Глава пятая

За лето Виктор Александрович сумел-таки достроить дачу. Коттеджем он ее теперь не называл даже мысленно: почему-то избегал этого слова, будто сглазить боялся, да и выглядел дом на фоне соседних особняков будкой сторожа. Правда, будкой кирпичной, ладной, с недостроенным вторым этажом из толстого сухого бруса, большой верандой с двойным остеклением по-городскому, водопроводом и теплым пристроенным к дому туалетом. С последним были опасения, что из выгребной ямы, отнесенной на десять метров от дома, будет пованивать, да и хлопот с откачкой не избежать, но успокоил сосед – рассказал, что уже третий год такой пользуется, нынче вот вызвал машину, открыли люк, а там пусто, всё в землю ушло, почва такая удачная. И запаха не было. Слесаренко сам ходил по соседскому дому, принюхивался: ничего, и на участке тоже не пахло. Яму делали из большого железного бака без дна, но с плотной крышкой, из дома к ней проложили фановые трубы. Рядом с туалетом Виктор Александрович наладил душевую, не пожалел денег на электрический компактный котел, и теперь в доме была теплая вода, а если расходовать бережно, то и горячая.

Вот только с камином у него не заладилось: жрал дрова с присвистом и почти не грел комнату. Тыльной частью камин выходил на веранду, но с той стороны кирпичи и вовсе были чуть тепленькими, нечего и думать, что прогреют веранду в морозы. Ему советовали потратиться и сделать в доме водяное отопление, благо котел уже есть, но он отказался: слишком похоже на город.

Виктор Александрович пожаловался соседу, и тот нашел и привел мастера-печника. На прошлых выходных они с мастером «подвесили трубу»; печник сказал, что труба сгодится. До сих пор Слесаренко с уважительным изумлением вспоминал, как лихо мастер решил проблему «подвески». Поначалу старик полез на чердак и примотал трубу к стропилам толстой веревкой. Виктор Александрович смотрел недоверчиво: разве выдержит, если снизу камин разобрать? Но старик взял молоточек, спустился на второй этаж и быстро вытюкал из трубы у пола по два кирпича, получились две дырки насквозь. Старик подобрал и сунул в дырки две толстые доски, а потом так же быстро обтюкал трубу по периметру, и она оказалась стоящей на досках на полу второго этажа. Мастер спустился вниз и от потолка разобрал камин по кирпичику, благодарно ругая халтурщиков-каменщиков, замешавших из жадности слабый раствор, и наказал Виктору Александровичу за неделю подвезти новых кирпичей и зачистить от раствора старые. Собирались класть печку в следующие выходные, но Слесаренко услали в Сургут, и он даже не знал сейчас, приходил ли мастер, что о нем подумал и придет ли снова. Спросил у соседа, тот печника не видел и ничего сказать не мог, но обещал заглянуть к нему в соседнюю деревню. Виктор Александрович хотел сам наведаться и извиниться, просил адрес, но сосед сказал: «Без меня всё равно не найдете, адреса нет, знаю дорогу по памяти».

Слесаренко сидел на веранде, устроившись на табурете возле верстака, и острым конусом молотка отколачивал с кирпичей налипшие бугры раствора. Дело шло легко, хвала шабашной скаредности; воистину, нет худа без добра.

На крыльце раздались шаги, негромкий стук в фанерную дверь веранды. Виктор Александрович, не вставая, глянул из окна, увидел две коротко стриженые черноволосые головы, смуглые нерусские лица, но не кавказцы – среднеазиаты, похоже. Стучал, видно, кто-то третий. Слесаренко поднялся, подошел с молотком к дверям.

– Здравствуйте, хозяин. – Невысокий жилистый мужчина, лицом похожий на актера Суйменкула Чокморова из «Седьмой пули», стоял на крыльце в полупоклоне. – Извините за беспокойство, хозяин. Можно вопрос задать, уважаемый?

– Задавайте, – сказал Виктор Александрович без приветствия.

– Вам рабочие не нужны, уважаемый?

– В каком смысле? – не понял Слесаренко. – Батраки, что ли?

– Зачем батраки, хозяин? – Мужчина сделал обиженно-гордое лицо. – Мы не батраки, уважаемый, мы строители.

– Таджикистан? – догадался Виктор Александрович, и мужчина печально и медленно кивнул. – Заходите, присаживайтесь.

«Чокморов» сказал в сторону на непонятном Слесаренко языке, вошел на веранду и притворил дверь без стука, сел на табуретку у входа, посмотрел на мусор в доме, строительный развал.

– Печку будем класть, – пояснил Виктор Александрович. – Другой работы, извините, уже нет.

– Спасибо, понимаю, – сказал таджик почти без акцента. – Баню сложить, сарай какой-такой построить, гараж для машины? Мы всё умеем, уважаемый. Можно кого спросить, целое лето работали, мы известный здесь, хорошо известный, люди спасибо говорят, я не обманываю.

– Что вы, я верю, верю!.. – Виктору Александровичу стало вдруг неловко, что он не может ничего предложить этому вежливому и, судя по всему, надежному человеку, и он спросил с фальшивой задушевностью: – Давно в Тюмени? Нелегко живется?

– Когда работа есть, хорошо живется, совсем хорошо. Ваши люди добрые, хорошие люди, в других городах не такие люди, ругаются, милиция зовут. Вот свердловские люди, совсем рядом, понимаешь, совсем другие люди, ваши люди хорошие. Сибир! – уважительно закончил «Чокморов».

– Вас как зовут?

– Сафар.

– А по отчеству?

– У наших отчества нет, не бывает. Как отец зовут – такой фамилия.

Слесаренко отметил, что с развитием разговора таджик всё больше путался в русской речи, стал проявляться акцент, а ведь первые фразы сказал совсем чисто – заучил, наверное, не в первый раз произносил.

– Что же домой не возвращаетесь? У вас там, по телевизору слышал, вроде бы помирились, договорились с оппозицией.

– Какой-такой договорились? – Сафар с укоризной поглядел на Виктора Александровича. – Какой-такой оппозиция? Мы кулябцы, они нас резали Бадахшан, Курган-Тюбе тоже резали, поезд остановили, на улицу выводить и стрелять автоматом. Я сын, дочь, жена под сиденье прятал, на сиденье русский сидели, их не трогали. Я паспорт прятал, мине лицо бил, говорил: «Куляб», я говорил: «Нет», – мине снова бил, не верил, потом бросал живой... Казахстан были, Оренбург были, Челябинск были, Свердловский были, теперь Тюмень два года уже.

– А где живете?

– Стройка живем. Сарай живем, гараж живем, баня живем. Потом новый стройка живем.

– Но вы зарегистрировались, я полагаю...

Сафар напрягся, и Виктор Александрович быстро продолжил:

– Нет-нет, не подумайте, я о другом. Ну, статус беженца, он же дает льготы определенные...

– Какой-такой льготы... Один милиция. Нормальный работа нет, никто не хочет беженец, боится беженец, говорит: «Вам нет работа». Наш на улица сидит, деньги просит, милиция ругается: «Уходи!», цыган говорит: «Уходи, резать будем!». Я такой жизнь не люблю. У меня рука есть, у меня другой рука есть, мы бригада хороший, три человека, люди спасибо говорят, я не обманываю, хозяин.

– И рад бы, да ничем помочь не могу, – вздохнул Слесаренко и поднялся. Сафар тоже вскочил, огляделся в последней надежде.

– Давай «вагонка» набить, красиво будет, один день все сделаем, мало денег совсем...

– Спасибо, но это уже я сам, – потверже сказал Виктор Александрович.

Таджик поклонился молча, не поднимая глаз.

– До свидания, уважаемый. Храни вас Аллах.

– Не хотите ли чаю? – стыдливо спросил Слесаренко.

Таджик улыбнулся и вышел с поклонами, на улице сказал что-то резко и коротко, три черные стриженые головы проплыли вдоль окон веранды и исчезли. Виктор Александрович швырнул молоток в угол – так и просидел с ним весь разговор, – включил в розетку чайник. За окнами начинало темнеть, скоро свет зажигать, на ночь греть отопитель...

