг другу слово, подкрепленное стаканчиком красного вина, что никогда не разгласим тайны наших впечатлений о Советском Союзе.

Сегодня я это слово нарушил от имени всех нас...

1947

ОНИ ТАКИЕ

Главное впечатление от поездки - это дружелюбные, открытые люди и неисчерпаемые, хотя еще не до конца реализованные возможности страны, тяжелые потери, следы страданий и разрушений, бодрость воли, своеобразное, ожесточенное упорство в решении задач и даже некоторый избыток этой непреклонности у населения, а также энергичная работа по покорению огромных пространств. И над всем этим, как небо, надежда, что за рубежом будет сохраняться спокойствие, надежда на мир, на возрождение, обретение утраченного, стремление наверстать упущенное, восстановить нити сложносплетенной ткани "золотых лет" перед войной.

Каких бы разных людей мы ни встречали, энергичных или просто общительных, у всех у них было одно общее качество - стойкость. Стойкость и верность, лояльность по отношению к государству и ближнему, об этом стоило бы задуматься норвежцам.

Первое, что бросается в глаза, это то, что транспорт работает исправно. Это тем более важно для страны с необозримыми расстояниями между центрами не то что в маленькой Норвегии; да, расстояния здесь значат гораздо больше, чем в любой другой стране, которую мы посетили. Хотелось бы отметить, что выполнение программы нашего путешествия, занявшего четыре недели, зависело от своевременного прилета и отлета самолетов. Мы часто приезжали в аэропорт заранее и, проведя много времени в залах ожидания, могли отметить, как точно соблюдается расписание на транспорте.

Для всякого, кто много путешествует, самые торжественные минуты, насколько мне известно, те, когда он сидит в таком зале ожидания буквально в центре паучьей сети и разглядывает стилизованную карту на стене с красными и черными узловыми пунктами, каждый из которых имеет свое, звучащее как сказка, имя, приближаемое монотонным голосом из динамика, объявляющим совсем обыденно: "Самолет в ..., пассажирам приготовиться". И снова: "Самолет в ..., вылет через четыре минуты". Сидишь никому не известный в таком помещении (в Москве там, например, есть даже пальмы) и ощущаешь легкое, чудесное волнение, когда слышишь название своего собственного далекого пункта назначения с совершенно удивительным названием, например ТБИЛИСИ. А то выйдешь наружу и смотришь, как самолет, чей вылет был только что объявлен, уже скользит в солнечных лучах над низкими деревьями или целеустремленно заходит на посадку другой, а у третьего, не обращая внимания на ветер над головами, поднятый пропеллером, возится наземный персонал, задумаешься и вдруг чувствуешь легкое прикосновение дежурного: "Ваш самолет". Интересно наблюдать, как все это совершается, как самолет возникает из неизвестности, проявляясь, как предмет на пленке в ванночке с проявителем, и как ваш собственный самолет (всегда имеющий таинственное преимущество перед другими) стоит в полной готовности и трап уже подан...

Мы прибывали точно по расписанию во все города и во всякую погоду. Не то чтобы это мне так уж импонировало, ибо транспорт для того и существует, но нигде и никогда это не действовало на меня столь неумолимо. Особенно после того, как я видел, или, вернее сказать, ощущал эти расстояния, настолько значительные, что они уже сами по себе производили сильное впечатление. Они тем более увеличивались, что приходилось постоянно говорить себе: ты находишься все в той же стране. И одновременно уменьшались, ведь расстояние всегда сокращается, всегда, когда находишься в пути, даже если путешествуешь по глобусу!

Можно долго лететь все время над одной и той же пашней, вздремнуть часок и, открыв глаза, опять увидеть вроде бы то же самое место. Невольно думаешь: какие огромные богатства. А в следующий момент: какие огромные потери во время неурожая, засухи, наводнения.

Когда едешь по этой стране или летишь над ней, величайшей страной мира, то понимаешь, сколь огромна здесь потребность в шоссе и железных дорогах, которые все еще производят впечатление возникающих случайно, и приходит ощущение возможностей, перед которыми опускаются руки безынициативных, но которые делают энергичных счастливыми и погружают в праздные мечтания путешественника, не имеющего к этим возможностям практического отношения. Видеть дороги между селениями, деревнями, группы людей... наблюдать их сверху - разве не возбуждает это своего рода фантазию, интерес к жизни такой, какова она есть?

Я смотрю на такую бесконечную дорогу, по которой идут два человека, может быть отец и сын. Позади них я не вижу никаких строений, даже с самолета, лишь необъятное возделанное поле и несколько каналов, впереди них также нет ничего, указывающего на цель. Неизвестно, откуда они идут и куда. Проходит много времени после того, как отец и сын забыты в своей медлительности, и вот там на земле, внизу, выныривают лиственные деревья. Это деревня, довольно населенная, с одинокой церковкой, увенчанной куполом, от которой лучами расходятся теряющиеся в бесконечности дороги.

Затем начинаются города. Руины. Затем новые дома, прорастающие из руин, и везде занятые трудом люди.

Для таких расстояний коммуникации - это все: мы могли видеть одновременно четыре поезда, фыркающие клубами дыма, выбрасываемого из труб и исчезающего за локомотивами. Солнечный свет дрожит над раскаленными полями, которые попеременно становятся совершенно темными. Тихо и мирно блестит внизу Дон, и рядом целая сеть автомобильных дорог, дающих жизнь всей округе.

И вот внизу громоздится Кавказ, непринужденно начинаясь с зеленых холмов у Черного моря, вытягивающихся постепенно в цепи гор, переходящих в снежные вершины и как-то сразу - в небо. Расстояние действительно преодолено.

Для нас, жителей маленькой страны, легче понять страну маленькую. Москва слишком велика и разнолика, чтобы ее можно было охватить чужестранцу, не работающему и не живущему здесь.

Мне кажется, что русские выбрали идеальный образ поведения со своим врожденным уважением к желаниям гостей и почти детским восторгом советского человека, когда он показывает им достижения, направленные на благо народа.

Когда смотришь на Москву, замечаешь чувство общности в этом городе, понимаешь восторг, испытываемый от московского метро, о котором так много говорили знакомые. Новую линию строили в войну, когда враг стоял у границ города, строителям помогало население. Белый путь под землей - он так настоятельно необходим для жизни многомиллионного города. Москву без метро даже невозможно себе представить, оно сияет как радостный символ полезного.

Ну как там? - спросит кто-нибудь потом. - Как выглядят люди? Какое впечатление они производят?

Я, вероятно, отвечу: это было грандиозно. Люди производили впечатление открытых, доверчивых.

И ничего больше. Потому что нелегко выразить все захватывающие впечатления. Легче написать так: да, они производят впечатление людей, объединенных чем-то общим, идеей...

1947

НОВЕЛЛА

Один провинциал так высказался о новелле: новеллы - это такие смешные истории, которые помещают в газетах. Я как-то собственными ушами слышал, как некая покупательница произнесла, стоя у прилавка книжного магазина (дело было в канун рождества): ну нет, новелл мне не надо. Ведь они такие грустные... Оба высказывания заслуживают того, чтобы к ним прислушались. Как определения, они, конечно, малоудовлетворительны, но демонстрируют принципиальное различие во взглядах на новеллу. Почти такое же сильное расхождение во мнениях относительно нее существует и среди специалистов-литературоведов. Причем с ходом времени они часто меняются. Например, такую новеллу, как "Могенс" Й. П. Якобсена, через поколение критиков стали называть романом. Один из коротких эпизодов, блистательно написанных Хемингуэем, объемом странички на четыре, позднее получил наименование "эскиза". Слово "новеллетта" вышло из употребления, хотя было очень емким, оно обозначало: маленькая новелла.

Иногда писатель называет литературный замысел в процессе создания "фрагментом", то есть произведением без начала и конца; его можно было назвать "мгновенным впечатлением", где начало предполагает быть понятым после прочтения всего повествования, а конец просто угадывается. Такой литературный замысел, ядро будущего произведения, действительно выступает как фрагмент, кусок, вырванный из какого-то подразумеваемого целого.

В Энциклопедическом словаре мы читаем: "Новелла - см. Corpus juris civilis 1, то есть свод законов, который император Юстиниан издал для Восточной Римской империи в 528-534 гг. н.э. Императорские указы, которые выходили после 534 года, стали называться nye lover, то есть новыми законами". Исходное, первоначальное значение слова новый (входящее в состав слова "новелла") теперь нам ни о чем не говорит.

1 Гражданский кодекс законов (лат.).

А мы, писатели-новеллисты, любящие эту литературную форму, считающие ее самой емкой из всех, мы пользуемся ею доверчиво и простодушно, не ведая сути терминологии.

Как часто критики дают читателям совет, представляя творчество продуктивного и разнопланового писателя: начинайте с новелл, вчитывайтесь в них, чтобы перейти к произведениям с более сложной организацией. И как часто было бы более правомерным сказать прямо противоположное: начинайте с того изощренного многообразия, которое представляет собой роман, проделайте долгий путь, на котором вам встретятся образные ассоциации, комментарии, разъяснения. Этот путь вы можете проделать не спеша, без особого напряжения. Переплетение многочисленных сюжетных линий привлечет ваше внимание и послужит надежным ориентиром, вы не заблудитесь по дороге. А теперь приступайте к новелле, она питает ваше воображение небольшими порциями, ведет вас, указывает вам тропки, по которым вы должны двигаться осторожно от поворота к повороту, внимательно следуя за их извивами, указательными знаками вам послужат мысль и текст, и в конце концов вы выйдете к светлой поляне рука об руку с автором. Ведь по дороге вы стали друзьями.

Но лучше всего третий совет: читайте то, что захотите. А это еще означает следующее: в какие-то дни мы склонны пробежать стайерскую дистанцию с долгожданным ускорением на поворотах. В другие дни наш духовный мир настроен на спринт, стремительный ход. В такие дни человек забывает все ради чтения. Это прекрасные дни. Взгляд падает на обложку книги, переплет, в сознании загорается желание, и - пусть себе кричат на лестнице дети, убегает кофе, перегорают пробки - вы пробираетесь к окну и поворачиваете книгу к лучам заходящего солнца. Это дни с коротким, напряженным ритмом; это дни новеллы. И для тех, кто пишет, и для тех, кто читает их. День, месяц, год живет человек в опьянении отрывистым ритмом, который звучит внутри его как космическое эхо. Это время создания новелл в жизни писателя. В другие периоды жизни им владеют иные, неторопливые ритмы.

Англосаксонский тип новеллы имеет в качестве "ядра" твердую основу, крепко сделанную сюжетную историю - "story". Можно ли поэтому назвать ее рассказом? Нет, рассказ - это нечто совсем другое. Поступательное движение сюжета выглядит в нем нарочитым, резким. Форму его тем не менее нельзя считать менее значительной. Он предъявляет автору еще более высокие требования. Употребляя непереводимый термин "story", мы имеем в виду прежде всего добротную, крепко сделанную конструкцию, интригу.

Такие разные писатели, как Киплинг, Эдгар Уоллес, Филиппс Оппенгейм, Джозеф Конрад, создают новеллы, основываясь на принципе "story". Современную американскую новеллу многие считают наиболее характерной и отвечающей требованиям нашего времени. Она восходит к той же традиции, хотя Стейнбек (он замечательный новеллист) считает для себя возможным в чем-то отойти от этого типа новелл. Он порой достаточно смело "окунается" в абстракции, которые могут быть такими же неуловимо тонкими, как прожилки на листе, растущем на хрупкой веточке, отходящей от большой ветки ствола "story".

