В четыре часа утра, когда он понял, что дело совсем плохо и у него ничего не получается, Виктор Александрович сказал сыну:
– Вызывай «скорую».
– Не надо... – долетел из темной спальни едва слышимый голос жены. – Мне уже лучше... Идите спать. Вы же совсем не спали, мальчики...
Сын замешкался, вопросительно смотрел на отца: взъерошенный, худой и длинноногий, в «семейных» цветастых трусах.
– Ну чего, пап?
– Погоди-ка, – сказал Виктор Александрович и набрал номер Чернявского.
«Гусар» ответил почти мгновенно, голос был четкий, всё сразу понял, будто и не спросонья вовсе.
– Жди у телефона, я перезвоню.
Слесаренко вошел в спальню и присел на кровать в ногах у жены.
– Как тебе не стыдно, Витя, тревожишь посторонних людей в такое время...
Русые Верины волосы в темноте на белой подушке казались темными, чужими. Он погладил жену по коленке, поправил сбившееся одеяло.
– Пожалуйста, приготовь мне халат, ночную рубашку и смену белья... Ох, да ты не найдешь, ты не знаешь...
– Я всё найду, Верочка, – тоже полушепотом произнес Виктор Александрович. – Ты мне скажи, и я все найду. Я понятливый. О, я такой понятливый! Почти как дворняжка. Ты знаешь, что дворняги – самые умные собаки на свете?
– Знаю. – Он почувствовал, что жена улыбается. – У них большой жизненный опыт.
– У меня тоже.
– И щетку возьми в ванной, пасту и мой шампунь, только не большой, а маленький флакончик...
– Я всё найду, всё сложу, не волнуйся.
Он понял: Вера смирилась, что сейчас ее увезут.
– Батя, к телефону, – подал голос сын из коридора, но Слесаренко уже слышал сам и поднялся, ободряюще стиснув на прощание худую верину коленку. – Иди спать, – сказал он сыну.
– Так, – начал доклад Чернявский, – машина сейчас подойдет. Я распорядился, но ты напомни этим мудикам, то есть медикам, чтобы везли в Патрушево, в больницу нефтяников. Я уже поднял Кашубу...
– Ну зачем же, Гарик? Ночь на дворе.
– Слушай сюда. Напомнишь медикам, чтобы везли в больницу нефтяников. Будут ерепениться, скажешь им фамилию: Виртенберг. Это ихний главврач. Только учти: Виртенберг – это женщина, а то скажешь «он». Сегодня дежурит районная больница, ну ее к хренам, эту дыру, пусть везут в Патрушево к нефтяникам. Понял? Повтори.
– Патрушево. Кашуба. Если что – Виртенберг.
– Молодец. Сам не езди, нечего зря болтаться, завтра к вечеру вместе проведаем. То есть уже сегодня. И никуда не исчезай, никаких дач, будь дома!
– Да ты что, Гарик, конечно...
– И спокойнее, старик, спокойнее. Не в первый раз, всё обойдется, у Кашубы кадры проверенные, утром Кузнецова подключим из кардиоцентра.
– А может, ее сразу в кардиоцентр, Гарик?
– Делай как сказано, Витюша. – Фраза прозвучала жестковато, с ноткой неудовольствия, словно Гарри Леопольдович слегка обиделся на Виктора Александровича: как он мог, Слесаренко, даже на мгновение предположить, будто он, Чернявский, что-то делал неправильно или что-то вдруг недодумал?
– Спасибо, Гарик, – сказал Виктор Александрович.
– Вере привет и поцелуи, – прежним тоном наставника произнес Чернявский. – А потом покажи ей за меня кулак: ишь ты, болеть надумала! Ей еще на свиданки бегать надо, нечего бабушкой прикидываться. Ну всё, я утром позвоню. Сам в больницу не звони, зря людей не дергай. Отбой.
Виктор Александрович положил трубку и обернулся. Вера стояла у двери ванной комнаты, зажав в кулаке у горла ворот ночной рубашки.
– Ты зачем?.. – шепотом закричал Слесаренко.
– Надо одеваться, – виновато улыбнулась жена.
Приехала бригада «скорой» – два молодых, здоровых парня в каких-то детских коротких халатиках, говорили и делали всё небрежно-покровительственно, словно бы Слесаренко их разыграл, и никто здесь ничем не болеет, заведомо ясно, но они соблюдают правила симулянтской этой игры – работа у них такая. Не в первый раз Виктор Александрович наблюдал эту раздражающую манеру врачей вести себя с больными, как с обманщиками. И даже говорил на эту тему со знакомым доктором, тот не обиделся и не удивился, сказал: так надо, своеобразная психотерапия, это больному только на пользу. Слесаренко внешне с ним согласился, но подозрение осталось – стойкое подозрение, что за пресловутой «терапией» скрывается усталое врачебное равнодушие: еще один-одна из тысяч; все люди болеют, все рано или поздно умирают... Профессиональная притерпелость, как у самого Виктора Александровича к кричащим и плачущим посетителям.
Он проводил жену до машины. Вера куталась в шаль, смотрела уже отстраненно, уже из больничного далека. Прижимая к себе в тесном лифте знакомое до бесполости слабое тело, он испытал непереносимую жалость и тоску: вот, не смог, сам не смог, отдает ее чужим людям.
– Ешьте, – сказала Вера на прощание. – Не забывайте есть вовремя. И перестаньте пичкать Максимку манной кашей, это вредно, это тяжелая пища для ребенка.
Слесаренко никак не мог понять, почему жидкая манная каша на молоке считается тяжелой пищей. По выходным, когда Виктор Александрович никуда не спешил и любил выспаться, поваляться в постели подольше, внук приходил и дергал его за ногу: «Дед, пошли кашу варить». Слесаренко вставал, и они шлепали на кухню, ставили на плиту литровую металлическую кружку с молоком до половины; Максимка занимал свое место часового – на стуле у плиты, хватался пальчиками за спинку и заглядывал в кружку, и, когда молоко закипало и пенка начинала подниматься, прыгал на стуле и кричал: «Дед, бежит, бежит!». Он передвигал кружку на соседнюю конфорку, сыпал крупу и сахар, и снова ставил на огонь, и говорил: «Внимание!..» – «Бежит, бежит!..». Так делали три раза, потом каша выливалась в большую тарелку для остывания. Они топали в ванную, чистили зубы и умывались, потом внук смотрел, как дед бреется, как из страшного, в карабасовской пенной бороде, становится постепенно обычным знакомым дедом. Максимка сидел на стиральной машине; Слесаренко видел его в зеркале и делал ему разные гримасы. Вернувшись на кухню, они садились друг против друга, Виктор Александрович проводил ложкой по каше пограничную черту, и они бросались в атаку, защищая свою и заглатывая чужую территорию. «И что здесь вредного?» – думал Слесаренко. Манная каша и рыбий жир – анаболики несытого послевоенного детства. Он помнил знаменитый плакат на торцевой стене гастронома: страшный зубастый мальчик разевал рот под надписью «Дети любят бутерброд с маргарином».
Вот Веру и увезли.
Лифт долго спускался, постанывая. Вышла девушка с овчаркой, собачий ранний моцион, посмотрела на Виктора Александровича с брезгливым испугом – старый, толстый мужик в полосатой пижаме, в шапке на ухо и зимних сапогах... Маньяк, сейчас нападет и надругается.
– Почему собака без намордника? – строго спросил Виктор Александрович, чем окончательно сокрушил девицу: ну точно, маньяк, разве нормальный человек об этом спросит в полпятого утра?
Сын сидел на кухне и курил. Занавеска на окне была сдвинута: наблюдал сверху, как мать увозят.
– Ну что? – спросил сын.
– Я же сказал тебе: иди спать.
