Глухарь пел не там. Смиренная морошка. Куда Макар телят не гонял.
Лет десять тому назад, в начале моего поселения на Горе, при вепсах, стоило мне припоздниться в лесу, как на розыск меня отправлялся Михаил Яковлевич Цветков — помните? я приводил его портрет: мужичок, похожий на коряжину, с глазами лесного или водяного. Миша Цветков брал ружье, постреливал, чтобы я слышал, куда идти, ежели заплутал в чухарской корбе. Он исполнял в деревне какую-то нештатную роль, выписывал газеты, имел в избе телефон, за новым человеком приглядывал, может быть, кому-нибудь докладывал или вел себя так по привычке-натуре. Он мне с гордостью сообщил, что в войну был охранником в лагере на Свирьстрое, случалось, дежурил по лагерю, то есть становился на время главным бугром, а также приводил приговора в исполнение. Работа была государственной важности, форма военная, а льгот как участнику войны не дали, несправедливо...
Однажды весной я отправился в дальний бор на глухариный ток (поставив в известность Цветкова). Пришел, как положено, вечером, обустроил табор: нарубил сушняка на костер, лапника на ложе... Не очень-то спал; мороз пробирал по коже при чьих-то шагах, уханьи филина. В два часа ночи прокрался на ток... Промаялся до рассвета, глухари не запели, что-то было не так. Вернулся на табор, расшевелил уголья, пригрелся, прилег, забылся. И вдруг услышал во сне как будто усиленную динамиком глухариную песню: щелканье и шкворчанье. И, главное, уловил направление, откуда доносится звук. Продрал глаза: солнце встало, время тока кончилось, да и табор мой далеко от токовища. Но песня продолжала шкворчать где-то у меня в мозжечке. И был мне голос: «Беги!» Я перевалил горбину, поросшую сосной, свалился в болотистую низину с нерастаявшим снегом... На той стороне болота внятно токовал глухарь. Подойти к глухарю на выстрел под песню — на виду, по рыхлому снегу... Я медленно подвигался, увязал на каждом шагу. Мошник впал в экстаз, сыпал песню за песней, не мог закончить концерт, хотя пора уже было. Я увидел его... и он увидел меня. Загрохотал крыльями. Действо происходило не там, где надлежало быть току. Не там... И не так. А как же? До сих пор не знаю, что было тогда, кто подал мне голос: «Вставай! Беги вон туда!»
Вернувшись с тока, еще не остывший, я рассказал Цветкову о том, что только что пережил. Он ухмыльнулся, посмотрел на меня глазами лесного-водяного, объяснил: «Это у вас была галлюцинация: когда очень сильно прислушиваешься, очень хочешь услышать поющего глухаря, может примерещиться песня. А что пел не в гриве, а на болоте, этот ток не фиксированный, поют широко».
Хорошо, допустим, что так. Но почему галлюцинация воплотилась в живую птицу на суку ели, складывающую-распускающую хвост, производящую странные звуки, почитаемые за песню? И кто направил меня к поющей птице? Что я ее не убил, это нормально: сваливать на Лешего собственное непроворство было бы... некорректно. Вечером опять пошел в глухариное место, встретил рассвет на той самой болотине, стучал зубами от стужи — и ни малейшего признака тока. А?! Как это понимать? Все же кто-то есть в вепсской тайге, подшутит или наставит. Вепсы были язычники, знали в лицо своих леших, лесных, водяных.
Вот самый свежий пример. Нынче, как только добрался до Горы, оклемался от городских и дорожных перегрузок, первым делом отправился в ближний бор за морошкой. В бору надо свернуть в одному мне известном месте, сойти в заболоченную, заваленную валежником падь, там ягода-морошка, каждый год приходил, набирал, сколько мне было потребно. Пришел: батюшки! все изброжено, ягоды ни одной, и болото как будто не то. Порыскал, проглотил две морошины и поплелся домой не солоно хлебавши. Уже подходил к деревне, с холма взял напрямик через заросли кипрея. И ахнул в яму с водой, с осклизлыми бревнами сруба внутри и без дна — в колодец. Еле вывалил себя наружу, долго лежал отдышивался. Сколько живу на горе, никто: ни вепсы, ни дачники знать не знали об этом колодце; все исхожено, никто ни разу не провалился. Здешний дух наказал меня за мои грехи (каюсь, грешен), лишил морошки да еще столкнул в бездонный мерзкий бочаг.