Однако на самом деле он никогда не забывает о сюжете, не теряет связи с ним. Связь эта более или менее прочная. Временами она может ощущаться читателем весьма и весьма слабо, значит, тем лучше построена новелла! И в этой надежной связи с жизненной основой заложен секрет выразительности и своеобразия англосаксонской новеллы. Мне кажется, что ее техника основывается на традиции устного повествования. Я прекрасно представляю себе, как она могла складываться у камина или костра. Когда-то в незапамятные времена человек рассказывал о чем-то другим, ведя речь, выбирал наиболее важное, стараясь избежать чересчур неожиданных поворотов, так, чтобы напряженность рассказа шла по восходящей линии, но не затягивалась, чтобы внимание слушателей не ослабло. Я представляю себе, как все это было: люди сидели все вместе вокруг костра и создавали рассказчику своеобразную атмосферу какого-то безличностного контакта, который позволял ему ясно представлять, как вести свой рассказ, когда довести его до кульминации и насколько способна эта кульминация произвести впечатление на слушателей, так, чтобы повествователь не обманул их ожидания. Когда-то и у нас, в Норвегии, наши предки собирались вокруг костра. Тогда умели рассказывать гораздо лучше, нежели теперь. Отопительная батарея, заменившая костер, не способна создать "эффект небесного шатра", как не способна, конечно, создать его и печь.

Истории, рассказанные мастером, производят глубокое впечатление. Ожидание в таком случае исполнено напряжения, развязка - благодатное освобождение эмоций. По попытайтесь эту же историю рассказать еще раз другим людям, в другой обстановке. В девяти случаях из десяти ничего из этого не выйдет. Еще не кончив рассказывать, вы почувствуете, что история гроша ломаного не стоит. Вам покажется - то ли вы "не тянете", то ли слушатели "не тянут". Короче говоря, история "не тянет".

Почему? Да потому что вы сыграли роль явного эпигона. Тот же самый рассказчик, он же и ее оригинальный автор, изложил бы все это совсем по-другому при других обстоятельствах. Ситуация, освещение, пространство дали бы ему иной ритм. А может быть, он выбрал бы совсем другую историю?

Однажды в автобусе, который шел в Удал, я услышал анекдот, рассказанный пышнотелой женщиной в цветастом хлопчатобумажном платье, которая сидела впереди меня, прямо за шофером. Делая вид, что обращается непосредственно только к спине шофера, она прекрасно сознавала, что ее слушает весь автобус. Когда автобус взбирался по склону холма, она замолкала. Как будто бы ее история могла бы прозвучать лишь на спусках с холмов. Паузы воспринимались как необходимые в ходе повествования. Речь шла о конторе, где выдавали продуктовые карточки, откуда мы все только что вышли. То, о чем она рассказывала, большинство пережило четверть часа назад. Но тем не менее все с жадностью вслушивались в ее слова. Почему? Женщина была в этот момент актрисой и прекрасно сознавала это; так и воспринимали ее окружающие.

Автобусная тряска сыграла роль объединяющего всех очага, а спина шофера была, так сказать, главным слушателем.

Когда я вернулся домой, то, сидя на кухне, пересказал ее историю своим домашним и почувствовал, что от них всех веет ледяным холодом. Когда я кончил говорить и ожидать было уже нечего, они вежливо хмыкнули. И вот вам моя грустная история об истории, которая была сначала такой смешной в устах той женщины.

Между прочим, в той же самой местности довелось мне слушать как-то рассказ одного старика. Он сидел у очага и говорил, при этом так затягивая развязку, что его слушатели буквально сгорали от нетерпения. Эта была отличительная черта его манеры повествования, которая воспринималась сначала мною как досадный изъян, но которая, как я понял позднее, была признаком глубокого артистизма, - как раз именно то, что он опускал развязку или как-то ее смазывал, оставляя в первое мгновение недоумевающих слушателей с разинутыми ртами: ну и что?

Смех приходил часом позднее, когда человек начинал понимать, как ловко его одурачили. Я долгое время считал, что старый балагур - единственный, кто владеет такой манерой повествования, пока не натолкнулся на том ирландских историй, где главными персонажами были Пат и Майкл, историй, в которых не было никакой развязки. Простодушный читатель, привыкший к тому, что все должно чем-то кончиться, сидел с вытянутым лицом, пока не постигал сущность этой литературной манеры. И тогда эти истории начинали раскрываться для него по-новому.

Из чего я заключаю, что старинное искусство повествования столь прекрасно само по себе, что развязка не так уж и важна.

Или разгадка в том, что эти истории были записаны?

Вот мы и подошли к следующему моменту. Вы пробовали записать то, что поведал вам подобный рассказчик? Слово в слово. И эксперимент окажется неудачным в десяти случаях из десяти.

Но тот, кто пишет, ощущая эту традицию, и кому это по-настоящему удается, тот преобразует в тишине сказанное в написанное: ему дано создать повествование, которое воздействует как рассказ у костра. И таким образом осуществляется этот переход от первоначального устного повествования в его письменную противоположность. Именно это в конечном итоге отличает прежде всего англосаксонскую школу.

Для русской новеллы, представляющей другой идеальный пример этого жанра, характерно длительное развитие действия. И не потому, что она больше по объему. Новеллы Чехова, например, сами по себе достаточно коротки, но их ритм и более размерен, и часто едва ощутим. Значительная часть образцов русской классической новеллы представляет собой изложение мыслей в рамках данной ситуации, контуры которой едва намечены и теряются в тонких отвлеченных размышлениях и многочисленных ассоциативных связях, но напряженность переживаний автора столь интенсивна, что она передается и читателю.

Возьмите, к примеру, жемчужину из жемчужин, рассказ Достоевского "Скверный анекдот". Здесь мы видим, что авторский взгляд на трагикомические происшествия на свадьбе все время возникает на втором плане потока сознания Ивана Ильича Пралинского, внутренний мир которого зримо и в деталях предстает перед нами с первых страниц нарочито откровенного описания событий. События разворачиваются стремительно с самого начала, но еще больший заряд энергии им сообщает состояние души человека, уже хорошо знакомого нам.

Развитие действия в его поэтическом ритме можно сравнить с прыжком с трамплина, а высота трамплина уже подготовлена предшествующим ходом повествования.

То же самое можно сказать о спокойствии пейзажа у Тургенева. Это описание как будто бы направлено на то, чтобы создать у читателя ощущение покоя, почти доходящее до апатии, одновременно в нем тем сильнее загорается пламя тоски по недостижимому, огонь, который будет гореть постоянно. В данном случае внутренний настрой произведения становится инструментом развития всего действия; источник развития действия не указан точно и ясно, но тем не менее его никак нельзя назвать неопределенным.

Ничто так не чуждо этой форме повествования, как традиция "story". И все же она также основана на принципе устного изложения, на принципе общности, взаимосвязи людей, которые живут далеко друг от друга и чей юмор носит по преимуществу гротескный характер в их общем противоборстве жестоким силам.

Что же касается норвежской повествовательной школы, то она, по моему мнению, как и в Швеции, черпала из обоих источников. Очевидно, последними непосредственными носителями национальной традиции у нас явились Трюггве Андерсен и Ханс Онрюд, создавшие великолепные образцы литературного мастерства. Совершенно особняком по отношению к своему времени и литературной среде стоит Сигурд Матиесен с его чисто норвежской новеллой ужаса "Кровавый вторник", явившейся своеобразнейшим и непревзойденным образцом этого жанра. Но то поколение, которое было тесно связано с датскими культурными традициями, насколько мне известно, ничем не обогатило норвежскую новеллу. "Химмерландские истории" Йоханнеса В. Йенсена оказались неповторимыми образцами этого жанра. Подражание Стену Стенсену Бликеру так и не увенчалось успехом. Кстати, датская новелла всегда была более устоявшейся по сравнению с нашей и не столь подверженной посторонним влияниям. И эту черту она сохранила до наших дней. А если уж говорить о нашем поколении, то мы так прекрасно думаем, так прекрасно чувствуем в своих новеллах. Но у нас трудности с созданием формы. Роль повествователя у нас размыта.

Может быть, в этом и воплощено наше своеобразие, если оно уже сформировалось? Это своеобразие, во всяком случае, должно заключаться в том, чтобы развитие жанра не пошло по пути туманного абстрагирования, а, напротив, чтобы новеллисты стремились более четко выявлять завязку. Это совсем не означает, что каждый из нас должен прочно держаться за свою "story", потому что считает ее идеальной. Для нас необыкновенно важно охватить единым взглядом весь материал, эту художественную целостность, созданную так искусно, как паук плетет паутину.

А вопрос о соотнесенности художественных элементов - самый важный. Жизнеспособность замысла полностью зависит от гармонии его элементов, а не от добротности материала.

Общепризнано, что новелла близка музыке - сонате, конечно, а не симфонии. Считается также, что она близка драме. Иногда ее сравнивают с произведением живописи, станковой, а не монументальной. Эти сопоставления основываются на определении новеллы как синтетического повествования, интуитивно или сознательно сконструированного, где соотношение между сказанным и недосказанным, между высказанным и подразумеваемым есть норма, допускающая, однако, известную долю авторского произвола. При всем при том я отнюдь не имею в виду, что искусство создания новеллы больше, чем какая-либо другая литературная деятельность, должно свестись к какой-то схеме. Избави бог. Сам термин "психологическая новелла" может иметь какой-то ложный оттенок, как будто бы мы считаем, что "психология" как какая-то схема проступает в ткани художественного повествования, подобно тому как в живописи первоначальный рисунок проступает сквозь краски на полотне. Я, напротив, считаю, что это определение содержит в себе то, что можно назвать художественностью новеллы, и в этом смысле это хорошее определение, заставляющее увидеть "естественную", первоначальную основу художественного синтеза. И если это сказано коряво, то отнюдь не потому, что мысль расплывчата, а просто потому, что ее трудно выразить. Это сходство новеллы с живописью и музыкой должно радовать нас, писателей, создающих произведения малых форм - и отнюдь не по лености, ведь написание новеллы требует большого творческого напряжения. Сходство с драмой, в противоположность, например, сходству с романом, выдает себя сразу же, хотя бы по той причине, что у новеллистов, как и у драматургов, единственная, сиюминутная возможность оказать влияние на публику - единственный шанс. Это как рисунок темперой: сделанный штрих исправить невозможно. Слово сказано - и все. Впечатление от слабого куска нельзя, как в романе, исправить за счет другого, написанного лучше. Новеллисту не приходится надеяться на благосклонность читателя в следующий раз. Новелла должна апеллировать к чувствам читателя, а не только нести информацию. И драматическое произведение должно прежде всего апеллировать к чувствам. Вот почему новеллы, как стихи и драмы, в некотором роде очень претенциозны. Эти жанры больше, чем какие-либо другие, предполагают непосредственное влияние одного сознания на другое. Если этого нет, то игра проиграна. Никто не осудит нас за то, что мы привержены такому увлекательному делу. Кто будет удивляться, что мы с благодарностью используем эту литературную форму, благодаря которой мы приобретаем читателя в Норвегии, стране со скудными литературными условиями? Норвежский писатель ничего не знает о своих читателях. Мы необщительный народ. И мы, писатели, и по настоящее время склонные считать, что ни одна живая душа не читает того, что мы пишем.