– А сам?
– Я тоже прилягу. Мне-то что, я в отпуске, а вам вставать уже скоро. Как Максимка?
– А что ему – спит. Потеряет бабку утром...
– Ты, это, сплюнь, по дереву постучи!
– Ты что, батя, я не об этом, ты что городишь...
Свет на кухне был слишком ярким, давно хотел перевинтить лампочку помягче, но надо было снимать плафон, лезть туда с отверткой... «Утром сделаю, – решил Виктор Александрович. – И вообще, надо домом заняться». Многое в квартире развинтилось и разболталось, привычный глаз не замечал, пока не ткнешься носом. Была и вовсе несусветная мечта – сделать телефонный отвод в спальню, установить там второй аппарат, чтобы не бегать в коридор по вечерним и ночным разговорам.
– Докуривай, пошли ложиться... Как на службе?
– Да все нормально, пап, – сказал сын. – Как у тебя?
– Порядок.
– Маме сказали: ты хочешь уволиться.
– Кто, когда? Вот же сволочи!
– Да ладно, пап, не переживай. Ты что, свою публику не знаешь? Вся радость жизни – посплетничать.
Неожиданная взрослость сына, и как он это сказал – полу-презрительно, мимоходом, словно давно уже вынесенный приговор и его людям, и его работе, да и ему самому, получается, – больно задели Виктора Александровича, но он не подал вида, тронул сына за плечо и ушел в спальню.
Он расправил подушку жены и набросил ровно одеяло; почему-то не хотелось видеть постельный оттиск Вериного тела, вмятину изголовья, стакан с водой и рюмку с каплями... Разве он виноват? Он же приехал, он носил ей лекарства, делал грелку к ногам и горчичник на грудь, как просила... И он не спал, лежал рядом в темноте, хотя очень трудно было вот так вот крепиться без чтения, он боялся опозориться и задремать, но свет нервировал Веру, она пыталась уснуть и болеть уже во сне, никому не мешая.
Слесаренко включил бра и поднял с полочки книгу воспоминаний Хрущева; читал уже неделю, уже начиналась война, Хрущев мотался из Москвы на Украину и обратно, и всех вокруг него бесконечно арестовывали, пытали и расстреливали, а молодой еще Никита ходил в тюрьму по партийному долгу, к нему приводили знакомых большевиков, и они говорили: «Разве мы враги, Никита Сергеевич?», а сопровождавшие Хрущева энкавэдэшники говорили: «Не верьте, врут, спасают свои шкуры», и Никита Сергеевич следовал генеральной линии, любил Сталина и верил ему свято, а потом Сталин умер, и Никите Сергеевичу стало ясно, что это был тиран, поправший ленинские принципы, и он сказал об этом с трибуны двадцатого съезда, но Виктор Александрович еще не дочитал до этого; Хрущев снова ехал поездом из Киева в столицу: после случая с Микояном генсек запретил членам Политбюро летать самолетами, только поезд, летать снова начали уже в войну, по необходимости...
В последние годы Виктор Александрович почти не читал ничего художественного. Ему казалось, что литература вдруг куда-то пропала, остановилась и кончилась. Детективную белиберду он не жаловал, особенно современную, когда любой дурак мог сесть и написать, и издать всё что угодно. Те русские знаменитые писатели, властители душ и умов, чью каждую страницу в «Новом мире» или «Знамени» еще совсем недавно ждали и пили как родниковую воду, вдруг бросили писать и стали ругаться друг с другом в политике; из-за спин знаменитых и любимых вышли новые, злые и сумрачные, непонятно многословные, вроде Битова, которого он так и не смог читать, как ни советовали и ни хвалили. Другие, что вернулись с Запада, печатали что-то занудно вчерашнее, сводили счеты с побежденными и мертвыми давно уже врагами.
И вот однажды на книжной полке сына ему попался томик «Августовские пушки» американки Барбары Такман, издание еще семидесятых. Начал листать, увлекся и прочел запоем: август четырнадцатого, Самсонов и Рененкампф, Клюг повернул, маршал Фош отсиживался в Париже, дело полковника Мясоедова... Потом стал искать и нашел соответствующую книгу Солженицына, прочитал с интересом, но после чистой и живой истории «Пушек» здесь лезла заданность, идеологическая задача и ненужная Виктору Александровичу авторская «художественность».
Купил дневники Деникина, двухтомник Милюкова, записки Савинкова... Бунинские «Окаянные дни» потрясли зоркой ненавистью, страшной силой невозможности примирения с «грядущим хамом». Потом был Троцкий: талант, смерч, самовлюбленный гений революции, все-то он знал наперед, даже про ледоруб... Из современных с удовольствием прочел Олега Попцова «Хроника времен царя Бориса» – быт и нравы «демократического» Кремля, окружение Ельцина и он сам в августе и октябре; всё хорошо и интересно до крайности, если б не нудные пространные размышления о судьбах России и его, автора, собственной роли в истории.
Теперь был Хрущев, ждущий очереди «мемуар» Кагановича... Иногда Виктор Александрович задавал себе вопрос: а ты о чем напишешь, когда выйдешь на пенсию? Время под стать семнадцатому, страна на переломе, мир изменился в масштабах целой планеты, чему он, Слесаренко, свидетель и соучастник... Но понимал – не дано. И дело было даже не в литературных способностях; историку, летописцу совсем не обязательно быть художником, можно быть просто фотографом, ведь фотографии прошлого века занимательнее многих великих картин. «Бурлаки на Волге» – это классика, кто спорит, но увидел как-то в журнале фотографию двух крестьян в трактире на ярмарке в Нижнем: конец прошлого века, бородатые лица с настороженными глазами – господи, целый мир, эпоха, и в то же время конкретные жившие люди, семьи и нелегкий труд, продали товар и сидят, кушают водочку, говорят о чем-то... О чем? Вот бы услышать!
Книги по истории давали Виктору Александровичу именно эту возможность – «услышать» живые голоса, без чужого пересказа. Но отдавал себе отчет, что не столько ищет там, в глубине, ответ на мучившие голову вопросы, сколько убегает, прячется в былом от сегодняшнего.
И еще: эти книги наполняли Слесаренко печальным и мудрым покоем. Какие люди, события и судьбы, какие страсти, драмы и надежды, взлеты и падения – и всё кончилось, всё давно уже кончилось...
Он так и заснул – под горящей лампочкой, с книгой на груди, и проснулся от внукова дерганья и смеха. Максимку собирали в садик, он бегал по комнатам в одном ботинке и уворачивался от ловивших его родителей.
Чернявский приехал в десять без предварительного звонка. Был озабочен, но уверен и легок в движениях. Пили кофе на кухне, Чернявский докладывал.
– Приступ купировали, давление стабилизировалось. Сегодня приезжать не надо; завтра переведут в обычную палату – съездишь, посидишь. Ну, фрукты, соки, как обычно. Короче, ситуация под контролем, – закончил «гусар» голосом Черномырдина.
– Идем на дно, настроение бодрое...
– Ты это брось, Витек, – угрожающе весело сказал Гарик. – А то я тебя тоже в больницу упрячу, только другого профиля. Скуксился ты, Саныч, с первого удара. Держать, держать надо, как в боксе!
Чернявский помахал кулаками у лица, закрываясь и делая мелкие выпады.
– Слушай, а давай мы их всех нагребём? – Чернявский перестал боксировать и наклонился над столом к Виктору Александровичу. – Бросай всё на хер и иди вице к Шепелину! Через год президентом станешь, мы с тобой всё строительство в городе в кулачок схапаем! Схапаем и зажмем, и хрен с кем поделимся. На твое место в Думе Терехина двинем, будет свой человек, да он и так свой, ставить некуда... И пошли они все мелким бисером! Зарплата – в десять раз больше твоих думских вшивых копеек.
