Как будто нам все это не было известно. И тем, кто имеет непосредственное отношение к войне во Вьетнаме, и нам, кто на самом деле имеет такое же непосредственное отношение к ней. Так чего нам ждать от новой эпохи? Новых разрушенных деревень где-нибудь, скажем, в Бразилии? Жестокого обращения бывших бунтарей с детьми где-нибудь на Вестербро в Копенгагене? Новых ужасных событий по всему фронту?
Да ведь все это нам известно заранее. И службе охраны детства, и врачам, и больничному персоналу. Некий американский военный фотограф удовлетворился тем, что у него совесть "заговорила". Благословен будет он! Но чего нам ждать от новой эпохи в наступающем десятилетии? Что у нескольких десятков "заговорит" совесть? Да что с того? Ведь гражданская совесть скандинавов не видит за деревьями леса. Собственный автомобиль загораживает вид.
Нет, дорогие друзья-скандинавы, не верю я в "новое" десятилетие, не верю в "эпохи". Магия, которой окутаны все эти десятилетия и столетия, - не что иное, как традиционное бегство от действительности. Нет больше магии вокруг стола переговоров, избранных людей, протянутых рук, всего этого фальшивого спектакля, отвратительную подноготную которого нам открыло именно телевидение. Полная утрата иллюзий - вот самый радикальный процесс нашего времени, не оставляющий возможности питать надежду, не говоря уже "вере", служащей единственно маскировкой бегства. И каждый бокал, осушенный в эту новогоднюю ночь, каплей вольется во всемирный потоп, который разразится после нас. Но почему же тогда - "однако"? Потому что надежда есть нечто, не поддающееся определению. Вымысел или документ апеллируют к воображению. А воображение не есть нечто отдельное, существующее само по себе. Опыт - его предтеча. И проявляется ли оно в слове посредством образа или наоборот неважно. За традиционным столом переговоров ему места нет. Роли распределены заранее, хотя бы уже потому, что участники знают: помни о своих интересах, об интересах твоей нации. Человек надевает маску еще до того, как берет слово.
Все это давно известно объятой страстью к разрушению молодежи, хотя она даже и не подозревает об этом своем знании. От порчи сидений в электричках недалек путь до участия в массовых убийствах. И теперь, когда культ наготы канул в Лету, самое время вернуться к слову или к образу и признать, что человек сейчас, как это ни печально, таков, каков есть, но все же он явление незавершенное.
В признании этого и заключена наша надежда, поэтому мы и говорим "однако..."
1969
СЛОВО
В наши дни профессиональные литераторы на Западе задают себе вопрос: имеет ли какое-либо значение свобода слова, о которой столь много говорят. Даже такой многоопытный ультрарадикальный писатель и журналист, как Ян Мюрдаль, считает, что свобода слова - фикция. Не только - или в первую очередь - из-за "внутренней цензуры", а потому, что литератор может поверить, что если он выскажется, например, об условиях труда на предприятии, то дело решено, реформа будет проведена. Это совсем не так. После критики "противник", назовем его работодателем, может с чистой совестью продолжать свою зловредную деятельность.
Тем самым выражено недоверие к слову как к средству борьбы, к слову как таковому. Что, к счастью, не мешает тому же Яну Мюрдалю продолжать писать, говорить и воздействовать словом на умы людей. Другие художники прибегают к иным средствам: устраивают спектакли под открытым небом или на рабочих местах, прибегают к наглядной агитации. Ян Мюрдаль убежден, в частности, что литератору важнее не то, как написано (произнесено), а что именно. Поскольку сам Мюрдаль - мастер слова, его творчество не вызывает сомнений. Хуже, когда наши местные графоманы утверждают, что нас "замучили" качеством (это нас-то, скандинавов!), тем самым они доводят мысль Мюрдаля до абсурда. Те, кто хочет воздействовать словом, должны уметь им пользоваться. Пусть даже по "новым" методам. Но уметь должны.
Это элементарно, как элементарно для профессионального литератора и то, что существует конфликт между формами прямого выражения, например документальной прозой, уже ставшей своего рода модой, и беллетристикой, где надо создать ситуацию, напоминающую реальность, и тем самым заставить читателя (слушателя) сопереживать. Классики, подобные Золя, попадали в такие затруднительные ситуации и разрешали их, используя в беллетристике элементы документальной прозы. Даже такой романтик, как Гюго, прибегал к суровому реализму как к средству борьбы против алкоголизма, представлявшего опасность для французского рабочего движения.
Современные литераторы на Западе вряд ли сомневаются в том, что свобода слова - положительное явление, даже если переоценка этой свободы может привести к переоценке действенности того, что было написано. Это же относится и к художникам. Сейчас вновь возникают многие проблемы 30-х и 80-х годов (имеются в виду 1880-е годы).
Но что произойдет, если такие писатели, как Натали Саррот или Клод Симон, станут оказывать на нас политическое воздействие? Это - согласно их программе - вовсе не входило в их замыслы. Они ведь имеют дело с "чистой" литературой. Возможно ли, что слово, наперекор всему, обладает способностью активизировать наше серое вещество в большей степени, чем столь модная среди профессиональных литераторов в последнее десятилетие "документальная проза"?
Ответить на этот вопрос несложно. У нас эти вопросы обсуждали в печати такие поэты-профессионалы, как Пол Брекке и Стейн Мерен. Они не постеснялись выставить на всеобщее обозрение свои печальные выводы. Но кто захочет читать именно об этой главной проблеме? И для кого она главная? Для того, кого она волнует. То есть для самих литераторов?
Нам пробуют внушить это. Но какими средствами? В частности, высмеивая ядро интеллигенции, говорят глупости об определенных литературных кафе, о каких-то "кругах", хотя эти круги вряд ли существуют. Зато существуют люди, занятые этими проблемами в совсем других местах, в далекой провинции, благодаря передачам первой и особенно второй программ шведского телевидения. Смело и настойчиво эти средства информации будоражат мысль беспечных норвежцев, не давших запудрить себе мозги недавно прошедшими дебатами об экспериментальном театре и театре традиционном.
Как раз в это время мы с тревогой узнаем, что даже такое всемогущее издательство, как "Боньерс", должно свернуть свою деятельность. Очевидно, отчасти благодаря несбывшимся надеждам на дорогостоящие героические деяния. Шведы - мастера афишировать свои победы и поражения. В Дании и Норвегии продвигаются вперед всегда осторожно. Но на телевидении вопрос поставили четко: а не находится ли книга в опасности, не прошло ли ее время?
И вместе с тем, как мне кажется, возникает и другой вопрос: а не находится ли слово в опасности потому, что его вообще не воспринимают, и отчасти потому, что им так злоупотребляли, что его воздействие сошло на нет? (Ну кто, например, станет читать эти строчки, если только на первой странице не будет фотографии обручения какого-нибудь футболиста?)
Смерть газет носит повальный характер. Не происходит ли то же самое со словами? Не умирает ли способность воспринимать посредством слова? Или желание воспринимать?
В данном случае бесполезно обвинять так называемый простой народ, большинство. И наверняка бесполезно вновь повышать слово в цене, делая его странным, то есть непонятным. Еще вернее, хотел бы я сказать, что не стоит компрометировать непостижимые возможности слова, искусственно делая его просторечным.
Передо мной лежит сборник статей и эссе разносторонне одаренного датского поэта Оле Вивеля. Как поэт, руководитель института, директор издательства и еще не знаю кто, он попытался пробить стену словесных новообразований с помощью всех средств, которыми располагает литература. Этот сборник статей и эссе озаглавлен "Поэзия и протест". Я начал свою статью, имея в виду рецензию на книгу этого неутомимого борца, который стремился, чтобы Западная Европа трезво оценила безумную американскую агрессию во Вьетнаме. Но эта тема выходит за рамки рецензии. Если только у нас, в Скандинавии, жива литература, то "Поэзия и протест" - значительное выступление. Естественно, хорошо написанное.
Но, может быть, важнее, что здесь выразилось доверие литератора к печатному слову. Не вера - доверие. Не безоговорочное доверие - скорее, надежда.
Звучит несколько патетично, но так оно и есть. Если погибнет слово, погибнет все - именно так.
Могут утратить значение литераторы, заигрывая с комиксами. Но если мы утратим чувство слова, мы утратим многое. Чувство, но не веру.
Слово находится под угрозой - и с точки зрения "издателя-капиталиста", и с точки зрения профессионального литератора. И опять-таки независимо от того, обращается ли последний к документальной прозе или к беллетристике. В крупных странах все виды искусства либо сосуществуют, либо соперничают. Различные направления подобны попутному и встречному ветрам, дующим одновременно.
Не так обстоит дело в небольших странах, где господствует мода и где литераторы рискуют записать в противники коллегу, работающего в иной, чем они сами, манере. Часто кажется, что именно литераторы первые понижают слово в цене. Фраза о том, что писатель (не говоря уже о живописце) - клоун на службе у капитала, приелась. Но, будучи полуправдой, она внедряется в сознание масс, заражает его и вызывает уныние у тех, кто еще питает определенное доверие к возможностям слова.
1972
БЕСЕДА ГАРРИЕТ ЭЙДЕ С ЮХАНОМ БОРГЕНОМ (ИНТЕРВЬЮ)
Юхан Борген, наверно, единственный писатель в мире, который работает в бальной зале с выкрашенными в зеленое стенами. Восемнадцать метров в длину!
- Он заслужил, чтобы у него был изысканный рабочий кабинет, - говорит Анна-Марта. А зала действительно аристократична. Чего не скажешь о доме в целом. Он какой угодно - сказочный, волшебный, - но только не аристократичный. Все на вилле "Кнаттен" свидетельствует о фантастических талантах Анны-Марты. Удивительнейший дом, и тем более удивительно, что в таком доме живет Юхан Борген.
Мы, по правде говоря, ожидали увидеть что-то более аскетическое. Но в лексиконе той, что создала это жилье для себя и для Юхана Боргена, вряд ли имеется слово "аскеза". Все убранство дома - ткани, цвета, декоративные предметы - несет отпечаток ее фантазии (чего стоит хотя бы выкрашенный красной краской пол в гостиной!). И обо всех ее находках так и хочется написать, рассказать всем. Но тогда вместо интервью с Юханом Боргеном получится волшебная сказка.
- Может быть, скажем так, что вилла "Кнаттен" - и дом, и сад с великим множеством роз - это благословенный источник вдохновения?
- Нет, для меня все это не имеет особого значения, - говорит Юхан Борген, согласившийся дать интервью в связи с выходом нынешней осенью двух его книг: романа "Шаблоны" и сборника новелл "В добрый путь!". - В разговорах с литераторами мне приходилось слышать слова о творческом застое. Меня же судьба от таких кризисов хранила. По-моему, только непрофессионалы могут говорить о вдохновении. Тем самым я не хочу сказать ничего плохого о любительстве, претят мне лишь дилетанты. Хотя и вдохновения я не отрицаю, все-таки оно значит немножко больше, чем просто настроение. Что до меня, то теперь, пожалуй, мне для работы больше нужны тишина и покой - примите во внимание возраст: я чувствую себя стариком.
- Однако ваша работоспособность свидетельствует об обратном.
- Человеку природой положено много трудиться. Писателю - писать, читать, добывать знания. Трудолюбие, усидчивость - слова для меня неприятные. Вот деятельность - это звучит лучше. А разговоры о том, что необходимо отключаться, - сплошная ерунда. Мы все отключимся, когда умрем.
Я пишу достаточно много, что правда, то правда. Но возьмите великих французских писателей, Бальзака, например, или Сименона. Да они в десять раз больше меня написали. Или Чехов: после него осталось что-то около пятисот новелл. А еще бессмертные пьесы. К тому же он был практикующим врачом, жизнью рисковал во время эпидемии холеры.
- Но разве не нужна сосредоточенность?
- Безусловно, нужна. Работать нужно и днем, и ночью. Да-да, в том числе и ночью. Не понимаю писателей, у которых хороший сон. Бессонница - одно из неудобств писательской профессии, с ней надо примириться. Писатель постоянно ищет форму выражения, работает со словами. Разъединяет их, соединяет. Это работа на всю жизнь.
- Вы отдыхаете редко?
- Отдыхаю редко, но приходится много лежать. Я в последние годы часто болел. А в старости болезнь подгоняет работу.
- В каком смысле?
- В том, что приходится торопиться. Бывают ситуации, когда недостаток времени заставляет сосредоточиться, собраться с силами. Вильхельм Муберг пишет в воспоминаниях, как однажды он понял, что уже никогда не прочтет те книги, до которых у него в свое время не дошли руки. Эти строки потрясли меня, наверное, так же, как и его, когда он их писал. Любого писателя преследует чувство, что самого важного он еще не создал. Но еще более удручает мысль о непрочитанных книгах. Могут возразить: так читай же, кто тебе мешает! Но с годами все больше одолевает желание не читать, а перечитывать. У меня так же и с путешествиями. Не знаю, много ли они мне дали, но сейчас я с удовольствием посетил бы лишь те места, где бывать уже приходилось. Если это ностальгия, значит, я именно это чувство и испытываю.
Юхан Борген кристально ясно выражает свои мысли. Все, что он говорит своим мягким, знакомым по многочисленным радиопередачам голосом, можно тотчас отдавать в набор. Его высказывания не требуют редакционной обработки. Он ведь журналист до мозга костей, вот и в разговоре делает короткие паузы, чтобы можно было записать сказанное. Это интервью он частично подготовил сам: набросал несколько листков с ответами на предполагаемые вопросы и передал их нам. Но не сразу.
- Не хотел лишать вас инициативы, мешать в работе. Если что-то понравится, можете напечатать.
- Не указывая имени автора?