Из Сургута Виктор Александрович прилетел в воскресенье к вечеру: с утра мучил следователь, как будто мало ему было субботнего терзания до полуночи, да Слесаренко и сказать-то ему ничего полезного не мог. Вошли в подъезд, стреляли сзади, он никого не видел в темноте...

Тогда он стоял на коленях с минуту, показалось же – вечность, а может, и не минуту даже, а несколько секунд, пока нашарил шапку и выскочил наружу, зачем-то побежал к машине и стал дергать запертую дверцу. Сработала и завыла сигнализация, потом из подъезда с криком вылетела Танечка Холманская. Они вдвоем тащили волоком Колюнчика в квартиру (следователь сказал, что зря, не надо было делать этого), Колюнчик был страшно тяжелый; он лежал на спине посреди комнаты, Татьяна звонила в милицию и «скорую», Слесаренко пошел на кухню выпить воды, его мутило, и увидел накрытый к вечернему стол на троих – кулагинский сюрприз.

Приехали врачи и милиция – врачи намного раньше, да что толку, – набилось в квартиру невесть откуда взявшееся множество людей. Следственная бригада – парни в штатском – быстро всех разогнали, остались лишь он и Татьяна. Был, кажется, танечкин муж, но ушел с понятыми после составления протокола. Кулагина увезли. Следователь по имени Евгений Евгеньевич всё спрашивал и спрашивал, Виктор Александрович отвечал односложно, а следователь писал в блокнот его ответы почему-то долго и старательно. Куда больше говорила Холманская, очень много знала про Колюнчика, и это неприятно удивило Слесаренко.

Приезжал некто из городской мэрии, с ним знакомый референт, предлагали транспорт до гостиницы, Слесаренко отказался. Когда злые сыскари закончили свое и доложили – никаких следов, все затоптано стадом сочувствующих, – старший по группе Евгений Евгеньевич попросил поутру быть в гостинице: если Виктор Александрович ещё понадобится, ему позвонят и подъедут.

И вот все ушли; сидели вдвоем в грязной комнате. Татьяна в красивом синем платье и туфлях принесла ведро, мыла полы большой тряпкой, подоткнув куда-то внутрь подол, елозила тряпкой и плакала. Слесаренко сказал: «Хватит, Таня, не надо», – и она ответила, разогнувшись и убрав запястьем волосы со лба: «Как не надо? Надо».

Таня упятилась с ведром и тряпкой в прихожую, потом в ванную. Вышла причесанная, в оправленном платье. Слесаренко встал с дивана и сказал:

– Пойдем на кухню.

Молча выпили водки, не чокаясь. Виктор Александрович предлагал Танечке коньяк, она только поморщилась.

– Когда мы шли к подъезду, Коля сказал: «Будет сюрприз». Это он про тебя говорил, Таня.

– Мы так хотели... – сказала она и разревелась снова.

Убирала слезы пальчиком, дугой утирая от переносицы к виску, пока Слесаренко не догадался предложить ей платок.

Хотелось и уйти отсюда, и остаться.

Выпили ещё раз, в Колюнчикову память. И тут безо всякой на то причины и связи, как это бывает только и только у женщин, она сказала:

– Если б ты знал, как я тебя любила, Витя, как я тебя любила!.. Я даже ребенка от Холманского родила поэтому.

– Я тоже любил тебя, Таня, – осевшим голосом произнес Виктор Александрович.

Она посмотрела на него без улыбки.

– Зачем же врать, Витя. Не надо. Сейчас уже не надо. Сейчас я тебя тоже не люблю, как раньше. Столько лет... Переболела.

– Ну и слава богу, – сказал Слесаренко.

Вышло с явной обидой, не готов был услышать такое, самолюбие мужское проклятое подвело, вот и раскрылся, слюнтяй.

Таня услышала, тронула губы улыбкой.

Вот так оно и начиналось, с глаз и губ, потом руки, колени и плечи, и вся она, где угодно: в кабинете и машине, вонючей спортзаловской раздевалке, тюменской гостинице (партийно-комсомольский актив), у нее дома и у него дома, если везло; на острове под комарами и в палатке ночью под дождем, в одном спальнике. И всегда был готов, сердце прыгало в нетерпении, а в голове было пусто, как в поле, и ни одной даже мысли о том, что же он, Слесаренко, делает с этой женщиной, и как она будет жить дальше без него, и что это будет за жизнь.

Он спросил:

– Как в семье, всё нормально?

– Что за дело тебе, Витя, до моей семьи?

– Ну, знаешь ли... – одернул ее Слесаренко. – Зачем же так? Это несерьезно. Ты хорошо выглядишь, кстати, молодец.

– Скажешь тоже. Растолстела безобразно. Мужу не нравится, заставляет спортом заниматься. А ты как с любимым волейболом, забросил или нет?

– Какой тут волейбол! – сказал Виктор Александрович.

В управленческой сборной команде Татьяна была единственной женщиной, играла распасовщика, и играла хорошо. У нее был очень легкий пас, мяч висел парашютиком, Слесаренко вваливал по нему от души, пробивал «до пола», что ценилось знатоками среди игроков и зрителей. На длинный навес женской силы не всегда хватало, и мужики в азарте ругались на Татьяну с матерками, но любили с ней играть и берегли, как дочь полка. Когда Виктор Александрович с ней сошелся, в мужской раздевалке ему чуть не помяли морду – на волейболе начальников нет, но вошла Татьяна, взяла Слесаренко за руку и увела в свою раздевалку, пустую. Этой темы больше не касались. «Красавыца, спартсмэнка, камсамолка!» – голосом Этуша из «Кавказской пленницы» любил говаривать ей Виктор Александрович.

– Вот ты с ним всю жизнь проработал, Витя, а не знал, каким человеком был Коля.

– Ты не права, – сказал Виктор Александрович. – Я его очень ценил. Я без него как без рук был.

– Это точно: как без рук, – осуждающе согласилась Танечка. – Ты им всю жизнь заслонялся, Витя. Тебя почему в коллективе любили? Потому что всё плохое ты на Колюнчика сваливал. Наряды урезать, на трехсменку перевести, когда объект горит, уволить кого, в профкоме из-за квартир поругаться – всё Колюнчик ведь, а ты любил премии на праздники выдавать. Разве не так, Витя?

– Так, я согласен. Но ты пойми одно, Таня, если до сих пор не поняла: с людьми по-другому нельзя. У них должен быть добрый начальник и злой начальник, тогда они будут бояться злого и слушаться доброго. Ты никогда не задавала себе вопрос: у нас и кадры были, как везде, и снабжение не лучше, и зарплата не выше, а строили мы больше других – почему? Вот то-то. А Колюнчик, между прочим, все прекрасно понимал, у нас с ним разногласий по этому вопросу никогда не было.

– А ведь он добрый был, – сказала Танечка.

– Разве я спорю?

– Не понимаешь... Ты тоже добрый, Витя, и очень сильный, я тебя за это и любила. Но ты не видел, ты ничего никогда не видел, понимаешь?

– Нет, – сказал Слесаренко.

– Ну как объяснить тебе... Понимаешь, ты... ты всегда слушал себя, то, что ты хочешь, вот прямо сейчас. Мне все нравилось, что ты делал, это правда, Витя, но я была просто рядом ну... ну, как Коля, понимаешь?

– Глупости.

– Да не глупости, Витя... Сначала мне даже нравилось, что я никогда не знала, что ты сделаешь через минуту, куда позовешь... Ты всегда слушал только себя, – повторила она. – Коля был другой. Он на человека смотрел и понимал, чего тому хочется: может, не в койку, а в кино, или наоборот.

– Ты с ним спала, – уверенно сказал Слесаренко.

– Угу.

– Как банально...

– Угу.

– И когда? Ещё при мне?

– Ударить бы тебя по твоей милой морде, Витечка... – Она сложила ладошки пятками и опустила туда лицо. – Дай сигарету, пожалуйста.