Но тот отрадный факт, что у нас существует несколько вполне приличных журналов, ясно указывает, хотя в это и трудно поверить, что все может быть по-другому. Уже давно писательская любовь к человеку ждет ответного чувства, которое рассеет туман непонимания.

Мы малообщительный народ. И особенно немногословны именно тогда, когда у нас есть что поведать.

И все же задушим писательский вопль отчаяния в колыбели. Он никому не интересен. Давайте лучше сосредоточимся на исследовании того главного, что нас в данном случае интересует в искусстве новеллы, - ее технике. Ни слова о содержании! О том, как менялись темы - от описания изящных графинь, падающих в обморок на диван, до картин быта матерей из рабочих семейств, их медленного угасания под бременем нищеты; от дуэлей на рассвете в шелестящих листвой лесах до столкновений пикетчиков со штрейкбрехерами на фоне бездействующих кранов в порту.

Почему бы нам тогда не сосредоточиться на этом, самом главном? Ответ в том, что мы поставили своей целью рассматривать именно новеллу, а развитие сюжета в сторону его демократизации, отражения народной жизни произошло во всех литературных жанрах.

Несомненен и тот факт, что, хотя и существуют высокохудожественные тенденциозные новеллы, искусство новеллы в целом основано на принципе игры, на чувстве эстетического. У такого писателя-психолога, как Сигурд Хёль, новелла приобретает авантюрные черты, а у Эйвинда Юнсона, которого принято называть "пролетарским писателем", некоторые новеллы так и искрятся изысканной элегантностью. Наверное, жанр новеллы как бы раскрепощает писателя.

У нас в Скандинавии именно новелла сейчас пробудила индивидуальность молодых писателей. Это не касается выдающихся новеллистов, которые задают тон своим стилем, формируют определенную школу. Но мы, писатели меньшего масштаба, вступившие на литературное поприще из разных общественных слоев, оказываемся в большей степени способными проявить свою индивидуальность в новелле, нежели в романе.

Новелла в значительной степени сравнима с извержением вулкана, ибо представляет собой как бы спонтанное проявление внутреннего "я" писателя.

Мы ведь искали определение? Вот и пришло слово "извержение". Или другое - "взрыв". А если новелла таит в себе взрыв, не должна ли она шуметь, греметь и пахнуть порохом?

Разумеется, нет, но дело в том, что финал этого процесса претворяется в картине, в ощущении запаха, в явственно слышимом - в то самое мгновение, когда мы не осмеливаемся задерживать вспышку дольше. Само не осуществленное пока желание и жажда его удовлетворения порождают напряжение, но разрядка не наступает, пока не претворится в художественный образ.

На экране мы видим, как распускается почка, это прекраснейший из кадров, который подарило нам кино. Когда смотришь на нее, сердце наполняется восторгом. Но и тот лист, который падает с ветки, который вот-вот упадет, разве он не производит такого же самого сладостного и полного впечатления завершенности, как и то, что мы пережили, наблюдая распускающуюся почку в кино? Лист, который должен вот-вот оторваться от ветки, - сладостные секунды. Лист оторвется, чтобы упасть. Но падает он не сразу: раскрывшаяся когда-то в своей буйной безудержности почка наделила его способностью парить. И вот он парит, однообразно покачиваясь в воздухе.

Разве это не...? Да! В этом суть новеллы.

1952

НЕСКОЛЬКО СЛОВ С СЛОВАХ

Задумавшись однажды о бытовых мелочах, которыми снабдила его цивилизация, - холодильниках, смесителях, стиральных машинах и миксерах, человек вдруг ощущает уколы совести. Но почему? То ли стародавняя мечта тому причиной, то ли он прочитал о женщинах, натрудивших руки над корытом, то ли в нем заговорили остатки аскетического воспитания. А может, все это просто романтика?

Однако продолжим мысль: куда ни кинь взгляд, по всему кругу высится защитная стена социальных благ - тут тебе и страхование на случай болезни и на случай потери работы, и бесплатная стоматологическая помощь в школе, да и церковь печется о душе... Впрочем, стоп, человек чувствует себя не столько защищенным, сколько беззащитным, загнанным в угол. Он находится в холодной тени своего рода american way of life 1, включающего в себя столько разнообразных видов страхования и открывающего такую захватывающую перспективу грядущих катастроф, что кажется, и жить совсем некогда, ведь только и остается готовиться к предстоящему в туманной дали свершению напророченных несчастий. Иначе говоря, к тривиальному подтверждению недобрых, или запрограммированных, или, скажем, нейтральных предчувствий.

1 Американский образ жизни (англ.).

Тут вспоминаются многие литературные герои, которые в один прекрасный день выходят из игры. Они следуют своим путем, одних он выводит к истокам Амазонки, других - к безымянному существованию в трущобах, балансированию на грани самоутверждения и самоубийства.

Но рационалист снова скажет: романтика! И сделает тем самым вовсе не плохой вывод. А хорош он тем, что точен. Впрочем, не так уж он и хорош. И то в нем, знаете, плохо, что он тем не менее не так уж и точен. Смысл любых слов в конечном счете приблизителен. Полностью удовлетворить наше стремление к познанию они не могут и напоминают отзывчивого прохожего, встреченного на дороге, который подскажет, что идти тебе нужно туда-то и туда-то. Он даже пройдет немного с тобой и все отлично объяснит, и ты поблагодаришь его и распрощаешься с ним. Ко, расставшись с ним, тут же поймешь, что его объяснений недостаточно, тебе и направление все так же неизвестно, и от цели ты точно так же далек, как и раньше. Ищите и обрящете! - вот слова из мудрейших. Не то чтобы мы обязательно обретем искомое, но хоть что-нибудь да отыщем. На деле же мы никогда ничего не найдем, если станем доверяться объяснениям, словам, если успокоимся. Врачуя неточными словами нежданно-негаданно открывшиеся ранки в душе, как, например, упомянутые уколы совести, мы ничуть ее не излечим, лишь слегка утишим боль и только на короткий срок. И, едва прикрытые словесными пластырями, эти ранки испещрят весь наш внутренний мир, если мы будем и дальше упорствовать в нашем стремлении выразить словами неизъяснимые движения духа.

Наш зацивилизованный быт нашпигован неточными и вводящими в заблуждение словами. Мы окружены газетами, замурованы в них. Мы раскрываем газету и читаем, что королева Великобритании Елизавета - самая популярная женщина в мире. Но среди кого? Среди миллионов индонезийцев? Или, скажем, русских шахтеров? Или, может быть, нас, ничего не знающих ни об этой даме, ни о ее поведении, способностях, границах ее власти или о весьма проблематичной доброте. Да ведь никто из нас и думать не думает о королеве Елизавете. Как же тогда ей стать популярной или непопулярной, известной, любимой или же ненавидимой, презираемой?

Листаем дальше наши сделанные по известному иностранному образцу газеты и узнаем, что весь норвежский народ был потрясен смертью кронпринцессы. Но ведь ничего подобного не было. Лично я купил в тот день пару коричневых ботинок сорок третьего размера: сохраняя полнейшее спокойствие, я ходил по магазинам, пока не нашел то, что нужно. Стоматологи пломбировали зубы, рассыльный носился по городу, мать измеряла температуру заболевшему ребенку, диабетик делал себе укол... Газеты пишут, что некая дама из Стабека пришла в исступление, узнав, что в мясной лавке, где она обычно делает покупки, не оказалось потрохов. Еще сообщают, что две тысячи исступленных автолюбителей устроили демонстрацию перед зданием ригсдага. Так что же это такое - быть в исступлении? Бесноватым женщинам в средние века случалось впадать в исступление. Они грохались оземь и корчились в конвульсиях, сердца у них колотились и поток бессвязных слов стекал с их губ. Вот они бывали в исступлении. Гражданке же из Стабека было до него далеко, она была, скажем, раздражена или рассержена. А что до автолюбителей, то они просто несли плакаты перед зданием ригсдага.

Хотя читающая публика спервоначалу противится такому словесному надувательству, газеты и журналы умело обрабатывают ее с помощью экзальтации и сладеньких надуманных историй о королевах и пишущих манекенах. И еще делают вид, что тем самым подстраиваются под вкусы публики, которые сами же в ней и воспитали. Какое бесчестье! Удаляясь все больше от правды - ведь мелкотемье - это тоже уход от нее, - они на деле предают слово, его смысл и содержание. Всем нам, в сущности, давно ясно, что газетчики постоянно утрируют и лгут. Словно находясь в молчаливом заговоре, литераторы позволяют словам означать нечто иное. Эти маленькие, но непрерывно падающие капли долбят камень, ведут к выхолащиванию слова как средства коммуникации.

Просто поразительно, сколь необузданное словоблудие прессы ослабило силу воздействия слова, оно как бы ушло в тень и утратило не только большую долю выразительности, но и значения. Находящихся в плену прессы и радио, нас пичкают приблизительностью, а то и чистым обманом, так сказать, в любое время дня и ночи. Если верить норвежской, и вообще скандинавской, прессе, правительство Мендес-Франса должно было пасть около пятидесяти раз за неполные полгода: такие катастрофические опасности грозили ему весь бурный и насыщенный событиями период его пребывания у власти. Даже понятие война подается все чаще и чаще как нечто возможное в ближайшем будущем. Братья Олсоп говорят, что война в настоящий момент неизбежна. Уолтер Липпман утверждает, что война на пороге. На следующий день Уолтер Липпман заявляет, что вероятность войны уменьшилась, а еще через сутки братья Олсоп убеждают, что опасности войны и вовсе не существует. Есть на свете нервные люди может быть, несколько миллионов наберется на всем земном шаре. Их такие сообщения и в наше время выводят из равновесия, нарушают внутренний покой. Вот они и начинают суетиться и килограммами закупать кофе в герметичных коробках. Но у нас-то, у подавляющего большинства, давным-давно уже выработался иммунитет. Слова и пророчества давным-давно отыграли свою роль в нашем сознании. И напрасно газеты печатают аршинные заголовки, ни одну живую душу не потрясают слова. Их так долго использовали без всякого смысла. Но, чтобы они воспламеняли, грели, пугали, не оставляли равнодушными, они должны составлять искусный узор и воздействовать ритмом, рождающимся при их сцеплении, нести в себе загадку, которая только и будоражит наше сознание. Лишь так можно создать тонкое искусство слова. Но само слово закостенело, душа и плоть его умирают. Слова в их изначальном значении обладают столь же малой властью, как и ружье, о котором всем известно, что оно не заряжено. Мы все, служители слова, разоружили сами себя, оттого что неверно пользовались своим оружием. Миллионы боеспособных разоружили самых боеспособных. И все-таки слово было прекраснейшим и простейшим средством общения между людьми, утратив которое человек останется беспомощным.

Злоупотребление словом, искажение его природы ведут к его девальвации, что зачастую проявляется весьма знаменательно. Прежде всего в том, что слово без преувеличения, слово в его изначальном значении, в его естественных, обычных ассоциациях, начинает терять свой смысл. Оно и понятно, ведь и наркоману приходится все время увеличивать дозы дурмана. О том, что сила обычного простого слова ослабела, догадываются не только газетчики, но и, например, переводчики, и - что само собой разумеется - "хорошие" переводчики, те, что с неимоверным усердием тщатся передать несказанное, чувствуя, что писателю, которого они переводят, это удалось. И при этом молчаливо намекают, что он воспользовался странным словом.