- Ну, я не столь уж щепетилен - слава богу, сам старый профессионал. Как-то я целое интервью написал для одного датского журналиста. Он ко мне даже не приезжал.
- Вы работаете в журналистике в течение жизни целого поколения, с тех пор, как стали писать для "Дагбладет" в 1930 году. Да и у вас брали много интервью. Приходилось ли вам сетовать на недостаток профессионализма в работе журналистов?
- Да, и особенно мне не нравятся журналисты, не делающие пометок, надеющиеся сделать интервью "по впечатлению". Ну и, конечно, те, что искажают высказанные мысли.
- Часто ли окончательный текст не удовлетворял вас?
- Многим журналистам не удавалось донести саму атмосферу разговора.
- Что вас больше всего беспокоит в современной журналистике?
- Неточности. В "Моргенбладет" одного сотрудника уволили за ошибку в написании имени Кристиана Крога. Не знаю, правда ли это, но говорят...
- О чем бы журналист Борген хотел спросить писателя Боргена?
- Хм... Наверное, о том, можно ли, работая в журналистике, развить в себе писательские навыки. И писатель ответил бы утвердительно. Я вообще считаю, что любая литературная работа идет только на пользу. К тому же можно прекрасно совмещать две эти профессии. Мы ведь не удивляемся, что непрофессиональные литераторы не только пишут, но и занимаются каким-либо другим делом. Тем самым они как раз поддерживают связи с жизнью. Это, впрочем, вовсе не означает, что я выступаю против оказания писателям материальной поддержки.
- Что написал на этот раз писатель? Вы довольно смело выпускаете две книги сразу.
- Это, конечно, большой риск в наших условиях, но, бог даст, все будет в порядке.
Можно повторить то, что уже говорили по телевидению: что в романе рассказывается об изменчивости человеческой души, о присущих внутреннему миру человека противоречиях. Что до сюжетной канвы, то речь идет о молодых супругах накануне разрыва. Избитая, в общем-то, тема. Но жизнь полна банальностей. Все, что относится к внутреннему миру, не может быть банальным. Именно в душе и совершается жизнь.
В основе нет реальной жизненной ситуации, и у персонажей нет реальных прототипов. Я верю в вымысел и в литературу о человеческой личности. Я по-прежнему уверен, что вымысел, а не случайно взятые факты реальной жизни создает в литературе истинную действительность.
- Вы хотите сказать, что отвергаете документализм?
- Ни в коем случае. Но у документальных жанров свои задачи. Я с большим уважением отношусь, например, к Убрестаду, Энквисту, Лидман, Ховардсхольму, Аскильдсену. Но и к Натали Саррот, Клоду Симону - тем, кто делает "новый" роман, - тоже. У них не будет много читателей по европейским масштабам, тут уж ничего не поделаешь. Но мне по душе любые так называемые "направления". Так же как и в изобразительном искусстве, в любом искусстве. Я отвергаю лишь веру в "единственно правильное". И вообще не признаю верований в какой бы то ни было форме, в религиозной ли, в художественной. Замкнутые, закрытые теории мне отвратительны. Жесткие доктрины, не допускающие отклонений, свидетельствуют лишь о своеволии их приверженцев. Отсутствие фантазии бесчеловечно, антигуманно, а значит, в нем - корень всякого зла. Политика почти в любом ее проявлении и основывается на отсутствии воображения, косности мышления, стремлении подкрасить облупившиеся стены. Вот здесь-то и приходит на помощь искусство. Полагаю ли я, что искусство может быть полезным? Да, но только в длительной перспективе. Путем воздействия на разные факторы человеческого сознания.
- Связан ли новый роман "Шаблоны" с романом "Я"?
- Я бы сказал, что это две очень разные вещи. Но, поскольку "Я" для меня главная книга, то я уже не могу писать совсем без связи с нею. Мне сдается, что к каким-то темам я время от времени возвращаюсь, но "центральные" ли они для меня - пусть в этом разбираются критики. А они утверждают, что тема поиска человеком своей сущности проходит через все мои вещи. Как будто я всегда писал по вдохновению. Остается утешать себя тем, что писал я не только по наитию.
Однако не следует слишком распространяться о содержании книги. Иначе невольно начнешь толковать его на свой лад. В новом романе выражен мой взгляд на человеческую личность, а ведь она - явление в гораздо большей степени незавершенное в своем развитии, чем принято полагать. У человека нет неизменного внутреннего "я".
- Можно ли конкретизировать место и время действия романа?
- До некоторой степени. Дело происходит в Осло в 1974году.
- В городе, который вы покинули?
- Часто бывает, что чем дальше находишься от какого-нибудь места, тем оно становится тебе ближе. Вспомните, Пер Гюнт скитался в горах Норвегии, а Ибсен в это время пребывал в южных краях. Считается, что трудно писать о тридцатилетних, когда тебе самому семьдесят два. Можно, разумеется, и ошибок наделать. Но дистанция, временная и географическая, может и обогащать.
- Почему вы покинули Осло?
- С Осло у меня счеты покончены, мы больше ничего не могли дать друг другу. Я и с театром покончил, потому что ничего нового не мог ему предложить. Ну, а поскольку других корней у меня нет, я и решил обосноваться здесь. Осло меня ничем не привлекает.
- Может быть, мы добавим больше не привлекает? Ведь когда-то, наверное, привлекал.
- Жить там было для меня естественно, но Осло давно уже не доставлял никакой радости. Это не настоящий город. Мне нравятся крупные города. Но большой город - это большой город, а не такой, где всего понемножку.
- Значит, ваш переезд в деревню романтическими причинами не объяснить?
- Романтика? Вздор! Просто я сыт по горло городской жизнью.
- Что вам больше всего нравится на острове?
- Мой дом. В остальном на острове нет ничего примечательного. Считается, что здесь чуть ли не райское местечко. Ерунда! Ничего райского здесь нет. И у местных жителей столько же причин для огорчений, как и везде. Но здесь есть пространство. Сам я могу работать где угодно, а вот для Анны-Марты тут благодать. Здесь у нее есть и место, и время, чтобы применить свои познания. А они у нее обширны. Она и в ботанике разбирается, и в изобразительном искусстве, в истории, языках, минералогии, кулинарии. А успеху ее книги "Сад на вилле "Кнаттен"" мне остается только завидовать.
Здесь есть пространство и свет. Я с увлечением слежу за сменой времен года. И потом - эта великолепная темнота на берегу. Знаете, здесь действительно такая темь, что хоть глаз выколи. Вот только в июле тоска нападает. Лето на меня давит.
Покой? Покой, наверно, можно ощущать только внутри. Но мыслящий человек всегда беспокоен. Я и пяти эре не дам за так называемый душевный покой. Дух человека от природы беспокоен. Все эти разговоры про стрессы - сплошное преувеличение.
Однако вилла "Кнаттен" действительно сравнима с райским местечком. За окнами с трех сторон открывается море, над голыми скалистыми склонами низко плывут чайки. Но на фоне скупой природы острова тем более поражаешься ее богатству в саду виллы. Многим давно уже известна книга Анны-Марты "Сад на вилле "Кнаттен"" и ее розарий. Ей знаком каждый уголок сада, который она и показывает нам с присущей ей живостью. Неужели здесь 1700 роз?
- Сначала я хотела вырастить тысячу роз. А теперь решила довести дело до десяти тысяч. Пусть у меня будут все розы мира, - говорит Анна-Марта. Нет сомнения, что так оно и случится.
- Что может быть лучше! - одобрительно говорит Борген. - Вкус плодов, запах роз. И, представьте, у каждой свой запах, свой вкус. Не перестаю этому поражаться. Как и тому, что они вообще здесь растут. Видите, как ветры всю природу на острове иссушили. Вот и верь после этого книгам. Нет, растения не хуже человека умеют приспосабливаться. А знаете, я тут как-то подсчитал, сколько у нас роз. Ну, а розничные цены мне известны. Помножил астрономическая сумма получилась, целое состояние. Представляете, какое расточительство!
Борген улыбается. Меняется выражение его лица. Когда он серьезен, оно кажется аскетичным. Тем больше в нем появляется лукавства, когда он улыбается, смеется.
- Вы говорите, что чувствуете себя старым. А писать вы не устали?
- Нет, в сущности, не устал. Не хочу этим сказать, что у меня все ладно выходит. Нет, много ерунды выбрасываю. Но вот устал ли? Может быть, здоровье немножко подводит. Когда думаешь, что пишешь свою последнюю книгу, невольно о нем заботишься. Вот и пришлось виски сухим вином заменить.
- Кокетство вам совсем не свойственно?
- Надеюсь. Важно относиться к себе самому как к профессионалу. Профессию писателя выбираешь сам, или она тебя выбирает. Гуннар Ларсен в свое время говорил, что я слишком распыляюсь, размениваюсь на мелочи, потому что много пишу для всех и вся. Но если капитал столь невелик, что, расходуя его, владелец рискует разориться, следует подыскать себе иное ремесло. Правда, когда разбрасываешься, пишешь много, другая опасность может подстеречь. Иной раз повторяешься, сам этого не замечая. Помню, как одна дама меня упрекнула, что какую-то из моих историй она уже раньше по радио слышала. Я стал пристыженно извиняться, а она говорит: "Ничего, ничего, что вы! В прошлый раз вы ее совсем по-другому рассказывали".
Рано или поздно писатель оказывается на распутье. И стоит начать писать по-новому, как тут же твои произведения начнут недооценивать.
- Трудно выдержать сравнение с самим собой?
- Мне видится в этом несправедливость писательского жребия. Я как-то написал пьесу, за которую мне здорово досталось от критики. А потом ее вдруг стали восхвалять, чтобы ругать написанное мною позднее. Сдается, рецензенты, критики, к которым я и сам принадлежу, порой не отдают себе отчета в таких вещах.
- Вы уже больше пятидесяти лет занимаетесь писательским трудом.
- Да, и знаете, я ни пресыщения, ни отвращения к нему не чувствую. Скорее, за эти годы выработалась независимость от оценок того, что я делаю. А сам себя оцениваю все строже и строже.
- Потому что на вас не действует похвала?
- Нет, положительные отзывы мне доставляют удовольствие, и на лесть я теперь попадаюсь больше, чем раньше. Но вот что действительно сыграло важнейшую роль для меня, так это мое скромное достижение: ведь я добился того, что живу литературным трудом. Я рос в сугубо буржуазном окружении и только и слышал, что жить писательством невозможно. Разумеется, этот мой триумф, моя победа выглядит весьма жалко в глазах человека, считающего себя в некотором смысле социалистом. Ну что ж, от своей молодости никуда не денешься. И, кстати, мыслимо ли, чтобы один и тот же человек жил сознательной жизнью и в 1920, и в 1970 году, ведь между этими датами пропасть. Думаю все же, это не одна и та же личность.
- Вот мы и вернулись к исходному пункту, к роману.
- Именно. Мы вернулись к вопросу об изменчивости. О противоречивости души. А ведь эти противоречия наверняка и в нашей беседе проявились, например, когда мы говорили о тишине и покое. Так что же удивляться, что мои герои сами себе противоречат?
- Но не забыл ли журналист Борген еще о чем-нибудь спросить писателя Боргена?
- Нет, потому что мне, собственно, больше нечего сказать.
1974
О ПРОФЕССИИ ПИСАТЕЛЯ
Быть писателем - это значит поверять свою душу людям. Существуют, конечно, и другие формы письменной деятельности, связанные с изложением мыслей. Они могут касаться чего угодно - науки, техники, ремесла, философии, политики, религии. Что касается трех последних, мы можем говорить об определенной тенденции в изложении. Так возникает агитация, проповедь. Таким же образом возникают и смешанные формы изложения. Они могут легко трансформироваться в то, что мы называем художественным произведением. Не всегда просто разграничить между собой эти понятия. В наше время все мы, кто связан с художественной литературой, не очень-то любим это слово. Уж очень напыщенно оно звучит. Гораздо охотнее мы употребляем термин "беллетристика". Термин, который также нельзя считать особенно удачным.
Ведь belle lettre, изящные словеса, - это отнюдь не то, к чему мы стремимся прежде всего. Правда, в большинстве случаев люди понимают, что именно мы подразумеваем, употребляя это выражение. Что же мы под ним понимаем? Ну, кроме всего прочего, речь идет о "воссоздании". А это связано с понятием фантазии. А что же такое, собственно говоря, фантазия? Многим кажется, что это понятие как бы парит в безвоздушном пространстве. Но это отнюдь не так. Фантазия всегда основана на опыте, наблюдении. Фантазия есть инструмент, уловитель опыта. Она направляет наши мысли в нужную сторону. Просто мы не всегда достаточно представляем роль того или иного впечатления из пережитого ранее. (Хотя некоторые впечатления прошлого всегда с нами.) Мне кажется, например, что многие хорошо помнят свой первый школьный день или день, когда они научились плавать. И еще первую любовь. Но даже в отношении этих значительных событий нельзя утверждать, что мы помним о них абсолютно все. Из моего первого школьного дня мне прежде всего вспоминается запах ранца, которые тогда носили. От него пахло скотным двором или конюшней, наверное, запах шел от кожи, из которой был сделан ранец. Поэтому запах лошади навсегда остался связанным для меня с первым школьным днем. Я отчетливо вижу классную комнату, в памяти всплывают лица, голоса, буквы на доске, уши товарища, которого звали Рейдар. А при имени Рейдар мне приходят на память новые имена, лица, голоса. В меня врывается поток впечатлений. Я вспоминаю синюю обложку учебника географии и одновременно драку между мальчиком Кнутом и другим мальчиком, которого звали Кристиан. Мне больше нравился Кнут, я был с ним заодно. И в моих воспоминаниях победителем оказывается Кнут.