– Я и сам об этом думаю, и давно, Гарик. Но... надо было раньше, сейчас нельзя, нельзя. Получится, что я сдался, что меня выкинули. Я так не хочу.
– Да брось ты, – поморщился «гусар». – Какое тебе дело до этих мудаков? Вот, блин, трагедия моральная... Оральная! Хрен им в зубы, Витя, кто они такие? Их завтра сметут, а ты останешься. Если делом займешься. Строители всегда нужны – хоть коммунистам, хоть капиталистам.
Всё это он и сам уже перепробовал за ночь, лежа рядом с женой и прислушиваясь к слабым сигналам ее дыхания.
Чернявский был прав, соглашаться же с ним не хотелось.
Но прав же, тысячу раз прав. Если и есть у него, Слесаренко Виктора Александровича, некоторое предназначение, то разве оно в доме на Первомайской? В этих бесконечных совещаниях и заседаниях, сплетнях и ругани, латании дыр и переливании из пустого в порожнее, бесконечных и бессмысленных встречах с неприятными и ненужными ему людьми? Он прикинул однажды и ужаснулся: на девяносто девять процентов его работа состояла из отрицательных слов и эмоций: нет, нельзя, не дам, вы не правы, не согласен, не положено... Разве это жизнь, разве можно жить постоянно заряженным отрицательно? Конечно же, существовал сподручный способ заслониться, укрыть себя бетонным зонтиком конечной цели, итогового смысла: благо города и горожан, забота о всех, пусть даже в ущерб отдельно каждому – время всех рассудит. Он иногда говорил об этом людям в кабинете, и получалось убеждать других, но себя всё меньше.
В его работе на износ, в его добровольной преданности этой проклятой работе была отравляющая примесь эгоизма. Он – главный, его дело – главное, его усталость важнее усталости жены, его слова и мысли дороже слов и мыслей сына, его здоровье самоценнее, пусть даже он и не жалуется никогда и никому...
Какая примесь? Основной замес, вся его жизнь замешана на его собственной неоспоримой первичности. Но если вдуматься хотя бы на миг, если набраться мужества и признать свою неправоту, творимую десятилетиями, выходило, что он жертвовал самым главным ради второстепенного. Ведь все всё забудут, сменятся мэр и депутаты, и никто их не вспомнит добром – так мы устроены, рады плюнуть вослед уходящим, и его, Слесаренко, тоже проклянут и забудут все, кроме тех, кем он жертвовал ради придуманного им самим так называемого долга: его родители так тихо и долго жившие и вдруг умершие в Омске – без него; жена Вера, лежащая сейчас в реанимации одна-одинешенька; взрослый грубоватый сын, весь в него, тоже погряз в бесконечных делах, невестка жалуется Вере, но не ему, он в семье комендант, кто же с болью идет к коменданту? И слепо, бессмысленно любящий деда Максимка, ибо нет в любви смысла, в настоящей любви, она беспричинна, там нет вопросов: «зачем» и «почему».
Вот оно – главное. И когда он умрет на бегу, первый счёт – перед ними, за них, кому отдал так мало, так бесконечно и непростительно мало себя.
– Буду думать, – сказал он Чернявскому. Вышло как на трубе: «бу-ду-ду».
Проводив «гусара», он шлялся по комнатам с отверткой в руках и выдувал из щек глупым маршем: бу-ду-ду, бу-ду-ду!..
Он решил, что начнет с парикмахерской. Обычно его стригла сноха, сынина жена, у нее хорошо получалось. Но когда суетилась вокруг, задевала его крепким девичьим телом, это нервировало Виктора Александровича, как и хождение по дому в коротком халатике, развешанное в лоджии не Верино белье – одни веревочки с кусочками материи. На ее взгляд, он был, наверное, замшелым мастодонтом, чего стесняться, но зря так думала: Оксана только чуточку постарше.
Вот и еще один долг, жизнь в кредит с неоплатой.
Стричься надумал в «Сибири» – ближе места не вспомнил. Когда шел мимо здания на Первомайской, рефлекторно отыскал взглядом свои окна. Даже отсюда, с улицы, ощутил, как там пусто, там его уже нет.
Отсидев минут десять в очереди и больше получаса в кресле под белой накидкой, среди едва переносимых одеколонных запахов – в стройотряде погиб товарищ, тело долго везли поездом в Омск, гроб был пропитан «Шипром», навек запомнилось, – он вышел подтянутым и посвежевшим, шапка ползала туда-сюда на гладком маловолосье. В программе был поход до магазина «Знание», где видел раньше книгу про Павла Первого, этого Гамлета русской истории, убитого современниками и оболганного скорыми на руку и суд потомками.
При входе на площадь на углу Водопроводной его окликнули гулко по отчеству, Виктор Александрович повернулся и увидел Медведева, давнего знакомца и приятеля по городской администрации, ныне «сидевшего на хозяйстве» у Рокецкого – был начальником управления делами.
– Ты чего мимо идешь, Виктор Саныч? Пора уже, пять минут.
– Привет, Вячеслав Федорыч, – сказал Слесаренко, не приближаясь. – Куда пора, не понял.
– Тебе что, не передали?
– Что именно?
– Общий сбор, ты докладываешь по Сургуту.
Слесаренко припомнил: да, были звонки, когда они сидели на кухне с Чернявским, он не брал трубку: зачем? Про жену он узнал, других новостей не требовалось
– Вот черт, – негромко ругнулся Виктор Александрович и взошел на крыльцо к Медведеву.
В этом доме на Володарского разместили так называемую общественную приемную губернатора – несколько комнат в самом конце коридора, после «штаба» черепановских большевиков и помещения общества жертв политических репрессий; какой-то шутник переправил на вывеске общества букву «р» на букву «д», получилось «депрессий», так и висело уже полгода – никто не замечал, даже сами «депрессанты», половина из которых, если не все, по ясному мнению Слесаренко, вполне соответствовали новой редакции вывески.
– Ты как? – участливо спросил Медведев, полуобернувшись на шаге.
Виктор Александрович дернул щекой: «Все сочувствуют, все исполнены жалости...».
Большая комната для заседаний была наполнена людьми и дымом. В углу возле столика с кофе и бутербродами кучковались журналисты-наемники во главе с Коллеговым (познакомились на выборах мэра весной, но не слишком); на дальнем краю длинного заседательского стола копилось выборное начальство: секретарь административного совета области Первушин, «советник по особо важным делам» Дубинин (сам придумал), начальник общего отдела Волкова (истинный зам губернатора по влиянию, умница баба, аппаратчик от бога), неприметный внешне «молодежник» Сарычев (Виктор Александрович относился к нему слегка по-отечески, но ценил за прямоту, организаторские способности и неучастие в больших интригах). Еще ректор «индуса» Карнаухов, Загорчик из Союза офицеров; два товарища по городской Думе – Рябченюк и Бондарь, новое поколение выбирает политику, а не «пепси» (Бондаря он откровенно побаивался, видел в нем сжатую пружину честолюбия; в Рябченюке сквозило что-то детское, нерастраченная юная доверчивость, политический наивный романтизм, но вот с ним бы в разведку пошел, а с Бондарем – только в контрразведку).
– Так, кончайте разброд и шатания, – подал голос Первушин; журналёры травились кофе и анекдотами. – Эй, пишущая братия, чему веселитесь? Не рано ли?
– В чем дело, начальник? – через губу спросил Коллегов, раскинув пальцы веером. – Кого хороним, в натуре?
За столом посмеялись и стихли.