От неумеренного словотворчества и непомерной словесной экзальтации не избавиться, пока в редакциях и издательствах не будет налажена квалифицированная служба защиты слова. Однако многочисленные ошибки и неточности в словоупотреблении отражают объективную ситуацию: литераторы ощущают, что обычные слова и словосочетания заезжены, и стараются найти нечто новое.

И, разумеется, как всегда и бывало, желая "найти новое", не слишком одаренные люди идут неверным путем. Вот Кинку или Гамсуну это удается лучше. Миккель Фёнхус передал тысячелетний разговор реки и леса словно бы вновь созданными словами, однако понятными сразу и безоговорочно. Но ему пришлось слушать долго. Какие бы нелепицы ни происходили с языком, нельзя допускать, чтобы переводчики - эти по своей природе смиренные служители в саду словесности, - злоупотребляющие немыслимыми словосочетаниями и выражениями, прокладывали бы дорогу к обновленному, свежему, понятному слову. В этом деле передовые позиции должны быть скромно отданы писателю, творящему на родном языке, по преимуществу тому, кого мы называем художником. Мы ведь знаем, что разумеем под этим словом, сколько бы ни спорили о словах.

Поэту, художнику судьба судила не удовлетворяться половинчатыми объяснениями. Словом "романтика" он не утолит наполовину нашей жажды познать суть такого явления, как уколы совести посреди окружающих нас "привычных" благ цивилизации или стремление разрушить стену социального страхования, скорее грозящую, нежели оберегающую. Если б в задачу художника слова входило единственно раскладывать все по полочкам, ему следовало, наверное, воспользоваться расхожими словами в расхожих ассоциациях, и тогда бы он неминуемо пришел к выводу, что "уколы совести" - сплошная ерунда, поскольку стиральная машина и электрическая бритва облегчают человеку жизнь. Но ведь есть же у нас слова мастеров самой ясности, выражающие-таки в поэзии несказанное.

В довольно наивных, но, быть может, не совсем бесполезных дебатах о "непонятном, заумном словесном искусстве" стороны - как мы видели - забыли, что бесконечное повседневное искажение природы слова может заставить интерпретаторов невысказанного приложить определенные сверхусилия, броситься в крайности. Однако, говоря об отдельных приверженцах такого подхода к проблеме слова, подчеркнем, что он вовсе не обязательно должен быть характерен для целого "направления". Во всяком случае, опыты последних лет, например, во французской поэзии, да и в скандинавской тоже, свидетельствуют о стремлении достичь полного слияния ритма и значения, что должно стать отличительной чертой поэзии. Это стремление мы могли бы назвать святым, если бы именно в данной связи нам не следовало бы держаться подальше от всяческих преувеличений.

Надо признать, что совсем не легко отличить абсолютно удавшееся в этих опытах от натужных попыток. Пока эксперимент остается экспериментом, пока он не превратится в манеру, поэтическую позу, он по крайней мере достоин уважения. Если же он удастся - тем более. При этом не следует забывать, что известные насмешники в искусстве - как в живописи, так и в поэзии - вводили в заблуждение издателей и членов различных жюри, представляя на их суд то, что сами полагали пародийными преувеличениями, но свои лучшие произведения создали именно в тех жанрах, которые высмеивали. Как художники и поэты, они впоследствии так и не смогли проявить "собственное" творческое своеобразие. На самом деле они ввели в заблуждение себя. В их силах было скопировать то, чем они тайно до зависти восхищались. А против талантливого подражания ни один авторитет фактически не может быть защищен.

Так ли уж далеко ушли мы от темы? В общем-то, нет. У этих скромных наблюдений не было одной темы, они строились по принципу калейдоскопа. Сначала несколько замечаний о заезженном слове, половинчатых объяснениях, слове фальшивом, ярлыках, которыми мы снабжаем необъяснимые движения души, тяготящие нас. А затем - о путаных попытках малоодаренных литераторов сделать из слов то, чем они не являются, и о стремлении истинных талантов использовать слово во всей полноте его ритмических, смысловых и колористических возможностей.

1955

О ЖУРНАЛИСТИКЕ

Художники слова, отдающие дань журналистике, довольно-таки неодинаково оценивают эту сторону своей деятельности. Бывает, что и несколько пренебрежительно. Но почему, собственно говоря? Лично мне занятия журналистикой всегда доставляли радость и оттого еще, что кому-то они приносили пользу. Польза, раздражение, несогласие, неудовольствие - в сущности, все едино. Хорошо сделанная статья или эссе создает более ощутимый контакт с читателем, чем книга.

Но столь ли уж необходим такой контакт? И да, и нет. Во всяком случае, он бывает желателен для обеих сторон. Даже записные молчальники осмеливаются высказаться по поводу того, что читают в газетах и журналах. И делают это порою весьма громко, да что там - иной раз на удивление агрессивно. Высказался - и вроде бы полегчало. В писателе же такой контакт рождает ощущение, что его читают. Казалось бы, большой тираж книги свидетельствует о том же, но лишь в цифровом выражении, а что цифры - они мертвы.

Еще важнее другое: разве профессионального писателя волнует только то, что он может выразить в романе, новелле, стихотворении или драме? Конечно же, не только это. Никому не дано выразить все, что у него наболело. Каждому есть что сказать. И многим - а полку таких, к счастью, все прибывает удается поделиться наболевшим с другими. Все больше и больше места в газетах - как по объему, так и по качеству материала - занимают письма читателей. И вообще, разве не удовольствие поразмышлять немного на злобу дня? "Своего рода давление?" - удрученно скажет знаток. А по-моему, напротив: отдушина. Во времена моей молодости в кругу умудренных профессионалов ходило такое выражение: размениваться на мелочи. Но, господи боже мой, неужели капитал столь невелик и писателю остается жить в вечном страхе перед банкротством? Мне снова приходится сказать: напротив! Душевный климат писателя подвержен постоянному изменению. Безостановочная круговерть циклонов и антициклонов, буря, затишье, солнце, моросящий дождь приходят на смену друг другу. Что-то остается надолго, чему-то отпущен краткий миг бытия. Мир все время меняет лицо, внешние черты событий, и эти изменения отражаются на "внутреннем образе" мира, том образе, который действительность принимает в наших раздумьях. Так почему бы тому, чьи ремесло и предполагаемые способности и состоят в умении выражать себя, не попытаться передать сложившийся в его сознании образ?

В сиюминутном тоже, наверное, может возникать потребность и у писателя, и у читателя. А что до вечных ценностей, то сколь долог их век? В свое время мерилом ценности полагали лишь вечность. Но вечность становится все короче и короче. Для писателя вечно мгновение, если, разумеется, он выражает свою душу. Но если в писаниях его не чувствуется того, что втайне он называет сердцем, не будет его словам даровано жизни ни на мгновение, ни на века. "Только не возомни о себе" - многим известен сей осторожный совет. Но если не мнить о себе, ничего не добьешься. "Скромным до самоуничижения" может быть лишь тот, кто не стремится к самовыражению. Тот, кто стремится к нему, обязан обладать профессиональной скромностью. Но это нечто совсем иное.

Да, признаем, тяга к самовыражению может доставлять беспокойство, даже мучения и тому, кто томится ею, и тем, кто вокруг него. Она подвергает проверке на прочность. Молчание - золото, но золото хранится в подвалах, и кому от него радость, коли в таком случае его как раз и не разменивают? Не все то золото, что блестит? Верно, но тем более не то, отсутствие которого столь блистательно. Писатель может, конечно, набивать себе цену, делать вид, будто он из другого мира, может, что называется, скрывать свои истинные намерения.

Но позволительно ли это ему, в конечном счете?

1966

ИЗ РАДИОИНТЕРВЬЮ ХОГЕНА РИНГНЕСА С ЮХАНОМ БОРГЕНОМ

Беседа проходит в рабочем кабинете Боргена, где репортер обращает внимание на три пишущие машинки, а также наполовину разложенный пасьянс.

Р.: Для чего пасьянс?

Б.: Пасьянсы - одно из наиболее глупых занятий. Говорят, они помогают "отключиться". Прежде всего, я не понимаю, для чего людям нужно отключаться, - им нужно включаться. Кроме того, люди не отключаются пасьянсы лишь раздражают их. И если вы спросите меня, для чего я раскладываю пасьянс, я вам отвечу: "А почему на протяжении всей нашей жизни мы совершаем столько глупостей?"

Р.: А три пишущие машинки - вы одновременно пользуетесь всеми тремя?

Б.: В настоящий момент всеми тремя. Дело лишь в том, что нужно установить перегородки у себя в голове, чтобы не путать назначение машинок и не слишком смешивать разные замыслы.

Р.: Говорят ли эти три машинки о вашем трудолюбии?

Б.: Не думаю! Если человека оценивают по его трудолюбию, по-моему, это должно его унижать. На одном трудолюбии произведение искусства не создать.

Р.: Тогда мы сразу же перейдем к вопросу о рабочем методе. Известно, что вы работаете необычайно быстро; возможно, большую часть работы вы выполняете прежде, чем садитесь за машинку, или за одну из трех машинок?

Б.: На этот вопрос трудно ответить. В действительности получается так, что каждая книга или каждое произведение искусства начинало создаваться в тот момент, когда будущий автор ощутил себя человеком - с первого мгновения. Что происходит потом, я не знаю. Очевидно, что-то остается в памяти, требует выхода. Но если быть до конца честным, то я не знаю, что же именно остается.

Р.: Но что тогда есть исходный пункт для романа, например, - конкретные события, "внешние" переживания или то, что мы можем назвать идеями, облеченными в плоть и кровь?

Б.: Что касается меня, то я отталкиваюсь не от идеи и сравнительно редко от внешних событий, во всяком случае, в том виде, в каком они имели место в действительности или как я помню их. Мне кажется, что они, как говорят, отходят на задний план.

У меня тон, скорее всего, задает ритмичное, музыкальное начало. Предложения рождаются на ходу, в движении. Они пробираются через мысли, но началом всегда бывает ритм, а не логика.

Р.: Не можете ли вы привести более конкретный пример?

Б.: Когда-то я написал несколько басен. Раньше я их не писал, но вдруг за одно утро написал несколько штук, одну за другой. И я подумал, что, пока я в настроении писать басни, хорошо бы довести дело до конца, потому что этот настрой, конечно, не вернется. И точно, он и не вернулся!

Р.: В таком случае возникает вопрос о вдохновении. Вы часто говорили, что прогулки на природе, ходьба значат для вас много; в рабочем плане тоже?

Б.: Вдохновение - громкое, торжественное слово, и в отношении самого себя это слово едва ли уместно. Лучше говорить о потребности. Но ведь эти два понятия - не одно и то же. Я охотно допускаю, что при разговоре о других писателях вдохновение может быть вполне уместным словом. Как бы мы это ни назвали, речь идет о состоянии, потенциальных творческих возможностях, которые проявляются у меня, когда я в движении. Мне кажется, что ходить и видеть образы, переживать все это, когда в действительности ничего не происходит, - именно это дает максимальный шанс для того, чтобы отдельные элементы превращались в стройную систему.