И вот теперь я стал писателем. А все потому, что запомнил запах лошади. Я уверен, что каждый переживал нечто подобное. Каждый является поэтом в том смысле, что у него возникают мысли по поводу каких-то ассоциаций. Эти мысли дают толчок новым мыслям, которые оплодотворяют фантазию.
В некоторых случаях мы прекрасно осознаем, что наши воспоминания сопряжены с причудливой игрой воображения. Иногда наши воспоминания воспроизводятся как безусловная правда, а иногда - как осознанный вымысел. Но если эта "ложь", этот "вымысел" принимают форму, которая делает их такими же законченными, как и то, что мы называем правдой, то тогда они могут воплотиться в художественное произведение. Теперь я отношусь с уважением к тому, что я здесь назвал "ложью", так как она может быть более истинной, нежели сухая, голая правда, послужившая ей основой (например, как в случае с этой дракой). Ведь ход событий тогда был в значительной степени случайным, а художественное произведение никогда не бывает случайным.
Среди моих художественных произведений есть несколько, сюжеты которых основаны на реальном жизненном материале, на действительных событиях. Это "Райский сад", "Они не смеялись". Однако это отнюдь не означает, что в жизни все происходило именно так. Реальные факты были преобразованы фантазией.
Что же касается других произведений, то здесь соотношения между действительностью и фантазией несколько иные. Сюжет новеллы "Жимолость" отнюдь не связан с какими-либо конкретными событиями моего детства или детства кого-либо из моих друзей. В течение многих лет получал я письма от школьников, в которых они спрашивали меня, как ее следует понимать. Во многих случаях, оказывается, получалось так, что у учителя было одно истолкование, тогда как у большинства его учеников - совершенно другое, а порой у каждого из них - свое. Что я могу на это сказать? Юный читатель, понимай новеллу, как ты хочешь. Может быть, она тебе пока вообще ничего не говорит. Ну и ладно, отложи ее пока. Не может так быть, чтобы все было понятно сразу каждому. Но если тебе новелла говорит что-то, считай, что именно это писатель и хотел сказать. И тогда ты уже не сможешь отложить ее. Так просто от нее не отмахнешься. Литературное произведение может годами жить в человеческом сознании и изменяться с годами так же, как с годами меняемся мы сами. Поэтому нельзя представить дело так, что учитель прав в интерпретации произведения, а ты нет. Мне кажется, важнее другое. Знает ли сам писатель, откуда у него тот или иной материал?
Я уже говорил, что фантазия не представляет собой нечто парящее в безвоздушном пространстве, а имеет корни в испытанном, пережитом. Все это так, но мы не всегда осознаем сущность наших собственных впечатлений. На это есть две причины. Одна из них в том, что наши впечатления были вытеснены в самый момент их возникновения. Они оттеснились, сместились в сторону, их хотели забыть, и у этого могли быть разные причины. Их мы не будем касаться. Другая причина та, что происшедшее имело место на очень ранней стадии нашей жизни (ну, например, еще в зародышевом состоянии), и это не дает оснований для запоминания в обычном понимании. Слово "память" я заменил бы словом "воспоминание". Оно звучит старомодно, но оно более истинно. То, что происходит в момент поэтического творчества, - это переход воспоминаний из скрытого до настоящего момента слоя, из подсознания в сознание. Это происходит за секунду или долю секунды. Все мы переживаем подобное. Это то, что как бы проходит через нас и - исчезает. Некоторые называют это вдохновением - неплохое слово. Вы, молодежь, ведь тоже временами переживаете подобное. Вы редко говорите об этом. Вам это кажется, вероятно, витанием в облаках. Но это не просто витание в облаках. Здесь я обращаюсь к вам с советом задержать это настроение, поддаться ему. В считанные секунды вдохновения вы становитесь поэтами. И вот подумайте, а что, если такие мгновения будут повторяться все чаще и чаще в жизни. Одна из целей художника - запечатлеть или воспроизвести такие мгновения, и поэтому я говорю: "Пробудитесь". С тем чтобы убежать от того, что мы называем действительностью?
Как раз наоборот - чтобы запечатлеть действительность в ярких, истинных картинах.
Разумеется, не все способны стать профессиональными поэтами. Но мы должны извлечь из моментов вдохновения пользу, тем более что в наше время порой трудно сказать, где проходит граница между явно полезным и тем, что некоторое время спустя может оказаться вредным. (Я имею в виду, например, экологический кризис, о котором вы все, естественно, знаете, а если не знаете - спросите у учителей, учителя не всегда дураки.) Если же вы в недоумении спросите меня, для чего все это художественное творчество вообще нужно, то вот мой ответ: чтобы активизировать человека, стимулировать его способности и фантазию и тем самым сделать более полноценной дарованную ему жизнь. Ведь художественное произведение - это сообщение, автор доверяет тебе свое самое сокровенное, как я уже здесь говорил. Сокровенное - повторяю еще раз. Ты можешь сделать с этим произведением все что захочешь. Отвернуться от него, плюнуть на него, если ты считаешь, что имеешь на это право. Или принять его, принять хотя бы на секунду. Вот тогда между нами завяжется разговор. А ведь это, собственно, именно то, к чему мы, писатели, стремимся.
1975
О МНОГООБРАЗИИ АВТОРСКОГО "Я"
Может быть, кого-нибудь заинтересует мое мнение об особенности творческой позиции писателя. Я хотел бы высказать несколько замечаний по поводу многообразия авторского "я".
Один из главных парадоксов жизни заключается в конечном счете в том, что человек не может быть молодым и старым одновременно. Ни неделю, ни сутки, ни одной секунды.
Очень важно обладать опытом, но важно и уметь живо реагировать. Очевидно, это мечта писателя, особенно старшего поколения. Возможно, она чаще воплощается в писательской практике, чем мы сами это сознаем.
Для писателя жизнь состоит из взаимосвязанной цепи шоков. Это может быть, например, присланная корректура книги, как случилось со мной вчера или в любой другой прекрасный день. Да, именно прекрасный. Он, этот день, во всех отношениях отличен от того дня или ночи, когда ты дрожащей рукой поставишь точку. И то, что ты тогда написал, сейчас, в напечатанном виде, кажется чересчур обнаженным, до непристойности. Как если бы человек находился на улице в одной только рубашке. Да, в самом деле, человек не должен обнажать свои мечты. Это может скомпрометировать его в наши просвещенные времена.
То, что когда-то принадлежало только глубинам твоего "я", беспощадной чужой рукой выставлено на всеобщее обозрение. И у тебя возникает чувство наготы, как будто ты только что появился из чрева матери. Только не такой невинный.
Слово, все эти слова, они по природе своей предназначены создавать связи между людьми. Но создают ли? Или ложь о собственном "я" снова соблазнила тебя использовать чуждые слова? Андре Жид вложил в уста поэта Эдуарда, героя романа "Фальшивомонетчики", слова: "Искренность! Обращаясь к себе, я перестаю понимать, что должно обозначать это слово. Я всегда являюсь тем, чем я считаю себя - а мои представления о себе беспрестанно меняются, так что, если бы я не связывал этих представлении друг с другом, мое утреннее существо часто не узнавало бы моего вечернего существа. Ничто не могло бы быть более отличным от меня, чем я сам".
Все слова, может быть, препятствуют смыслу, а не обнажают его? Отсекают, вместо того чтобы связывать?
Порой так и случается. И тогда слова становятся враждебными тебе. Каждое из них существует само по себе и усмехается над тобой, с презрением выпячивает свое значение. И вообще, о чем говорить, если слова означают, а не существуют?
И все-таки... В поэзии намеренно используется эта самоценность слова, его собственный облик - фонетический, типографский. В счастливые мгновения мне понятна эта поэзия. В иные минуты мне кажется, что слова пытаются напасть на меня, как дикие звери. То же самое происходит в ритмической прозе, где слова могут потребовать самостоятельности. Каждое слово незаменимо и значительно. И удивительно самостоятельно, до враждебности. Это как сила противодействия. Слова обрушиваются на автора с упреком: ты использовал нас все эти годы. Это как своего рода первомайская демонстрация слов: у нас есть свои права! Может ли писатель позволить им победить? Сдаться и смириться с ролью беспомощного режиссера?
С годами уверенности становится все меньше. Я. во всяком случае, уверен: писатель, который не обнаружил конфликта между смысловой покорностью слова и его самостоятельностью, не выдержит суровейшего экзамена, экзамена на повседневное мастерство.
Он рискует однажды попасть в разряд модных писателей, то есть вступить на опасную стезю. И никто не гарантирован от этой участи - выстроиться в ряд со всеми модными писателями и излучать блеск форменных пуговиц.
Ангажированность - сейчас об этом пишут и говорят, о литературе, которая служит обществу... Было, в числе прочих, высказано мнение, что сейчас не время воспевать красоту розы. Но, позвольте, какое такое особое время должно быть для этого? Какое время было свободно от насилия?
Но творчество и реальность - как они соотносятся друг с другом? Я не имею ничего против того, чтобы социальная, или политическая поэзия, или патриотическая влияли друг на друга. Но так, чтобы не убивать душу поэзии. Кто сказал, что прямая линия - кратчайший путь к заветной цели? Ведь есть же у нас документальная проза. Она может соединиться с поэзией, если позволяет талант писателя.
Но как тогда быть с так называемой беспредметной поэзией? Неужели она совершенно отвлечена от реального предмета? Едва ли. Путь к предмету может быть очень извилистым, иногда даже незаметным для самого писателя. Словно бы узкая тропинка: человек чувствует, что она есть, но не видит ее. Ведь в лесу так много деревьев.
Чувствует. Но тот, кто пишет, должен не чувствовать, а знать. Так считается по крайней мере.
Должен ли? А может быть, в интуиции заключено больше мудрости, чем в знании, которое, будучи ограниченным, может стать только привычкой? Что касается идеи, могу сказать, было сделано бесконечное количество попыток написать драму о мире, драматически конкретизировать мысль, которая занимает всех нас больше, чем что-либо другое. Так уж получилось, что я рецензировал пару десятков подобных опытов. Вынужден признаться, что сердце мое обливалось кровью при чтении их: настолько они были неудачны.
Идея в миг зарождения - сверкающий всеми цветами радуги граненый драгоценный камень. При свете дня - серый гранит. В этом - один из многих маленьких вечных секретов нашей профессии, так и оставшийся нераскрытым.
Но раз так, раз знание отступает и идея всегда бледнеет, то каким же образом писатель создает книгу за книгой? Значит ли это, что он конъюнктурщик? Каждому понятен этот намек.
Так как же все-таки быть со словом? Один из моих друзей сказал мне как-то: "Есть два подлинных источника вдохновения. Один - безденежье, другой - голос совести". (Впрочем, оба источника близко соприкасаются во времени и пространстве.)
Но здесь уже речь о личности пишущего, во всех ее проявлениях, во всем ее многообразии. О цельной личности, как говорится. Звучит не очень приятно, отдает металлом.
А кто, собственно, сказал, что презрен хлеб насущный? Определенно должно было миновать время, когда художник считался этаким небесным созданием.
Но миновало ли?
А природа? Обратимся теперь к природе. Источнику вдохновения, как было однажды сказано. Источник. Что есть источник? Символ? "Я внимаю источнику", но внимал ли он - Юхан Себастьян Вельхавен? Вряд ли уж так буквально. И все же он прислушивался к источнику. Может быть, он слушал "Песни водяных" за письменным столом, это не имеет значения.
"Застыл в покое край безмолвный" - эти строки живут в нас. (Это было написано в эпоху, когда не было мотоциклов.) "Длиннее становятся тени". Мы видим их.
Не составит труда написать пародию на эти стихи, создав картину в стиле поп-арта. Источник - это плавательный бассейн, чистота воздуха отравлена выхлопными газами. Горькая гримаса в духе времени.
Примечательно, что картина Вельхавена вечна, современна в своей зримой конкретности.
Своеобразие природы в том, что она незыблема. Трагедия Апокалипсиса выражается в нашей больной совести.
Природа и искусство. Меня тревожит, что они в какой-то степени вступают в противоречие. Противоположным искусству является изучение природы, исследование. Такой же подход к природе в искусстве и есть не что иное, как протест против романтики, всегда возрождающийся, во все более неожиданных формах.
Конечно же, во всех нас есть тоска по абсолютам, так называемой истине. Вряд ли эта тоска должна вести по пути создания искусства, подражающего жизни. Все, что связано с природой, предельно просто. Она просто существует. И мы существуем.
Значит, дело в том, что она существует, то есть воспринимается. Воспринимается нами, имеющими ограниченный аппарат чувств, который к тому же изменяется. Мы не продвинемся дальше простого познания, а оно - всегда сомнение.
С реализмом совершенно иное. Он всегда стремится стать своего рода программой. Может ли он быть подлинным как искусство? Ведь подлинное искусство изменяет реальность - самим выбором слов, тем, что в воображении создается новая реальность. "Реальное" в искусстве - само произведение, новая действительность.
Известный критик писал об одном социальном романе в 30-е годы - романе о безработице, - что он так беспомощно написан и именно поэтому столь правдив. То есть он был так хорош, потому что был так плох. Ничего себе литературная критика! Все перевернуто с ног на голову.
Кто считает, что действительность всегда правдоподобна? Если бы действительность была таковой, какой ее человек себе представляет! Для меня действительность полна неожиданностей. Действительное скрывается за действительным.
Да, как бы банально это ни звучало.
Буквалистское правдоподобие - враг подлинной правды.
И не должно ли искусство учить нас воспринимать природу?
Импрессионизм - это цвет. Кубизм - конструкция, структура. Сюрреализм подробность, способная ошеломить. Ташизм: магическая гармония кофейной гущи на дне чашки.