Пришел в избу не то чтобы расстроенный, а задумавшийся, где же найти морошку, не обобранную дачниками. Само собою понятно, что на вторую ходку в лес у меня не было вторых ног, к тому же кончилось курево — невмоготу! И вдруг раздался явственный голос: «Иди по сарозерской дороге, сверни направо к озерку, там морошка». Откуда-то появилась резвость в ногах, подхватился, зафитилил в то место, где до сего не бывал, совершенно уверенный, что там надо быть. У озерка на болоте морошки нет, я дальше, перевалил один бугор, другой, впереди за ельником засветлело, я туда, там бывшее озеро — торфяник: ровно, просторно, все посыпано янтарной ягодой. Утолил морошковым соком жажду, набрал толику, стало темнеть. Главный сбор оставил на завтра. Вернулся в избу на исходе сил обладателем морошковой лужайки. Электроплитка с вдрызг прогоревшей спиралью вдруг заалела. В миске запузырилось морошковое варенье. Пошел к соседу, дачнику Льву, поделиться удачей, в одиночку не мог пережить. Лев вынес пачку «Родопи» и подарил, хотя я его не просил. Дома пил чай с морошковым вареньем, покуривал, предвкушал, что ждет меня завтра, строил грандиозные планы, как я ахинею морошкой, стану морошковым королем, наварю варенья и все прочее. Сна не было в эту ночь. Наутро... разверзлись хляби небесные, хлынул чухарский проливной дождь.
Человек предполагает, а Леший (у нас на Горе) располагает.
Ничего другого не оставалось, как выразить пережитое в стихе:
Гляжу, как варится варенье
на электрической плите.
Всему бывает повторенье,
но только ягоды не те:
бурлит смиренная морошка,
в кастрюле дыбится вулкан...
Еще чуть-чуть, еще немножко —
и можно чай налить в стакан...
С варенья снять густую пенку —
и головою бряк об стенку!
Сижу в избе над тетрадкой, нанизываю слова, как грибы на лучину... Лучина, кручина, пучина, кончина... Чуть не приписал в этот ряд слово «мужчина», но «мужчина» из другого ряда, это слово женское. Как так? Почему? А очень просто: «мужчиной» тебя ни мужик, ни парень, ни отрок не обзовет, а только твоя подруга, твоя половина, представительница прекрасного пола тебя приголубит: «Мужчина». Все же странное дело: эту форму обращения по половому признаку (женщина и свою сестру «женщиной» обзовет, не дорого возьмет) в России ввели в обиход наши бабы. По-видимому, для них самое главное, определяющее в человеке не какой-нибудь социальный признак: сударыня, господин, гражданин, товарищ, — а половая, то есть сексуальная принадлежность.
Один наш высокоумный академик тут как-то обличал по «ящику» нашу русскую неотесанность, брутальность; как признак неполноценности нации проводил вот это — обращаются друг к другу: «мужчина», «женщина» — ах, как низко, грубо, нецивилизованно! ни в одной стране такого не может быть, только у русских. Ну, а ежели подойти с другой стороны, по-нашему, по-простому? Или с оглядкой на Фрейда?.. Мужчина к мужчине обращается: «Эй, малый, парень, мужик, приятель, кореш, сосед, земеля...» — и так до бесконечности. Но не «мужчина». Конечно, обозвать мужчину «мужчиной», женщину «женщиной» недостойно, не по-европейски. Но вообразите (еще лучше проследите на вашей жене), что происходит в женском чувственном аппарате при произнесении слова «мужчина», сколько оттенков вкладывается в сей звук! Принятое у нас обращение по сексуальному признаку происходит из женского комплекса, а не по ущербности нации, как трактуете Вы, господин академик. Женщина — существо непостижимое в интеллектуальных категориях (вне менталитета), что заметили мудрые задолго до нас.
Пасмурно, безветренно, тепло. По радио сказали, что Анатолий Борисович Чубайс набирает очки. Когда я вижу на экране телевизора Чубайса, рыжеватого, без признаков возраста на лице, кажется, что под его нагловатой улыбкой скрывается страх: сей питерский маргинал улыбается свысока и боится, что схватят его за белые ручки, сделают больно. Такой же и Собчак, только из него прет большевицкая хамовитость.