Р.: Вы увлекаетесь изобразительным искусством, живописью, скульптурой это тоже вдохновляет вас?

Б.: В высшей степени. В моей жизни изобразительное искусство с самых ранних пор занимает центральное место. Я и сам в свое время пробовал заниматься живописью, но неудачно, по-дилетантски, и, к счастью, вовремя понял это. Но, откровенно говоря, я не могу точно определить, что значит для меня изобразительное искусство.

Фактически именно кубизм привел меня к более плодотворному восприятию по крайней мере некоторых особенностей норвежского пейзажа. Я не могу жить без норвежской природы. С возрастом она становится для меня все более необходимой.

Но изобразительное искусство рождает во мне как бы нового человека, который значительнее и лучше меня, более страстен в желаниях и целеустремлен в их осуществлении. В такой же степени это относится и к скульптуре, пожалуй, с годами к скульптуре все больше и больше, и, возможно, даже к беспредметной скульптуре.

Р.: А как насчет того, что у нас принято называть литературными идеалами - каково их воздействие?

Б.: Я считаю, что для меня литература как источник вдохновения, или как там еще называть, в этом отношении не играет особой роли.

В юности человек, естественно, попадает под влияние определенных произведений. Творчество Кнута Гамсуна подействовало на меня так, что после выхода в свет моей первой книги я в течение десяти лет не писал художественных произведений, чтобы избежать подражания. То же самое относится и к X. К. Андерсену, и к некоторым другим писателям. Для меня это было подлинным несчастьем, но я, стало быть, имел злополучный талант подражания, который, как мне кажется, к счастью, с годами угас.

Вообще же вопросами взаимовлияния занимаются критики. В сущности, то, что писатели, защищаясь от обвинения в подражании, говорят, что не читали книги или автора, о котором идет речь, - явление очень интересное. И, по-моему, они искренни в этих утверждениях, ибо нет смысла лгать, когда идет деловое обсуждение проблемы.

Возьмите, например, Кафку, который, как говорят, "повлиял" на целое поколение. Прежде всего Кафка выразил образ мыслей этого поколения. В то время должен был появиться какой-нибудь Кафка. И в действительности было много писателей, которые писали в манере Кафки, он был лишь значительно выше других. Лично на меня Кафка оказал глубокое воздействие, которое я ощущаю всю жизнь, - это воздействие началось еще до того, как я стал читать Кафку. Но не раньше, чем я прочел о нем. То же самое могу сказать и об Ионеско, из которого я тоже не успел прочесть ни слова, как уже сам начал писать в его манере.

И, лишь прочитав этих гениев, понимаешь, что они справлялись с этим гораздо лучше, и тогда о подражании уже не может быть и речи.

Помню, однажды критик высказался о романе, который я написал за несколько лет до того. "Он так напоминает Кафку. Странно, что сам писатель этого не замечает". И, должен сказать, было бы действительно странно, если бы я этого не понимал. Но когда человек слабо светит отраженным светом той или иной звезды, нельзя запрещать ему высказываться только на том основании, что он чем-то похож на эту звезду.

Р.: Вернемся к трем вашим машинкам. Вы их используете отдельно друг от друга и установили между ними то, что сами называете "перегородками". А что же эти перегородки отгораживают сейчас?

Б.: Как раз сейчас в машинке слева субботнее выступление по радио. В другой - новелла, рассказывающая о том, как, следуя своим туманным склонностям, человек становится несчастным. А о том, что в третьей машинке, я не хочу говорить!

Р.: Вы упомянули новеллу. Не будет ли ошибкой сказать, что новелла именно тот жанр, который дает вам возможность лучше всего выразить себя?

Б.: Лучше всего - это всегда звучит несколько претенциозно. Можно было бы сказать "наименее несовершенно". Новелла - наиболее естественный для меня жанр. Она заложена во всем моем не слишком терпеливом существе. Я свободнее компоную вещь в пределах обозримых границ. А с романом все обстоит иначе. Он строится в процессе создания, персонажи меняются, часто совершенно неожиданно; сами они диктуют свою волю писателям. Новелла как музыка, человек имеет большую власть над ней, она дает возможность видеть ушами и слышать глазами.

Р.: В наши дни лишь очень немногие могут жить за счет писательского труда. А как в вашем случае?

Б.: Что касается условий существования, то профессионалу, собственно, может доставлять удовольствие необходимость обращаться к разным жанрам. И использовать также новые возможности, которые предоставляют радио и телевидение. Нам, писателям-профессионалам, следует признать, что обстоятельства изменились и книга - этот почти святой символ - для нас не единственный источник существования. В нашей стране почти не покупают значительных художественных произведений. Мы просто обязаны осознавать это положение не ради того, чтобы думать, как завлечь публику, но чтобы суметь воспользоваться всеми другими возможностями, в том числе и теми, которые предоставляют еженедельные издания.

Р.: Можете ли вы согласиться с теми писателями, которые выражают сочувствие норвежским коллегам, так как те не могут жить за счет своей профессии?

Б.: Но ведь никто не просил нас становиться писателями! Большинство из нас наверняка серьезно предупреждали, если было кому предупреждать. Другое дело, что мы не прислушиваемся к предупреждениям. Поэтому, мне кажется, вопли о помощи были бы весьма недостойным занятием. Но это не значит, что я выступаю против различных видов материальной помощи, особенно молодым писателям.

Р.: Но ведь некоторое время назад наш известный библиотечный деятель Харальд Тветерос предложил установить контакты между писателями страны и высшими учебными заведениями; это послужило бы интересам обеих сторон и могло бы улучшить материальное положение писателей. Как вы считаете, реалистичен ли этот план?

Б.: У меня нет мнения на этот счет - я не слишком глубоко вник в предложение. Но, во всяком случае, замечательно, что такой человек, как Тветерос, занимается этими вопросами. Не то что некоторые глупцы, которые мнят себя бог знает кем и подсмеиваются над писателями, тем более в официальных выступлениях и в прессе. Прекрасно, что все-таки есть люди, которые заботятся о нас, несчастных писателях, в этой маленькой стране!

Р.. Раздаются жалобы, что молодежь слишком слабо заявляет о себе в норвежской литературе, что нам не хватает молодых талантов.

Б.: Об этом говорит каждое поколение. Всегда находятся те, кто тоскует и вспоминает, как было сто лет назад, пятьдесят и всего лишь десять лет назад. Но мы, те, кто жил тогда - десять, двадцать, тридцать лет назад, получали удары точно так же, как и современная молодежь; и мы видим, что все повторяется, а поэтому взираем на это снисходительно. Ну должны же они о чем-то говорить, и эти пессимисты тоже.

Р.: И все же многим из тех, кто сегодня молод, не хватает того, что называется даром повествования, самого эпического таланта?

Б.: Да, меняются времена, меняется мода, меняются ритмы. Есть что-то беспокойное в нашем времени. Я считаю, что в норвежскую художественную литературу пришло очень хорошее пополнение, но признаю, что лишь малая его часть продолжает ту богатую эпическую традицию, в которой нуждается наш искушенный читатель. Никто не идет у нас по пути Лакснесса, и, к сожалению, никто не идет по пути Фалькбергета, за исключением немногих, уж чересчур подражающих ему. Великая поэзия, которой насыщена такая эпическая проза, - и она тоже не наследуется. И это нужно понимать, потому что эти великие так близки нам по времени!

Р.: Вникая в послевоенные дебаты о норвежской культуре, порою чувствуешь, что сейчас языковой конфликт - основная проблема норвежской духовной жизни. Вы придерживаетесь этого мнения?

Б.: Нет. Впрочем, я считаю, что само это впечатление неправильное, поскольку оно навеяно газетами. Ведь именно в прессе столь ужасающе разрослись эти ожесточенные дебаты. Я недостаточно широко осведомлен о том, как норвежские писатели относятся к этой проблеме, но со своей стороны считаю, что она их не очень заботит. А иначе нам пришлось бы совсем плохо, потому что не осталось бы времени, чтобы решать серьезные, безотлагательные проблемы, которые жизнь ставит перед нами ежеминутно.

1965

В МАСТЕРСКОЙ ХУДОЖНИКА

ИНТЕРВЬЮ ВИЛЛИ Р. КАСТБОРГА С ЮХАНОМ БОРГЕНОМ

Мастерская художника представляет собой большую длинную комнату с широкими окнами по торцевым сторонам. В центре одной из продольных стен устроен камин. В одной половине помещения находятся огромный стол, несколько удобных мест для сидения и громадная картина Ги Крога, изображающая быка и корову, картина, исполненная сгущенного напряжения и мощи, она занимает почти всю стену. В другой половине - книги, журналы, газеты, рукописи и пишущие машинки. Здесь, у окна, выходящего на тихую улочку тихого столичного района, - рабочее место Юхана Боргена. Через окно в другом конце комнаты виден кусочек открытого пространства.

Помещение достаточно велико, чтобы писатель мог по нему прогуливаться.

- Именно. Я и хожу. Работаю больше на ходу, чем сидя. Однако я помню, как Нурдаль Григ в Оксфорде писал где придется, лишь бы места для машинки хватало. Так он мог сосредоточиться. А в другой раз я встретил его в Париже, на Северном вокзале; он сидел на скамье и писал. "Пижон!" - подумал я тогда. Теперь я бы уже так не сказал. Дело в том, что, когда вокруг много народа, возникает своеобразное чувство отрешенности. Писать - значит быть в одиночестве. Я чувствую себя очень одиноким. И благодарен судьбе за то, что мои жизненные обстоятельства позволяют мне испытывать это чувство. Мы так много говорим о проклятии одиночества и забываем, что оно может быть благодатным. Мне кажется, самые важные решения человек должен принимать в одиночестве. Тогда он остается наедине со своими возможностями.

- Вы работаете здесь и на вашем острове?

- Не столько на острове. Лето - не мое время года. Я довольно много времени провожу в гостиницах. Знаете, так хорошо бывает уехать из дома, где многое отвлекает тебя и направляет мысли по изведанному руслу. Но когда работа уже началась, лучше всего писать дома.

- И все-таки, может быть, жизнь на острове, тамошние впечатления имеют для вас, для того, что вы пишете, какое-то особое значение?

- Вы хотите сказать, что общение с природой обогащает? Меня, человека, органически не связанного с природой, виды ее - также, как и алкоголь! только отвлекают, даже раздумьям не помогают. Если вообще природа как-то влияет на литератора, то, видимо, опосредствованно. Кроме того, наше поколение в той или иной степени сковано романтическим отношением к природе, присущим школе, которую высмеял Теодор Каспари. "Головокружительный портал крутого склона" Вергеланна - это чистейшей воды вздор! Приятно, читая, например, Педера Р. Каппелена, обнаружить, что и о норвежской природе можно писать трезво. Датчане и шведы лучше знают природу и видят в ней больше, нежели норвежцы, у которых с ней сложные отношения. Удивительно, сколько явлений мы пропускаем, даже не подозревая об их существовании. Я понял это, когда моя жена увлеклась геологией. Новая страна открывается тебе, тысячелетняя история открывается в том же самом ландшафте, заросли и болотца которого ты проходил, не замечая ничего, стремясь к голубеющим вершинам, влекомый какой-то неосознанной тоской. Если только стремление это не бегство. Не знаю, но нам, взрослым, кажется скучным и недостойным выбирать для прогулки какую-то цель: разве это не признак того, что влечет нас именно бегство? А вот для ребенка или человека "нецивилизованного" невозможно пойти на прогулку без какой-либо цели. Если ребенок спросит: "Мы скоро придем?", взрослый ответит: "Куда?"