Ведь мы сами так переменчивы!
Для живущего жизнь - это цепь потрясений.
Но ведь мы не можем говорить о них все время. Это было бы невыносимо.
И говорит о них искусство. В том числе литература.
Но именно поэтому оно достаточно правдиво, чтобы отмести буквально правдоподобное, то есть привычное. Иначе бы жизнь в нем представала не как цепь потрясений, а как размеренное течение тех или иных событий.
Речь идет о том, чтобы дать вымыслу возможность проявиться. Во всех сферах! В повседневной жизни. В политике. У нас было бы меньше причин для страха.
Тогда те, кто решают судьбы мира, прекратили бы движение по замкнутому кругу.
Пути искусства могут быть прямые или извилистые.
Цель искусства всегда прокладывать новые пути - пути мира.
Вот, если объясняться просто, в общих чертах особенности творческой позиции писателя.
1984
СОКРОВИЩНИЦА СКАНДИНАВСКИХ СКАЗОК
Мы очень много читали об особенностях характеров разных народов и своеобразии их поэтического искусства.
Ханс Кристиан Андерсен, говорим мы, не мог быть никем иным, только датчанином. Конечно, это так. Но в Дании говорят: он не мог быть никем иным, только уроженцем острова Фюн. Особенности и своеобразие могут быть продиктованы еще более узкими географическими рамками. Альберто Моравиа если упомянуть его имя на севере Италии или на Сицилии и назвать его типичным итальянцем, с вами согласятся, но в то же время возразят: Моравиа римлянин. А это уже нечто совершенно иное.
Возьмем, к примеру, столь интернационального писателя, как Йоханнес В. Йенсен. В Дании обязательно добавят, что он - ютландец. Но если речь зайдет о нем в Эсбьерге, там, конечно, придают значение тому, что он - родом из Химмерланда. И они будут правы, конечно. Чем теснее сжимаются границы, тем ближе мы к истине. Один датский исследователь утверждал, что, даже если бы Йоханнес В. Йенсен не написал бы свои чудесные "Химмерландские истории", все равно можно было бы догадаться, что его корни - в Химмерланде. Впрочем, пусть в этом разбираются специалисты. Но нам, остальным, как нам разобраться в наших истоках, если нас это вообще интересует? Я считаю, что нам это должно быть интересно, и, по-моему, определенные характерные черты, свойственные нам, всем и каждому в Скандинавии, мы можем все же найти в поэзии. Не столько в современной поэзии, поскольку она обретает все более интернациональные черты, как и искусство в целом, но в народной поэзии и сказке. В сказках есть черты, которые и объединяют, и разделяют, есть родное и чужое. Такова, например, индийская сказка о волчьей яме, только туда попадают не медведь и не серый волк, а змея и тигр. В смешной сказке "Что муженек ни сделает, все хорошо" X. К. Андерсен, как утверждают датчане, использовал типично фюнский мотив. Но мы, жители горной страны, не сомневаемся, что Гудбранд из Лиа - типично норвежская героиня, к тому же из Гудбрандсдален.
Кто прав?
И те, и другие.
Существуют, как известно, два направления в науке относительно возникновения сказок: первое утверждает приоритет бродячих сюжетов, а второе считает, что они возникли спонтанно, каждая в своем регионе, в кругу определенных культурных ценностей. Но я не принадлежу к числу ученых и не буду вносить неразбериху. С другой стороны, я прочел множество сказок разных народов мира и имею смелость утверждать, что речь должна идти не об "или или", а об "и - и".
Конечно, сторонники гипотезы о бродячих сюжетах отчасти правы, определенная категория сказок путешествовала из одного региона в другой. И до сих пор путешествует с юга и востока на север и запад.
Возьмем, например, древнейший из известных человечеству записанных эпосов: шумерскую сказку о боге-короле Гильгамеше. Он воздвигал крепости и храмы, подчеркнем: крепости и храмы в городе Урук, чтобы порабощенные жители могли просить помощи у богов. Боги создали тогда дикаря Энкиду, который жил как обезьяна в вавилонских лесах. Так же как добрый Самсон, дикарь Энкиду был очарован жрицей, которая заманила его в храм в город Урук. Здесь он вступает в битву, от которой дрожит земля, с самим Гильгамешем. Но потом они становятся друзьями.
Вместе они отправляются в опасное путешествие - в безграничные кедровые леса, чтобы убить великана Хумбаба. Его голос - вулкан, его рот - пламя, и он раздувает пламя у городских ворот.
Об этой известной сказке Л. Бёдкер писал: "Эта сказка, старейшая в мире, сохраненная в клинописи на глиняных плитах, записана как минимум за две тысячи лет до рождества Христова. Между убийством вавилонского великана Гильгамеша и победой датчанина Ханса над драконом прошло почти четыре тысячелетия, но их следы пересекаются во вневременном мире сказки".
Поскольку Бёдкер - крупный исследователь, я не стану ему противоречить. Могу только отметить, что древняя сказка о Гильгамеше никогда не могла бы возникнуть здесь, в Скандинавии. Ее необузданная экзотичность и красочность нетипичны для нас.
Зато я считаю, что существуют скандинавские черты и особенности в нашей народной поэзии, которые не свойственны сказкам Востока или Италии, Англии. Более того, внутри нашего скандинавского региона у нас столь ярко выраженные различия, что мы часто сразу можем угадать: это шведская, это датская, а это норвежская сказка. Титта Гро - многие ли сегодня знают этот персонаж шведских народных сказок, собранных Дюркло?
Титта Гро - это женщина, опасная, как огнедышащий дракон, она может соперничать с самим чертом. Она даже намного опаснее его. В сказке о двух счастливых супругах написано, что даже черт не смог бы разлучить их. "Но с чем не может справиться сам черт, то могут сделать зловредные женщины". В течение одного дня Титта Гро довела мужа до того, что он разрубил свою жену топором и вспорол себе горло лезвием.
Как ей это удалось?
Каждому из них она дала добрый совет, как поступить, если между ними вдруг пробежит кошка.
Для меня эта сказка очень актуальна.
В ней речь идет о топоре и лезвии, в наше время нас волнуют бомбы и проблемы их размещения.
Такие жесткие сюжетные решения, как в этой шведской сказке, наводящие на ассоциации, мы вряд ли найдем в датских или норвежских сказках. И если мы прочитаем сказки, собранные Дюркло во второй половине прошлого столетия, мы отыщем немало подобных мрачных мотивов, часто завершающихся романтически, в духе времени - небесным утешением. Вот мы видим в конце сказки о Титте Гро несчастную супружескую чету: они превратились в двух белых голубей, потому что, как там написано, "она хотела им зла", а "господь бог желал им добра". И сказка завершается так: "Ну а кто мог бы справиться с Титтой Гро, коли сам черт не смел приблизиться к ней? Об этом лучше и не думать".
Шведские сказки могут иметь и мрачный сюжет, с неожиданными поворотами. Что, впрочем, ничуть не мешало детям моего поколения наслаждаться ими. Они смело оперируют такими понятиями, как абсолютное добро и абсолютное зло. Они искрятся самобытным остроумием и юмором, как удивительная история о "Бродяге и старухе". Бедный хитрый бродяга учит скупую старуху варить суп из гвоздей - а в итоге лакомится прекрасным гороховым супом с копченой грудинкой.
Эта тема вообще свойственна скандинавским сказкам: хитрый или наивный бедняк одерживает в конце концов победу над жадностью. Интересная, на мой взгляд, черта. Жадность всегда считается большим пороком, чем нечестность и даже жестокость. Глубокая пропасть между богатством и бедностью вдохновляет социальную поэзию, созданную самим народом, столь же убедительную, как социальная литература позднего времени.
Датские сказки мы, скандинавы, вероятно, знаем менее всего. Мы говорим: Ханс Кристиан Андерсен. И точка. Но мы заблуждаемся.
Прекрасный том датских народных сказок, собранных Пребеном Рамлёвом, вышел в 1964 году с рисунками Тормода Кидде.
Многие из этих датских народных сказок имеют те же или родственные мотивы, которые нам известны из сказок Асбьёрнсена и My. He могу не отметить, что я нахожу норвежские версии улучшенными, часто более сжатыми, более убедительными, более уплотненными.
Есть немало датских рассказов о солдате, который заманивает трех троллей в свой походный ранец, идет к кузнецу и просит его бить по ранцу, так что эти маленькие тролли превращаются в черный порошок, который потом распыляют в море. Довольно затянуто и скучно, если говорить откровенно. Суть превращается в порошок, в буквальном смысле этого слова. Я вспоминаю прекрасную норвежскую версию в сказке "Мальчик и черт", где репликами обмениваются мальчик и кузнец. "Я думаю, черт был в орехе", - говорит кузнец. "Да, он был там", - подтверждает мальчик. И все.
Большая убедительность норвежских сказок заключается прежде всего не в том, что они суровее, жестче. Мне кажется, часто они лучше скомпонованы. Я имею в виду те случаи, когда сказки действительно можно сопоставить, то есть сказки с одними и теми же мотивами. Сказку "Добрый день, Господин Топорище", и "Принцессу на Стеклянной горе", и многие, многие другие объединяют только общие мотивы. Бёдкер называет эти путешествия мотивов не чем иным, как "анонимным культурным течением, которое охватило целую часть мира и способствовало созданию и формированию литературного наследия, на сегодняшний день являющегося важной частью европейской культуры". Бёдкер исследует также феномены взаимопереплетения естественного и сверхъестественного в мире сказки. Он упоминает о ютландском крестьянине, который пошел искать счастья и в соседней провинции забрел на хутор, хозяин которого боится пасти скот из-за тролля. Тролль живет на лугу восточнее хутора.
Мы, норвежцы, не можем не задать вопрос: разве тролль может жить на лугу? Не может быть, чтобы это был настоящий тролль. Тролль для нас существо, которое обычно появляется из леса, из наших мрачных ельников, так как большинство сказок происходят из восточнонорвежской - эстланнской традиции, из мрачной глубинки. В Дании лес по большей части нежно-зеленый, светлый, с солнечными лучами, пробивающимися сквозь листву. Весь остров Зеландия покрыт такими лесами. (Отсюда многие названия мест на "рёд", как Хиллерёд и Биркерёд, это означает "корчевка".)
Важнее в данном случае определить непринужденный переход от "естественного" к "сверхъестественному", В этом культурном течении переплетаются поэзия, мечта и так называемая реальность. Старые люди, рассказывавшие сказки, не то чтобы верили или не верили в рассказанное. У них было подлинное чувство поэтического. Потом возник рационализм, в те времена все должно было "соответствовать действительности", которая есть нечто определенное, как это принято считать.
Теперь, когда мы знаем, сколь мало исследована действительность, мы опять стали воспринимать невероятные мечты и фантазии. Искусство поэзии устремилось к фантастическому миру, к "Science fiction" 1 в полном смысле этого понятия. "Fiction" - ключевое слово. Я без труда отыскиваю явную связь между миром сказки и тем миром свободного вымысла, к которому стремится поэзия нашего времени.
1 "Научная фантастика" (англ.).
Но возьмем норвежские сказки: имена Асбьёрнсена и My звучат для нас, норвежцев, как фанфары. Но одновременно и как название фирмы. Нам и в голову не придет изменить название известной на всю страну фирмы, например сказать "Стрём ок Стин" вместо "Стин ок Стрём".
Но есть нечто большее в последовательности этих имен. Когда мы говорим "а", мы открываем рот. Когда мы говорим "м", мы закрываем его. Петер Кристен Асбьёрнсен жил, окруженный детьми, он был откровенным, доверчивым. Поэт Йорген My был человеком тяжеловесным, замкнутым. Так что же они противоположности? Конечно. Но противоречив и каждый из них сам по себе. Некоторые стихотворения Йоргена My выражают непосредственную радость: "Светает в лесу, и я мчусь вперед". А многие из писем Асбьёрнсена выражают глубокую печаль, но в основном по поводу его материальных тягот. В его рассказах мы находим нотки горечи: "Когда мир ополчается против меня, он редко упускает случай причинить мне неприятности". Но это преходящая и несколько кокетливая меланхолия. В следующее мгновение он безраздельно поглощен созерцанием картины, как форель прыгает в Шэршёэльвен.
Итак, они были современниками. Петер Кристен Асбьёрнсен родился в 1812 году, когда Наполеон вступил в Москву. Йорген My родился годом позже. Первый - сын стеклодува из Кристиании, где раньше охотились на нынешней университетской территории; второй - из крестьянского рода из Холе, Рингерике, впрочем, отец его был депутатом стортинга. Первый полон динамической и неутомимой детской фантазии, выделяющей его среди сверстников; другой - более ровный и спокойный, но с рано пробудившимся поэтическим интересом к фольклору. Они встретились в Стёренской гимназии в Нордерхове. Однако каким образом там оказался юный Асбьёрнсен? Ведь это был не ближний путь по тем временам? В частности, именно потому, что это был не ближний путь! Нелегко было застать юного Петера Кристена за книгами в Кристиании. И притом нужными книгами.
Многие обстоятельства отвлекали гимназиста Асбьёрнсена: материальное положение отца-стеклодува пошатнулось, душевная болезнь, к которой была склонна его мать, прогрессировала: она грезила привидениями и кладбищами. Сам юный Асбьёрнсен увлекался историей и любил фантазировать. До выпускного экзамена в Рингерике дело не дошло. Через несколько лет он сдал его в Церковной школе в Кристиании. Но тогда ему было 23 года, и это стоило ему больших трудов. Затем он начал изучать медицину. Но и медицинского образования он не завершил. Зато вскоре он стал талантливым зоологом, с яркими научно-популяризаторскими способностями. Он упомянут в "Британской энциклопедии" как гидробиолог, обнаруживший Brisinga endecaenemos одиннадцатиконечную морскую звезду, восходящую, как полагают, к меловому периоду. С поистине королевской сказочной фантазией он назвал морскую звезду по названию ожерелья Фрейи. Какое-то время он был и лесничим в Трённелаге, и диетологом.