– Что-то новое, – сказал Виктор Александрович. – И давно?

– Угу. Спасибо...

Он протянул через стол горящую зажигалку.

– Спасибо... Когда ты уехал, твой любимый коллектив чуть меня до петли не довел. Нет, не думай, про петлю это так... Смотрели презрительно-презрительно, даже с комсомола сняли. Я в техотделе инструктором по технике безопасности работала: ты же знаешь, Витя, что это за работа, почти пенсия. Никому не нужна, всем мешаю... Тут Виталик заболел, ну, сын, ты разве не знал, как зовут? Да ладно, не красней, уже вырос, весь в Холманского. И я почти полгода с ним дома просидела. Хотели уволить, но по закону нельзя, не вышло, ещё была молодым специалистом, срок не кончился – сколько там лет, не помню, молодых специалистов, значит, увольнять нельзя. И тут Коля, он при новом начальнике ещё крепко сидел, ну, пока тот не освоился, и Коля, значит, забрал меня к себе в снабжение. И все сразу заткнулись, понимаешь... Даже Холманский. Такие вот дела получились, Витя. Я Коле очень благодарна. Он потом в Когалым уехал, но у меня уж все нормально стало. Виталик в садик пошел, я пошла на курсы бухгалтеров, потом на экономический заочно, теперь вот зам начальника по экономике и планированию. Мы же акционировались, у нас теперь АО, мы теперь крутые...

– Что же вы, крутые, так здание-то запустили? В актовом зале ещё мои стенды висят, срамота. Денег, что ли, нету на ремонт?

– Нету, – просто сказала Татьяна. – Мы же теперь все расходы собранием утверждаем. Научился народ свои рубли считать, начальник.

Она сидела перед ним: взрослая, умная, чужая, другие прическа, фигура, лицо, но прежние глаза и губы, когда не щурилась и не кривилась бой-бабовской нехорошей усмешкой.

– Что там у вас за история с ветеранами? – спросил Слесаренко, показывая, что он «в курсе» – Как можно так с людьми поступать? Никогда не думал, что Горбенко, например, на такое способен, мне Коля рассказывал.

– Ну как же, – сказала Татьяна, – ведь Горбенко твой любимчик, твоя гордость, твой орденоносный каменщик, Витя. Как ты из него Героя делал! Да не сделал, не дали ему Звезду.

– В обкоме зарезали. Они тогда этого, из Вартовска, тащили.

– А ты тащил Горбенку. Все же видели, Витя, как ты ему ходовые объекты подсовывал, где можно «кубы» гнать. Помнишь, когда у них на детском садике кирпич кончился, ты же снял Валеева с ГП-8 и поставил туда Горбенко. Они метраж давали, а валеевские сидели на актировании, а как кирпич подвезли, ты все опять переиграл.

– Такое было время, – сказал Слесаренко.

– Угу.

– Зачем ты мне мстишь, Танечка? И за что?

– Глупый ты, Витя. – Она улыбнулась далекому. – Хочешь сейчас? Или старая? Опять краснеешь...

– Какая ты старая, ерунду городишь. Ты же меня... – не мог вспомнить! – ...вон на сколько моложе. Это я уже старый, никому не нужный... – Он заскулил под Паниковского: – Я старый, немощный, девушки меня не любят...

– Ну да, рассказывай, – голосом ревнивой жены сказала Танечка. – А как же эта твоя артисточка-хористочка?

– Господи! – ахнул Слесаренко. – Вы-то здесь, в Сургуте, откуда что знаете?

– Ты у нас, Витя, человек заметный. Ну и как она?

– На тебя похожа.

– Опять врешь.

– Нет, не вру, Таня. Вот только сейчас об этом подумал и понял.

– Значит, тебе просто нравится определенный тип женщин, только и всего, Витя, не говори лишнего.

– Это не совсем так, – сказал Виктор Александрович и вздрогнул от телефонной металлической трели, и как-то сразу стал чужим в этой квартире, чужим и ненужным. Звенело в комнате, Танечка сказала: «Это Холманский», – и унесла туда свое синее платье.

Танечкин муж приехал на «Жигулях» и довез Слесаренко, как тот ни отпирался, до самой гостиницы. Танечка сидела в машине сзади, а Виктор Александрович рядом с водителем. Когда прощались, он почти не обернулся, сказал в салон: «Спасибо. Доброй ночи». Холманский кивнул и уехал.

Рано утром позвонил следователь, просил о встрече. Снова уселись напротив: Евгений Евгеньевич в кресле, Слесаренко на гостиничной койке, словно на камерных нарах – было такое неловкое чувство. Следователь по третьему разу задавал одни и те же вопросы, только строил их по-другому, как бы ходил вокруг и трогал пальцем, искал, где мягко и можно надавить. Виктор Александрович озлился наконец и в лоб спросил следователя, чего тот добивается: уж не признания ли, что это он, Слесаренко, самолично застрелил Кулагина?

– Да что вы! – Евгений Евгеньевич даже расстроился от слесаренковской мнительности. – Зачем же вы нас за дураков держите, Виктор Александрович. К вам никаких претензий. Но откровенность за откровенность: у нас есть один простой вопрос, на который мы никак не можем ответить.

– И что это за вопрос?

– Очень простой вопрос, я уже говорил: почему вас не пристрелили тоже.

– Шуточки у вас, однако, Евгений Евгеньевич, – сказал Слесаренко с неодобрением. Следователь пошевелил большими пальцами в носках – разулся при входе в номер, – и захлопнул блокнот.

– Совсем не шуточки, Виктор Саныч. Судя по всему, в подъезде работал профессионал, а профессионалы свидетелей не оставляют и уж вовсе никогда не вступают с ними в разговоры. Такого не бывает.

– Может быть, он знал... кто я? Ну, не стал создавать себе лишних сложностей.

– Вы меня простите, Виктор Александрович, – сказал следователь очень вежливо, – но для настоящего киллера и министра шлепнуть – не проблема. Ещё раз прошу понять меня правильно.

– Я понял, – сказал Слесаренко. – Это вы меня извините за глупость. А насчет разговора... Он ведь сказал всего две фразы. Ну, чтоб не суетился и сидел. Я вообще ему ничего не ответил, растерялся...

– В этом нет ничего удивительного.

– Да нет, было что-то... – Виктор Александрович потер лоб ладонью. – Он какую-то странную фразу сказал, я ещё подумал: почему? Да, вот что, правильно, я вспомнил. Он сказал: «Сиди монахом». И я подумал: почему монахом? Как-то странно...

– Повторите ещё раз, пожалуйста.

– Он сказал: «Сиди монахом».

– И вы только сейчас это вспомнили?

– Нуда. Как-то вылетело...

Следователь раскрыл блокнот, чиркнул там коротко и снова закрыл, посмотрел на Слесаренко долгим и беспричинно встревоженным взглядом.

– Ну вы и везунчик, однако. Можете теперь ещё один день рождения справлять – первого, да? – ноября. Да, сегодня второе, вчера было первое... Ну, я вас поздравляю!..

– Вы о чем? – не понял Слесаренко.

– Все очень просто: он принял вас за водителя. За рулем ведь вы сидели, да? И в подъезд зашли вслед за Кулагиным, были в шапке, в куртке кожаной. И фигура у вас похожа... М-да, ситуация... Дело в том, что у водителя фамилия Монахов. Вот он и сказал вам: «Сиди, Монахов».

Слесаренко помолчал, чувствуя в спине накативший холод.

– А почему водителя не убили? Я хотел сказать... Ну вы поняли...

– Монахов, водитель Кулагина, является двоюродным братом местного авторитета Горелого. Кулагин и взял его на работу в качестве «крыши». Сам-то Монахов чистый, в делах не завязан. Так, лентяй, но помешанный на иномарках, любит поездить красиво, машину содержит, как девку хорошую. Иногда по просьбе брата передает кое-что, но не бандит, пушками не балуется, хотя и носит, положено как телохранителю, но здесь всё путем, есть разрешение, есть... Ну вот теперь всё складывается, теперь все складывается.