- Я больше догадываюсь, чем уверен, но мне кажется, что в последних произведениях вы как бы открылись с новой стороны. Я сейчас не говорю, например, о некоторых новеллах и пьесе "В зале ожидания". Но у меня такое впечатление, что трилогия "Маленький лорд", роман "Я" и вот теперь "Голубая вершина" написаны не столько писателем, сколько поэтом. Разница, возможно, небольшая, в нюансах, но мне она представляется существенной.

- Я рад, если вы действительно так чувствуете. Думаю, что человек между пятьюдесятью и шестьюдесятью годами оказывается на переломе, тем более человек, которого мы называем художником. Или он продолжает путь по наезженной колее, или же переходит в новое творческое качество. Наиболее отчетливо это проявляется у актеров. Нужно, однако, обладать определенным опытом, чтобы отличить рутину, привычное от новизны. По наезженной колее ездить столь удобно, что и сам этого не замечаешь. В общем, если человек более или менее удачно миновал рубеж пятидесяти лет, у него еще многое может быть впереди. Это своеобразная компенсация за те чертовские неудобства, что ему доставляет старость.

- Что значит для вас вдохновение?

- Все зависит от того, как его понимать. Для меня вдохновение означает нечто большее, нежели просто настроение, но признать, что на нем можно строить работу, я не могу. В "Маленьком лорде" есть эпизод, когда стая птиц влетает в окно комнаты и, напав на чучело своей сестрицы, начинает клевать его, - жуткая сцена. Мне она явилась во сне, и, проснувшись, я тут же бросился и записал ее так, как она мне и привиделась, а потом вставил в то место романа, над которым тогда работал. Единственный раз в жизни произошло со мной такое - словно дар с небес. Случайность? Вполне вероятно. Я этому эпизоду особого значения не придаю. Если мы определим вдохновение как неожиданный выход таящихся в душе творческих импульсов, то почему бы профессиональному литератору не воспользоваться образом, явившимся в тот момент его воображению? Мозг вообще не должен отдыхать. Писатель не может творить бессознательно, ему следует все время сохранять контроль над собой. В сущности, я все время формулирую что-то, все время работаю. Гамсун говорил - если, конечно, это не я сам придумал, - что нет пользы записывать какие-то ключевые слова. Нужно записывать сразу целый период. Писатель мыслит образами, а что до меня, так я мыслю образами, совершенно готовыми лечь на бумагу, то есть предложениям, со всеми запятыми, тире и вплоть до точек с запятой. Мне кажется - отвлекаясь от своей собственной манеры, - что такой процесс мышления характерен для профессионального писателя.

Юхан Борген умело ведет беседу. В редкой степени владеет он этим жанром. Он говорит живо и увлеченно, часто резко меняет ритм и направление мысли: неожиданные и меткие парадоксы перемежаются шутливыми замечаниями или резкими и остроумными выпадами, ирония соседствует с полной серьезностью. Его отличает абсолютная синхронность работы ума и органов речи, так что слова и предложения рождаются одновременно с мыслью. Почти на все мои вопросы следуют мгновенные и точные ответы. Лишь несколько раз он задумывался на краткий миг. Он знает то, что говорит, и умеет выражать свои мысли.

- Я никогда специально над этим не работал. Но вот окружение и воспитание сыграли свою роль. Меня в детстве никогда не прерывали: за обеденным столом полагалось высказывать мысль до конца, Я говорю и пишу одинаково, пользуюсь теми же приемами. И пишу я так же быстро, как и говорю. Связь между рукой, клавишами машинки, ну и, конечно, мозгом для меня закон! Если я вдруг допущу опечатку, значит, пора заканчивать работу. Если рука не в настроении, значит, и писать я не смогу. Поэтому и диктовку я воспринимаю как чуждое мне занятие, чудится мне в нем нечто постыдное, даже если диктовать приходится в диктофон. Я пытался, но ничего путного из этого не вышло. Получается многословно и неточно. Можно, разумеется, потом отредактировать, подсократить. Но не думаю, что это верный путь. Редактировать и сокращать надо в процессе письма. Вот и у меня: когда рука в настроении, получается примерно то, что надо. Бывает, литераторы плохо говорят, но это оттого, что медленный темп придает им уверенности. Со мной же все наоборот: медлительность для меня смерти подобна. Если я пишу медленно, выходит плохо. Это не значит, что все написанное в темпе хорошего качества. Но, во всяком случае, более высокого.

- Не говорит ли это о том, что вещь бывает продумана вами еще до того, как вы садитесь писать? Всегда ли вы заранее знаете, что произойдет дальше в ваших книгах?

- Нет, ни одного произведения я не продумывал до конца, прежде чем начинать писать. И сюжет я никогда заранее не выстраиваю. Несколько новелл я пытался написать по плану, но в процессе работы всегда уходил от намеченного. Порой я даже удивляюсь, перечитывая написанное: столь много появляется такого, чего я и предусмотреть не мог. В "Голубой вершине" есть шокирующий эпизод, который я не решился особенно выделить. Дело происходит в конце книги, на железнодорожной станции, когда Клэс Хермелин ложится на труп Петера Хольмгрена. Меня самого эта сцена потрясла, она даже показалась мне непристойной, но я ничего не мог поделать, столь сильным было внутреннее побуждение. Натали оказалась права: и этот Клэс был ей чужим. Она-то видела это раньше, а я не видел. И только когда Клэс лег на труп Петера, признавая, что они могут стать единым целым, это стало ясно и мне. Сцена эта была неожиданной для меня, но не для нее.

- Это подводит нас к вопросу о поиске человеком своей сущности?

- Проблемы поиска сущности не избежать, но в "Голубой вершине" я не подчеркивал ее столь сильно, как в более ранних вещах. И уж в любом случае не так, как этого хотелось бы некоторым критикам. Это книга о томлении духа.

- Вы хотите сказать, что проблема поиска сущности проходит красной нитью через все ваше творчество?

- Никогда об этом не задумывался. Но если кому-то она представляется связующей нитью, что ж, судя по всему, он прав. Я этого не вижу. Люди в большей или меньшей степени везде одинаковы. Так что сходство вполне возможно. Но ведь область, доступная нашему глазу и нашим чувствам, так ограниченна. Мы не знаем самих себя. Мы словно бы наблюдаем себя со стороны.

- В нашей радиобеседе о "Голубой вершине" вы сказали, что вас захватил материал и захватывал все больше и больше. Бывает ли так, что накопление материала подходит к какой-то критической точке, к такой стадии, когда вам становится необходимо освободиться от этого материала, оторвать его от себя? Ощущаете ли вы настоятельную потребность записать его?

- Нет, не ощущаю. Уже само слово "материал" использовано неверно. Не материал ищет форму, а, по-моему, наоборот. Сначала возникает именно форма, ритм, а не мысль и уж ни в коем случае не проблема. Мне чуждо писать о "проблемах", пусть даже речь идет о проблемах борьбы за мир, которые столь меня занимают. Писать о проблемах я не умею. Другие писатели умеют, значит, они так же отличны от меня, как и те, кто никогда не брал в руки перо. Не думаю, что писателем движет цель написать книгу. Скорее, возникает некая ритмическая музыкальная тема, внутри которой и рождаются предложения, сперва вовсе ни с чем не связанные. Не образ становится загадочной картинкой, а загадочная картинка становится образом.

- Вы сказали ранее, что уже не страшитесь слова "призвание" в отношении к писательскому труду. Логично, продолжив мысль, сказать, что у искусства есть определенная задача?

- Только не в утилитарном смысле. Думаю, что у искусства есть задача, но затрудняюсь определить, в чем она состоит. Большинство писателей современности уходит от главного. По-моему, они должны перестать сетовать на свою судьбу, ведь негативные стороны писательского существования каким-то образом тоже плодотворны. Слишком много жизни тратится на улаживание личной судьбы. Против воли начинаешь добиваться положения более спокойного и обеспеченного. Обуржуазивание художника никогда не несло в себе ничего хорошего. Разве для того, чтобы обдумывать великие мысли, нужен порядок в делах и перспектива? Великие мысли не требуют упорядоченности. Я имею в виду - в момент зарождения. Порядок нужен для их выражения. Крупные писатели эпического склада, такие, как Лоренс Даррелл и Казандзакис или Эйвинд Юнсон, Фалькбергет, X. К. Браннер у нас в Скандинавии, если называть только некоторые имена, обладают дерзостью. Но на мое поколение сильнейшее - и не всегда положительное - влияние оказывает наследие 30-х годов. Во-первых, норвежские писатели стремятся писать доходчиво. А еще традиции борьбы против нацизма и фашизма. Если характеризовать отношение людей моего поколения ко многим явлениям, надо по-прежнему употреблять приставку анти. Найти альтернативу такому мироощущению очень сложно. В художественном плане оно не всегда плодотворно.

- А вы сами дерзки?

- Нет, к сожалению, я робок. Но скрываю робость под маской скромности. Все, что думали и чувствовали великие умы, художник обязан сам продумать и прочувствовать, а потом рискнуть выразить это. По-моему, это относится ко всем нам. А материал для размышлений можно черпать повсюду, я, например, отыскиваю его в философии и религии. Только нужно помнить, что ничего не существует в готовой форме, ничего не достанется нам без усилий. И потому мы должны заниматься главными вопросами и ставить их, не смягчая их остроты, а, напротив, так, чтобы они захватили читателя. Можно ли ответить на поставленные вопросы - дело другое. Спрашивают не для того, чтобы получить ответ, иначе можно было бы просто опустить монетку в пятьдесят эре в автомат.

- Вы часто упоминаете о непристойности и аффектации. Вероятно, потому, что они вызывают в вас чувство страха?

- Да. Мне хотелось бы быть смелее и не так уж держаться приличий, и, насколько это возможно, я стараюсь не поддаваться эмоциям, чем рискуют все литераторы.

- Вы интересуетесь многими видами искусства. Видите ли вы какую-либо связь между литературой абсурда, абстрактной живописью и атональной или авангардистской музыкой?

- Соприкосновение с любым истинным произведением искусства вызывает потрясение. Но живопись и музыку нельзя сравнивать с литературой. Они воздействуют на чувства непосредственно. Литература же оперирует условными знаками. Абсурдистский текст вовсе не является порождением нашего времени. Одноактная пьеса Чехова "Юбилей" - в свое время поставленная в театре "Студио" - это, можно сказать, гениальная драма абсурда. Надо просто воспринимать абсурдное как преломленное или доведенное до гротеска отражение возможного. Элемент абсурда уничтожает границу между "смешным" и "серьезным". Юмор - это средство воздействия, но не цель, к тому же он столь различен у разных поколений и разных народов.

Борген встает, делает несколько быстрых шагов по комнате, зажигает еще одну - какую уже по счету? - сигарету.

- В народных сказках часто присутствует элемент абсурда. В диалоге между зайцем и лисой в сказке "Как заяц женился" речь идет о проклятии и благодати супружеской жизни. Заключительная реплика принадлежит зайцу: "...но и жена сгорела вместе со всем!" Откровенный цинизм. Отрицательный герой, как сказали бы моралисты.