Впрочем, какое отношение имеют эти детали к нашей теме - сказкам? Исследования развивали его склонность к наблюдению, он стал более сосредоточенным. К тому же важно подчеркнуть, что человек, представший для будущих поколений как один из зачинателей национального романтизма, был ярко выраженным реалистом и рационалистом.
Но всенародную славу Петер Кристен Асбьёрнсен обрел именно как поэт и фольклорист. Он и Йорген My, будучи гимназистами, в Нордерхове заключили возвышенный союз, побратавшись на крови. Серьезно и не без патетики они поклялись друг другу посвятить себя поэзии. Они переписывались всю жизнь, и примечательно, что Йорген My изъяснялся довольно высокопарно в юные годы, он шел по пути добродетели и изучения теологии. "Романтик" Асбьёрнсен выражался, напротив, более просто и трезво.
Для нас, мальчишек, воспитывавшихся в мире Асбьёрнсена и My, нужно было избрать в кумиры одного из них. Мальчишеское чувство никогда не изменяет. Мы, конечно, не понимали, что два исследователя и мастера дополняли друг друга, а не соперничали. Кто же из них был более "привычным" в нашей мальчишеской системе ценностей? Конечно, Асбьёрнсен. Между строчками в учебнике мы обнаруживали отрывки о его жизни, он был егерем, рыбаком, путешественником. Он был, честно говоря, везде, где мы, мальчишки из Осло, мечтали побывать. К тому же его мать вполне серьезно верила в привидения. Так, может, он и сам верил в них? Да-да, мы верили тогда во всякого рода призраки, особенно когда смеркалось между елями вдоль Сандунген.
Напротив, о его друге и побратиме мы знали не более того, что он сидел в Рингерике и штудировал науки. Ну да, ведь это был наш милый Оле. Мы украдкой лили слезы над судьбой бедного Оле. Но личность Йоргена My по-прежнему была далека от нас.
Потом впечатления изменились - под гнетом просвещенности, но не особенно, если говорить честно. Мое поколение, выросшее на сказках, едва ли могло бы предположить, что Йорген My верил в тролля. В то время как Асбьёрнсен во многих отношениях сам был троллем!
Так мы заблудились в двух замечательных соснах нашей отечественной словесности... Прав был, однако, Сигурд Хёль, когда он в 1940 году - и не случайно именно в этом году - писал, что вряд ли могут быть сомнения: именно Йорген My был лидером. "У него было превосходное чувство стиля и более изысканный вкус, он был мудрее, чем Асбьёрнсен".
Хёль и сам был достаточно мудрым, чтобы позволить себе поддаться мальчишескому азарту - кто лидер? Он говорит о сборнике сказок Асбьёрнсена и My, что это "произведение норвежской литературы последнего столетия, которое имеет многостороннее и обобщающее значение для норвежской поэзии и науки, для норвежского национального чувства и самосознания". Он утверждает, что ни "Пер Гюнт" Ибсена, ни "Крестьянские рассказы" Бьёрнсона не могли состояться, если бы они не опирались на культуру этих сказок. И Хёль, и профессор Кнут Листёль убеждены, что работа Асбьёрнсена и My - результат романтического подъема, охватившего большую часть Европы в начале прошлого века.
Именно Асбьёрнсен поставил огромную задачу - создать нечто подобное вкладу братьев Гримм в Германии: когда он узнал об этих двух фольклористах у себя на родине, это было одним из самых сильных впечатлений в его жизни. Так что мы можем с полным правом утверждать, что норвежское собрание сказок во многих отношениях так же ценно, как и немецкое, а также то, что оно было менее насыщено жестокостью, хотя и в норвежских сказках достаточно сильных сцен.
Нет сомнений, что собрание этих сказок было велением времени. Когда был представлен первый том, он был встречен скептически, говорили, что эти сказки известны всем с детства и в них нет ничего примечательного!
"Норвежские критики были растеряны: а надо ли было публиковать нечто подобное? И только признание за пределами родины (в том числе и братьями Гримм) вынудило признать их на родин"". А что касается языка и стиля, то, как утверждает Хёль, "это была настоящая революция, которую с невозмутимым спокойствием произвели два собирателя сказок: они заложили основу норвежского риксмола. Время работало на сказки. Они внесли новые представления об образе мыслей норвежцев, их самобытности, норвежской повседневной жизни - нынешней и прошлой, - или, точнее, они сохранили нам множество реалий, которые без них мы, возможно, забыли бы. Они дали импульсы многим нашим замечательным художникам, и эти художники в свою очередь заставили сказки жить новой жизнью. Это истинный клад, источник, из которого черпают радость норвежские дети начиная с 1840 года и до наших дней, и надеюсь, его хватит еще не на одно поколение".
Исследователи делят сказки по жанровому признаку. У нас есть волшебные сказки, которые жили своей жизнью в устах народа, каждая в своей местности, и отмечены ее колоритом; у нас есть сказания, например такие, как "Блин"; сказки о странствиях, такие, как "Большой Пер и Маленький Пер", повторяющие тему сказки Х. К. Андерсена "Большой Клаус и Маленький Клаус".
Впрочем, оставим это деление. Возьмем несколько характерных черт из сказок о тех временах, когда королей было столько, сколько больших поместий. О Пейке рассказывается, что он шел и шел, пока не попал в королевское поместье. Он увидел короля, разумеется, тучного и широкоплечего, с короной на голове. Или взять всех этих женщин, которые были умнее и упрямее своих мужей. Или двух обманщиц, которые одурачивают своих мужей в гротескной ситуации в сказке "Глупые мужья и ведьмы".
Впрочем, не будем спешить. Возьмем для начала другую общую черту многих сказок: сатира на глупость власть имущих и ученых-церковников, триумф маленького человека, когда он достигает успеха практической сметкой и плутовством. Возьмем, к примеру, сказку "Угольщик". "Жил-был однажды угольщик, у которого был сын - тоже угольщик... Был он бездельник и кутила. Но за словом в карман не лез и любил резать правду-матку". Благодаря своей хитрости и острословию мошенник становится правой рукой короля! Это - самая едкая сатира на иерархию, на "существующие порядки", какую можно только придумать.
"Пастор и звонарь" в какой-то степени напоминает "Угольщика". Звонарь здесь играет роль угольщика. Пастор опять оказывается одураченным. В другой сказке, "История о пасторе", пастор жаден и ленив. Но он и наказан за это. Да, почтения к пасторам наши сказки не питают, это уж точно.
Одно время много писали и говорили, что "мораль" в наших сказках едва ли была очень "высока". Про Аскелада говорили, что он не являл собой идеала усидчивости и предприимчивости, то есть того, что может послужить замечательным примером для подрастающего поколения.
А по отношению к окружающим? В отличие от своих более ученых и вздорных братьев Аскелад имеет что-то за душой. Но справедливости ради надо отметить, что он, конечно, не всегда выступает в качестве образца для подражания.
Небезынтересно, что короткий рассказ "Мальчик и черт" записан Йоргеном My. Он естественным образом наводит на мысль о других коротких рассказах, поразительно убедительных как в ритмическом, так и в содержательном плане. Они относятся к жанру, который позднее стали называть "crazy" 1. Например, сказка "Как заяц женился".
"Жил был заяц, он гулял по лесу.
"Ура, гей, гоп!" - кричал он, скакал и прыгал и вдруг, перекувырнувшись, встал на задние лапы.
Тут появилась лисица.
"Добрый день, - сказал заяц. - Я так счастлив сегодня, потому что я женился, так и знай".
"Это хорошо", - сказала лисица.
"Не так уж и хорошо, ведь досталась-то мне старуха, да к тому же и ведьма", - сказал он.
"Плохо дело", - сказала лисица.
"Не так уж и плохо, - сказал заяц. - Ведь я получил за нею богатое приданое, и у нее есть изба".
"Хорошо", - сказал лисица.
"Не так уж и хорошо, - сказал заяц. - Изба-то сгорела, а заодно и все, что у нее было".
"Плохо дело", - сказала лисица.
"Не так уж и плохо, в конце концов, - сказал заяц. - Ведь она сгорела вместе с женой"".
Поучительно? Не очень. Логично? До сумасшествия.
Удовлетворяют ли подобные сказки требованию достоверности? К счастью, нет. Правдоподобие - враг правды и поэзии.
Ни одно из замечательных приключений Дон Кихота не отмечено правдоподобием; хотя испанский Аскелад, Санчо Панса, придерживается принципа "здравого смысла", но против идеально безграничного он, этот принцип, лишь обнаруживает недостаток воображения и целеустремленности. Наш Аскелад тоже мелкий плут, и он все-таки добивается принцессы. Его поведение не укладывается в рамки "fair play" 2. Наш Аскелад не знает правил игры, но рассказчик позволяет ему одержать победу несмотря ни на что. Наш рассказчик не хочет читать нам нравоучений.
1 Сумасшедший (англ.).
2 "Честная игра" (англ.).
Есть сказка, которая называется "Уговор дороже денег". Мужик пошел в лес и встретил медведя. Тот требует от мужика отдать ему коня. Однако лиса помогает мужику обмануть медведя и требует за это самого жирного козла. Мужик согласен, и он отправляется за козлом. Тогда появляется жена: "Какого черта давать козла лисице-воровке", - говорит она. Тогда мужик следует ее совету и спускает псов на лисицу.
Мужик позволяет перехитрить себя сначала медведю, потом лисе, он хочет сдержать свое слово. До поры до времени. Кого он, в сущности, нам напоминает? Хитроватого короля, доверчивого тролля. Слово для него есть закон, а для его жены? Ни за что на свете. Женская логика. Но ведь рассказывает-то мужчина!
В сказке "Мужик, который хотел построить дом" жене хорошо известно, что у ее мужа все валится из рук, он не привычен к труду. Опять женская расчетливость противопоставляется мужскому легкомыслию, опять параллель к отношениям, которые мы находим у зверей в сказках: лисица (с женской хитростью) побеждает медведя (с мужской простоватостью).
Вернемся же к личности Асбьёрнсена и его своеобразным "рамкам", встречающимся в истории о злых феях и привидениях, о водяных, троллях и обитателях подземного царства.
Все знают, что сразу после окончания гимназии Асбьёрнсен служил за гроши домашним учителем. Он писал пространные популярные произведения на зоологические темы, не стал врачом, а штудировал неромантичную ботанику и биологию. И отправился на Средиземное море, и здесь он стал сотрудником Микаэля Сарса. Но это уже история об иных ипостасях Асбьёрнсена. Однако к нашей истории относится то, что, путешествуя, он наблюдал и запечатлевал природу с точностью исследователя, а не только как романтик. И это, возможно, способствовало тому, что описания природы так близки более поздним поколениям. Природа не становится менее поэтичной от того, что она точно запечатлена!
В двух поместьях Ромерике он служил домашним учителем. Там были написаны "Рассказы Берты Туппенхауг". Но вы посмотрите, как уже тогда он умел построить завязку.
"Лис Миккель был, наконец, убит, шкурка с него снята, и в домике у старосты мы справили по рыжехвостому шумные поминки. Однако за день все порядком устали, поэтому никто не хотел долго засиживаться. Когда пробило одиннадцать, все стали собираться по домам. Староста предложил мне лошадь. Это было очень любезно с его стороны, но я отказался. Проезжая дорога делала большой круг, и я предпочел идти на лыжах прямиком через лес.
И вот с ружьем и с лисьей шкуркой за спиной я отправился в путь. Лыжня была отменная. Днем немного подтаяло, вечером подморозило, и глубокий снег покрылся плотным настом. В небе светил месяц и весело подмигивали звезды".
Вот что он хотел сказать, все на месте, в том числе луна и звезды. А потом это роковое падение на холме.
Если бы он не упал и не подвернул ногу в ту звездную ночь, он никогда бы не встретил Берту Туппенхауг, которая жила в местечке неподалеку от усадьбы Фьельстад, где Асбьёрнсен служил домашним учителем.
А впрочем, так ли все происходило на самом деле? Конечно, нет, ведь он был поэтом! Он обрамлял сказки, которые услышал, в соответствии с атмосферой этих сказок. Берта Туппенхауг была настоящая колдунья и знахарка: так что может быть лучше, чем попасть к ней, подвернув ногу при лунном свете, да еще и с убитой лисой за спиной?
Так было, конечно, и с "Преданием о мельнице на лесопилке", с "Историями Маттиаса Охотника", которые он якобы услышал во время охоты в Гьердруме: "Был прекрасный вечер. На западе горел еще зимний закат. От легкой стужи воздух обретал ту свежесть, которая иногда придает здешним ноябрьским дням такое очарование. От ручейка поднимался пар и покрывал деревья, так что ветви напоминали серебристые кристаллы".
В сказке "Токование" охота производит не такое впечатление, как рамка, в которой старик Пер рассказывает удивительные истории. Сама сказка переплетается с тем, что мы называем "рамкой".
Тем живее звучит рассказ. И, возможно, это больше всего относится к сказке "Ночь в Нурмаркене". Июльским днем два старика выходят из леса. "День добрый, рыбаки", - сказал я. "Вечер добрый", - ответили оба и приподняли картузы.
Один из них - старый рыбак Элиас, который славно попутешествовал. Сейчас ему восемьдесят четыре, и он возвращается ежедневно в деревню с корзиной, полной рыбы, и куда бы он ни приехал, его везде радушно встречают и он рассказывает диковинные истории, которые происходили с его отцом и дедом. И ведь действительно была рыба в Нурмаркене! Господь ведает, сколько рыбы было везде в давние времена.