Евгений Евгеньевич просвистел сквозь зубы нечто игривое.

– Вы когда улетать намерены?

– Да первым же рейсом, какой будет. Мне здесь больше делать нечего.

– Вот и правильно. Сейчас я вызову парней, вас отвезут в аэропорт и отправят через випзал, проводят прямо к самолету.

– Это лишнее.

– Нет, не лишнее. Наверняка уже поняли, что ошиблись. Я почти уверен, правда, что ничего предпринято не будет, но тут есть команда беспредельщиков, могут быть и они, кто знает, лучше не рисковать – эти лупят по толпе из автоматов.

– Вас послушать – не Сургут, а Чикаго какой-то!

– А вы и послушайте, это полезно.

– Что же вы их всех не посадите?

– А зачем? – Евгений Евгеньевич потянулся к телефону. – Здесь выход через что, или прямой?.. Пока они друг друга валят, нам даже интересно.

– Вы же сказали – по толпе...

– Ну да. Вошли в кабак и палили от пуза.

– Там же люди!

– В ночных кабаках людей нет.

– Это очень опасная философия, – убежденно сказал Виктор Александрович. – Похоже, вы не замечаете, как сами становитесь похожи на тех, с кем воюете.

– Это вполне закономерно, – ответил Евгений Евгеньевич. – Читали в юности у Шварца?

– Я много чего читал, – Слесаренко замолчал демонстративно, но следователь уже давил кнопочки на аппарате, так что звучной паузы не вышло. Откомандовав, следователь предложил:

– Перекурим на дорожку? Или вы в номере от дыма воздерживаетесь?

– Все равно уезжать, – сказал Виктор Александрович. Он и в самом деле почти никогда не курил в номерах.

– Это хорошо, что вы вспомнили про Монахова, – сказал Евгений Евгеньевич, отмахивая дым ладонью. – Это нам существенно облегчит жизнь. По всему выходит, работал местный, хорошо знающий и Горелого, и братца его двоюродного. Гастролер бы шлепнул не раздумывая. Нет, вы молодец, Виктор Александрович. Мы ведь уже на братьев Шуткиных косили, есть такая дикая бригада в Вартовске, с удовольствием работают на выездах. Не слышали о таких? О-о, лихие ребята! В девяносто пятом году они, братцы, Джамала завалили, четверых прямо в офисе ухайдакали, потом вышли на улицу и джамаловского водителя прямо через стекло: шлеп!.. Чеченцы в Вартовске их «вне закона» объявили: мол, каждый уважающий себя чеченец обязан их кончить прямо на улице, если увидит. Тогда Шуткины ещё четырех кавказских авторитетов завалили. Совершенно дикая команда, но бандиты нормальные.

– Что значит нормальные?

– А без понтов, у них всё на поверхности.

– Так почему же их не арестовывают?

– Это Вартовску вопрос, а не нам.

– А вам? Вы бы мне про своих местных бандитов рассказали.

– Эге, – рассмеялся Евгений Евгеньевич. – Про своих скучно. Конспирация, так сказать, в интересах следствия. Вот будете в Вартовске, спросите местных сыскарей – они про наших сургутских бандитов вам такого понарасскажут, хоть книгу пиши. Ну что, начнем собираться?

– Ах черт! – Виктор Александрович досадливо поморщился. – Забыл командировку отметить.

– Не беда, заедем в управление, поставим нашу печать.

– Это, знаете ли, как-то не очень – командировку в милиции визировать.

– А мы не милиция, – сказал следователь.

– Час от часу не легче... Я что, организованный преступник?

Евгений Евгеньевич сжал левый кулак и резко поднял его к плечу.

– Рот фронт! Долой коррумпированную власть! Банду Ельцина под суд! Хорошо, я распоряжусь, вам отметят здесь, в гостинице.

– Спасибо за заботу. – Виктор Александрович не очень любил, когда последнее слово в перепалке доставалось другому. – Нет, прав Задорнов: надо милицию и бандитов поменять местами, и в стране сразу наступит порядок.

– Согласен. Только Задорнов, простите, говорил не про милицию. Он о властях и о бандитах говорил.

– Вот как? – удивился Слесаренко. – Тоже интересная комбинация.

– Ещё какая интересная, – согласился следователь. – Да, Виктор Александрович! Если в ближайшее время в Тюмени наши люди вас слегка побеспокоят, вы уж не обессудьте, прошу вас. Служба!

– Что толку, – роясь в поклаже, заметил Слесаренко. – Все равно ведь не поймаете. Вон Листьева убили – и что, хоть бы что.

– Ну, Кулагин – не Листьев, здесь всё намного проще.

– Вы так полагаете?

Виктор Александрович захлопнул «дипломат», проверочным взглядом окинул комнату.

– Черт побери, бритва!

Когда вернулся из ванной, не удержал язык и спросил следователя:

– Скажите, Евгений Евгеньевич, вот так, без передачи, мне это важно: Кулагин на самом деле был связан с криминалом или это так, бабские сплетни! Вы понимаете, мы много с ним работали, почти друзьями были...

– Ну, если «почти»... – Виктор Александрович на миг обжегся стыдом. – Ваш Колюнчик давно уже ходил по краю. Сам он, конечно, не вор, не бандит, но работа у него была... Очень скользкая. Специалистов такого рода рано или поздно убирают – если не чужие, так свои.

– «Он слишком много знал»?

– Чем истина банальнее, тем она вернее, увы.

Слесаренко уже раздражала в Евгении Евгеньевиче эта его смесь профессиональной «фени» и показной какой-то начитанности. «Такой может ударить на допросе, но потом обязательно извинится, – решил про себя Виктор Александрович. – А потом снова ударит».

– Я готов, – сказал Слесаренко.

Евгений Евгеньевич вывел его в коридор, именно вывел, и вел до крыльца, до машины. В армии он сиживал «на губе», главным образом за самоволки; «губарей» выводили из камеры в нужник и обратно, и ему было знакомо это ощущение конвоира за спиной.

В самолете он достал из чемоданчика и внимательно перечитал подписанный Сидоровым договор о финансировании университета. Составлено правильно, чин по чину, указаны сроки поступления денег. Два листочка бумаги с печатями придавали хоть какой-то практический смысл этой странной сургутской поездке. Виктор Александрович понимал, что цепляется за них как за соломинку: «Не хотел же ехать, чувствовал, что зря...».

В Тюмени уже знали.

И водитель, неожиданно встретивший Виктора Александровича у проходной аэропорта (не звонил же, откуда известно), и большеглазая от внутреннего страха и какая-то похудевшая сразу жена, и секретарша Танечка (опять это имя, а ведь раньше не обращал внимания, слава богу, совсем не похожа), и коллеги по службе, и мэр, и друзья из строителей, и местные органы (звонил зам начальника, в извинительной форме выражал сочувствие, бодро обещал найти и покарать), но во всех разговорах и взглядах присутствовал некий едва уловимый подтекст, будто Слесаренко был не жертвой происшествия, пусть и не пострадавшей физически, а тайным прямым соучастником.

Эта догадка усилилась, когда ему предложили взять отпуск на пару недель и отдохнуть. Намекали, что статус доверенного лица одного из кандидатов в губернаторы не очень легитимно совмещается с исполнением государственной службы; дескать, нет ли здесь повода для обвинений в использовании служебного положения. Виктор Александрович понимал, что – туфта, по закону совсем не обязан, просто выталкивают абы что, честь мундира, страхуются на всякий пожарный, отстраняют на время следствия. Ну и черт с вами.

Он в тот же день написал заявление и к обеду приехал домой, переоделся и стал собираться на дачу. Позвонил Вере в школу. Жена засуетилась, хотела поехать вместе, но Слесаренко сказал ей про стройку и развал, обещал прибраться и позвонить ей назавтра от соседа: пусть, мол, тогда и подъезжает. Договорились, что сын привезет Веру завтра к вечеру, после работы, а потом заберет утром; может, и сам захочет вернуться в город, как знать.