– Начнем с доклада, – сказал Первушин. – Шеф перед отъездом в отпуск его прочитал. Ну, по крайней мере говорит, что прочитал. И спрашивал: где ТЭК, где нефтегазовый комплекс? Это – основа, мы все на это работали. Сказано: развить и усилить, разные фантики и бантики убрать, добавить конкретное – переработка, освоение новых месторождений, Тюменская нефтяная компания...
– А зачем, собственно, так уж сильно развивать эту тему? – пробурчал Дубинин. – Не вижу смысла. На севере, я понимаю, – да. А на юге? Кому здесь какое дело до нефти и газа? Пенсии, зарплата, детские пособия, плата за жилье, дешевый хлеб, борьба с бандитами, благоустройство, тепло и горячая вода – вот чем люди живут...
– Все это правильно, – мягко перебил его ректор Карнаухов, – но основа южного благополучия – север, нефть и газ. Надо объяснить это людям.
– Чего тут объяснять, – навалился на дискуссию медведевский баритон. – Всё: прощай, округа, мы их уже упустили. Надо думать, как выживать самим.
– Что скажешь, Виктор Александрович? – спросил Первушин, снимая очки и щурясь исподлобья. – Ты там был, рассказывай.
– Рассказывать, собственно, нечего, – сказал Слесаренко и говорил потом минут двадцать: про вежливую пассивность или плохо скрываемое сопротивление местных северных властей, равнодушие и усталость простого народа; двойную, если не тройную, игру нефтегазовых «генералов» и бандитско-коммерческой мафии; про северную прессу, именовавшую Тюмень «далекой и жадной империей»...
Тут встрял Коллегов с иллюстрацией: читал в «Новостях Югры», как журналист из Хантов беседовал якобы с народом в тюменском аэропорту, и народ призывал северян не участвовать в выборах областного губернатора – зачем, дескать, не мешайте нам выбрать «своего», у вас уже есть Филипенко с Неёловым.
– А знаете, что салехардский «Красный Север» написал в отчете с инаугурации Неёлова? Сейчас умрете, цитирую: «На сцене стоял губернатор – маленький, как Ленин, и огромный, как Ямал...».
– Маразм, – буркнул Дубинин.
– Ладно, это бантики, – вернул к истоку разговор Первушин. – Всё, что здесь рассказал Виктор Александрович, абсолютная правда. Вполне возможно, что выборов на Севере просто не будет. Тогда мы должны иметь два варианта доклада, два варианта трактовки наших отношений с округами. Только ни в коем случае не нападать на них и не мазать дерьмом: выборы пройдут, нам все равно жить и работать вместе.
– Но у нас должна быть концепция, – выждав паузу, весомо сказал Бондарь. – Это всё тактика, а где концепция? У нас есть концепция?
– Да всё у нас есть, успокойся, – сказал Коллегов.
– Тогда почему меня с ней не ознакомили? Обращаюсь ко всем: вам известна концепция? Разве можно работать без концепции?
– Концепция, фуепция... Ну что ты заладил, Игорь? Дам я тебе... концепцию.
– Всё, закончили. – Первушин хлопнул ладонью по столу. – Едем дальше. Раздел, касающийся Тюмени как областной столицы: культурный, научный, промышленный центр – запасной аэродром для северян-пенсионеров, а не какая-то там погоняловка, где все только сидят и командуют. Понял, Миша? Включай своих спичрайтеров, пусть переписывают... Так, Сарычев, семнадцатого – День молодежи... Где появиться, с кем встретиться, что говорить. Молодежь на выборы почти не ходит, это провал, но это и резерв; если Окрошенков перехватит инициативу – голову тебе отверну.
– У меня все нормально, – сказал Сарычев. – Мы не старухи, нам голову подачкой не задуришь.
– Ох смотри! – погрозил ему пальцем Медведев.
– Повод для беспокойства, конечно же, есть, – профессорским голосом произнес Карнаухов. – Но мы работаем в общежитиях и надеемся на успех; можно сказать, уверены в успехе.
– Всё решит село.
Дубинин швырнул эту фразу на стол и пошел вокруг стола с чашкой в руке; головы поворачивались соразмерно его продвижению.
– Тюмень если и даст преимущество Рокецкому, то совсем небольшое. Север даст минус, поэтому стоит подумать о том, как мягко спровоцировать округа вообще не открывать избирательные участки. И бросить все силы на юг, на сельское население, и заставить его поголовно идти на выборы. Если не заманить, то запугать – развалом области.
– Кто у нас за юг отвечает, Горохов?
– Почему только Горохов? – обозначила свое присутствие молчавшая ранее Волкова. – Мы все работаем.
– Агитпробеги, чтение лекций, распространение литературы – всем этим занимается наше движение «Западная Сибирь», я могу отчитаться подробно, – сказал Бондарь.
– Фантики и бантики... – повторил любимую фразу Первушин. – Когда появится ваш выпуск «Российского выбора» по селу?
– Готовим.
– А по Райкову?
– Всё в наборе. Материалов хватает.
– Бедный дядя Гена, – сказал Коллегов. – И зачем он полез? Теперь уделают...
– С двадцатого числа всех доверенных лиц – по районам и в округа, нечего в Тюмени отсиживаться.
– Но, Валерий Петрович, надо их, так сказать, вооружить, – обратился к Первушину ректор. – Статистические данные, программа кандидата, основные вехи биографии.
– Понял, Коллегов? К двадцатому сделаешь, передашь Карнаухову.
– Главы администраций тоже просят пакет документов, – сказала Волкова. – Что полезное сделал губернатор для каждого района...
Первушин поглядел на Волкову поверх очков, в спокойных обычно глазах его запрыгали бесенята.
– Если глава администрации не знает, «что полезное» сделал губернатор для его района, такому «главе» надо голову рубить немедленно, не дожидаясь выборов, Людмила Дмитриевна.
– Я согласна, – с легким вызовом ответила Волкова. – Я даже предлагала конкретные кандидатуры. Но Леонид Юлианович не хочет, такой он человек.
– Зря, – сказал Дубинин. – Это бы хорошо прозвучало.
– Слишком добрый он мужик, – пробасил Медведев. – Он с ними нянчится, а они его кинут на выборах, вот увидите. – Он назвал три фамилии, за столом согласно кивали.
– Теперь седьмое, – скомандовал Первушин. – Марш и митинг «Трудовой Тюмени». Где Кульчихин? Его приглашали? Почему нет? На его заводе – половина черепановского «обкома». Он что, с людьми поговорить не может? Ну пусть шумят, ругают Ельцина, но нельзя же превращать праздник в сплошное торжество товарища Черепанова! Найдите, чем и как противодействовать, подготовьте людей...
– Черепанов заказал в ТВВИКу бронетранспортер. Будет выступать с башни, с кепочкой в руке, а потом – очередь по окнам и на штурм, – сказал Коллегов; все уставились на него в тихом ужасе.
– Вру, конечно, успокойтесь.
– Ну тебя к черту, Коллегов, – сказал Дубинин. – Дошутишься, как Александр Федорович.
– Это кто? – спросил Медведев.
– Это Керенский. Помните такого?
«Весело живут ребята», – подумал Виктор Александрович, наблюдая за всеми и всем как бы со стороны. К его «вопросу» больше не возвращались, можно было бы встать и уйти, и Слесаренко ловил взгляд Первушина, чтобы глазами дать понять и отпроситься; тот заметил, наконец, но показал рукою: не спеши.
Закончили не скоро, но закончили. Кто сразу ушел по делам, кто остался; проветривали комнату и тут же курили снова; поедали бутерброды, Сарычев на правах хозяина – он заведовал общественной приемной – всех приглашал и угощал, потом долго шептался в уголке с Дубининым.
Подошел Первушин, увлек Виктора Александровича за локоть к дверям.
– Что с Верой? Серьезно?
– Говорят, обошлось. К вечеру поеду сам, разузнаю.
– Машину дать?