Под пером мастера в строгом порядке зримо выстраиваются времена и поколения.
Когда они греются у костра перед ночлегом, оживают эти старинные дни, да и ночи тоже, они так отчетливо предстают взору читателя. Рамка и собственно история, настоящее и прошлое сливаются в благословенном единстве достоверности. Элиас вспоминает времена, когда его дед был молодым: "Были и медведи, и другие дикие звери, и быки с огромными рогами, и всякие другие ужасы, так оно и было". Старый Элиас повторяет на всякий случай: "Так оно и было".
Так что Асбьёрнсен с полным правом мог подытожить свои впечатления день спустя. "Лишь поздно вечером я вернулся в деревню, с корзинкой, полной форели, и головой, полной историй". Здесь, как и в сказке "Токование", есть свет радости от рассказа, настроение завершенности и счастья. Здесь уже мы встречаем во всех отношениях мастера. Здесь поэт и фольклорист помогают друг другу. Какой шаг вперед от переживаний юности, описанных в "Рассказах могильщика", действие которых происходит недалеко от Эйдсволла. В "рамках" уже есть что-то обстоятельное и "литературное". Сам могильщик имеет черты могильщика из "Гамлета", независимо от того, знал ли юный Асбьёрнсен Шекспира. Как слушатель и собиратель он еще юн, неопытен, и как рассказчик тоже.
Зрелый поэт Петер Кристен Асбьёрнсен не выпячивает автора на первый план, он остается просто слушателем и собирателем. Он растворяется в ситуации. Видимо, Асбьёрнсен просто-напросто совершил открытие, что истинная поэзия состоит не в выражении, но в органичном соучастии, сопереживании. В рассказах о нурмаркенских ночах и рассветах в Холлее он полностью растворялся в ситуации и входил в роль рассказчика. Он знал природу основательно, и ему не было нужды подчеркивать, что он видел яснее, чем если бы был только художником. Он уже не позволяет себе того скепсиса, с которым слушал Берту Туппенхауг, пока она врачевала ему ногу.
Так пробивает себе дорогу зрелость, так происходит столь гармоничное слияние двух столь различных людей в одном произведении.
Жизненный путь Йоргена My вел к исследованию, размышлению, осторожным поэтическим опытам. Судьба вела его к епископской кафедре.
Жизненный путь Асбьёрнсена был извилист, у него было много целей, и большинства он достиг.
Их пути сошлись во имя создания шедевра, который они передали нам в наследство. И при этом ни один из них не пожертвовал своей индивидуальностью.
Открытое "а" и закрытое "м" обнажили сверкающие сокровища.
И они будут сверкать во все времена.
1984
II
"ПОСМЕРТНЫЕ ЗАПИСКИ ПИККВИКСКОГО КЛУБА" - САМАЯ СМЕШНАЯ КНИГА НА СВЕТЕ
Существует множество признаков, по которым всех людей можно разделить на две категории. Но лишь один из них, вероятно, можно считать абсолютно бесспорным: отношение человека к "Пикквикскому клубу". Одни считают книгу смешной, другие этого не думают.
Здесь не было бы ничего удивительного, если бы последним просто не было дано понять любую мало-мальски смешную историю, но, к сожалению, это не так. Я, например, знаю одну даму, обладающую тонким чувством юмора. Так вот, она совершенно не понимает "Пикквикского клуба". А муж ее, напротив, завзятый пикквикианец, который не может удержаться, чтобы не разбудить жену всякий раз, когда дело доходит, предположим, до сцены, где мистер Тапмен случайно подстрелил куропатку, разряжая свое ружье с единственной мыслью, как бы не попасть в себя или не убить кого-нибудь из друзей-охотников.
Как-то раз в одну из таких ночей она спросила: "Послушай, ну что ты такого смешного находишь в этом "Пикквикском клубе"? По-моему, они просто какие-то дураки, которые только и знают, что охотятся, едят, пьют и вообще бездельничают..."
И муж попытался объяснить ей, что же тут смешного, то есть он начал читать ей отрывок за отрывком и при этом смеялся так, что чуть не выронил книгу. Женщина не спала всю ночь, а наутро снова спросила: "Ну и что же здесь смешного?"
Время от времени немецкие литературоведы предпринимают попытки проникнуть в суть понятия "юмор", но, не считая того, что сами они при этом выглядят весьма комично, все их исследования настолько далеки от своего предмета, настолько фальшивы, насколько абсурден сам термин "юморист-теоретик". Тем не менее существует целый ряд веселых книг и забавных историй, где не так уж сложно выделить и почти что дать определение элементам смешного. Однако история о путешествии по Англии четырех членов "Пикквикского клуба" с целью составить себе представление о настоящей жизни не относится к их числу.
Разные мудрые ученые могут сколько угодно твердить о том, что Чарлз Диккенс хотел вывести в своем повествовании тип самого обыкновенного англичанина - представителя средней буржуазии, а также несколько типов молодых людей со всеми их безобидными слабостями. Они толкуют и о том, что приключения четверки друзей освещают комичные стороны английских правительственных учреждений, судопроизводства и проч. и проч. Однако все это пустые слова, поскольку неверно было бы думать, что Диккенс хотел рассказать об этом в "Пикквикском клубе". Просто он не мог пройти мимо этого.
Диккенс, как всякий тенденциозный писатель, снабжал свои романы вполне конкретными адресами, достигая этого путем создания множества побочных ассоциаций. В этом смысле "Пикквикский клуб" нельзя назвать истинно диккенсовским романом. Это совершенно особое явление в мировой литературе. Книга не похожа на дневниковые записи, вместе с тем ее не назовешь романом или новеллистическим циклом. Жанр ее не подходит под обычные определения.
Равным образом невозможно определить, кем же являются четверо главных персонажей "Пикквикского клуба" из-за полного отсутствия сведений об их жизненных обстоятельствах. В момент нашего знакомства с ними у них нет ни занятий, ни чинов, ни денежных хлопот, ни жен, ни постоянного места жительства. О мистере Пиквике мы знаем, что он успешно завершил свои дела, что по натуре он добряк и наивный созерцатель, желающий вместе с тремя своими более молодыми друзьями поближе познакомиться с жизнью. О мистере Снодграссе - что он "чувствительный человек", обладающий поэтической жилкой, в чем, правда, у нас есть немало поводов усомниться. Мистер Тапмен - дамский угодник в самом безобидном смысле этого слова, а мистер Уинкль слывет спортсменом и компенсирует недостаток сноровки тем, что ест окорок с помощью туристского ножа.
Однако эти отблески иронии отнюдь не роняют четверку друзей в наших глазах. Они так забавны, так трогательно нескладны, так комически серьезны, когда речь идет о мелочах. В конце концов вся компания, руководимая своим толстячком предводителем, обретает полную гармонию с миром.
Я перечисляю все эти хорошо известные вещи, чтобы вскрыть причины того, за что же мы любим "Пикквикский клуб". Ответ однозначен: просто мы получаем чертовское удовольствие, читая его. Удовольствие, когда видим, как друзья оказываются обманутыми псевдоэлегантным мошенником Джинглем, как они пьянствуют под рождество в компании старого Уордля, даже когда несчастный мистер Пиквик едва не повреждается в рассудке от отчаяния, столкнувшись с хитростью и коварством адвокатов, - все равно, и это доставляет нам истинное удовольствие. С таким же удовольствием читаем мы и эпизод с восемью толстыми кучерами дилижансов, один из которых - отец Сэма Уэллера - по зрелом размышлении приходит к выводу, что даже полнота может оказаться чрезвычайно ценным качеством. Сам я потратил не одну сотню ночей, перечитывая "Пикквикский клуб", и глаз не мог сомкнуть, несмотря на усталость. Неужели эта книга так увлекательна? Или же она настолько возвышенна и прекрасна, что полностью уводит нас от нашей скорбной действительности?
Ни то, ни другое.
Равно как и то, что ни один из наших четырех джентльменов не является юмористом. По сути дела, настоящими юмористами в книге можно считать лишь Сэма Уэллера и его отца - кучера дилижанса, да, пожалуй, еще слугу Джингля обладателя унылой маски - Джоба Троттера. Однако забавны не только их реплики. Так, замечательны, к примеру, ответы Сэма Уэллера в суде, и их действительно можно перечитывать по десять-двадцать раз кряду. Но гораздо более забавным мне кажется вслушаться в тихие беседы Сэма со своим отцом, когда последний излагает свои взгляды на вдовушек. Или когда Сэм делится с хозяином своими практическими познаниями по поводу изготовления паштетов.
"То удовлетворение, которое дарит нам юмор писателя, - говорится в лекциях Герхарда Грана о творчестве Диккенса, - вовсе не похоже на злорадство, напротив, оно абсолютно иного плана; я бы охарактеризовал его как радость, счастье".
И действительно, читая "Пикквикский клуб", становишься счастливее.
В Осло живут два старых господина, каждый из которых знает "Пиквика" едва ли не наизусть, но когда кто-нибудь из них "находит" отрывок, представляющийся ему особенно смешным, его охватывает такой восторг, что он сразу же кидается звонить своему другу, и, к великому негодованию обоих семейств, они не могут выговорить ни слова от смеха, ибо одного намека бывает достаточно, чтобы они начали припоминать бесчисленное множество забавных эпизодов.
Прежде всего следует изучить эту книгу от корки до корки, и лишь потом можно позволить себе роскошь прочесть ее. Именно тогда получаешь настоящее наслаждение от спокойного чтения пополам с радостью от повторной встречи с теми местами, где мы побывали вместе с пикквикианцами: холмистыми английскими пейзажами, на фоне которых в лучах заходящего солнца джентльмены попивают холодный пунш, залом суда или же долговой тюрьмой, где разворачиваются трогательные сцены.
Вот почему будет вдвойне интересно посмотреть постановку "Пикквикского клуба" на сцене театра. Ведь книга выходила небольшими эпизодами, поскольку писалась для газеты, и поэтому в ней нет ни композиции, ни кульминации, ни начала, а финал лишь слегка обозначен. Но зато богатство эпизодов и действия легко реализуется в репликах.
Сам Диккенс, после ежедневных двенадцати часов работы и четырехчасовой прогулки по улицам Лондона и, быть может, одного-двух часов сна, любил устраивать театральные представления, особенно для своих друзей и детей. И с меньшим, чем кого бы то ни было, основанием его можно назвать мелочным автором, не терпевшим никакой обработки своих произведений. Он был лучшим в мире писателем-сценаристом.
Может статься, что театр сумеет приблизиться к пониманию природы юмора "Пикквикского клуба". Будут здесь, по-видимому, и определенные потери. То блаженное состояние отрешенности, которое, как утверждают самые заядлые поклонники "Пиквика", наступает у них, лишь только они коснутся книги, - по существу, не что иное, как их собственная выдумка. Представляется очевидным, и данные строки - подтверждение этому, что внутренний дух "Пикквикского клуба" - это именно дух и потому не поддается никакому объяснению.
И, быть может, именно театральная постановка поможет, наконец, найти ответ на этот наболевший вопрос: что же такого смешного находим мы в "Пикквикском клубе"?
1932
КТО ЕСТЬ КТО?
Думаю, всем нам в той или иной степени знакомо состояние, когда мы вдруг обнаруживаем, что мир вокруг нас совершенно преобразился. Мы можем при этом находиться в своей комнате, где свет, как обычно, падает на давно знакомые нам предметы, и все же нас охватывает двойственное ощущение, как если бы мы увидели наши старые вещи расставленными в новой квартире. Нам не терпится увидеть в них прежнее, узнаваемое, и в то же время хочется, чтобы они стали иными, зажили обновленной жизнью.
От таких ощущений мы стремимся избавиться, потому что непривычное требует от нас внутренней работы, а мы от природы ленивы. К тому же желание задержать такие впечатления надолго редко идет нам на пользу. Однако в какой-то день, случается, эти ощущения начинают преследовать нас, они посещают нас снова и снова, приводя то в восторг, то в отчаяние. В восторг потому что они одаривают нас нежданной ясностью, когда кажется, что все на свете подвластно нашему пониманию. И в отчаяние, поскольку мы чувствуем, что рушится основа наших привычных представлений. А привычка - это прочная крепостная стена, годная для того, чтобы защитить нас от чего бы то ни было.
Бывает, такое наваждение не оставляет нас целый день, нам кажется даже, что мы в силах сами вызвать в себе это состояние. Жаль, что в такие дни нас непременно ждут всегдашние дела, встречи с людьми, не догадывающимися о том, что с нами творится. Ведь поступки, которые мы совершаем в силу необходимости, не могут доставить нам неповторимо-радостные ощущения. А в описанном выше состоянии мы как бы заряжены на открытие, мы растем, расширяем поле познания, идем ли мы по лесу или по улице Карла Юхана. Достаточно, однако, самого слабого намека на произвол в отношении этого высокого настроя, как полет души может легко обернуться падением в пропасть уныния и вызвать в нас (незаметно для окружающих) потрясение.
Итак, я исхожу из того, что такое состояние знакомо любому, просто не все из нас способны оценить его подобающим образом, ибо, преследуя привычные, а значит, не порожденные внутренней необходимостью цели, мы уходим от движения вглубь. Некоторые даже видят в таком состоянии лишь повод напиться. То есть, мягко говоря, мажут маслом масляное. Да, в такие дни мы способны добиться ужасающей степени познания окружающих, не говоря уж о нас самих. Но, к счастью, мы быстро все забываем. Слепые и глухие, ибо сиюминутное слепит нам глаза и забивает уши, мы ищем движения прямолинейного, только вперед, и, привыкнув в своей размеренной жизни довольствоваться тем, что лежит на поверхности, мы и наши способности раскрываем лишь на малую долю возможного.