Проезжая мимо, глянул на бывший кротовский особняк. После того случая банкир продал его наскоро кому-то из крутых, купил себе большую квартиру в центре. Говорил при редких встречах, что «помещиком» более быть не желает – не судьба, видать, ну и ладно...

Слесаренко содрогнулся, уразумев с пугающей ясностью, что вот уже дважды за этот быстрый год он вполне мог бы стать неживым.

Мысли о возможной, как выяснилось, в любой момент и неизбежной когда-то смерти посещали Виктора Александровича не часто, но, в силу наступивших лет, отчетливо. Он не был человеком верующим и даже не знал, был ли в детстве крещен – спросить некого, спросить уже было некого, – и грядущее его исчезновение беспокоило душу страшащим незнанием: как же гак? Всё будет, а меня не будет. Он понимал, что миллиарды людей тысячи лет задавали себе этот банальный и жуткий вопрос, и знал, что даже в математике ноль равен бесконечности, и единственная форма вечности есть вечное небытие, и когда спал без снов, не чувствуя себя и мира, получалось – на время умер, для спящего столетье – один миг... Уже давно нет родителей, они никогда не видели и не увидят правнука, и он тоже не увидит своего, но первое было естественным – он свыкся, второе – невозможным и несправедливым. Как же так? Нельзя же так...

В подполе, за мешками с картошкой, были спрятаны две бутылки водки для печника – отметить окончание работы. Он решил по приезду тяпнуть стаканчик, но выругал себя за слабость и в подпол не полез: взял молоточек и обтюкивал кирпичи, пока не пришли таджики.

Совсем стемнело. Он зажег лампу на веранде, мимоходом подумав с неприязнью, что сейчас на свет принесет кого-нибудь, а хотелось побыть одному. Рано или поздно зайдет сосед Никитич, это неизбежно: видел и знает, что здесь, главное – не вязать себя разговором и не пить, тогда он пробудет недолго.

Готовые к работе кирпичи стояли у стены ровными стопками. Слесаренко взял веник и вымел с пола мусор, подобрав и положив на место брошенный им молоток. Закипел чайник. Виктор Александрович взял пластиковый легкий стакан «быстрой» корейской лапши, отлепил крышечку и залил содержимое кипятком, накрыл стакан кухонным полотенцем. Достал из сумки пол-батона вареной колбасы, отрезал толстый ломоть, съел его без хлеба – забыл, дурень, взять из дома, и заварил два пакетика чаю в большой эмалированной кружке. Лапша поспела, Слесаренко выглотал ее, цепляя вилкой в бульоне, потом выпил и сам бульон, похожий на суп, и теперь хлебал крепкий чай, обжигая губы раскалившейся кружкой: керамика лучше, не так греется, зря заварил в железяке.

По стеклу веранды граблями застукали пальцы.

– Э, Александрыч!

– Заходи, Никитич! – позвал Слесаренко.

Сосед был постарше лет на пятнадцать, если не двадцать, давно уже на пенсии: оплывший, но по-дачному крепкий старик, из какого-то ОРСа, по сей день жил в достатке, руками всё умел и молчал о политике, что было по душе Виктору Александровичу, но Никитич отыгрывался на другом: на молодежи, бичах и инородцах. Молодежь Никитича не уважала и вообще жила неправильно; бичи грабили и поганили его дачу; нерусские же, как выражался старик, «засрали город» и наполовину скупили его: «Скоро нам, русским, жить будет негде». Никитич помогал Виктору Александровичу частенько и с охотой, особенно по столярному делу: тут был вообще незаменим, но даже сквозь зажатую в губах, по-плотницки, дюжину гвоздей умудрялся докладывать Слесаренко, какую новую базу захватили «черные», какой магазин отняли у русских и как не пробиться простому крестьянину на оккупированный кавказцами рынок. Виктор Александрович страдал от этих разговоров. Головою он понимал, что старик по большому счету не прав и с ним надо спорить, надо доказывать, национализм неприемлем интеллигентному человеку, но с унылым раздражением вынужден был признаться себе, что не находит в душе искренних аргументов, наоборот: был резонанс.

– Что, к тебе таджики приходили, Саныч? – спросил старик, входя и озираясь.

– Работу искали.

– Дело ясное... Хорошая бригада, я тебе скажу, – уважительно произнес Никитич к изумлению Виктора Александровича, продлившемуся, однако, весьма недолго. – Но ребятня ихая... Вон у Ракитина жили – второй этаж ему делали и баню, – так, блин, четыре банки варенья из подпола сперли. Точно они, кто же ещё, но упрямые, блин: Сафар их палкой бил, когда ему сказали, – молчат, сволочи. Такие вырастут – точно всех перережут. Не, дикий народ...

– Может, это и не дети вовсе... Может, бичи залезли.

– Тем более. Живут на даче – обязаны сторожить. Да и на хрен бичам варенье? Нет, точно пацанва. А работники хорошие, врать не буду. Особенно Сафар. Знает дело мужик, хоть не русский.

– Хотите чаю, Никитич? – предложил Слесаренко. – Ещё горячий.

– Чай – не водка, много не выпьешь...

– Извини, Никитич, пустой приехал. Нездоровится что-то.

– Дык как раз в самый раз бы... Хочешь, свою принесу? Пробьет до жопы, вся бацилла разбежится, блин.

– Нет, спасибо. Давление!

– Раз давление – и чай не надо, вредно. Брусничный лист завари, дам, лимон покушай. А химию – на хрен ее, Саныч. Да-а, мою косорыловку тебе тоже нельзя, жалко...

Старик делал на спирту адскую смесь по названию «косорыловка», добавляя туда растворимый кофе и черт знает что ещё, градусов было выше крыши и вкус приятный, но валило с ног полу-стаканом.

– Отдыхать будешь? – спросил старик. Виктор Александрович замялся, не зная, как правильнее ответить.

– Поработать бы надо, – произнес он не слишком уверенно, и Никитич сказал:

– Так давай поработаем. Что надо-то?

– Да вот «вагонкой» стены обить.

– С этим не спеши, Александрыч. Печку закончим – всё по чистому заделаем, подгоним.

– Но ведь здесь же, на веранде, можно, и в комнате – та, дальняя, стена...

– Это можно, – согласился Никитич. – Где у тебя «вагонка»-то? Давай подавай. И, это, струмент покажи.

Пилу слесаренковскую Никитич забраковал, молоток тоже и пошел в свою дачу за собственными, наказав Виктору Александровичу подготовить тем временем доски. Слесаренко влез по лестнице на второй этаж и стал опускать в узкий люк – хотел ведь пошире, почему не сделал? – опасно прогибавшиеся на излом тонкие плахи «вагонки». Старик вернулся и «вагонку» забраковал тоже: кривая, плохо струганная, фигурные фаски обломаны кое-где по краям.

– Чего не спросил? – сердито сказал Никитич. – Брезгуешь стариком? Ладно, молчи.

Никитич замерил рулеткой внешнюю стену веранды, просчитал окно, потом разметил и отпилил сам по размеру первую крайнюю доску.

– У тебя стена неровная, в тот угол кверху забирает. Сейчас возьми вторую, прикинь с первой и дай припуску на два полотна ножовки. И как дальше пойдешь, так на два запила и припускай, будет ровно.

– А зачем? – возразил Слесаренко. – Наверху филенкой, внизу плинтусом закроем, будет ровно.

– Сразу видать, что у тебя фамилия слесарная, не плотницкая, – со вкусом сказал старик. – Можно, конечно, и по-твоему сделать, никто не заметит, это верно. А вот если сделать все правильно, не ленясь, то ты смотреть будешь сам и знать будешь, что у тебя и внутри все хорошо сделано, понял?

– Понял, – сказал Слесаренко.

– Ничего ты не понял. Давай пили, «примерок».

Сосед именовал Виктора Александровича «примерком» нечасто, лишь в минуты определенной духовной близости, проявлявшейся иногда за столом, но чаще в работе, где у Никитича было явное преимущество не только в возрасте и опыте. Слово это расшифровывалось просто и не слишком обидно: человек при мэре, «примэрок», но через мягкое «е» – сопротивление русской фонетики.