– Спасибо, вызову свою. Я как-никак еще... – Он заглушил концовку фразы глубокой сигаретной затяжкой.
– Я тебе что скажу, Виктор Александрович: не суетись пока. Все образуется, не надо...
– Так ведь второй случай за год. То взрыв, то это... Я понимаю: тут что угодно в голову взбредет.
– Ты не спеши. – Первушин посмотрел по сторонам. – Скоро все это кончится. Сам понимаешь – будут перетряски. Если захочешь – мы тебе место найдем.
– Разве дело в месте? – вздохнул Слесаренко. – Дело не в месте... Тебе самому Рокецкий уже предложил что-нибудь конкретное? Или так и останешься в административном совете?
– Рокецкий никому ничего не предлагает. Наоборот: все висят в воздухе. Никто не знает, уцелеет он после выборов или нет.
– Что – действительно так плохо?
– Почему? Совсем неплохо. Выборы он выиграет – это объективно, но с первого тура вряд ли удастся, будет второй, в январе.
– Он и Райков?
– Едва ли. Райков – едва ли.
– Вот как? Рискуете, ребята.
– Никакого риска. Но Рокецкому трудно настроиться психологически на второй тур. Мы его готовим, но он нервничает.
– А что с округами? Ведь были же указы Ельцина. И по октябрю, и по декабрю...
– Указы нетрудно оспорить в суде – они нарушают конституционные права и кандидатов, и избирателей: по срокам не соответствуют. А толковых юристов на Северах хватает.
– Ну хорошо. Но Москва-то, Москва его поддерживает?
– На словах – поддерживает. Вот только денег не дает.
– На избирательную кампанию?
– При чем здесь кампания, Саныч? На пенсии не дает, на зарплату бюджетникам! Это же федеральные деньги. Пока выкручиваемся, гасим из бюджета, кредиты берем, но это же яма, и мы ее сами роем... С другой стороны, если пенсии и зарплату не выдавать – какие выборы, пролетим с треском! А Москва отвечает: денег нет, ждите. Вот теперь сам и подумай насчет поддержки.
– Ему надо сдаваться, – сказал Виктор Александрович.
– Кому, Окрохе? Ты с ума сошел, Витя.
– Нет, ты не так понял. Ему надо бежать в Москву и сдаваться или Чубайсу, или Лужкову, или тому же Лебедю. Иначе не получится. Один он проиграет.
– Да говорили уже об этом... – пожал плечами Первушин. – Прямо говорили, без фантиков и бантиков. Отвечает: противно... Вот и получается: зам Чубайса господин Казаков летит на Ямал наводить президентский порядок, и вдруг – полоса не принимает! Цирк да и только.
– А Черномырдин?
– Что Черномырдин? «Слушаю тебя, Шамиль Басаев!..». Ты пойми, Витя, вся эта наша карусель очень Москве удобна. Когда ей надо – область едина, когда не надо – округа суверенны. Вот и играют на двух кнопках.
– В такой игре Рокецкий слишком упрямая фигура...
– Да и кому сдаваться? Чубайс в силе сегодня, а Лужков, если вдруг что с Ельциным... Сам понимаешь.
– У вас с ним как?
– Пока говорим друг другу то, что думаем. Слушает, хотя и видно: не всегда нравится. Как будет потом, после выборов – посмотрим.
– Он вас потом отодвинет. Это естественный процесс. Или даст что-нибудь... Как сам говоришь – бантики и фантики.
– А я, между прочим, к нему в команду не напрашивался, он сам меня пригласил.
– А если бы Райков? Тоже пошел бы?
– Я к Райкову отношусь хорошо, я его знаю, но... Из всех кандидатов – Рокецкий, это объективно, это губернатор. Были бы другие – и разговор был бы другой, но сегодня – он, других нет. Я ему, Рокецкому, сказал об этом прямо – он понял. Друзьями мы с ним никогда не были, да это и не требуется. Вот такие дела, Саныч.
– В городе было проще.
– Когда мэра выбирали? Нашел с чем сравнивать... Там была репетиция, пристрелочка. А сейчас идут первые настоящие – выборы.
– Но, боже мой, сколько грязи!
– Ты подожди: что еще в декабре начнется, поближе к двадцать второму...
– Райкова топить будете? Опять трясти эту историю с автомобилями?
Взгляд у Первушина стал сожалеюще-жестким.
– А что? Ты ведь тогда при Райкове служил? Может, интервью дашь Коллегову?
– Пошел ты знаешь куда, Петрович...
– Тогда зачем спрашиваешь? Рокецкого, значит, будут бить со всех сторон, а он – сидеть и улыбаться? Так не получится.
– Но самому же нельзя...
– Есть кому, – сказал Первушин, указав глазами на веселый стол, где гуляла пресса. – Ну а сам-то что думаешь, что решил?
– Не знаю. Честно: не знаю, – развел руками Слесаренко. – Но очень хочется плюнуть на всё и хлопнуть дверью.
– Не спеши, хлопнуть дверью всегда успеешь. Хотя... ты же строитель, Саныч.
– А ты юрист.
– Есть разница... Место себе уже нашел?
– Кое-что предлагают. Зарплата хорошая.
– Сколько?
– Оклад – четырнадцать.
– Миллионов?
– Да.
Первушин отступил на шаг, осмотрел Слесаренко от подошв до залысин.
– Иди, Витя. И не просто иди, а иди быстро. С первой зарплаты мне бутылку поставишь. А себе купи костюм – этот стал слишком блестящим.
– Вот и Чернявский советует...
– Чернявский всегда советует под себя, ты с ним поосторожнее. Предлагает, наверное, Шепелина слопать?
– Угадал.
– Не угадал, а знаю. Поберегись, Виктор Саныч, как бы Гарик потом тебе на шею не сел, он это умеет.
– Не сядет.
– Я сказал: поберегись. Шепелин тебя сам звал? Вот и иди к нему, но без Гарика. Целее будешь. Ну, бывай. Вере привет, пусть выздоравливает. Ей только не брякни лишнего...
– Без меня уже набрякали.
– Тем более.
– А как же насчет предложения?
– Какого?
– Ну, после выборов...
– В администрации, Витя, ты будешь получать «лимона» полтора. Тебе это надо?
– А тебе?
– У меня пенсия в июне, северная.
– Уйдешь, что ли? Не верю, молодой еще мужик.
– Ты за меня не беспокойся, – сказал Первушин, легонько толкая его к дверям. – Ты с собой разберись для начала.
Из веселого угла подошел Коллегов, предложил записать интервью о сургутских впечатлениях.
– Отпусти человека, – сказал Первушин. – Ты мне лучше скажи, что нам с «Куклами» делать, писатель.
Послезавтра наступало седьмое ноября. Лет десять назад площадь уже светилась бы флагами и призывами, свежей краской бордюров, уже стучали бы молотками плотники, сооружая трибуны начальству и почетным гостям; маршировал на репетиции военный оркестр, а в столовую Дома Советов завозили коньяк и водку – для «сугрева», только на праздник, в обычные дни в Доме – сухой закон. Появившись в Тюмени, Слесаренко с каждым годом «приближался» к трибуне номер один и потом уже стоял на ней – по должности, на самом краю, махал рукой и улыбался Вере в школьной бурлящей колонне... Потом демонстрации становились уже все короче, менялись лозунги, люди вяло кричали «Ура!», исчезли портреты членов Политбюро, а в девяносто первом и само Политбюро отправилось в Лефортово чуть ли не в полном составе, потом их выпустили, и ничего не стало. Теперь Ельцин назначил День примирения – смех и только, что за дураки ему советуют. И еще этот День независимости – от кого и чего? От монголо-татарского ига? Больше Русь-то никто не захватывал, вроде... «Дадут вам послезавтра примирение», – подумал Слесаренко, двигаясь под мелким дождем мимо бывшего обкома в сторону Орджоникидзе. Будет опять будка с громкоговорителем, воодушевленный лысенький Черепанов – можно подумать, это он лично брал Зимний в семнадцатом, будут старики и старухи, впавшие в транс от собственной смелости и злости на Бориску, Иуду кремлевского, и Малюту его – Чубайсера рыжего... Кончились праздники, остался один Новый год. И еще православные, все вдруг упали в религию: пили на Пасху и Троицу, пили на Рождество и Крещение, пили в Родительский день, на Великий Пост стыдливо жрали колбасу...