- Можно ли рассматривать литературу абсурда как завершенный этап в развитии формы, как результат, или же она является экспериментом на пути к чему-то иному?

- На мой взгляд, абсурдизм - это плодотворное переходное явление. Любое направление в итоге своего развития приводит к созданию другого направления. Я, в общем-то, понимаю композиторов нашего времени, отрицающих мелодию, и говорю, что она возникает между нами и музыкой. Мы воспитаны на мелодичности, на том, чтобы искать "внешнюю" тему, но ведь мелодия не является самоцелью. Настоящий музыкант - как я понимаю - слышит в мелодических темах Моцарта, столь популярного среди всех модернистов, не то, что мы. По-моему, композиторы должны доверять своему внутреннему слуху, независимо от того, как звучит та или иная мелодия, если она вообще существует. Разумеется, может возникнуть вопрос: если нет мелодии, зачем же тогда писать музыку? В этом-то и проявляется сущность истинного художника. Композитор должен быть честен по отношению к своему внутреннему слуху, доверять ему, он гораздо тоньше и избирательнее нашего. Но иной раз случается удивительное, как, например, произошло со мной недавно, когда я слушал "Фантазию и Фугу" Финна Мортенсена в исполнении Кьелля Бэккелунда. Вдруг мое ухо услышало эту музыку так, как - я знаю - ее и надо слышать. Незабываемые впечатления унес я с этого концерта: мир открылся мне заново.

- Вы живете в литературе, но все время обращаетесь к изобразительному искусству...

- Я не живу в литературе. Она все более отдаляется от меня, а изобразительное искусство - и прежде всего скульптура - становится все ближе и ближе. Она вмещает в себя одновременно и преходящее, и вечное. Жизнь лишает нас уверенности в чем бы то ни было. А вот абсолютные формы скульптуры - будь она предметная или нет - открывают перед тобой порою мудрость, приближающую к пониманию цельности бытия.

Можно ли определить род его занятий?

Он прекрасный полемист, великолепный радиокомментатор, он изумительный драматург и к тому же театральный режиссер. Он критик, журналист и оратор. И еще он пишет новеллы, романы и телепьесы. Эта новая форма, новые возможности возбуждают в нем жажду экспериментаторства, бросают вызов его талантам, подстегивают его творческий дух.

- А что можно сказать о "Фрюденберге", показанном по Скандинавскому каналу?

- Надеюсь, это по крайней мере была именно телевизионная постановка. Непросто определить место телетеатра между театром, с одной стороны, и кино - с другой. Непонятно - так говорят иногда о телепостановках. Но на фоне чего? Реалистического, хронологически расположенного показа каких-то вещей посредством образов и реплик. Придется сказать, что я вообще не верю в возможность перенесения приемов реалистического театра на телеэкран, ну, может быть, в маленьких дозах, как своего рода противовес.

- Вы очень четко разграничиваете жанры: театр, кино, телевизионный театр. А как, по вашему мнению, соотносятся новелла и роман?

- Так же, как стометровка и марафон.

- А стихами вы не грешили?

- Разумеется, грешил. Пришлось сжечь всю эту ерунду. Однако я продолжаю заниматься жанром, который сам определяю как телепоэзию, он основан на сочетании слова и движения, танца. Хотелось бы что-нибудь в этом роде поставить. Вот тогда критики мне выдадут на полную катушку!

- Не слишком ли вы разбрасываетесь?

- Сэм Бесеков написал книжку, которую вам следует прочесть: в ней чувствуется настроение. Называется она "Сын закройщика". Его недооценивают как писателя, он, дескать, актер и режиссер, так пусть и занимается своим делом. Меня часто упрекали в том, что я размениваюсь на мелочи, потому что разбрасываюсь. Разносторонним быть нельзя, ни боже мой! Поговорка "знай, чеботарь, свое кривое голенище и в закройщики не суйся" - самое откровенное выражение скупости и жадности, какое мне известно. И вообще, интересно заниматься такими разными вещами!

- Вы говорили, что интересным должен быть и роман.

- Да, но интерес не в том, чтобы у вас на каждой странице было убийство. Яна Флеминга, в сущности, все равно как читать - с конца или с начала. Но возьмите, например, "Белые ночи" Достоевского. Более интересное чтение невозможно себе представить. Говорят о внешнем и внутреннем напряжении. Чепуха! Это одно и то же. Напряжение создается за счет сбалансированного соотношения между отдельными элементами. Возьмите простейший камень, римские виадуки, в которых камни поддерживают друг друга и создают напряжение на века.

- "Голубая вершина" принесла вам премию книгопродавцев "Спасибо за книгу".

- Необычайно радостное для меня событие. С годами все больше хочется, чтобы тебя читали многие, не только избранное меньшинство. Так должно быть и в молодости. Но тогда желалось только, чтобы книга вышла, чтобы ее отрецензировали в газетах, а что там будет с нею потом - неважно. Теперь для меня важнее, чтобы книгу прочли многие. Разумеется, это не значит, что я пишу теперь только с той целью, чтобы меня прочли. Себя переделать невозможно.

Юхан Борген зажигает последнюю на сегодня сигарету: мы уже засиделись.

- Когда задают вопрос, надо отвечать, - говорит он. - Не стоит думать, что твои ответы будут лучше других. Самое главное - задавать вопросы себе самому. Писателю никогда не отыскать ответа. Ответы известны лишь политикам. Да и то не очень-то они им удаются.

1965

МИР

На обратном пути пришлось мне помокнуть: волны разыгрались и все норовили плеснуть через борт, в чем я им, разумеется, всячески препятствовал. И все же воды в моторке набралось на добрую половину. Мне в таких переделках и раньше бывать приходилось, так что дело знакомое: сейчас главное - откачать как можно больше воды, пока новый шквал не довершил начатое. Я включил насос - мощная струя вознеслась к небесам, но вода попала на магнето - и смолк мотор. Да, бывал я в таких переделках, бывал. Маловата лодочка. Надо бы побольше приобрести.

Но ведь это спорт. Лодка будто крадется по поверхности, вокруг вздымаются грозные пенистые валы и, замерев на гребне, срываются в никуда. Я взлетаю на волнах, но ничуть не приближаюсь к дому. А ведь у меня еще и груз драгоценный: кофе, яйца и все такое прочее, да на корме картонный ящик с бутылками красного вина. Такой груз да не уберечь! Только вот продвижения никакого, будто на месте стоишь. Позади угрожающе высится черная стена отшлифованного волнами гранита. Как всегда, с одной стороны Сцилла. А с другой - остров, и дом на нем. Недалеко до него, но доберешься ли неизвестно. И остается двигаться короткими рывками, ловить момент, когда противник дает себе передышку. Но нет, не занимать ему еще сил, не занимать: я вижу, как с левого борта меня настигают три крутых гребня, но если поддать газу - не взять им меня. Верен расчет. Все три лишь ткнулись в корму. Вот и обессилел противник на время. Теперь - только вперед.

Да, не новичок я в таких переделках, не новичок. На мне и нитки сухой не осталось. И штаны тоже мокрые. Но разве достоин уважения мужчина в мокрых штанах! Вот и чувствуешь себя двухлетним малышом, и холодок стыда тебя забирает.

Зато потом - красота! Я ступил на землю и привязал лодку. Красота чувствовать под ногами землю. И камни. Я выгрузил багаж и пошел по берегу. Трава и вереск. Красота, когда ощущаешь траву и вереск под ногами. На обратный путь потратил я два часа вместо обычных получаса. Я все еще чувствую качку внутри. Красота - так вот стоять и чувствовать качку внутри, идти и чувствовать качку внутри, ступать по камням, по траве и по вереску. Вдруг я понимаю, что мне было страшно, немного, совсем немного, но страшно. И совсем недавно. И так хорошо мне становится - не оттого, что было страшно, а оттого, что страх уже позади.

И тогда я всем своим существом понимаю: это и есть мир.

Так что же это такое - мир? Отсутствие войны? Слабенькое определение, бесформенное и скользкое, как те водянистые медузы, которых так много было вокруг лишь несколько мгновений назад. Нет, у бравых вояк иной темперамент. Так что же нам трепетать и лебезить перед ними? Почему бы, определяя, что такое мир, нам не занять активную, наступательную позицию? Ведь из этих двух противоположных понятий только в нем заключено созидательное начало. Только мир благотворен настоящему поступку. Он даже дает нам возможность подвергнуть себя опасностям, бессмысленным - раз уж без них не обойтись опасностям, например, при восхождении в горы. Человеку просто необходимо иногда совершать бесполезные поступки.

Но и разумные - тоже. И когда на земле мир, любой поступок приносит плоды. Когда на земле война, гниет все вокруг, и плоды, и все остальное. И плоть человеческая тоже гниет.

И не было трагичнее времени для разума, чем то, когда многие даже в рабочем движении с надеждой ожидали войны, потому что видели в ней единственную возможность обеспечить полную занятость. Однако экономисты утверждают теперь совсем обратное. Нет, угроза войны благоденствию не порука - напротив. Но осталась привычка. Привычка считать, что война "неизбежна" - как будто она начинается сама по себе. Думающих так день ото дня становится меньше и меньше. Но они пока еще сильнее всех остальных. Они знают, что могут сыграть на наших патриотических чувствах, назвать нас предателями. И делают так. Они ссылаются на Историю. Но история - главнейшая деталь в механизме оглупления. С самого начала преподносят нам ее в искаженном виде. Вспомните, к примеру, что мы знаем о Филиппе II (Македонском). И разве втайне не предпочитаем мы королю Эйстейну его брата Сигурда, эдакого плейбоя на коне с золочеными копытами.

О, им известно, как одурачить нас, они знают прекрасно, что в роковой час мы поступаем подобно тупым автоматам. И тогда им достаточно под звуки патриотических труб бросить клич: "Родина в опасности!", да еще, может быть, немножко потрезвонить в церковные колокола. Церковь - власть, и вид крови ей люб.

Будто когда-нибудь он наступал, этот роковой час. Нет иной судьбы, кроме той, что мы творим собственными руками. И, ожидая встречи с судьбою недоброй, мы, выходит, сами себе ее и готовим.

Сколь горазды мы глумиться над разумом, прославляя убийц! Почему о Карле XII мы знаем больше, чем о Линнее? Что помним мы из школы о Х. К. Эрстеде, первооткрывателе законов электромагнетизма? Да ничего! Зато нам столько известно о Кнуде Могучем. И об Олаве Трюггвасоне, и об Олаве Харальдссоне, но, конечно, не об Уле Булле. Лишь громкое имя достойно нашего слуха. А что до отчизны, так это, известно, дело святое. "Норвегия, о родина богатырей!" - только так, и не меньше. Но дальше-то, кстати, что там в этой песенке: "Мы за тебя осушим кубок сей!" Вот именно. Меды нам подавай! Вальгаллу! Историю! Сотни учителей истории забивают мусором головы тысяч несмышленышей, чтоб те потом легче наживку заглатывали. В любой стране земного шара. И каждая из них - самая выдающаяся. Для своих граждан, разумеется. И это мы называем - дать образование. А когда молодых людей из "подрастающего поколения" лишат остатков самосознания, их объявляют сознательными патриотами и допускают к экзамену.