Работали они неспешно и заканчивали стенку уже в сплошной темени за окном. Старик все чаще поглядывал наружу с видом озабоченного сторожа, наконец не выдержал и сказал:

– Тут, это, Саныч, у меня дача на одном замке, а темно уже...

– Так и хорош, Никитич, на сегодня. Стену сделали – и за это спасибо. Иди, Никитич, а я тут приберу.

Старик собрался скоренько, но выдержал характер и на пороге уже долго осматривал выполненную работу, цыкал языком, водил по потолку глазами.

– Ты во скоко встаешь завтра, Алексаныч?

– Спасибо, Никитич, у тебя своих дел по горло.

– Какие у меня дела, Саныч? Мои дела уже все переделаны. Этим летом на третий раз баню переложил, котел снова менял, не нравится. Ну всё, я побег. Махни завтра, как встанешь.

– Спокойной ночи, – сказал Слесаренко, и Никитич исчез в темноте, быстрые шаги отхрупали гравием за окном веранды, пришла будильничным стуком из комнаты гнетущая негородская тишина.

Он собрал обрезки «вагонки» в специальный растопочный ящик, вымел начисто пол и понес мусор на улицу к большому железному баку, темневшему косо на краю участка возле соседских плодовых деревьев, редкими вениками царапавших осеннее близкое небо. У соседа горел свет, но самого видно не было в окне: улегся, наверное, по-стариковски, а вот Слесаренко спать не хотелось, и он вернулся в дом, надел старую болоньевую куртку, лыжную шапочку, запер дверь на веранде, вышел на узкую улицу и двинулся по ней в сторону ближней рощи, за которой было и озеро и рыбацкие мостки, где Виктор Александрович любил сиживать летними вечерами, когда ветром с озера разгоняло комаров. Уже на полдороге он вспомнил про забытые на столе сигареты, но решил не возвращаться: потерпит, подышит на ночь свежим воздухом. Но когда пришел на берег, сел на стылые влажные доски, спустив ноги к воде, и вспомнил Колюнчика и Танечку Холманскую, и глупый ее шепот кто услышит? – когда одевались в прихожей, за окнами сигналил подъехавший муж, и Танечка сказала: «Запомни, Витя, ты у меня как свет в окошке, на всю жизнь», – курить захотелось до сухости в горле. Ну почему, почему люди так любят говорить ненужные слова! Слесаренко тогда промолчал, лишь улыбнулся неискренне и виновато, а сейчас вспомнил об этом с запоздалым и таким же ненужным раскаянием. Что он мог ей сказать? Ничего.

Кулагина было жалко. Любой человек мог погибнуть, случайно или по чужому умыслу, но вот эдак в подъезде, в затылок два раза, как бродячую собаку!..

Слесаренко видел в детстве, как стреляли приблудных собак. Была кампания, по городу ездили в грузовике мужчины с ружьями, заходили во дворы и стреляли. По радио объявили с утра, чтоб до полудня держали детей по квартирам. Они с другом бегали от окна к окну, всё ждали когда. И наконец-то серый грузовик приехал к ним во двор, мужчины с ружьями полукольцом пошли к помойке, три собаки рванулись оттуда в одну сторону, спина к спине, как в упряжке, глупые, надо бы веером, люди с ружьями стреляли навскидку, чуть ли не под ноги друг другу, и потом ругались матом и замахивались весело, закуривали папиросы, совсем не глядя на лежащих между ними убитых маленьких собак. Люди никого не убивали, люди делали работу – им платили поштучно. Вот и за Колю Кулагина кто-то умелый и смелый получил уже свою зарплату или получит вскоре, и проверит, полна ли сумма, спрячет деньги в карман и пойдет жить и убивать дальше, совершенно безразличный к обрываемым жизням безразличных ему незнакомых, ненужных людей.

«Если б ты забрал Колюнчика с собой...».

Как ни странно, но Виктору Александровичу стало легче, когда он признал свою вину в смерти Кулагина. Было очень покойно ему сидеть вот так, в темноте, замерзшим задом на мокрых досках, и терзать себя сладостной болью вины, представляя, как всё могло случиться по-другому. Был бы сейчас Колюнчик на месте Чернявского, командовал трестом, владел бы самолично «гусаровской» базой, они приезжали бы туда с Оксаной... «Мерзавец», – сказал про себя Слесаренко.

Подтянув ноги, он неуклюже поднялся на мостках и зашагал к берегу, опасливо проверяя весом пружинившие доски. Поднялся на берег и в створе своей улицы свернул направо, к дому сторожа, где был телефон. Набрал городской номер и позвонил; знакомый сторож понятливо вышел в сени и возился там, пока Виктор Александрович говорил по телефону.

В своем доме он взял сигареты и спички и неспешно отправился к выезду из «городка», времени было с избытком. Он сказал ей по телефону: «Встречу на повороте».

Слесаренко миновал въездные столбы с указателем и вышел на обочину шоссе, где было ветрено и холодно, как на озере. Внутри «городка» дома и деревья гасили сквозняки своим густым лабиринтом. Он выкурил кряду две сигареты и уже закуривал третью, когда приближавшиеся фары на шоссе замедлили движение и полоснули в сторону.

– Здравствуй, – сказал Слесаренко.

– Ой, как холодно, – ответила Оксана.

Он ничего не сказал ей тогда про кассету, не звонил только несколько дней, но такое случалось и раньше, а потом позвонила она в кабинет по прямому, говорила про взрыв, уже наслушалась разного от доброхотов, и Виктор Александрович, наперекор сознанию и принятому ранее окончательному мужскому решению, вдруг стал извиняться и ластиться, попросил разрешения заехать. Оксана с деланной обидой в голосе переспросила: «Заехать или приехать?». Он бросился оправдываться за оговорку: «Ну что ты, Кся, конечно...». Приехал полседьмого, были постель и чай с брусничным вареньем, и Оксанины милые страхи: «А если бы, а если бы?..». Уехал на такси до мэрии, оттуда шел домой пешком, как с совещания, явился в дом нахмуренный и немногословный, ужинать отказался и сидел допоздна в кабинете над бумагами. Домашние передвигались за дверью на цыпочках – отец устал, отец работает. И только внук с безошибочным детским чутьем на неправду стучал в двери и требовал доступа к деду. Слесаренко не вышел к нему и голос не подал. Разревевшегося внука увели в кровать. Стыдно было до чертиков, и поэтому Виктор Александрович ещё больше замкнулся и несколько дней был придирчиво-холоден с женой, словно та, а не он, была виновата, и допекал нравоучениями младших.

...Слесаренко поспешил расплатиться с шофером такси. Семьдесят тысяч – сумма немалая, даже если с вызовом и в два конца, и всё это за полчаса езды; Виктор Александрович столько за день зарабатывал.

Мелкими не набиралось, и он протянул водителю сто тысяч из «стратегической» заначки.

– Сдать нечем, – сказал таксист, забирая купюру.

– Черт с тобой! – Слесаренко в сердцах захлопнул дверцу.

– Ну вот, – сказала Оксана, когда он подошел и взял ее под руку, – и зачем ты всё это придумал? Что вообще случилось, почему ты здесь, тебе же завтра на работу...

– Помолчи, пожалуйста, – сказал Виктор Александрович, стараясь идти в ногу. – Придем в дом, там обо всем поговорим.

– Как у вас здесь темно... И дома какие-то страшные, огромные... Вот здесь и живут господа «новые русские»?

– Новые, старые – всех понемножку. Ты опять ничего не надела на голову. Вот, возьми мою шапку, пожалуйста.

– Нет, спасибо, не надо. Ты в ней такой странный, такой смешной!..

Виктор Александрович сунул лыжную шапку в карман.

– Смеяться будем, когда простуду заработаешь.

– А в доме у тебя тепло?

– В одной комнате тепло, нам хватит.

– И печка есть?

– Есть, но разобранная, мы ее переделываем.