В «Знании» Слесаренко отбил в кассе пятнадцать тысяч и купил «Павла Первого», сунул книгу под куртку, чтобы не намочило дождем, и пошел мимо универмага в сторону тюрьмы и там дворами, привычно – к себе домой. В «своем» молочном магазинчике полез в бумажник и увидел, что денег мало, почти нет, надо будет спросить у Веры, где она прячет домашние, ежели такие вообще наличествуют, в ноябре еще зарплату не давали, в школе же не платили с весны. Правда, работали сын и невестка, но Виктор Александрович только сейчас уразумел, что не имеет ни малейшего представления, участвует ли семья сына в общих квартирных расходах; никогда не задавался таким вопросом.
«И это называется – глава семьи!..».
У соседнего подъезда стояла машина мэра с включенным двигателем, и Слесаренко заторопился к своим дверям – не хотелось встречаться, был еще не готов к разговору, пусть даже и вызрело внутри, заполнило душу решение. Думал – решу и станет легче, оказалось совсем не так.
Он включил плиту –подогреть то самое мясо с грибами и картошкой, что привез вчера ночью и сунул в холодильник. Пока листал купленную книгу, еда согрелась, но пригорела снизу – жена давно просила купить микроволновку, у всех уже есть, очень удобно, особенно для разогрева. Конечно, дорого, но вполне по карману, особенно если случались премии. Виктор Александрович так и не мог понять до конца, почему он сопротивлялся этой покупке. Много денег съедала дача, но вот на видео согласился же не глядя, и на большой телевизор «Самсунг», а всё просто: это для внука, для любимых максимкиных мультиков. Ну и плюс совсем немножко дедова футбола. А вот с микроволновкой уперся, ни в какую: денег мало, надо экономить. Дурак-дурачина...
В три часа ровно раздался звонок – телефонировал Чернявский, предлагал вместе съездить в больницу. «Вот и с машиной решилось», – сказал про себя Виктор Александрович и спросил в трубку:
– Послушай, Гарик, ты можешь занять мне немного? Ну, так на месяц-другой.
– Говори: сколько?
– Ну, штуки три. – Он полагал, что трех миллионов на микроволновку должно хватить.
– Нет вопросов. Сейчас подъеду, собирайся.
«Куплю сегодня же. Назад поедем – и куплю. Гарик поможет выбрать».
Он поел немного прямо из кастрюли, отгребая к стенкам пригорелое – жена бы дала за такую еду ложкой по лбу, любила на кухне порядок, по тарелкам раскладывала со значением: ломтик огурчика, ветка петрушки... Зачем? Он ел как мясорубка, вечно думая о другом. Жена сказала однажды: если ему на тарелку положить гантели – он их проглотит. Где они, кстати? Обещал ведь заняться гимнастикой...
Уже звонили в дверь: «гусар» перемещался быстро.
– Вот, три штуки ровно, – сказал Чернявский, протягивая пачку долларов.
– Ты не понял: я деньги просил.
– А это что, по-твоему?
– Нет, я имел в виду рубли, три миллиона.
– Сам же сказал: три штуки.
– Ну, три штуки миллионов...
– Так не говорят. Ладно, забирай.
– Это много.
– Забирай, забирай! С новой зарплаты отдашь и не заметишь. Будем считать, я тебя авансирую.
Виктор Александрович перемножил числа в уме: выходило больше пятнадцати – десять месяцев в Думе.
– Я верну в любом случае, – с нажимом произнес Слесаренко; «гусар» оставил фразу без внимания, толкнул ногой слесаренковский ботинок.
– Шевелись, время цигель-цигель.
В машине Чернявский сел сзади, рядом с Виктором Александровичем, и вполголоса рассказывал, почти положив голову ему на плечо, последние новости из больницы: звонил туда дважды, ему докладывали. Слесаренко ощутил обиду и злость: «гусару» звонить в больницу было можно, а ему нельзя. Почему? Здесь угадывалась извечная манера Гарри Леопольдовича в любом деле, в любой ситуации ставить себя начальником, ограничивать людей рамками и двигать ими внутри рамок, как солдатиками.
Вот и сейчас получалось, что не Слесаренко едет к собственной жене – его везет туда Чернявский, ибо он так решил: было нельзя – теперь можно. Нет, прав Первушин: надо поостеречься. И вернуть деньги как можно быстрее – может быть, прямо сейчас.
Он вдруг вспомнил, что ничего не купил и не взял с собой – ни фруктов, ни сока, вот же старый склеротик! – и попросил тормознуть возле рынка на Червишевском тракте, но Чернявский молча ткнул пальцем на переднее сиденье. Виктор Александрович наклонился туда, увидел большой полупрозрачный пакет, где угадывались изгибы бананов и ребра соковых коробок, и расстроился окончательно.
Бибикнув властно у ворот, «вольво» ворвалось на территорию больницы, взлетело по пандусу с пугающей скоростью и замерло у служебного входа. Чернявский повлек его коридорами, крылья черного кожаного плаща разводили, размазывали встречных по стенам.
Их встретил Кашуба, был участлив и предупредителен, говорил о плохом успокоительно, но почему-то больше Чернявскому, чем Слесаренко. Поэтому, когда подошли все трое – лечащий врач держался на дистанции – к Вериной палате, Виктор Александрович ткнул пальцем в грудь Гарри Леопольдовича и сказал:
– Подожди здесь.
– Да ладно...
– Я сказал: подожди здесь.
– Тогда фрукты возьми!..
Виктор Александрович ничего не ответил и вслед за главврачом вошел в палату, плотно закрыв за собой дверь.
Жена лежала бледная, вялые руки поверх одеяла.
– Вера Леонтьевна у нас молодец, – с оттенком ненатуральной бодрости произнес главврач. – Всем бы нашим больным такой характер. Побеседуйте, но не слишком долго.
Кашуба вышел, и Виктор Александрович с неприязнью подумал, что вот сейчас возникнет развязный Гарик и всё испортит, помешает ему сказать Вере то главное, что собирался сказать. Но обошлось, дверь не двигалась, и он взял стул от стены и сел к кровати, в ногах, почему-то боялся сесть ближе, словно его дыхание или даже само присутствие могло причинить Вере вред.
– Ты, мать, всех нас здорово напугала.
– Я сама себя напугала, – виновато сказала жена. – Но теперь всё в порядке, всё будет хорошо... Врач обещал, что после праздников могут и выписать... Хорошо, что каникулы... Ты позвони в школу, скажи, что ненадолго... – Она говорила с паузами, будто обдумывала каждое предложение, отчетливо звучали запятые, при обычном разговоре выпадающие в осадок.
– Как Максимка, в садик пошел? Не капризничал?
– Ну, немножко, это не считается.
– Ты помнишь, что я тебе наказала? Фарш в морозилке несоленый и без лука, учти.
– Я всё помню, Вера. Не такой уж я старик, память еще держит. – «Ну как же, держит, забыл про сок и фрукты...».
– И пожалуйста, выключайте на ночь телевизор из сети. Ты знаешь актера Окунева? У него таким образом сгорела квартира, какой ужас, я как представлю...