И поэтому, читая Пиранделло, мы испытываем чувство душевного неудобства. Замечательный талант этого итальянского писателя в том и состоит, что ему дано создавать в нас вот это ощущение просветления. Правда, не всегда - но в этом уже наша вина. И если некоторые места его книг покажутся нам тяжеловатыми и излишними, приходится констатировать, что недоработали мы сами. Ведь, читая их снова, отмечаешь, что они так же будоражат душу, как и те, которые и при первом чтении показались гениальными. Его книги требуют непрерывной работы ума, он оставляет на долю читателя представлять происходящее в воображении. Именно поэтому у нас известны лишь его пьесы. Над его новеллами и романами мы должны сами поработать, чтобы создать зримый образ происходящего. Так сухо, не форсируя событий, пишет он. Его романы представляют собой как бы пьесы, которые надо разыграть самому читателю. Но именно необходимость поработать наедине с книгой позволяет читателю, если ему удастся вжиться в материал, добиться наибольшей полноты впечатлений.
Благодаря тому, что нашим издательствам неизвестен итальянский писатель Луиджи Пиранделло, удостоенный в позапрошлом году Нобелевской премии, норвежской публике он знаком только по гастрольным спектаклям зарубежных театров да еще по одной постановке "Национального театра". Другими словами, на норвежский язык переведена лишь одна его пьеса "Шесть персонажей в поисках автора". Однако приблизиться к сути этой пьесы можно, лишь полностью сохранив ее в себе, в своем воображении. Те, кто говорят, что плохо помнят ее, вероятно, не видели ее или не читали. Эта пьеса как раз из тех, наблюдая или читая которые мы ощущаем распад привычной картины действительности.
Мне даже кажется, что еще глубже, чем в театре, где в актерах персонифицируется происходящее, проникнуть в атмосферу творчества Пиранделло читатель может, сидя у себя дома, самостоятельно населяя пространство его книг, разыгрывая все роли. И с еще большей силой, чем пьесы Пиранделло, рождает в читателе ощущение распада действительности роман "Один, ни одного, сто тысяч". То, что расщепление действительности, как и предварительный ее анализ, не становится в глазах читателя самоцелью, должно быть ясно всякому, кто не принимает определения "деструктивная литература". Сперва расщепить целое, затем по возможности синтезировать его - на такой метод имеет право тот, кто не приемлет сиюминутное безоговорочно.
В начале романа жена главного героя сообщает ему, что у него кривой нос. Само по себе это наблюдение ничуть не смущает героя, его мучает другое: как выясняется, жена все эти годы знала, что у него кривой нос, хотя сам он всегда считал его прямым. Иными словами, этот факт приобретает для него значение лишь потому, что сложившийся у жены его образ не совпадает с его собственным представлением о своей внешности.
Итак, все эти годы он представлялся жене кривоносым - вряд ли сам по себе этот факт может иметь катастрофические последствия для героя, однако он заставляет его задуматься. Но это-то и оказывается ему не по силам. Хотя на самом деле размышлять он умеет, он думает очень точно и целеустремленно, и ни разу на протяжении полутора сот страниц читатель не сможет поймать его на глупой или банальной мысли. Но он не выдерживает самого напряжения этой непривычной для себя деятельности. Внешне он тот, что есть, - сын своего отца, муж своей жены, друг своих друзей, но он лишен ярких черт характера, его не назовешь личностью одаренной или полезной.
Итак, он стал размышлять. И пришел к выводу, что представляется своей жене совсем не таким, каким кажется сам себе, а его друг синьор Фирбо думает о нем вовсе не так, как жена. Но и их представления в свою очередь не совпадают с ... и так далее и так далее.
В одном из эпизодов он рассказывает, кто находится в комнате: Дида, синьор Кванторцо и он сам. То есть восемь персонажей. А именно:
1) Дида.
2) Дида, какой она представлялась герою.
3) Дида, какой она представлялась Кванторцо.
4) Кванторцо, каким он представлялся сам себе.
5) Кванторцо, каким его представляла Дида.
6) Кванторцо, каким представлял его герой.
7) Дорогой Джендже (так ласково называла героя Дида).
8) Дорогой Витанджело (как его называл, Кванторцо).
Из этого списка он исключил себя, такого, каким он кажется сам себе, поскольку он единственный из всех троих не имеет представления о себе, которого лишился, как только начал разрушать этот образ во всех других, кто мог его оценить, во всех. То есть в сотне тысяч.
Итак, течение его мыслей замкнулось в этом круге, из которого ему очень трудно вырваться. Частично потому, что его страшит презрение, которое, по его мнению, многие питают к тому, кого они видят в нем, но больше потому, что он вообще утратил ощущение собственного "я". У него, например, возникает потребность озадачить свое собственное отражение в зеркале, когда он не обращает внимания, что видит в нем себя, но, поскольку это невозможно, он всякий раз при неудаче впадает в тихое отчаяние. На этом он, однако, не останавливается, а делает следующий естественный шаг и начинает совершать поступки, рассчитанные на то, чтобы поразить того или иного персонажа, каждого по-своему, и тем самым изменить ложное представление этого персонажа о нем самом. У него появляется насущная потребность открыть другим глаза на то, что они вовсе не безоговорочно такие, какие есть. Но не затем, чтобы поставить их на место, а чтобы все стало на свои места. Он хочет лишить их глубокой уверенности в том, что они соответствуют своему истинному "я", уверенности, которая возвышает их над ним в данных ситуациях и, с другой стороны, не дает им вписаться в его систему.
(Тому, кто полагает эти рассуждения не стоящими внимания, я хочу сказать, прежде чем он отложит статью в сторону, что так же, как и при чтении романа, меня не покидает мысль: ни одна данная ситуация не дается нам такой, какой мы хотели бы ее видеть. Так давайте же по меньшей мере попытаемся честно разобраться в ходе чужих мыслей. И выведем из этого своего рода "мораль" о том, что необходима терпимость.)
Итак, поскольку любой незначительный и случайный факт заставляет нашего героя думать о себе самом, легко заключить, что у него сильно развито чувство собственного ничтожества. Нет, его не мучает сознание, что он никчемная личность, а в социальном плане - нахлебник общества. Его, скорее, угнетает невозможность узнать, каким же представляют его себе другие. Впрочем, даже если бы он и добился этого знания, он все равно ничего не смог бы предпринять, чтобы установить между этими представлениями какую-либо связь или заставить одно из них уступить место другому, на его взгляд, более "правильному". Он вынужден даже отказаться от желания добиться такого результата, поскольку понимает, что тривиальное решение проблемы за счет предпочтения более "правильного" представления другим не принесет ему успокоения.
Он старается, как уже сказано, при случае озадачить, поразить окружающих. Он цепляется за свою судьбу. И этим сильнее чего бы то ни было озадачивает окружающих.
В описанном случае нет ничего необычного, просто рассказ о нем в романе необычен и интересен. Персонажи многих книг, будь то женщины или мужчины, по причинам, для всех остальных пустяковым, покидают свой дом, начинают новую жизнь. Впрочем, иной раз в их поведении даже и намека на мотив не отыскать. В жизни подобное случается куда реже. Привычные, а значит, и сдерживающие, принципы мешают такому проявлению личности, каковое приходится отнести на счет писательского воображения. Стремление "начать все сначала" бродит в крови, вера в то. что "новая жизнь" возможна, не умерла. Обычный, заурядный человек тешит себя уверенностью, что все может наладиться, уверенностью, перерастающей в приятное самообольщение: все снова станет хорошо (снова? а когда оно было хорошо?).
Пиранделло не упоминает об этом смутном желании. Но его боязнь обнаружить, что вещи утратили собственную реальность, идентична страху, заставляющему людей поверхностных верить, что они смогли бы лучше разобраться в себе, если бы им не мешали случайные обстоятельства. Он никак не мотивирует проявление чувства неполноценности. Пиранделло описывает случай, остальное додумывает читатель. Современному психологу этого недостаточно, зато писатель обходится без комментариев и то незаметно, исподволь, то овладевая всеми нашими чувствами приводит нас - вас и меня, читателей романа, - в состояние ясности, описанное в начале этой статьи. Способ, которым он вынуждает нас признать, что привычный ход мыслей нарушен, раздражает нас. Иными словами, мы этого не хотим - и швыряем книгу в дальний угол.
Но тогда получается еще хуже: мы начинаем думать о нас самих - вы и я, а это значит, что джинн выпущен из бутылки. И лучше уж нам снова взяться за книгу Пиранделло и посмотреть, а вдруг удастся оставить этот страх на долю одного лишь доктора Москарды, главного героя.
Нет, не удастся. Будьте в этом уверены, дорогой читатель! И если сейчас вы чувствуете, что ни к чему размышлять, из кого вам составить свою сотню тысяч, то очень скоро вы уверитесь, что попытка отыскать ваше "я" интересна, а значит, и полезна. Пока что, признавая сложность этой задачи, мы все отделывались мыслью, что не несем ответственности за свое существование. К столь жалкой защите и столь жалкому утешению прибегал и доктор Москарда, потому что он неопытный мыслитель. Тем не менее довольно быстро он приходит к выводу: "Нас загоняют в некую внешнюю форму, которую мы обязаны сохранять до конца своих дней - здесь ли. там ли, так ли, эдак. И пока существуют вещи, эта форма будет доставлять нам боль..." (Даже у посетителя кафе, что столь надменно стучит по столу, призывая официанта, бывают минуты слабости!) И совершенно бесполезно успокаивать себя мыслью, что все вещи таковы, каковы они есть, ибо:
"Если наша способность внушать себе, что сегодняшняя реальность единственно истинна, с одной стороны, в каком-то смысле возвышает нас, с другой стороны, она толкает нас к краю бездонной пропасти. Потому что сегодняшней реальности предопределено разоблачить иллюзию завтрашнего дня.
А жизнь никогда не кончится. Она не может кончиться. Потому что, если бы она кончилась завтра, уже сегодня ничего бы не было".
О том, что случилось дальше, я не собираюсь писать в этой статье. Тому, кто не хочет читать Пиранделло, она все равно не нужна. Ведь он сам спрашивает: "Не будете ли вы так любезны провести этот эксперимент вместе со мной? Да или нет? Не хотите ли попытаться вместе со мной исследовать это страшное шутовство, буйствующее под оболочкой спокойствия и естественности даже у тех людей, что представляются вам самыми нормальными и обыкновенными?" Именно этот вопрос задает Пиранделло.
1935
НОВЫЙ РОМАН САНДЕМУСЕ
Роман Акселя Сандемусе написан в необычной манере. Перед каждой главой помещено маленькое эссе, в котором теоретически обосновано то, что будет в этой главе рассказано. А после каждой главы следует одна или несколько новелл, сюжетов, повествующих вроде бы о чем-то другом, но всякий раз, оказывается, имеющих отношение к этой главе. Иногда эти сюжеты проливают свет на последующие главы. В конце концов читатель сам начинает сочинять. Начинает участвовать в творческом процессе, чувствуя себя на равных с писателем. Его тайным доверенным лицом.
Таким образом, писатель углубляет и разъясняет содержание, а не давит на читателя, как порой можно подумать.
Против такой манеры легко возразить: разве мы должны участвовать в подготовительной работе? Разве это не дело писателя - обобщать игру судеб в бесконечном и завершенном романе, а наше дело - воспринимать написанное?.. Мы слишком легко забываем, что читатель - соавтор каждой книги. Тот, у кого никогда не возникало чувства, что он тоже сочиняет, фактически не прочитал ни одной книги, или ему попадались только те книги, которые не вызывали в нем потребности творить, потребности, которая побуждает его читать. Тогда пусть довольствуется Кноллем и Тоттом, что для пассивного ума тоже хорошее чтение.
Используя такой прием, Сандемусе не просто активизировал читателя, он достиг гораздо большего. Его калейдоскопические сюжеты - что довольно примечательно - скреплены прочнее, чем сведенные воедино и выраженные в самой традиционной романной форме чистейшие родники жизни. Вторжение фантазии в пограничные пределы на самом деле не сбивает нас с толку, а по-новому просвечивает содержание. Все сведено в единую систему, выстроенную словно пирамида.
Эта книга - роман о море, с небольшим количеством персонажей; они предаются разнообразным мечтаниям, переживают старые поражения и молятся неведомым богам, которые тем не менее всем хорошо известны. Действие романа происходит в 1914 году на борту шхуны, в море, в исландском порту и в Сент-Джонсе на Ньюфаундленде. Мы узнаем о тайных слабостях героев, которые и похожи, и не похожи друг на друга. У каждого из них есть своя отправная точка, определяющая круг его мыслей. У всех у них было детство.
Среди персонажей выделяется матрос двухметрового роста по прозвищу Золотая Лошадь - богатая поэтическая натура. Он чувствует, что за внешними проявлениями жизни - страхом и самоутверждением, преклонением перед героями и покорностью - скрывается коварство. Он знает все. Сам он во власти тревожного спокойствия, перерастающего в суровую меланхолию, силу. Под спокойствием царит тоска по бесконечному, по бесконечно сильному проявлению жизни, мысли о смерти. Такова сага о Золотой Лошади, суровая, бесконечно нежная и мудрая.
Матрос Бьярне - единственный, кто понимает величие Золотой Лошади. Не только благодаря своему природному уму, а скорее благодаря верному инстинкту, и за силой и одержимостью Бьярне тоже таится страх, заставляющий его молиться. Он молится Золотой Лошади - самой главной опоре на земле.