– Скажи, Витя, вы там с женой уже ночевали?

– Я же просил тебя, Оксана, никогда не говорить со мной на эту тему.

– А с кем мне говорить на эту тему? С твоей женой?

– Со своим мужем, – сказал Слесаренко. – О господи, Оксана, зачем всё это? Извини, я сказал глупость и грубость.

– Ты полагаешь, что я уже никогда не выйду замуж?

– Ну что ты опять, а... Сама же знаешь: если захочешь – выйдешь хоть завтра. Но я тебя тогда убью.

Слесаренко покрепче прижал оксанин локоть. Он говорил неправду. Он уже давно догадался, что Оксана принадлежит к тому совсем не редкому, увы, типу молодых ещё и красивых женщин, на которых мужчины не женятся. Вот он, Слесаренко, на ней не женится, пусть даже по совсем-совсем другой причине.

Уходя из дома, он вырубил свет, и теперь суетился на крыльце, не попадая в темноте ключом. «Надо бы сделать лампу под навесом», – подумал он в который раз. Ключ провалился, наконец, и повернулся.

– Давай, запрыгивай.

«Симптомчик, Витя: в присутствии молодой дамы употребляешь мальчишеские обороты. Не суетись, не надо суетиться!..».

Он включил общий рубильник.

– Топай в комнату, грейся. Я сейчас чайник раскочегарю. – «Глянь в зеркало, стыдоба!».

Он и в самом деле изменялся при Оксане. Хорошо ли это было или плохо – суть не в этом, суть в процессе изменения: он совершался рефлекторно – выделение слюны у павловской собачки. «Слюны ли? Мерзавец».

– Как ты съездил?

«Не знает... Вот и хорошо».

– Есть хочешь?

– Ты же знаешь, я не ем после шести вечера.

Голос Оксаны звучал ровно, слышны были ее легкие шаги, пока их не заглушил шум закипающего чайника.

Дверь из комнаты открывалась наружу, на веранду. Он взял две большие чашки и подошел к двери.

– Открой, пожалуйста, у меня руки заняты.

В комнате было тепло. Открытые спирали обогревателя немного выжгли кислород, пахло калёным. Виктор Александрович поставил чашки на столик перед диваном. Сели рядом, Оксана вздрагивала плечами, и Слесаренко обнял ее левой рукой, слегка притиснул к себе.

– Сейчас согреешься.

– У тебя неприятности? – спросила Оксана, близко и быстро глянув на него.

– И да, и нет, – ответил Слесаренко. – Не важно. Я по тебе соскучился.

– Я тоже.

– Когда летите?

– После праздников.

– Спонсора нашли?

– Нашли.

Оксанин хор пробился сквозь отборочные смотры в передачу «Утренняя звезда» на первом телеканале. Мальчишки вообще пели замечательно, был прекрасный репертуар, но в конечном счете всё решали деньги – не только на проезд до Москвы и обратно. Слесаренко был рад, что деньги нашлись, однако слово «спонсор» резануло слух: дающий деньги обретает власть, а ему не хотелось, чтобы кто-то ещё был властен над Оксаной, даже в ее работе.

– И кто расщедрился?

– Юффа.

Виктор Александрович немного успокоился. Профессор-бизнесмен Юффа был цепким и жестким предпринимателем, но «летал» слишком высоко, чтобы думать о платежах «натурой». Хотя черт его знает... Седина в бороду – бес в ребро, как водится. И все-таки лучше, что Юффа, а не друг его Чернявский с маслеными глазами или Дубов, балбес-богач-строитель с ширинкою и кошельком нараспашку.

– Ты хотел поговорить, – сказала Оксана.

– Я тебя обманул. Я хотел совсем другого.

– Мур, – произнесла Оксана и потерлась головой о его подбородок.

Он знал, что если ей скажет сейчас: «Поставь чашку на стол, пожалуйста», – это будет хорошо и правильно, и если не скажет – тоже правильно и хорошо. Их близость не была для них ни запретным плодом, ни даром из милости, а потому, когда всё заканчивалось, Виктор Александрович не мечтал о немедленном побеге. Им было о чем говорить и молчать вдвоем, и он оставался с ней подолгу, насколько позволяли другие обстоятельства, ибо знал: всегда может уйти и всегда прийти снова.

– Я, может быть, уйду с работы.

– Тебя выгоняют? За что? Ты столько работаешь, так стараешься...

Скажи кто другой эти банальные «столько» и «так стараешься», Слесаренко бы немедленно обиделся, посчитав, что из жалости, хотя он действительно много работал и старался делать свою работу честно. Ложный стыд – прятать тело и правду – сидит у людей в крови. Он решил рассказать всё.

– Понимаешь, в Сургуте рядом со мной убили человека. Ради Бога, успокойся, я оказался рядом совершенно случайно, мне ничего не сделали, только напугали до смерти, и то не сразу: ты же знаешь – до меня доходит как до жирафа. В общем, я тут совершенно ни при чем, никаких намеков и подозрений, но пока идет следствие...

– Тебя отодвинули, – сказала Оксана.

– Ну нет, почему отодвинули... Слушай, Кся, ты нашла очень точное слово.

– Чтобы не запачкаться.

– В принципе, да, ты опять права. Чтобы не запачкаться...

– И ты обиделся.

– Нет, не обиделся, это другое.

– Ты обиделся, Витя.

– Да, я обиделся! – чуть ли не выкрикнул Слесаренко. – Я столько лет у них у всех на глазах! Они знают меня как... облупленного! – Не нашел другого слова. – Как... Господи, столько грязи вокруг, всё на виду, и все терпят, не замечают, или вид такой делают, а здесь... Обидно страшно.

– И ты решил уйти насовсем.

– Но не только поэтому, Кся, не только поэтому.

– Ты же любишь свою работу, Витя.

– В Сургуте один старый знакомый назвал мою работу бардаком.

– Он не прав, Витя. Он просто многого не знает и судит поверхностно. А я знаю.

– Да что ты знаешь!.. Ты тоже... Так, со стороны.

– Я с твоей стороны, Витя.

– Ну и зря, – сказал Слесаренко и поцеловал ее в макушку. На другой стене висело зеркало, в нем торчала слесаренковская голова и ерошился краешек Оксаниных волос. Виктор Александрович и его отражение враз показали друг другу язык.

– Ты знаешь, я вдруг понял, что у меня нет честолюбия. Я не хочу быть мэром, не хочу быть губернатором, совсем не хочу быть президентом.

– Это хорошо, – сказала Оксана.

– Нет, милая, это плохо.

– Это помогает тебе хорошо делать ту работу, которую ты делаешь. Тебя, кстати, за это и уважают в городе, что ты никуда не рвешься и никого не подсиживаешь.

– Я бы рад был с тобой согласиться. Честно-честно, был бы очень рад. Но моя беда в том... Я понял это совсем недавно, поверь мне: власть, управление – это особый мир, особый вид работы, отношений между людьми. И как ни печально, милая, для меня лично – поздновато догадался, – но отсутствие честолюбия, стремления вверх... Вот черт, не могу выразить... Понимаешь, честолюбие заставляет человека делать больше, чем он делает.

– Не всегда.

– Согласен, не всегда, есть и такое понятие, как показуха и надувание щек. Но если человек не рвется, не стремится выше, он не видит дальше... края. И я понял, что по-настоящему добиться чего-то, в том числе и для людей, а не только для себя, может только... этот, рвущийся. Мне не стыдно за то, что я делаю, но я... Как тебе объяснить. – Он замолчал, мучаясь невыразимостью совсем, казалось бы, простой мысли. – Там, в Сургуте, Горбенко... Ну, этот знакомый, неважно, сказал такую фразу: «Всё должно быть совсем по-другому». Так вот, я очень хорошо делаю свою работу, но я делаю... Как есть, как ещё до меня сложилось, и сломать это «как есть» может только тот, который рвется. А я не рвусь. И это плохо, я понял – это плохо. Для меня, для всех...

– А может, ничего ломать и не надо, Витя? Люди живут, надо просто помогать им жить, хватит революций, наверное. И так одно сломали, другое построить не можем.