– Вот скажи, пожалуйста, Вера, зачем ты забиваешь голову ненужными и глупыми вещами? Думай о чём-нибудь хорошем, приятном. Например, о Максимке.
– Именно о нем я и думаю. Неужели ты полагаешь, что я беспокоюсь вот об этом старом, толстом и лысом, несимпатичном мужике?
Виктора Александровича всегда задевали эти шутливо-намеренные, участившиеся в последние годы женины указания на его весьма не юный облик. Подчас так и хотелось ответить: а ты, матушка, давно ли в зеркало смотрелась? Груди расплылись, животик нависает, шея сморщилась, какой-то пигмент, ноги похудели и окостлявились... Но ведь не сказал же ни разу, даже намека себе не позволил. Иногда, правда, прорезалась догадка, что здесь не отсутствие такта с ее стороны, не прямолинейная сухость учительницы, а некое предупреждение: я всё знаю, одумайся, что ты делаешь, в твоем-то возрасте, – но он не желал и боялся додумывать эту неприятную мысль до конца.
– Как твои дела? Тебе не звонили из Думы сегодня?
– Зачем? Я же в отпуске.
– И милиция не звонила?
– Нет.
– Это хорошо. И мэр не звонил?
– Верочка, я тебя умоляю!..
– Это несправедливо. С тобой поступили несправедливо.
Она поёрзала на постели, взбираясь выше головой. Когда уперлась ладонями в боковинки кровати, костяшки пальцев стали совсем белые.
– Всё будет хорошо, – произнес Слесаренко, переведя дыхание. Ему очень хотелось сказать жене что-нибудь очень хорошее, очень радостное, но так, чтобы не взволновать – нельзя, ни в коем случае! – а успокоить ее доброй вестью, но ничего не мог надумать и выдумать. Вера молчала, смотрела на него туманящимися глазами, и он сказал: – Ты знаешь, мне опять предложили работу в домостроительной компании. Очень высокий пост, очень хорошая зарплата. Ты даже представить себе не можешь, какая там у меня – у нас! – будет зарплата. Кстати, искал твою заначку и не нашел, ты скажи, а то у меня совсем в кошельке пусто. «А три тысячи долларов? Сумасшедшие деньги. А может, возьму и верну, прямо сейчас, в коридоре».
– Тогда ты на ней женишься, да, – без вопроса сказала жена. Слесаренко почувствовал, как кровь отливает от щек куда-то к пяткам. Стыдно-то как... Глупость, вздор, все неправда!
– Почему? – «О, господи, ведь ты же этим словом почти признался!..» – Почему я должен на ком-то жениться, когда у меня есть своя жена? Если это юмор, Вера, то крайне неудачный. Сама же говорила только что: лысый, толстый...
– Если бы ты со мной развелся и женился на ней раньше, тебя бы выгнали из Думы за моральный облик. То есть за аморальный, конечно. Ой, как смешно: аморальный облик.
– Э, мать, ты времена перепутала, – сделал попытку окончательно перевести всё в шутку Виктор Александрович. – Это раньше за развод могли из партии выгнать, а теперь у нас демократия.
– У нее же есть квартира, да?
– У кого это у нее?
– Я знаю, Витя, мне говорили... Мне кажется, я даже ее видела однажды, в филармонии, мне кто-то показал...
– А мне говорили, что ты допускаешь развратные действия в отношении старшеклассников.
– Как ты можешь такое! Это даже не смешно!
– А ты, как можешь ты!
– Я не знаю, не знаю, Витя!... Но у тебя же это было... раньше.
«Все, конец, сейчас слезы, новый приступ...».
– Если бы я знал, – с неподдельной злостью сказал Слесаренко, – что ты будешь нести такую ахинею, лучше бы не приезжал вовсе.
– Ну и не приезжай, – всхлипнула Вера. – Подожди немного, потом сможешь спокойно жениться.
Когда Слесаренко понял, о чем она говорит, он даже зажмурился, чтобы не выдать глазами охватившее его неприятное чувство, будто ножом провели по стеклу: «Бьет ниже пояса...».
– Послушай, – сказал Виктор Александрович, разжав веки и сжав кулаки на коленях. – Мне кажется, я догадываюсь, откуда у тебя такие мысли. Потому что я с тобой не сплю как с женщиной, да? Извини, матушка, как не стыдно признаться в таком мужику, но – возраст, усталость, нервы и прочее. Вот сменю работу, встрепенусь, летом отдохнем хорошенечко. Кстати, с новой зарплатой вполне сможем махнуть за границу. В Италию, например. Или в Грецию, как Гарик советует: недорого, сервис качественный, к русским хорошо относятся. Если так вдуматься – какие наши годы?
– Да, ты не спишь со мной уже два года, – сказала жена. – Но ты меня сейчас обманываешь.
– Где, как я тебя обманываю?
– Ну, что устал и прочее... Я же видела.
– Что ты видела, Вера?
Жена девчоночьи надула губы и отвела глаза в сторону.
– У тебя по утрам... в этом месте... пижама торчит.
– А ты подсматривала...
– Да, я подсматривала.
И так она сказала это смешно и робко, совсем как в молодости, когда стеснялась даже глянуть на эту «штуку» и вообще открывала глаза только в самый последний рвущийся миг, что Слесаренко разжал кулаки и выдохнул с внезапным облегчением.
– Будет тебе, Вера. Я тебя люблю. – И это было правдой, одной из многих разных правд, так непонятно уживающихся в каждом человеке. – Там Чернявский в коридоре топчется. Пригласим?
– Пригласим, – сказала Вера и взяла с тумбочки круглое маленькое зеркальце. – Ой мамочка моя! Видел бы меня мой класс...
По пути он спросил у Чернявского, где можно купить хорошую микроволновую печь.
– Да где угодно, этого добра навалом!
Виктору Александровичу надо было поменять доллары на рубли. Поехали в «Сибирь», где был обменный пункт. Слесаренко решил поменять сразу тысячу, пусть останется на общие расходы. Когда протянул в окошечко валюту, девушка сказала:
– Ваш паспорт, пожалуйста.
Паспорта у него с собой не было, только думское удостоверение.
– Сгодится? – спросил Виктор Александрович.
Девушка раскрыла «корочки», потом остро глянула на Слесаренко, кивнула и стала что-то быстро печатать на компьютерной панели – как будто догадалась, что доллары не его, и сообщала кому-то об этом сухой морзянкой компьютерных кнопок.
– Едем к тебе, установим и обмоем, – сказал Гарри Леопольдович, помогая Слесаренко запихивать на заднее сиденье увесистый картонный ящик. – Вера выпишется – будет для бабы праздник.
Дома не держали спиртного впрок. Виктор Александрович завел об этом разговор с двойным прицелом: мол, нет особого желания или надо что-то брать, а что? Но Гарик вихрем смотался в «Сибирь» и принес большую бутылку французского коньяка, поставив точку в неловких слесаренковских маневрах.
Дети еще не вернулись с работы. В кухонной раковине грудилась немытая с утра посуда – никогда такого не было при Вере, следила строго. В спальной комнате, куда Слесаренко зашел переодеться в домашнее, пока Гарик пыхтел в туалете, пощечиной ударила неубранная смятая постель, его книжка страницами вниз, чашка с недопитым ночным чаем, Верины склянки и банки... И он представил себе беспощадно и ясно, как рассыплется в прах его жизнь в этом доме, если с Верою что-то случится. Он принялся судорожно заправлять, убирать и распихивать, но Гарик уже отшумел в ванной комнате и кричал недовольно из кухни.