Начало августа. Заполночь. Был еще раз поражен, обрадован, обласкан какой-то непомерной щедростью, красотой, богатством выбора в вепсском лесу для единственного гостя. Гостевал целый день на Ландозере. На сухом болоте в мелком сосняке меня дожидалась морошка, утекала из рук, истаивала, как Снегурочка от солнца-Ярилы (на ландозерскую морошку меня навел не Леший, а Ваня Текляшов). От морошки, черники, голубики меня выносило к озеру, я закидывал уду, выуживал окуня, перекуривал — и так до заката.
После получения удовольствия принято благодарить устроителей, будь то банкет, поход, пикник. Кого благодарить за подаренный мне день в вепсской корбе со скатертью-самобранкой? Можно привести длинный список лиц, причастных... Но я обращаюсь памятью к моему отцу Александру Ивановичу Горышину, которого еще помнили старики в здешних селеньях (остались Анна Ивановна в Пашозере и Ольга Самойловна в Тихвине — помнят). В войну мы, наша семья, жили в Тихвине, отец был управляющим трестом «Ленлес»; из Ленинграда тресту поставляли чуть живых от голодухи девушек-блокадниц, из них надлежало сделать лесорубов, давать городу и фронту лес, дрова. В 43-м году массовых налетов на Тихвин не было, но почти каждую ночь фриц сбрасывал несколько бомб. Если летел в нашем направлении — слышно по звуку — мы забирались в нами же вырытую щель рядом с воронкой 41-го года. Иногда навстречу фрицу вылетали два «ястребка». Мы наблюдали воздушный бой. Назавтра летчики приходили к нам в гости, пили с папашей спирт, разумеется, «деревянный», производимый в его хозяйстве, делились впечатлениями боя: «Я к нему в хвост захожу, а он...». Однажды фриц упал в лес за железной дорогой, громыхнул на собственных бомбах. Мы, тихвинские мальчишки, бегали в лес не за грибами-ягодами, а за тем, что осталось от фрица.
Папаша, кажется, дружил со всеми в округе, кто что-нибудь значил... По утрам, до того, как уйти на работу, он разговаривал по телефону с начальниками сплавных участков (участки заказывались с вечера) в Шугозере, Пашозере, Алеховщине, Винницах, Усть-Капше, еще во многих местах, названия коих откладывались у меня в памяти (мне было одиннадцать лет), как позже на уроках географии названия столиц мира. Разговор у отца со сплавщиками бывал короткий, нелицеприятный. Один такой разговор после множество раз воспроизводился в нашей семье с юмором, как образец невольной аллитерации: «Алё! — орал в трубку отец. — Алёховщина?! Алёхин?! Слушай, Алёхин! если ты мне осушишь хвост, ты у меня загремишь туда, куда Макар телят не гонял! Алё! Алёховщина! Алёхин!» Мой папаша был крутой управляющий, хотя и доброй души человек. Потом его поминали добром, но было такое время, что если бы возглавляемый отцом трест не выполнил плана поставки леса и дров городу и фронту, то управляющего бы упекли туда, куда Макар телят не гонял, в лучшем случае...
Так и вышло: в сорок девятом году раскрутили «Ленинградское дело», обвинили руководящие кадры города и области в пособничестве мировому империализму — отец оказался в тех самых местах...
Мой папа оставил по себе в наследство вот эти леса, сплавные реки, загруженные топляком по завязку, озера; отсюда он родом, здесь его поминали как полководца лесного войска. Сюда я пришел по его стопам, получив от него в детстве первые уроки географии, послужившие мне путеводной картой в собственной судьбе. Я излагаю длинно, путано, а все так просто: отец мне сказал: «Поди, сынок, вон туда и туда, там грибы, ягоды, рыбалка, не пожалеешь». Я долго собирался и вот пришел. Ах, папа, спасибо тебе!
Ночами мне снится отец
(покойники — это к морозу),
он был у меня молодец,
хотя и не читывал прозу,
слезу не ронял над стихом —
не ангел, не ухарь, не стоик —
в породу: как стал мужиком,
рубил на бору древостои.
Приспело — взошел в кабинет
и взял телефонную трубку...
Кого наставлял, тех уж нет,
закончили леса порубку.
Родитель любил посидеть
в компании зычноголосой,
во здравие рюмку воздеть,
предать обсужденью вопросы.
Таким уродился и я —
отца унаследовал гены.
Безгласны лесные края,
безмолвствуют аборигены.