Но ведь это тоже спорт. Кто больше знает о всяких там битвах и сражениях, тот, значит, и способнее всех. Мы же помним: знание - сила. А сила - это сила, власть! Но ведь ступать по вереску и ощущать землю под ногами - это тоже власть. Победа! Я победил! Кого, что? Неважно: победил - и все.

1967

СЛОВО ТЕРЯЕТ СМЫСЛ - ОДНАКО...

Смущает в понятии "новый год" то, что его невозможно точно определить.

Можно ли точно определить, что такое "старый год"?

Что такое старый год, тот, что прошел? Или, например, год в конце каменного века с его столь развитым изобразительным искусством? Слова "в прошлом году" уводят воспоминания гораздо дальше, чем в "позапрошлом году". Неужели я сказал "воспоминания"? Я имел в виду память. Эти понятия не идентичные, скорее - противоположные.

Я не верю в наступление нового десятилетия, новых десятилетий или новых веков. Возьмем, к примеру, страсть к разрушению, которая, как принято считать, взрастает на почве материального благополучия. Она всегда свойственна тем, кто переживает период бурного роста, то есть молодежи. И проявляется она в наше время куда как отчетливее, потому что век наш - это век техники, и ножи у нас острее и доступнее. Я говорю о тех молодых людях, что режут обивку сидений в пригородных поездах.

Вандализма на трибунах футбольных стадионов прибавилось, все заметнее проявляется среди гражданского населения страсть к разрушению, и все более заметное место занимает эта тема в общественных дебатах. Так что же, вестерны виноваты, что мы - и молодые, и пожилые - ожесточились? Но ведь сами вестерны создаются потому, что на жестокости, насаждаемой в них, можно хорошо заработать. И потому первопричину роста насилия следует искать в войне. Разве удивительно, что многие из нас полагают, будто на первом месте на экранах, а значит, и в сознании у нас война, говоря коротко, война, которую Соединенные Штаты ведут во Вьетнаме?

Именно мысль о ней, о войне, определяет думы о "новом" годе, о будущей эпохе. Три минуты продолжался репортаж Би-би-си об умирающих детях в Биафре. "Это было невыносимое зрелище" - таков был комментарий авторов передачи. И действительно, зрелище было невыносимое. Но ведь вынесли же! И на следующий день каждый из нас послал кто сто крон, а кто десять в фонд соответствующей организации. Ну и что, полегчало нам? Разумеется, нет. Я пишу эти строки вовсе не для того, чтобы опорочить нашу способность творить благие дела, которая пробуждается в нас в моменты потрясения. И если бы движение Moral Rearmament 1 не приняло бы такие гротесковые формы, можно было бы, думаю, вполне примириться с его вульгарно-христианскими проповедями.

1 Моральное перевооружение (англ.).

И если бы какая-либо вера помогла бы преодолеть оправданный скепсис, свойственный современному человеку, если бы нашлось средство преодолеть пагубные последствия деструктивных или лживых действий, совершаемых под названием политических акций - хотя бы даже и за счет сведения общественной активности к нулю, - ну почему бы и нет? Дело только в том, что в жизни все происходит совершенно по-иному.

Дело только в том, что никакого обновления не наблюдается. Да и что такое "обновление"? Что такое "новая эпоха"? Если говорить о моей области о литературе, речь следует вести о документализме, о стремлении доказать что-то, а не копировать.

Да, но ведь и вымысел в свое время призвали на службу именно потому, что простого копирования действительности оказалось мало для того, чтобы в нужной степени пробудить воображение у читателя. Тогда-то и обратились к вымыслу, чтобы с его помощью по-настоящему отразить окружающий мир. Затем вновь открыли для себя Золя и стали представлять действительность во всех ее неприглядных одеждах. А теперь вот снова начинают "раздевать" ее, хотя на самом деле, несмотря ни на какие добрые намерения, она пребудет в одеждах, по крайней мере пока для ее изображения используется слово. Короче, сейчас нам преподносят чистые факты: вот в каких условиях живут шахтеры, вот в каких условиях живут негры, вот в каких условиях живут разнесчастные западные интеллигенты. Факты, дескать, говорят сами за себя: им жить невозможно, нам жить невозможно.

На словах пытаются доказать, что человек 60-70-х годов столь несамостоятелен в своих действиях, что уже перестал быть таким, каким сам себя представляет. А комментаторы человека - например, писатели - дескать, несамостоятельны в еще большей степени. Так что же движет ими? Желание заработать на хлеб насущный или стремления совершенно противоположного характера? Сопротивление издателей или, напротив, их готовность помочь? Комментаторы человеческой жизни, короче говоря, ошибаются, и причины этих ошибок у одних простительны, у других - достойны лишь осуждения. Но до определенной степени они не теряют веры в слово.

Почему?

Ответ мы найдем на экране. И если бы цивилизация, в которую никто из нас вообще не верит, не промыла бы нам как следует мозги, тогда телевидение могло бы показать нам обратную сторону своего "экрана": ведь он представляет собой всего лишь кулисы. Вот тогда бы мы увидели, как они там, на телевидении, берут друг друга за глотку. В новых театральных формах, которые я бы назвал "абсолютным театром", отпадает нужда в самом лицедействе, они демонстрируют нам то, что в свое время называли чистым действием. И можно было бы сказать: а почему бы и нет?

В данном случае забывают, что театр - это форма, что само слово - это форма. А что такое форма?

Я при всем своем желании не могу понять, что в борьбе против Существующего Порядка Вещей, к сторонникам которой я - в мои годы - склонен относить и себя, надо отказываться от такой формы, которая дает возможность вообще взять слово, именно слово. Я прекрасно понимаю, что существуют формы, позволяющие убить своего противника без лишнего шума - silent killing 1 или отравить своего супруга или супругу - медленно и незаметно - стрихнином или чем-нибудь подобным. В данном случае правила игры проявляются в неприглядной форме. Но в механизме войны эта форма просто-напросто легализована. В гражданском же праве она еще не узаконена, в частности, благодаря заповеди, запрещающей убивать.

1 Молчаливое (тихое) убийство (англ.).

Но такое вот простое противоречие не может ведь не оставить следа в душе человека, в неопытной душе молодых людей, что читают газеты, смотрят вестерны, слушают и видят выступления ведущих политиков. Найдется ли сегодня хоть один молодой человек, который считал бы, что он верит в то, во что верит?

И все это, как уже сказано, находит выражение в ожесточении общества. Но на самом деле оно находит выражение в равнодушии. И потому я спрашиваю: в чем же роль литературы? Когда-то мы называли ее художественной, пусть так и будет, устаревшие термины не играют существенной роли. Суть же в том, что лишь за литературой вымысла - пусть даже и наряду с литературой документальной - остается последний шанс заставить работать воображение.

Странно, что два этих жанра или "направления" противопоставляют друг другу. Пусть они дополняют друг друга в грядущие годы. Не боясь повториться, скажу: вымысел помогает понять действительность.

Можно предсказать, что в 70-е годы слово - устное или печатное утратит свое значение. Что победит экранный образ. Как старый литератор, я бы не стал отделываться дешевыми шуточками по отношению к такому прогнозу. Но даже если так и произойдет, нам все же следует помнить, что экранный образ в своей основе имеет слово. Лично мне этот прогноз не кажется безупречным, но за мою жизнь сбылось столько предсказаний, в возможность которых я не верил. Развитие происходит не по прямой линии. Печатному слову в той форме, в какой оно известно нам, не более четырехсот лет от роду. И лично мне кажется, что 70-е годы станут временем образа. И я полагаю также, что люди, занимающиеся словом, станут в большей степени, чем когда-либо ранее, использовать способность словесного образа передавать творческую энергию, как это делал Герман Банг. Если действительно хочешь заглянуть в будущее, надо посмотреть назад.

Не ищите в этих простых словах консерватизма. Скажем, что они выражают самозащиту.

Тот, кто ныне полагает экранный образ первичным, воспитан, что бы там ни говорили, все-таки на слове, на искусстве чтения. Так что неважно, первичен экранный образ или нет. Сегодня без слова не обойтись - хотя бы в качестве комментария к образу. С целью предотвратить спонтанные проявления вандализма в наших электричках развешивают ныне плакаты, на которых (в достаточно примитивной с точки зрения техники рисунка форме) изображен молодой человек, совершающий преступное деяние. И словно тень - грозная тень - над ним нависают представители верховной власти. Или же на плакате большими отчетливыми буквами пишут, что такие действия влекут за собой штраф в соответствии с таким-то и таким-то параграфом. Что более эффективно, какой из плакатов в большей степени провоцирует молодежь?

Да и в газетах, и на телевидении дискуссии по этим проблемам были весьма наивны. Мне самому довелось однажды наблюдать группу школьников на станции Рунгстед - районе, известно, не самом бедном. Владелец станционного киоска в ужасе закрыл торговлю. Мы потом с ним разговорились. "Вот она, современная молодежь", - сказал он. Много что можно было бы на это ответить, но подошел мой поезд. Не забыть мне его грусти.

* * *

Значит ли все это, что я с исключительным пессимизмом смотрю в "новое" десятилетие?

Если ситуация останется неизменной, то - да.

Если же нужна альтернатива, что ж, тогда, может быть, так: в условиях полного изменения общественного порядка, перехода от капиталистической системы к... ну, скажем, к системе, более или менее соответствующей идеалам левых партий.

Но четырнадцатилетние господа (впрочем, среди них были и дамы) на станции Рунгстед вряд ли являются приверженцами социализма или перманентной революции.

Они хотят стать взрослыми, а значит, обуржуазиться, то есть разочароваться.

Так что же тогда? На моей памяти столько периодов, когда расцветала страсть к разрушению, когда на первый план выходил протест, бунт, что меня, старого бунтаря, сегодня возмущает предательство бывших бунтарей.

А оно, это предательство, совершается каждый день. Мой старый друг, ректор Могенс Фог, человек, которым я так восхищался, в конце этого года стал жертвой общественного мнения. А ведь это он сумел вдохнуть новые силы в норвежское Сопротивление в тот момент, когда мы поддались глубочайшему отчаянию. Иногда я спрашиваю себя: правда ли, что мы столь уж допотопны? Правда ли, что мы на исходе? Верно, на исходе, нам ведь скоро умирать. Но неужели наша революционная деятельность не может предложить ничего, что могла бы использовать современная молодежь?

Ведь слово исчезнет - устное или печатное. Исчезнет и вымысел в литературе. Но и документализм исчезнет. Ничто не долговечно в наши дни. Ни газеты, ни данный номер "Орхус Стифтстиденде". Все исчезнет.

И однако...

Нет ничего легче, чем доказать, что вымысел - то, что взывает к воображению, - отошел в прошлое. Литература репортажа пользуется статистическими и социологическими методами, делает упор на анкетирование и особенно на интервью с обыкновенными людьми.

Но что такое обыкновенный человек? И есть ли такие интервью, которые, положа руку на сердце, можно считать объективными? Мир был потрясен, когда узнал о "неслыханных" преступлениях, совершенных американцами в деревнях Вьетнама. Но почему он был потрясен? Ведь все было известно ему заранее. Пентагону было известно и обыкновенному прохожему на улице Орхуса. Такова война. Но тогда-то и появляется козырь, а то и не один, на столе переговоров в Париже: а какие акции предпринимал Национальный фронт освобождения? Нет, вы вспомните, вспомните!

Загрузка...