Есть на борту и другие судьбы, на которые брошены резкие лучи света; мы не будем упоминать всех, назовем только одного из низших слоев морского люда: собственно говоря, он был предназначен для "лучшей доли", ни к чему не пригодный человек, в данном случае не пригодный к жизни, неудавшийся священник, погруженный в собственный страх, беспомощный мячик в руках своих собственных слабостей и гораздо более сильных людей моря! Точно и правдиво но никак не грубо - обнажает перед нами писатель душевное состояние бедного священника. И оказывается, что все неразумное в спутанных мыслях этих людей, все нездоровое и враждебное жизни нам уже известно. В ком мы встречали это? Боже, давайте скажем, что оно таится в людях, нам знакомых, если мы не смеем сказать, что в нас самих.
Если кто-то захочет доставить себе истинное удовольствие и прочтет книгу Сандемусе во второй раз через небольшой промежуток времени, он сделает открытие: второй раз читать ее интереснее. В первый раз чувствуется большая напряженность, наглядность и ясность. Эта книга гораздо прозрачнее, чем "Беглец пересекает свой след". Но если, читая книгу второй раз, соучаствовать в происходящем, нам уже известном, можно прыгнуть дальше, подобно лыжнику, знающему трамплин. Нам не нужно сосредоточиваться на деталях из боязни утратить связь с существенным. Только тогда нам станет ясно, насколько внутренне взаимосвязаны основные сюжетные нити, словно отдельные звенья в ряду мыслей, будто сюжет никогда не казался нам изломанным и фрагментарным. Богатство содержания в этой книге позволяет говорить о романах в романе. Поэтому на наше сознание он действует ошеломляюще. Медленно, но верно мы соглашаемся с постулатом, который вынесен в заглавие. И более того: мы смакуем все наши поражения, и они приносят нам новые неизъяснимые радости. Многое для нас прояснится и облегчится, если мы не побоимся утратить собственное самодовольство.
На сей раз форма Сандемусе довольно сдержанна. Но при этом книга нисколько не отталкивает тех, кто испытывает большую потребность в самопознании, которую она, как и всякая обличительная литература, удовлетворяет. Против этой книги не мог бы возразить сам полковник Зиммер... впрочем, не будем ни за что ручаться.
Считается, что Сандемусе необыкновенно хороший рассказчик, и это действительно так. Прочтите хотя бы отрывок о том, как чужая шхуна заплыла в исландский фьорд и жители подумали, что началась война.
Но быть "хорошим рассказчиком" значит в данном случае гораздо больше, чем обладать редкой способностью сочинять, то есть давать выход своим силам. Это значит также соблюдать строгую последовательность формы, достойную восхищения, поскольку водопад укротить труднее, чем обыкновенный маленький ручеек норвежской литературы.
1936
СЕРЬЕЗНАЯ ИГРА
Серьезная игра - ну, конечно же, это любовь. И пока читаешь, чувствуешь, как игра действительно становится серьезной, прежде чем играющие замечают это, и берет над ними верх.
Всегда увлекательно вновь читать книгу, которой когда-то восторгался, что нам предстоит теперь, поскольку необычайно грустный стокгольмский роман Яльмара Сёдерберга вышел на норвежском. Спустя много лет сильнее потрясают вещи, иные, чем те, которые так занимали молодых людей во всей Скандинавии, когда эта книга только вышла. С радостью и любопытством замечаешь, как маленькие, относящиеся к тому времени интермеццо придают действию колорит и теплоту. Действие большей частью происходит в редакции газеты на рубеже веков и вплоть до мировой войны. В роман введены такие факты: расторжение унии, смерть Снойльского, смерть короля, затем Триполитанская война, гибель "Титаника"...
И неожиданно становится важно, что все в романе приурочено к тому времени, это позволяет лучше понять молодых людей, о которых идет речь в книге, творческую и журналистскую среду той поры, более или менее свободомыслящую буржуазию, понять, что эти люди считают отсталым, что современным.
Но вскоре роман об Арвиде Шёрнблуме, о его богатой событиями и грустной истории любви выходит за рамки описаний культурной жизни и завладевает нами с той же силой, как много лет назад, хотя и по-другому. Однообразная манера Сёдерберга, его топтание на месте обретает новое качество благодаря своей монотонности. Его небрежная фраза "И прошла зима" так же мало рассеивает иллюзии, как и тогда, когда норвежская литературная молодежь благоговела перед Сёдербергом. Поскольку история захватывает! Поскольку она и сейчас имеет законную силу, и сейчас взывает ко взрослым людям, которые за последнее время научились управлять материями, неконтролируемыми тогда!
Удивительные вещи происходят с большими, простыми историями. "Серьезная игра" повествует о молодом человеке, который не хотел себя связывать, ибо не терпел, когда его кто-то ждал. Судьба мстит ему закономерно и жестоко: возлюбленная его юности - из-за нее рушится весьма удобный для него брак обманывает его.
В этом заключены невероятно простые истины. Невероятно простые напоминания о требованиях к стойкости, умению переносить потери и быть верным - требования, которые люди предъявляют к себе не очень охотно. И этим жива книга!
Еще одно доказательство, что простое, настоящее и глубокое живет в литературе.
1939
РЕШИТЕЛЬНЫЙ УСПЕХ НИЛЬСА ЮХАНА РЮДА
Роман "Охота и женщина" принес молодому писателю, постоянно совершенствующему свое мастерство, сенсационный успех. Из разряда способных и честных прозаиков он перешел в стан поэтов.
Это понятно с первой же страницы книги, где начинается глубокий и проницательный анализ душ двух людей, оказавшихся наедине друг с другом. Книга полна точных описаний картин природы, передающих настроение ожидания и внутреннего напряжения, не ослабевающих ни на минуту. Во время чтения много раз на ум приходит "Пан" Кнута Гамсуна, иногда - "Уик-энд в вечности" Гуннара Ларсена. В книге Рюда есть та же завораживающая двойственность настроения: и читателей, и героев не покидает странное, захватывающее чувство, что все имеет значение...
Молодая женщина и молодой мужчина из города проводят несколько дней на охоте в альпийских лугах. Одни и те же небольшие эпизоды, полные значения для их судеб, переживаются дважды - им и ею - и с двух точек зрения оказываются очень разными! А нами, наблюдающими за героями, все воспринимается совсем по-другому. Мы мгновенно понимаем, когда они сближаются, когда сходятся и расходятся. Удивительным образом читатель как бы держит в своих руках их судьбы.
Он производит впечатление гармоничного человека. Но таким он был не всегда. Некогда он потерпел ряд крупных жизненных поражений, в частности его забраковала призывная комиссия. Всю свою силу и молодость он посвятил тому, чтобы сделать свое тело красивым, сильным и послушным и - как он думает сделать совершенной свою душу, заставить ее управлять телом. Полное самообладание, неуязвимая логика, совершенный разум.
Но это состояние сосредоточенности на собственном "я" приводит героя к пугающей самовлюбленности и непрерывной занятости самим собой, которые, как он понял, таят в себе несовершенство, выбивает почву из-под ног его с таким трудом созданного "я". Стерильность, неспособность к самоотречению становятся роковыми в любви. Как сказано о нем в романе: "Харальд Йен прост до глупости, прямолинеен до грубости, здоров до болезненности". Так она воспринимает его.
Она - полная ему противоположность во всех отношениях, она импульсивна и добра, но у нее тоже есть свои тяжелые воспоминания, превратившиеся для нее в сон, в приключение; она нуждается в понимании преданной души.
Так на высокогорье, в очаровательные осенние дни развертывается ряд параллельных событий - на охоте и в душах двух молодых людей. Каждый сделанный ими шаг, каждое изменение в погоде, подстреленная лосиха... все приобретает решающее значение для драмы, которая - почти без слов разыгрывается между ними и внутри их. Здесь нет мистификации, но есть, пожалуй, известная мистика. Здесь нет и никаких загадочных явлений, писатель естественно применяет законы психологии. Рюд дает нам почувствовать, что охота эротически воспринимается атлетически сложенным слабаком как жизненная победа. Роман написан свежим, лаконичным, выразительным языком, тепло и лирично и вместе с тем в напряженном ритме. Норвежская природа показана не панорамно, а через глубоко прочувствованные детали.
Я не стану пересказывать все события в романе, ибо его надо читать, постоянно делая душевное усилие.
И это совсем не трудно, поскольку напряженность заложена в самой книге и по воле художника передается от сцены к сцене.
1939
ВЫДАЮЩИЙСЯ НОРВЕЖСКИЙ ЛИРИК
На эшафоте - ель. На ели - свечи.
А мы сидим в бараке, каждый - с миской,
вдыхаем аромат капусты кислой
и славим Рождество и тихий вечер 1.
1 Здесь и далее стихи в переводе Н. Киямовой. - Прим. ред.
Это первые строки одного из стихотворений, которые Арнульф Эверланн написал, будучи длительное время узником концлагеря Заксенхаузен; в них слышится немного отрывистый, но очень мелодичный аккорд, напоминающий молодого Эверланна, горького, порой все отрицающего, часто с какой-то завораживающей интонацией, которую он, впрочем, сохранил.
"Рождество в Заксенхаузене" - так называется стихотворение, откуда взяты эти строки. Эверланн не был наделен тем щедрым талантом, при котором рифмы рождаются без особого труда; во всяком случае, в данный момент мне припоминается лишь одна-единственная праздничная кантата, сочиненная им к двадцатипятилетнему юбилею окончания школы и забракованная к тому же организационным комитетом: дескать, кантата политическая, а нам политика не нужна, особенно левая политика Эверланна, ведь речь же идет о школьном юбилее!
У молодого Эверланна не было в Норвегии сколько-нибудь широкого круга читателей, как, впрочем, у всех лириков того времени, тем более что многим Эверланн казался, наверное, слишком печальным. Зато довольно скоро у него появилась своя паства. А для поэта это опасно, поэт может начать служить мессу. Но с Эверланном этого не произошло.
В целом Эверланн был далек от своих читателей не только в годы юности. Его форма не отличалась особой изощренностью, она была очень лаконичной, но иногда в его стихах звучал мотив народной песни и та мелодичность, которая столь присуща современным датским поэтам.
Дело в том, что Арнульф Эверланн не мог быть беспечным. Его юмор часто был юмором висельника, сухим, типично норвежским, но достаточно страшным. Он столь неумолимо требовал справедливости и использовал столь интимную форму, что возникало неприятное ощущение, будто тебя оценивают и изучают. Когда он кого-нибудь критиковал, не было такого ощущения, что он целится в других. Казалось, что он целится прямо в тебя.
Личные выступления Арнульфа Эверланна тоже вызывали раздражение. Его нападки на христианство и церковников - пожалуй, не менее резкие и обличительные, чем у Бернарда Шоу, - превратили его жизнь в Норвегии в настоящий ад, так что можно было говорить о неподдельной ненависти к нему со стороны тех, кто устанавливает в обществе правила приличия. С точки зрения буржуа, общаться с этим человеком в конце 20-х годов считалось компрометирующим. В эти жаркие годы в тиши выковывается, словно железо, его талант. Он переживает процесс созревания и превращается в поэта-борца, причем это происходит параллельно с наступлением нацизма. Здесь есть что-то утешительное - видеть, как в обществе, будто по закону природы, крепнут ростки прогрессивного, а между тем силы разрушения приближаются к высшей точке своего развития.
В годы подъема нацизма в Германии Арнульф Эверланн ясно видел, что случится нечто ужасное. Но, будучи близким другом немецкого народа, он понимал также, что нацизм не чисто немецкое явление; он видел - как и другие умнейшие люди, - что консерваторы во всех странах готовы броситься в объятия национал-социалистов из страха перед русскими и из страха перед наступлением рабочего класса. Он недорого ценил господствующий класс и задающие тон деловые круги тогдашней Норвегии и говорил об этом открыто.
Но буржуазия ни одной страны не опомнилась и в 1933 году. И тогда серьезно запахло паленым. Мы стали свидетелями восхищения уверенным маршем немцев, не гнушавшихся ни средствами, ни жертвами; мы узнали, что в Италии поезда начали ходить по расписанию. Этим, как и автострадами Гитлера, было так легко и приятно умиляться.
Тогда Арнульф Эверланн перестал быть другом Германии, такой Германии. А тем, кто не желал видеть, что станет с миром, если не выступить совместно против нацизма, он стал заклятым врагом.
Но лишь во время гражданской войны в Испании он заговорил о народе.
Гражданская война в Испании повлияла на умы в Норвегии, особенно на умы молодежи, безусловно больше, чем в других Скандинавских странах. На почве этого возник протест против зловещего немецко-итальянского посягательства на испанский народ, посягательства, от которого испанский народ страдает и по сей день. Хотя мы послали в Испанию довольно мало добровольцев, мы оказали значительную материальную помощь испанскому народу, боровшемуся против фашистов. Но будьте уверены: нашлись силы, которые противоборствовали этому; они, в частности, организовали широкую кампанию по оказанию помощи северной Норвегии - она нам ближе!
Теперь Арнульф Эверланн всерьез заметил, что его призвало время. Именно тогда он начал колесить по всей стране с чтением своих стихов. И как он читал!
На эстраду выходил маленький коренастый человечек, холодный как камень, мускулистый и худой, почти всегда загорелый, его голос начинал бичевать. Не по-гитлеровски истерично, а спокойно и резко.
"Ты не смеешь спать..."
Эту анафему он низвергал на слушающий его маленький мир.
"Ты не смеешь мириться с несправедливостью, даже если от нее страдают другие - не ты..."
Теперь мы заметили, как он проницателен. Тогда - великолепный лирик, откровенно резкий, блестящий полемист, умный и беспощадный. Ныне - пророк и обличитель, порицатель своего народа. Когда этот человек стоял перед нами и читал свои стихи, мы чувствовали себя непосредственными виновниками.