Микроволновку извлекли из коробки и водрузили на тумбу у плиты. Кухня сразу приобрела незнакомый устроенный вид, как в рекламе по телеку, не хватало лишь девки в красивом переднике. Ее роль играл Гарик, хлопал дверцей и рассказывал Виктору Александровичу про назначение разных кнопок. Одна беда: включить было некуда, единственная в кухне розетка торчала в противоположной стене, надо будет тянуть удлинитель – Гарик показывал рукой, как прокладывать провод, и Слесаренко сказал:
– Садись, выпьем.
– Хинди-руси, бхай, бхай! – воскликнул Чернявский, устраиваясь на табуретке. – Мао-джуси вань суй! Эль пьебло унидо! Не пасаран!
– Но пасаран, – поправил его Слесаренко.
– Знаю, но так смешнее. – Гарик сделал рукой по-тельмановски. – Рот в рот!
– Чем закусывать будем?
– Его не закусывают.
– Так много же, бутылка здоровая, быстро напьемся!
– Ну так давай напьемся, и всех делов. И убери эти рюмулечки-граммулечки, дай нормальную посуду, мужскую. Вот так, другой разговор.
Опьянели действительно быстро – Слесаренко почти не обедал и вовсе не завтракал: пара ложек картошки на выхват, кофе у Сарычева – вот и всё. Гарик тоже поплыл, шмыгал носом – верный признак, что в градусе. По три порции выпили, почти не разговаривая, потом Чернявский спросил:
– Ну, что надумал, Витя?
– Буду увольняться, – сказал Слесаренко.
– Ну и молодец, – почти без выражения, как о давно решенном деле, сказал Чернявский. – И мой тебе совет, Виктор Саныч, как другу советую, только не спрашивай лишнего: ты не слишком там суетись по выборам, не засвечивайся, не усердствуй, не надо этого.
– А я особо и не суетился.
– Вот и правильно. Сейчас у тебя следствие, положение довольно двусмысленное...
– Ты о чём, Гарик? Какое положение?
– Ну не суетись: я же так, картину гоню. Если ты вообще в тень уйдешь – тебя поймут правильно. Ну, мол, не желает пачкать репутацию губернатора.
– Подожди, я не понял, – сказал Виктор Александрович, неверной рукой плеща по фужерам коньяк. – Ты что, думаешь, что Рокецкий проиграет?
– Дело не в Роки, дело в тебе. Дело в том, какое сложится мнение о господине Слесаренко.
Гарри Леопольдович ткнул фужером к потолку.
– Ты намекаешь, что там, – Виктор Александрович покрутил пальцем над головой, – Рокецкого не поддерживают?
– Там поддержат и черта лысого, если он согласится делать то, что от него требуется.
– Даже Окрошенкова?
– А что? – Чернявский выпил и пожевал губами. – Окроха – нормальный мужик, с ним можно иметь дело. Писаки Рокецкого из него бандита лепят, но это не так, это неправда. Ну сбил человека... Бывает! Судимость же снята.
– А насчет КГБ? Говорят же: был платным агентом...
– Во-первых, гэбэ никому никогда не платило. Он же не Филби, не полковник Абедь. А ты сам разве для них отчеты не писал? После турпоездок?
– Да я всего один раз за границу и ездил, руководителем группы. Ну, я имею в виду тогда, не сейчас, сейчас ничего писать не требуется.
– А тогда написал?
– Да, написал. Что полный порядок, облико моралес, никаких подозрительных контактов.
– Но ведь написал?
– Конечно.
– И эта бумага у них где-то лежит. Вот сейчас достать ее – и ты осведомитель, Витя, за милую душу агент КГБ! Что ты писал в верхнем правом углу? «В Тюменское управление комитета государственной безопасности СССР...».
– Уже не помню.
– Да помнишь, помнишь, – лениво отмахнулся Чернявский. – Такое, если пишут, уже не забывают.
– Но он же и в самом деле бандит, – раздраженно сказал Слесаренко. – Откуда у него столько денег? И эти его связи с рэкетирами, с «Десяткой».
– Ты же сам понимаешь: любому банку нужна «крыша», иначе не выжить. Милиция тебя от настоящего наезда не защитит. Против лома – только два лома. Бей врага его оружием. Бхай-бхай!.. Не там ты плаваешь, Витюшка, не там свою рыбку ловишь. А насчет денег... Деньги Окрохе давали, дают и давать будут очень серьезные люди. Ты думаешь, что «Газпром» и «Сибтруба» свои деньги в его банк положили по наивности? Не надо, Витя, ты не мальчик уже.
– Но он же псих! По телевизору видно: у него глаза ненормальные!
– Да нормальные у него глаза, Витя! Это же театр, ему такой образ лепят, там консультанты московские, «специалисты по переворотам», не слышал? О, лихая команда... Эксперимент, Витюша, и какой: взять совершенно неизвестного народу мужика, с откровенно криминальным прошлым, влить в него бабки, раскрутить за полгода и сделать губернатором! Тогда следующий шаг – эксперимент в масштабах всей страны: не желаете ли вора в законе да в президенты?
– Даже так? Ну быть не может... Ты перегибаешь, Гарик.
– Может быть, и перегибаю. Мне ведь тоже не всё докладывают. А Рокецкий – не Рокецкий... там решат, кому быть. Ты с фондом «Политическое просвещение» близко не знаком? Ну как же так, там ведь твой дружок Кротов!..
– Никакой он мне не дружок.
– И Лузгин, кумир недорезанный... Вот где ниточки-то, вот откуда дергают. Сидят здесь, шпионы долбаные.
– И что, Серега Кротов там всем заправляет?
– Сдурел, батенька. Они там оба на побегушках. Есть кому заправлять и без них. Луньков там крутится, падла хитрожопая, сам-то забздел выдвигаться... Вот Райкова в «Независимой» дерьмом обделали – ты что думаешь, это так, их собственная инициатива? Положили дерьмо на блюдечке и еще положат, вот увидишь. А откуда у Окрохи документы областной администрации? Говорят: Багин вынес. Он что, мешками таскал у всех на виду? Есть кому и без Багина... Еще раз говорю: не суетись, Виксаныч. Без тебя разберутся. А вот если поставишь на себе клеймо «человек Рокецкого» – эта блямба тебе сильно жизнь испортит в дальнейшем. Не надо присягать ефрейтору и даже генералу; присягать надо царю-батюшке.
– Ну и где он, этот царь-батюшка?
– Не спеши – обнаружится... Время, брат, переломное. Не спеши. И займись ты, наконец, своим собственным домом. Стыдно же глянуть: нищета, убожество. Ты с тех пор, как в Тюмень приехал, мебель хоть раз поменял'. Я понимаю, тебе это по херу, но ты о Вере подумай, о детях. Ей же стыдно гостей приглашать.
– Ерунду мелешь, Гарик.
– Да сама, сама она мне говорила об этом!.. Ты посмотри вокруг себя нормальными глазами: это мебель, по-твоему? Это холодильник, да? И еще твой линолеум. Выкинь всё, настели натуральный паркет, пусть твой внук босыми пятками по дереву шлепает, не по этой химии с электричеством. Денег дам сколько хочешь: десять, двадцать, хоть сто тысяч. Ты их за год вернешь, если работать будешь с умом и меня слушаться, Витя. Дай ты Вере хоть к старости пожить по-хорошему... Что она с тобой в жизни видела?
С каждой гарикиной фразой Слесаренко каменел лицом, понимал: еще немного – и ударит со всей силы, один раз, тот заткнется навеки; пусть потом судят и даже расстреливают, но он не отдаст Гарику себя, не отдаст Веру, не отдаст внука и всю остальную жизнь. Пьяненький Гарри Леопольдович увидел нечто в слесаренковском лице, но совсем не испугался – напротив, подал морду свою смазливую вперед, предлагая к удару, и сказал даже весело:
– Ну давай, бей! На Руси всегда за правду били.