– В том и беда, что разломали, но не снесли. Строим из старого, а это ещё хуже. Нет, ты представь: стукнули по дому большой кувалдой, а потом залезли внутрь и стали подпирать стены, подымать рухнувшие потолки... Вместо кухни сделали прихожую, вместо прихожей – туалет. И всё время что-то падает на голову. Короче говоря, перестройка. Именно перестройка – ремонт, а не новое. А ощущение такое, что чем дольше и больше мы перестраиваем, тем сильнее опасность, что скоро рухнет и всех задавит. Притом задавит как раз тех, кто не виноват. Те, кто виноват, стоят снаружи и командуют. Да, я внутри, я честный работник. Но изнутри ничего не видно! Там, внутри, можно только таскать камни от стены к стене. Увидеть и решить что-то можно только снаружи. И мое место, по должности, – там, снаружи, а я не рвусь туда: не могу и не хочу. Я так устроен. Получается, я занимаю чужое место. И если я честный человек – а я хочу считать себя честным человеком, – я должен, обязан уйти.

– Ты всё это придумал, Витя. Придумал, но до конца не додумал. – Оксана покрутила пальцем чашку на столе. – Внутри, снаружи... Мы все внутри, Витя. Мы же не можем просто взять и все уйти в Китай, пока у нас тут кто-то будет прибираться, правильно?

– Ну нельзя же всё понимать так буквально...

– Ты со мной об этом хотел поговорить?

Виктор Александрович снова посмотрел на себя в зеркало. Он ещё не осознал – оно помогало ему или мешало.

– Я бы хотел вернуться в строительство. Кстати, меня давно зовут на хорошие должности. И зарплата больше, намного...

– При чем здесь я и твоя зарплата?

– Абсолютно ни при чем. – «Но вот пальто и эти сапожки... Мерзавец». – Я о другом. Совсем о другом. Я, наверно, уйду из семьи.

– Ко мне? – спросила Оксана не шелохнувшись.

– Нет. Я объясню...

– У тебя есть где жить?

– Нет. Но если соглашусь с одним предложением, мне сразу дадут квартиру. Служебную. Я хочу объяснить, Оксана.

– Я слушаю.

– Я тебя очень люблю.

– Я тоже.

– Ты не понимаешь. Тогда, весной... Не буду говорить, не хочу, не важно. Я хотел тебя бросить. Молчи!.. Нет, не так. Я хотел от тебя отказаться. Снова не так... Не важно. Молчи!.. В общем, я тебя люблю.

– Я знаю.

– Я не могу без тебя жить.

– Неправда.

– Нет, правда. Но и с тобой жить я тоже не могу. Именно жить, ты понимаешь? Не хочу. Всё... испортится.

– Что испортится?

«Зачем я это говорю?».

Он сидел на старом домашнем диване, ноги в толстых носках Вериной вязки торчали влево-вправо под столом, снова проснулся будильник, хотелось курить, но он решил, что курить здесь не будет, им здесь спать до утра, нужен воздух.

– Быт всё убьет, – сказал Слесаренко. – Если я перееду к тебе, буду жить, отдавать тебе деньги, а ты стирать мне носки... Мы погибнем очень скоро. Я уже пережил такое, больше не хочу. Я не хочу при тебе ходить в туалет.

– Я заметила.

– Ну и гадина ты... Могла бы промолчать.

– Я тебя люблю.

– Я тоже. Но я больше не хочу тебя... воровать. Я не хочу прятаться, не хочу стесняться своего шофера, который всё знает давно. Мне это важно.

– А мне не важно.

– Ты хотела бы, чтобы я переехал к тебе? Чтобы я на тебе женился?

– Я хочу быть с тобой, – сказала Оксана. – Столько, сколько это продлится. А как?.. Разве важно? И ты пойми, пожалуйста, Витя: ты можешь меня разлюбить, я могу тебя разлюбить...

– Что за чушь!

– Это правда, Витя. Никто не знает, что будет завтра. Надо просто жить... сегодня, вот сейчас, потому что «сейчас» пройдет, и его уже никогда не будет.

– Хорошо, – сказал Слесаренко. – Давай жить сейчас. Ноги согрелись? Давай я сниму тебе сапоги... Сам. Я никогда этого не пробовал.

– Они немножко испачканные, – сказала Оксана. – Но если тебе интересно – попробуй.

Она подняла ногу, стукнув кожаным носком сапога снизу в крышку стола, чашки дрогнули, чай закачался. «Отодвинуть? Не лезть же под стол на карачках? Что я делаю?».

Он погладил ее по щеке.

– У тебя до сих пор холодные руки. И деревом пахнут.

– Я столярничал, – похвастался Виктор Александрович. Восстанавливал прежние навыки в свете грядущих, так сказать, перемен. Вот смотри, ладонь смозолил...

И случилось, как в скверном кино.

Он долго не хотел идти на стук и открывать: ну и ладно, что свет горит. Может, ушел и оставил. Окно было плотно зашторено с вечера, свет прорывался наружу, но внутри видно не было, этого он не боялся и продолжал сидеть, двумя руками обхватив Оксану, пока голос сына не долетел с порога:

– Отец? Ты где? Это я!

– Надо открыть, – сказала Оксана.

Он поднялся рывком и вышел на веранду, притворив за собою дверь в комнату. Отодвинул засов: сын стоял на крыльце, держа двумя руками нечто в сумке. Он инстинктивно глянул дальше – никого.

– Что случилось? – спросил Слесаренко.

– Мама прислала горячего, – сказал сын и протиснулся мимо отца на веранду, достал из сумки завернутую в полотенце кастрюлю. – Э, здесь холодно. Может, в комнату сразу унести?

– Поставь здесь, – сказал Слесаренко. – Что за паника, никак не пойму. Гнать тебя ночью...

– Ты же знаешь маму, – ответил сын. – Здесь картошка с грибами и мясом, хватит на целый взвод. – Сын никогда не служил в армии, но приятно впитал отцовское. – У тебя кто-то в гостях?

– Да, – сказал Виктор Александрович.

– Вот и закусите вместе.

Сын застегнул сумку, козырнул не по уставу и пошел к дверям.

– Слышь, батя, – сказал он, полуобернувшись в проеме. – Может, ну его на фиг, поедем со мной? Что тебе здесь ночевать в холодине?

– В комнате тепло.

– И это, знаешь... Мама расстраивается. Она меня, конечно, не просила, но я же чувствую... Может, поедешь? Извинись перед гостем, бывает.

– Я не поеду, – сказал Слесаренко.

– Ну я тебя прошу, бать, поехали. Знаешь, как она обрадуется! Ну чего ты, в самом деле... Чего тебе здесь торчать?

– Так надо.

– Слушай, папа, – сказал сын и убрал с косяка руку. – Есть вещи, которые надо делать, хочется или нет. Сейчас тебе надо домой.

– Не учи меня, пожалуйста, – повысил голос Виктор Александрович. – Иди и жди в машине.

– Хорошо, – серьезным голосом ответил сын и спустился с крыльца.

– Надо ехать, – сказала Оксана, едва он ступил на порог. – Оставь мне денег, я что-нибудь поймаю на шоссе. Здесь большое движение, даже ночью, я обратила внимание.

– Не глупи. Мы поедем все вместе.

Оксана подошла и взяла его за подбородок двумя пальцами.

– Езжай. Я доберусь.

Слесаренко достал сто тысяч, вспомнил вдруг про ключи.

– На, закроешь. Я завтра заеду и заберу.

– Я положу под крыльцо. Отыщешь?

– Найду. Как обидно... Зря тебя вытащил.

– Что ты, Витя. Был прекрасный вечер...

– А свет, а дверь? – спросил сын, когда Виктор Александрович усаживался на сиденье и устраивал в ногах дурацкую кастрюлю.

– Там сосед. Он все выключит и закроет.

– Давай оставим ему картошку? Давай, прекрасная идея!..

– Поехали, – сказал Слесаренко.

Загрузка...